Книга: Волчье время. Германия и немцы: 1945–1955
Назад: Освобожденные «рабы» и узники концлагерей, навсегда лишенные родины
Дальше: В пути

Изгнанники и шокирующая встреча немцев с самими собой

В июне 1945 года Рут Андреас-Фридрих вместе со своим другом ехала на велосипеде из Берлина в восточном направлении, в сторону района Одер-Шпрее. Через несколько часов они наткнулись на дорожный указатель «Автострада». «Мы вскарабкались на насыпь и остолбенели, – вспоминала Рут. – Боже милостивый! Что это? Великое переселение народов? Бесконечный поток людей медленно двигался с востока на запад. Женщины и мужчины, старики и дети, перемешанные судьбой в одну густую толпу. Одни из Позена, другие из Восточной Пруссии, те из Силезии, эти из Померании. Свои пожитки они несли на спине. Они шли куда глаза глядят. На чужбину. Мимо ковылял босиком какой-то несчастный мальчишка. „Ой, как больно!“– всхлипывал он, с трудом переставляя свои стертые до крови ноги. „Прямо от кадушки с тестом!.. Прямо от печи!..“ – монотонно причитала шедшая за ним женщина. Она явно повторила это уже тысячу раз и продолжала твердить это как заведенная, на одной и той же ноте, с одним и тем же отчаянием в голосе. „Прямо от кадушки с тестом!.. Прямо от печи!..“ На спине у нее болтались две кастрюли, ритмично позвякивая, как бубенцы. <…> „А вот кто-то умирает“, – подумала я, глядя на шаткую тележку, которую тащил за собой какой-то мужчина. Это была детская тележка, короткая, узкая и низкая. В ней на соломе и на двух подушках, покрытых ватным одеялом, лежала старушка, седоволосая, в воскресном деревенском платье, сложив руки на груди и устремив торжественный взгляд в небо. На впавших щеках темнели тени. Тележка подскакивала на камнях и кочках, голова старушки безжизненно болталась из стороны в сторону. Еще с десяток вдохов и выдохов – и мужчина будет тащить за собой труп». Рут в ужасе произнесла: «Что же с ними будет? Куда их отправляют, эти десять миллионов?» Ее спутник пожал плечами: «Куда? Куда-нибудь! По возможности в Царство небесное. Разве что найдется какой-нибудь архитектор, который надстроит Германию и возведет еще один этаж».
И в самом деле, население Западной Германии через пять лет после войны увеличилось почти на 10 %, при том что четвертая часть жилого фонда была уничтожена. Двенадцать миллионов изгнанников-переселенцев устремились на запад – главным образом женщины, дети и старики, которых безжалостно заставили покинуть свои дома. Они получили страшную квитанцию за еще более безжалостную войну на полное уничтожение гражданского населения Восточной Европы, развязанную Гитлером.
В итоге переселенцы из потерянных восточных областей рейха составляют 16,5 % населения Западной Германии, в Восточной Германии – и вовсе четверть населения. Эта людская масса была настолько же неоднородна, как и любой другой народ – нацисты и антифашисты, достойные и алчные, вчера еще состоятельные и респектабельные и прожившие всю жизнь в нищете. Довольно характерный пример – судьба шестнадцатилетней Урсулы Траутман, урожденной Вулленкордт, из Марктхаузена в Восточной Пруссии.
Ее мать одна управлялась с животноводческой фермой, отец был где-то на фронте, когда в январе 1945 года они получили приказ бургомистра покинуть усадьбу. Бросив дом, коров и свиней, они со своей повозкой, на которую погрузили самое необходимое, присоединились к потоку беженцев. Фронт был уже где-то совсем близко; они отчетливо слышали канонаду. После череды страшных приключений, леденящих душу картин убийства и грабежа, насмотревшись на мародерствующих солдат, мать и дочь потеряли друг друга в Пилау во время очередного авианалета. Через четыре месяца после ухода из родной деревни Урсула Траутман добралась до полуострова Хела в районе Данцига, 7 мая вместе с другими беженцами попала на морском пароме на датский остров Борнхольм, а оттуда с разоруженными немецкими солдатами на рыбацкой шхуне прибыла в Эккернфёрде. Британская военная комендатура направила ее в деревню Гюби. Казалось бы, злоключения кончились, но жилось девушке по-прежнему тяжело. Вдова Хармс, у которой ее разместили, отвела беглецам чердак, хотя места в доме было предостаточно. Другие жители деревни хоть и предоставили своим постояльцам комнаты, но предварительно убрали всю мебель на чердак и вывернули все лампочки, чтобы «поляки» не расходовали электричество. Английские военные, заметив, что их требования достойно обращаться с беженцами игнорируют, построили всех жителей деревни на площади перед церковью и пригрозили конфискацией жилья. После этого Урсулу с восемью другими беженцами разместили в одной комнате в доме деревенского кузнеца. Но ей при каждом удобном случае недвусмысленно давали понять, что желают ей поскорее отправиться к чертовой бабушке, и выражали сожаление, что пароходы с беженцами тонут не так часто, как хотелось бы. К счастью, семья Урсулы в конце концов воссоединилась; сарафанное радио, которым широко пользовались беженцы за неимением других источников информации, сделало свое дело: в июле 1945 года с фронта прибыл на костылях отец, осенью 1946 года нашлась и мать – она сидела в одном из датских лагерей для перемещенных лиц.
Поскольку Вулленвордты хорошо знали сельское хозяйство, им удалось в 1955 году взять в аренду запущенную ферму и привести ее в порядок. Однако арендная плата быстро выросла до небес, и им пришлось снять и поставить на ноги другую обанкротившуюся ферму. Но и тут аренда скоро стала им не по карману. Так они усердным трудом и умением реанимировали одну ферму за другой, перебираясь с места на место – «из Хардиссена в Рот, оттуда в Рансбах-Баумбах, потом на рейнский остров Кёнигсклингер-Ауэ, в Биркенфельд на границе с Саарландом, в Нойнкирхен под Санкт-Венделем и наконец в Райденхаузен в Пфальце» – реанимационно-восстановительная одиссея, которая провела их через всю Западную Германию и обогатила многих, но только не их самих. В 1967 году Урсула вышла замуж за бывшего немца, который тоже был родом из Восточной Пруссии и теперь, будучи вольнонаемным сотрудником американской армии, мог принять участие в этой одиссее. После объединения Германии и его выхода на пенсию в 1992 году начинается следующий этап странствий: семья отправляется на родину. От их фермы ничего не осталось, но неподалеку, в сегодняшнем Славске Калининградской области (до 1946 года – Хайнрихвальде) им удалось взять в аренду часть крестьянской усадьбы. Вскоре они расширили ее и успешно наладили хозяйство.
Эта послевоенная одиссея Урсулы Вулленкордт с ее успехами и горькими разочарованиями похожа на судьбы многих переселенцев. Типична и их в конце концов провалившаяся попытка пустить корни на бывшей родине, хотя вернуться в родные места стремились лишь немногие. То самодовольство, с которым Германия в шестидесятые годы гордо хвасталась «интеграционным чудом», изрядно потускнело благодаря исследованиям последних лет. Многие немцы вели себя по отношению к своим соотечественникам-переселенцам не менее враждебно, чем к иностранным DP. Из этого факта, впрочем, можно сделать утешительный вывод, что их эгоизм по крайней мере не был продиктован расизмом. Но переселенцев часто и с удовольствием называли «цыганским сбродом», какими бы голубоглазыми и светловолосыми они ни были. Они переняли у своих венгерских или румынских соседей много привычек и пристрастий, например любовь к перцу и чесноку, что вызвало у западных немцев отвращение. Правда, многие из них, более лояльно относившиеся к пришлым, охотно говорили об общих национальных корнях. Так, житель Мюнстера Тео Брайдер, который по долгу службы, будучи директором общества содействия развитию туризма, должен был заботиться о переселенцах, даже написал стихотворение на местном диалекте, надеясь внедрить в сознание соотечественников идею народной солидарности: «Впустите их! Это люди нашей крови, потерявшие родину и все, что имели. Это немцы, это наши родственники. Мужчины были нашими солдатами. Откройте ваши сердца, откройте ваши двери!»

 

Беженцы из Польши на пути через Берлин на запад. Железнодорожные пути помогают ориентироваться

 

Напрасный труд. «Иммигранты», как их называли чиновники, наткнулись на стену враждебности. В переполненных городах, где уже вводились ограничения на въезд, им разрешалось находиться не более двух суток. Многие общины наглухо закрывали двери перед переселенцами. В Бремене, где было разрушено более 50 % жилого фонда и только за одну ночь в результате бомбежки остались без крова 50 тысяч человек, висели плакаты: «Мы не можем больше никого принять! Пребывание в городе без разрешения властей категорически запрещено!»
Союзники создали «иммиграционную комиссию», которая и в самом деле начала распределять 12 миллионов переселенцев – главным образом в сельских районах. При этом переселенцев, старавшихся держаться на чужбине вместе, – часто целым деревенским общинам удавалось добраться до места почти в полном составе – сознательно разлучали, чтобы облегчить интеграцию. Союзники опасались серьезных столкновений местных жителей с переселенцами и даже восстаний. Местные, будь то в Баварии или Шлезвиг-Гольштейне, нередко так отчаянно сопротивлялись размещению переселенцев, что заселить этих несчастных в отведенное им жилье можно было только под прикрытием пулеметов. При этом деревенские жители проявляли упрямство, которому позавидовали бы даже их быки.
Писатель Вальтер Кольбенхофф так комментировал эти события, которые наблюдал в 1946 году в одной верхнебаварской деревне: «Эти крестьяне никогда не сидели в бомбоубежищах, когда бомбы сыпались с неба как горох, и не видели, как погибают их родные и близкие. Они никогда не ходили с сумой по дорогам чужбины, страдая от голода и холода. Когда другие благодарили судьбу за каждый подаренный им лишний день жизни, они сидели на своих фермах и зарабатывали деньги. Судьба не смирила их дух. Такое впечатление, будто никакой войны вовсе не было, будто все это их не касается». Один домовладелец убил переселенца вместе с его тремя детьми, потому что не желал видеть их под своей крышей. А соседям сказал, что те просто ушли.
«Интеграционное чудо» совершалось с помощью полиции. Сотрудники районной администрации разъезжали по деревням и маленьким городам в сопровождении немецкой и военной союзнической полиции и систематически искали «горницы», которые использовались лишь по праздникам, или пустовавшие комнаты для прислуги. Особенно отвратительные сцены разыгрывались, когда крестьяне сами могли выбирать себе постояльцев из числа прибывших переселенцев. Все происходило, как на невольничьем рынке: из мужчин хозяева выбирали самих крепких, из женщин – самых красивых. Остальных отправляли дальше, не скупясь на насмешки и глумливые замечания. Многие крестьяне видели в переселенцах законную замену бесправным батракам-иностранцам и агрессивно реагировали на требование достойной заработной платы для «поляков».
Даже ужасное физическое состояние беженцев оборачивалось против них. Когда в 1946 году из Польши и Чехословакии прибыли эшелоны с переселенцами, подвергшимися там всем издевательствам, какие только были возможны, и те, полуживые, вылезли из вагонов, в которых обычно перевозили скот, местные жители стали дружно называть их «цыганскими дистрофиками». Фантазия идейных противников переселенцев не знала границ. Особенно бесстыдным и циничным аргументом против восточных беженцев было утверждение, что они гораздо больше заражены «коричневой чумой», чем западные немцы, и потому представляют собой серьезную опасность для строящейся демократии. Они, мол, как все пруссаки – отпетые милитаристы и лицемеры и более, чем кто-либо другой, виноваты в «гитлеризме». Так, например, в 1947 году северонемецкий фермер Ганс Охем писал: «Те, кто думает, что прусский дух умер с падением нацистского режима и упразднением Пруссии, ошибаются: он живет во всех этих беженцах, которые прибыли к нам с востока и под чужеземным владычеством которых нам теперь придется жить». Охем имел в виду тот факт, что победа социал-демократов на выборах – нетипичное явление для крестьянского региона – стала возможной лишь благодаря голосам беженцев.
Датская диаспора в Южном Шлезвиге особенно активно боролась против притока переселенцев по одной простой причине: те существенно уменьшили бы процентное соотношение датского и немецкого населения. Датский журналист Таге Мортенсен назвал переселенцев «гостями Гитлера» и, характеризуя поток беженцев, хлынувший на север Германии, так описал некую вымышленную «фрау Шиддрихкайт» из Восточной Пруссии: «Волосы фрау Шидрихкайт – что-то среднее между черными и каштановыми, глаза зеленоватые, скулы широкие, а пальцы толстые и короткие, как у полек, работавших в прежние времена на южных островах Дании во время сбора урожая репы… Жители Южного Шлезвига называют беженцев из Восточной Пруссии мулатами, „смешенцами“, гибридами. По своей внешности Маргарита Шидрихкайт – типичная „смешенка“, потомок многих рас и многих национальностей».
Расизм продолжал жить; теперь он развивался внутри нации. В то время много говорилось о «немецких племенах» и о том, что их смешение угрожает сложившимся региональным особенностям этнических групп, будь то верхнебаварцы, франконцы, тюрингцы, мекленбуржцы или шлезвигцы. После падения Третьего рейха идея национального единства померкла, но высокомерие осталось. Понятие «народ» было скомпрометировано, и люди снова стали определять себя по региональной принадлежности. Внутригерманскую миграцию многие воспринимали как мультикультурное нападение на самих себя. Трайбализм расцвел пышным цветом, люди отмежевывались от собственных сородичей – не говоря уже о богемских и бессарабских немцах, банатских швабах, силезцах и померанцах, то есть о «всяких там поляках», – на основании различий в нравах и обычаях, религиозных обрядах и диалектах.
Малейшие особенности религиозной практики или праздничных традиций переселенцев вызывали у местных враждебное недоверие. Как служится майский молебен Деве Марии – на кладбище, под открытым небом или в церкви, как должно выглядеть «майское дерево», как жечь пасхальные костры, кто где должен сидеть в церкви и т. п. – все эти вопросы стали источником конфликтов, нередко перераставших в массовые драки. Если раздоры на религиозной почве порой случались между католиками, например между баварцами и судетскими немцами, то протестантам ужиться с католиками было еще труднее. Франконский пастор общины Бюргляйн в 1946 году сетовал: «Недопустимо, что конфессия, существующая сегодня в нашей протестантской Франконии еще на правах гостьи, бесцеремонно пытается хозяйничать в наших церквях и вмешивается в наши дела».
На этом как бы вдруг уменьшившемся пространстве столкнулись немецкие региональные культуры. Разница в ментальности представителей этих культур после войны была гораздо более ощутимой, чем сегодня. Когда в пиетистские регионы Вюртемберга вдруг хлынул поток жизнерадостных судетских католиков, местные святоши, конечно же, испытали мощный культурный шок. Торжественная процессия в Праздник Тела Христова воспринималась как провокация и сурово пресекалась; когда чужаки шли по деревне, детей загоняли домой. Как, например, в Гессене: «Общительность беженцев считалась болтливостью, выражение эмоций – неумением владеть собой, вежливость – услужливостью. Так, например, одна местная крестьянка не открывала дверь пожилой соседке-беженке, которая привыкла выражать благодарность поцелуем руки».
Люди постоянно чем-то возмущались: то якобы характерной для беженцев неряшливостью, то их заносчивостью. Различий, которые сегодня кажутся незначительными и несущественными, в те дни было достаточно, чтобы вызвать раскол между теми или иными этническими группами. Въевшийся в сознание людей за годы нацизма расистский лексикон вновь вошел в обиход. Районный председатель баварского объединения крестьян доктор Якоб Фишбахер в своей речи, получившей широкий резонанс, заявил, что женитьба баварского крестьянского юноши на северонемецкой блондинке – это позор, который можно приравнять к кровосмешению, и призвал крестьян отправить понаехавших в Баварию пруссаков обратно на восток, а «еще лучше – прямо в Сибирь».
Ненависть к чужакам, питавшая подобные речи, коренилась в том, что приток переселенцев и в самом деле вызвал эрозию местных традиций. Веками формировавшиеся региональные особенности оказались под угрозой. Насколько они были уязвимы, показала баварским, швабским или голштинским ревнителям народных традиций уже первая волна мигрантов, предшествовавшая «великому переселению народов». Во время войны массы эвакуированных из крупных городов людей, потерявших жилье в результате бомбардировок, устремились в сельские районы, и власти вселяли их в дома местных жителей с такой же воинственной безапелляционностью, с какой затем размещали и переселенцев. Горожане шокировали деревенских жителей своими свободными нравами, хотя на многих их манеры, наоборот, произвели сильное положительное впечатление. Эти пять миллионов горожан, в том числе множество веселых молодых женщин, которые и в деревне не желали отказываться от своей привычки к вечеринкам и танцам, сильно повлияли на местные традиционные представления о нравственно-этических ценностях. Напрасно деревенские священники гневно клеймили с церковных кафедр свободные нравы, проклинали крашеные ногти и непристойную одежду горожан – те очень скоро так развратили прихожан, что любовные драмы, внебрачные дети и разводы стали привычным явлением.
Любовь оказалась полезной и для интеграции переселенцев. Она стала особенно эффективным движителем модернизации. Молодые женщины и мужчины соединялись любовными узами, преодолевая этническую вражду. Впрочем, потребовалось некоторое время, прежде чем стали возможны смешанные браки или даже браки между протестантами и католиками, несмотря на отчаянное сопротивление священников. Правда, католиков, как правило, отлучали от церкви, если их протестантские избранники или избранницы отказывались перейти в другую конфессию. Отлучение было публичным, происходило во время мессы, и священник обычно не скупился на бранные слова. Многие люди, будучи изгнанными из лона церкви, всю жизнь мучились от этого внутреннего конфликта, всю жизнь задавались вопросом, правильно ли они поступили, принеся верность религии в жертву любви.
Непримиримость сторон в подобных ситуациях была связана с тем, что беженцы и в самом деле изменили Германию. До войны в Западной Германии на одном квадратном километре проживало около 160 человек, теперь эта цифра выросла до 200. В крупных городах это было почти не заметно: в Берлине и в Гамбурге доля переселенцев составляла соответственно всего лишь шесть и семь процентов, зато в Мекленбурге – Передней Померании – 45 %, в Шлезвиг-Гольштейне – 33 %, а в Баварии – 21 %. В этих землях приток переселенцев неуклонно подтачивал уверенность местных жителей в том, что их образ жизни – единственно правильный. Социолог Элизабет Пфайль отразила этот феномен еще в 1948 году в названии своей книги «Беженец. Образ новой эры». «Появление беженцев, – писала она, – выводит привычный мир из равновесия, и все это происходит не только с беженцами и изгнанниками, но и с другими людьми, в чьи дома они вошли и чей покой нарушили. Немецкий народ сегодня еще не может адекватно оценить масштабы изменений, связанных с этим великим переселением».
В мае 1948 года Урсула фон Кардорфф по заданию газеты Süddeutsche Zeitung посетила одну деревню, в которой когда-то проживали 1600 человек и которая кроме 200 эвакуированных приняла еще 800 судетских немцев. «С точки зрения социологии деревня сегодня очень многослойна, – писала она потом. – Раньше такую многослойность можно было наблюдать только в больших городах. Люди, жившие до этого в Праге, в Берлине, в Будапеште, в Вене, в Бухаресте или в Риге, теперь – отчасти добровольно, отчасти по принуждению – учатся жить в сельской местности, привыкают к деревенской жизни с ее положительными и отрицательными сторонами. Здесь нашли себе приют весьма странные личности, которые обычно сразу становятся заметнее, когда пространство сужается: изгнанные помещики, художники, отпущенные на свободу перемещенные лица, венгерские офицеры, бывшие дипломаты, прибалтийские бароны и переселенцы, которым отрезали путь назад заборы из колючей проволоки, – одним словом, „пруссаки“ из-за Майна. Наиболее сомнительный образ жизни ведут представители интеллигенции, которые, как перелетные птицы, прилетают и улетают, по ночам будят людей, включая насос, чтобы сварить себе кофе, потом спят до обеда, а по вечерам устраивают эксцентричные вечеринки, – короче говоря, чокнутые, которые, к счастью, уже и не хотят, чтобы кто-то принимал их всерьез». Все они основательно перепахали крестьянскую жизнь, которая даже во время войны пребывала в полудремотном состоянии.
Из-за реваншистской риторики некоторых функционеров из общественных организаций немецких переселенцев с востока давно уже причисляют к самым реакционным силам ФРГ. Они и в самом деле до семидесятых годов в значительной мере были ответственны за праворадикальные эксцессы. Национальное чувство у них традиционно было ярко выраженным, поскольку они часто были родом из этнически пестрых регионов, где их «немецкость» давала им определенные привилегии и нередко становилась поводом для разного рода конфликтов. В послевоенной Германии, где понятие «нация» утратило свое прежнее значение, уступив место региональной исключительности, они упорно поднимали знамя национализма. Их старшее поколение чувствовало себя дважды обманутым, особенно когда все больше немцев стали выражать готовность смириться с новыми границами Германии с Польшей и Чехословакией. Они устраивали подлые клеветнические кампании против поборников политики примирения с ГДР – например, против Вилли Брандта, которого заклеймили предателем народа номер один. Однако Союз переселенцев в своей принятой в 1950 году хартии обязался, «памятуя о бесконечных страданиях, выпавших на долю людей, особенно в последнее десятилетие», отказаться от мести. Кроме того, он изъявил готовность к сотрудничеству при «создании объединенной Европы, в которой народы могли бы жить свободно и счастливо».
Тем не менее в рядах общественных объединений переселенцев было немало великогерманских безумцев. Нижеприведенное письмо судетского немца Эрнста Франка, которое тот написал в 1957 году, живя во Франкфурте-на-Майне, чешскому офицеру полиции Карелу Седлачеку, проживавшему в Карловых Варах по адресу Шнеефогель-штрассе, 3, было далеко не единичным примером. «Я по-прежнему являюсь владельцем дома, – написал Франк чеху, не утруждая себя приветствиями и вступительными словами, – а Вы – всего лишь временный управляющий моим имуществом. Я вернусь. Берегите мой дом и сад. Если не я, то мои близкие обязательно вернутся и спросят с Вас за все!»
Парадокс в том, что, несмотря на свою устремленность в прошлое, многие переселенцы стали в послевоенном обществе движущей силой модернизации. Они сыграли важную роль в том социальном и культурном смешении всех элементов, которым молодая республика позже так кичилась. На своей новой и чаще всего нелюбимой родине они запустили процесс отказа от провинциальных устоев, что сильно изменило сельское население, традиционно противящееся переменам. Переселенцы буквально перемешали страну, как карточную колоду, нивелировали региональные отличия и в значительной мере способствовали тому, что спустя несколько десятилетий немцы выбрали такую абстрактно-рациональную идентичность, как конституционный патриотизм. Это они – наряду с появившимся позже телевидением – стали, к примеру, виновниками исчезновения диалектов в некоторых регионах. Дети переселенцев, стесняясь своего родного диалекта, старались говорить в школе на идеальном литературном немецком языке, а их примеру вскоре последовали и дети местных жителей.
Для региональных культур переселенцы стали тем, чем был пресловутый сайдинговый фасад для деревенской архитектуры. Так же, как серая монотонность моющихся панелей, типовых дверей и пластиковых окон вытеснила местное своеобразие строительных традиций, было нивелировано и ментальное своеобразие местных культур в ориентированном на карьерный рост обществе с преобладающим средним классом, наиболее активными представителями которого стали именно переселенцы. Ведь им пришлось порвать со своими прежними привязанностями, и они вступили на новую землю как первопроходцы – неуверенно, робко и под личиной реакционеров, но все же как первопроходцы.
Поэтому из балласта изгнанники скоро превратились в выгодное приобретение для немецкой экономики. Обычно они более активно и быстро приспосабливались к новым обстоятельствам, чем коренные немцы. Вместе со своим имуществом и своей родиной они утратили и многие иллюзии, стали более гибкими и честолюбивыми. Две трети переселенцев, имевших когда-то свою коммерцию или ремесло, после переселения сменили профессию. 90 % бывших крестьян вынуждены были начать поиски других источников дохода. Это была целая армия работников, готовых, не торгуясь, вкалывать до седьмого пота. Быстрый экономический подъем после хозяйственной реформы 1948 года был бы невозможен без трудового энтузиазма переселенцев. Освободившись от всех социальных привязанностей и отвлекающих моментов, связанных с прежней родиной, большинство из них сосредоточились исключительно на работе и личном материальном благополучии. К тому же многие из них имели прекрасное образование и высокую квалификацию. Поэтому они и стали основой промышленности среднего класса, возникшей после войны в отсталых сельских регионах Баварии и Баден-Вюртемберга.
Несмотря на все интеграционные успехи, последние большие лагеря для переселенцев освободились лишь к 1966 году. До этого миллионы несчастных изгнанников годами жили в бараках из гофрированного железа по двадцать человек в одной комнате. Они жили в переоборудованном концентрационном лагере Дахау и других бывших филиалах преисподней, хоть и в несравненно более приятных условиях, чем их предшественники, – что, впрочем, не помешало им поднять бунт в Дахау осенью 1948 года.
Печать лагерной жизни многие переселенцы носили на себе потом еще многие годы, потому что даже простые, вполне приличные и даже в определенной мере уютные городки для переселенцев, которые строились почти в каждой общине где-нибудь на отшибе, вдали от центральных районов, в народе еще долго называли «лагерями», причем не в последнюю очередь из желания подчеркнуть инородность их обитателей. Эти городки отличались какой-то особой мелкоформатностью в сочетании с серым, монотонным единообразием. Казалось, набившиеся в них тысячи и тысячи чудаков нашли свой, особый, архитектурный модус совместного проживания – в строю. Несмотря на то что для многих эти городки стали мирной гаванью после долгих странствий по бурным морям изгнанничества, от них по-прежнему веяло чем-то лагерным. Там до сих пор постороннего не покидает чувство, будто в этом настороженном, недоверчивом псевдоуюте ему на каждом шагу дышит в затылок трагедия чудовищного насилия, которую «эра изгнаний» обрушила на людей.
Горожане нередко наделяли разросшиеся окраинные районы ироничными названиями вроде Маленькая Корея, Новая Польша, Мау-Мау или Малая Москва, из которых явствует, куда бы они охотно отправили их обитателей. Мау-Мау, например, обозначал некий эксклав беженцев из экзотических стран, хотя в этих новых районах было даже больше пострадавших от бомбардировок гамбуржцев или мангеймцев, чем переселенцев с востока. Район Мау-Мау – это знаковое словоупотребление, потому что в этой точке немцы стали чужими сами себе; что также знаменательно, это наименование вошло в обиход задолго до того, как немцы осознали Холокост.
Сегодня невозможно себе представить, насколько глубоким был этот раскол внутри немецкого народа. Военная администрация оккупационных войск, особенно британцы, неоднократно предостерегала немецкие власти и говорила об угрозе гражданской войны. Иезуитский священник Иоганн Леппих, уроженец Шлезвига, которого из-за его полемических проповедей называли «Божьим пулеметом», предрекал: «Если не будут приняты срочные меры, грянет революция. Она придет из бункеров и бараков». Историк Фридрих Принц говорил: «Довольный взгляд на удачно осуществленную интеграцию иногда мешает понять, насколько близки мы были к общественной катастрофе; ведь переселенцы вполне могли стать для Германии проблемой, подобной проблеме палестинских беженцев».
Катастрофу предотвратили союзники, заботясь о переселенцах почти так же, как и о DP, хотя и последовательно препятствовали их объединению и политической активности. Но с 1949 года, после основания двух немецких государств, немцам пришлось самим думать, как установить справедливость в отношениях местного населения и переселенцев.
Депортация немцев была экспроприацией огромных масштабов, с помощью которой народы, ставшие объектом агрессии Германии, хотели хотя бы частично компенсировать страшный ущерб, нанесенный им в результате военных преступлений нацизма. Происходило это, однако, опять же на противоправной основе, в нарушение норм международного права, и нередко принимало отвратительные формы. В уменьшении территории Германии бывшие ее жертвы, конечно, видели справедливую кару. Но переселенцы по праву спрашивали себя, почему бремя этого наказания должны были нести они одни, ведь они были не единственными виновниками этой войны. Да и адекватные политики разделяли абстрактную идею, что следовало бы более справедливо распределять эти тяготы. Однако в каких масштабах и как это сделать конкретно – в этом вопросе мнения существенно расходились.
В советской оккупационной зоне все было проще, потому что тамошний режим мог позволить себе проводить дирижистскую политику. Более трети национализированных с осени 1945 года крупных земельных угодий были распределены между переселенцами. Более 40 % участков, розданных крестьянам в ходе земельной реформы в ГДР, тоже достались переселенцам. Но после этого им запрещалось называть себя депортированными – правящий режим окрестил их «новыми гражданами» или «переселенцами» и с 1949 года вообще изъял из политического обихода понятие «депортация» применительно к переселенцам, чтобы исключить любой критический подтекст в отношении Советского Союза и братских восточных стран. Из страха, что переселенцы могут вбить клин между ним и новыми союзниками, социалистическое государство изо всех сил старалось уравнять в правах «новых граждан» и коренное население. Это ему удалось. Ценой успеха стало то, что переселенцы вынуждены были отречься от своей истории и не находили себя в официальной историографии ГДР. Любая их попытка политической и культурной самоидентификации немедленно пресекалась. 400 тысяч переселенцев, в том числе те, которые не желали мириться с потерей своей идентичности, до конца 1949 года уехали в западные сектора; это тоже повысило возможности интеграции для оставшихся в ГДР.
В Федеративной Республике Германия тем временем началась болезненная дискуссия о так называемой компенсации ущерба, нанесенного войной. В сентябре 1952 года вступил в силу соответствующий закон, регулирующий распределение репараций, – кто и какую часть этого бремени должен нести. Закон о компенсации ущерба, нанесенного войной, выглядит сухим и бесцветным, но являет собой настоящий шедевр искусства политической торговли. Благодаря ему насильственно разделенный на две части немецкий народ – в сущности, сам того не замечая – вновь в определенном смысле стал единым целым. И, поскольку никто не был доволен результатом, масштаб этого процесса долгое время оставался скрытым. Эрих Олленхауэр, тогдашний председатель Социал-демократической партии, так сформулировал значение закона о компенсации ущерба, нанесенного войной: «Речь здесь идет не о социальном законе, как в сотнях других случаев, когда соотношение платежей и обязательств тщательно взвешивается и выверяется. Это закон, который должен ликвидировать нашу внутреннюю вину за войну по отношению к миллионам наших собственных граждан».
Для искупления «внутренней вины» все, кто мало пострадал от войны, должны были раскошелиться в пользу тех, кто потерял почти всё. Проще говоря: многие должны были отдать половину того, что имели, чтобы те, у кого не было ничего, смогли выжить. В деталях это масштабное перераспределение выглядело так: закон постановил, что владельцам земельных участков, домов и прочей недвижимости надлежало отчислить 50 % стоимости своего имения, находившегося в их собственности на 21 июля 1948 года. Эту сумму можно было выплатить в течение 30 лет по четыре платежа в год. Выгодоприобретателями были пострадавшие от войны: граждане, лишившиеся жилья в результате бомбежки, инвалиды и переселенцы. Компенсация полагалась им лишь за утрату недвижимости и имущества предприятия, но не наличных денежных средств и украшений. Особое место отводилось социальным аспектам: за утрату значительного состояния в процентном отношении предусматривалась меньшая компенсация, чем за утрату малого. Чтобы определить долю, причитающуюся переселенцам, и налоговое бремя плательщиков, были созданы так называемые бюро компенсаций, которым в последующие десятилетия предстояло обработать 8,3 миллиона заявок одних только переселенцев.
Вокруг этой сенсационной распределительной акции, которой в 1949 году предшествовали «сборы на неотложную материальную помощь», было столько ожесточенной полемики и борьбы, что, когда все закончилось, мало кто из немцев осознавал, какое удивительное по своей значимости решение было в конце концов принято и воплощено в жизнь. Напротив, после многих лет полемики и раздоров, когда никто уже даже слышать не мог выражения «компенсация ущерба, нанесенного войной», все остались недовольны. Те, кто не сильно пострадал от войны, чувствовали себя в незаслуженной роли дойной коровы, а переселенцам адресованные им выплаты были как мертвому припарка. С этой сварой немцы и прибыли в демократию, к повседневным тяготам непрестанной борьбы по ту сторону высоких слов и идеологий. Всеобщая склочность, сопутствовавшая затянутой полемике по поводу «Закона о компенсации ущерба, нанесенного войной», была признаком нормализации жизни. Правда, тот факт, что немцы так сурово, трезво, в сугубо прозаической манере решали вопрос о своей «внутренней вине» и в конце концов достигли тщательно, всесторонне отшлифованного компромисса, реализацией которого несколько десятилетий занимались 25 тысяч служащих и чиновников, никому не принес особой радости. Но с точки зрения сегодняшнего дня можно с уверенностью сказать, что это был необыкновенно удачный путь. Борьба за справедливое распределение налогового бремени, начавшаяся как жестокое культурное противостояние между коренным населением и переселенцами, прагматично и честно была переведена в парламентское русло. Тем самым и в Германии был заложен фундамент того, что позже стали называть гражданским обществом.
Самовосприятие немцев в течение нескольких лет кардинально изменилось. То, что они при национал-социализме превозносили как единство народа, обернулось для них после войны навязанным им извне союзом враждебных этнических групп. Союз же этот за годы экономического подъема превратился в общество, чуждое сантиментам и построенное на компромиссах, в котором все чувствовали себя в какой-то мере пасынками. Новый национализм на этом основательно разбалансированном, конфликтном фундаменте построить было едва ли возможно – неплохой исходный пункт для молодой демократии.
Назад: Освобожденные «рабы» и узники концлагерей, навсегда лишенные родины
Дальше: В пути