Тегеран
Здания старых посольств в Тегеране, тех, что существовали до Второй мировой войны, упрятаны в глубине просторных парков, за глухими кирпичными стенами. Высокие платаны и сосны, пережившие не одну иранскую смуту, бросают густую уютную тень на аккуратные лужайки, подстриженный кустарник, посыпанные мелким красным щебнем дорожки, дремлют под журчание арыков, несущих прохладную воду с гор. Советское и английское посольства почти соприкасаются углами своих участков. В 1910 году расположились в парке, который через шесть лет отошел российской миссии, мятежные отряды Саттар-хана. Правительственные войска подвергли их артиллерийскому обстрелу в упор с территории английской миссии (видимо, ограды тогда были пониже) и вынудили к сдаче.
Фасадная сторона нашего посольства тянется метров на четыреста по северной стороне улицы Черчилля, переименованной в улицу Нефль-ле-Шато в честь местечка под Парижем, где дожидался революции имам Хомейни. Улица малолюдна — расположены на ней два-три магазинчика, консульский отдел посольства, отделение Интерпола. Прямо напротив ворот посольства стоит трехэтажный дом, шторы на окнах которого никогда не поднимаются. Есть в этих шторах узкие щели, откуда день и ночь наблюдают за нами. Так было при шахе, так осталось в исламской республике. Зайдет в посольство посетитель-иранец, выйдет, и в первом же переулке его дотошно допросят — кто таков, какие такие дела в посольстве, с кем встречался, о чем говорил, установят адрес и, если убедятся, что зашел человек по наивности, попугают и отпустят, предупредив, чтобы не вздумал появляться здесь опять. Бьют редко, но пистолетом пригрозят и обыщут, разумеется, самым тщательным образом. Так что посетителей в посольстве бывает очень немного, в основном иностранные дипломаты, приезжающие посетовать на обилие слухов и отсутствие информации.
В том же доме напротив примечается, кто из иностранных дипломатов бывает в посольстве регулярно. При случае в иранском МИДе соответствующему послу могут намекнуть, что не стоило бы, дескать, вашему сотруднику так тесно общаться с посланцами «восточного империализма». Надо сказать, что оказывать таким образом давление на дипломатов новая власть любит, и игнорировать разного рода намеки было бы просто неосмотрительно, особенно после того, как было взято штурмом посольство США, а его сотрудники оказались заложниками. Можно ли пропустить мимо ушей совет официальной газеты революционному народу поинтересоваться одним посольством, расположенным к югу от «шпионского гнезда», то есть захваченного посольства США? Там-де есть документы поинтереснее, чем у американцев. Одно из небольших посольств было предупреждено местным исламским комитетом по поводу того, что в его, посольском, мусоре обнаруживается слишком большое количество пустых винных бутылок, а это свидетельствует о потреблении дипломатами спиртного вопреки указаниям имама Хомейни. Что может последовать за таким предупреждением? Да что угодно. Демонстрация, гнусного содержания надписи на стенах, забастовка мусорщиков, наконец. Иранцы много терпели от иностранцев, и уязвленное чувство национального достоинства отыгрывается теперь на правом и виноватом, а врожденная, казалось бы, иранская вежливость оборачивается подчеркнутой грубостью.
Те, кто присматривает за посольством, не грубят и стараются на глаза не попадаться. Это профессионалы, работавшие за деньги на шаха и отнюдь не изменившие своих убеждений в исламской республике. Не будем на них обижаться — люди работают.
Из записных книжек
Мой друг — обаятельный белозубый итальянский дипломат Бонетти — прекрасно осведомлен о местных порядках. «Какая ужасная страна, какая ужасная!» — восклицает он, прежде чем рассказать очередную историю о злодейских выходках стражей. Например, о том, что стражи облили кислотой женщину, появившуюся на улице без предписанной накидки. Или о том, что они застрелили на побережье Каспия женщину, купавшуюся в море вместе с мужчинами. «Какой ужас!» Мой друг не вполне верит слухам, но и не может убедиться в их неправоте, что тревожит его логичный латинский ум. Тревожит не только Бонетти, но и всех наших коллег неопределенность ситуации, зловещая расплывчатость силуэтов главных действующих лиц иранской драмы. Трещат привычные рамки анализа, разваливаются стройные умозаключения. Только-только начинается какая-то понятная для всех линия политического развития, только вздохнет дипкорпус с облегчением, как тут же события идут кувырком, исчезают, растворяются в мутной дымке прогнозы. Появился было президент Банисадр и уверенно, как казалось западным посольствам, пошел к вершинам власти. Бедный вечный студент Сорбонны Банисадр, бедные незадачливые аналитики! Подул колючий ветер, вышли на улицы и площади бородачи с автоматами, загремели выстрелы, захрустели кости под сапогами и прикладами. Сбрил президент роскошные усы, переоделся в женский хиджаб, спрятался в туалете самолета и так спас свою жизнь.
Думаю, дружеские чувства, которые испытывает ко мне итальянский дипломат, не вполне бескорыстны, хотя и искренни. С давних пор укоренилось в Иране, стало частью политического фольклора мнение о том, что англичане и русские знают и могут все. Традиция восходит к тем давним временам правления Каджаров, когда Россия и Англия действительно хозяйничали в Персии, делили ее на сферы влияния, интриговали друг против друга, смещали и назначали министров и губернаторов, провоцировали бунты и подавляли их. Давно прошли те времена, забыты Каджары, превратилась во второразрядную державу могучая Англия, на месте России возник и окреп Советский Союз, а традиция живет, подпитывается невежеством, злонамеренными шепотами, страхами и… надеждами. Разные надежды у разных тегеранских жителей.
…Я иду по площади Фирдоуси. Вот маленький жестяной киоск, окрашенный зеленой масляной краской. Киоск битком набит бумажной рухлядью — пожелтевшие растрепанные журналы, обрывки многоязычных книг, потускневшие плакаты. У вороха макулатуры слышу: «Ты русский». Я не отрицаю. «Я — Гриша из Ростова». — «Здорово, земляк! Какими судьбами в Тегеране?»
Гриша ухмыляется, загадочно говорит: «Через Шанхай пароходом. — И спрашивает в упор: — Когда придут наши?» — «Какие наши, куда придут?» — «Сюда! Видишь, что здесь делается. Народ ждет, что придут наши и наведут порядок. Когда придут?» Разговор не очень приятен. Гриша не вполне трезв, его компаньон продолжает улыбаться и разводить руками. Не хватает еще услышать в центре Тегерана «А ты меня уважаешь?» или, что будет похуже, увидеть поблизости стражей порядка. Приятели — из сомнительных кругов русской эмиграции в Иране, знакомство с ними дипломату излишне, а их болтовня бесполезна.
Но откуда взялась мысль о приходе «наших»? Нет, не сам Гриша до этого додумался и не только осколки эмиграции поглядывают на север. Наши доброжелатели, а их в Иране немало, тоже задают этот вопрос. Многие из них видят мир упрощенно, история начала века им кажется всего лишь вчерашним днем, и они недоумевают — разве не замечает Россия, что здесь гибнут ее друзья и крепнут враги, разве не могут перейти границу советские танки, чтобы от их грохота рассеялось черное наваждение, окутавшее страну?
Перемешались в умах иранцев прошлое с настоящим и будущим, реальность с призраками, здравый смысл с бредовыми фантазиями, а самое главное — никто понять не может, чем кончится вся эта смута, чьи еще жизни она унесет, кого казнит и кого помилует…
Не в лучшем положении оказались и дипломаты. Вот и приходится итальянцу дружить с русским коллегой. В назначенный по телефону день и час Бонетти подходит к воротам посольства, и мы отправляемся в недальнюю гостиницу «Нью надери» пообедать. Идем по полуденному солнышку, стучим каблуками по асфальту, рассказываем друг другу были и небылицы, но не очень громко, чтобы поспешающий поодаль перс не мог всего расслышать. Скрывать нам нечего, будем разговаривать и в ресторане, а там, это известно, еще в шахские времена были установлены приспособления, позволяющие подслушивать разговоры гостей. Но облегчать жизнь глазам и ушам исламской революции тоже особого смысла нет. Пусть перс идет рядом и пытается услышать предобеденную чепуху — это его работа.
В ресторане при гостинице тихо. Хлебаем ячменный суп, жуем чело-кабаб — полоску жареного мяса, положенную на вареный рис, запиваем все это лугом, газированным кислым молоком, и ведем беседу. Говорим по-английски. Бонетти владеет им свободно, так же как французским и немецким. Мне приходится слегка преувеличивать свои познания в фарси и урду, чтобы у итальянца не появилось ложного чувства превосходства. Бонетти — тайный русофил, он мечтает побывать в Москве, читает русскую литературу, и я с удовольствием преподношу ему «Войну и мир», к сожалению в английском переводе. Возможно, русофильство моего друга навеяно деловыми соображениями. Но он неназойлив, тактичен, а Россия всегда зачаровывала иностранцев, всегда хотелось им заглянуть в ту шкатулку, которая у них зовется русской душой. Одни делают это профессионально, другие любительски, но надо сказать, ни у тех ни у других ничего не выходит. (Кто-то давным-давно подсунул читающей Европе мысль о том, что душа эта лучше всего описана Достоевским. Бонетти уверен, что так и есть.) Разговоры об Иране перемежаются рассуждениями о русской истории и литературе, и мне доставляет удовольствие просвещать коллегу. Кстати, знает ли он, мой уважаемый друг, что первые башенные часы в персидском городе Исфагане в XVIII веке установил его соотечественник, итальянский мастер? Итальянец приятно удивлен. При всей дипломатической космополитичности он — патриот Италии.
Мы не спешим. Обеденный перерыв в советском посольстве трехчасовой, итальянец возвращаться после обеда к письменному столу не собирается. Обсудили все последние политические события — мир для дипломата зачастую замыкается страной пребывания, особенно если она так необычна и беспокойна, как Иран. Горизонт сужается, политический центр вселенной перемещается в Тегеран. Редкому иностранцу, долго живущему в чужой стране, удается избежать этой аберрации дипломатического зрения.
Кофе, приготовленный по армянскому рецепту (хозяин ресторана армянин), крепок и вкусен, не позволяет подкрасться послеобеденной дремоте. Легчайший ветерок изредка пробегает по голубой воде бассейна во дворе гостиницы, где и положено пить кофе. Купающихся и загорающих нет — в исламской республике это занятие рискованное для всех, без различия пола и вероисповедания. Бассейны заполняются водой для уюта, для того, чтобы можно было взглянуть на ее переменчивый облик, подумать о бренности бытия. Жители засушливой каменистой страны не просто любят, а боготворят воду — в богатых домах устраиваются бассейны и фонтанчики, люди победнее услаждаются созерцанием воды в арыке.
Где-то поодаль, в переулках, раздается хлопок выстрела. Возможно, задремал на посту страж революции или же кто-то во дворике своего дома либо на балконе неумело принялся за чистку оружия. К этому заключению мы приходим моментально — мы люди опытные и знаем, что средь бела дня одиночный выстрел бывает только случайным. Если завязывается схватка или происходит убийство, стреляют много. В Тегеране привыкли к тому, что каждый резкий звук — это выстрел или взрыв.
Выстрел выводит нас из состояния задумчивости, прерывает неторопливые размышления вслух. «Ну что же, товарищ! — нарочито громко говорю я. — Не пройтись ли нам по революционному Тегерану?»
От обращения «товарищ» Бонетти слегка смущается, оглядывается вокруг и смеется сам над своим испугом.
Прогулка по Тегерану — сомнительный отдых, но занятие для любознательного человека весьма полезное. Я читаю надписи на стенах и перевожу их для своего спутника. Глаза Бонетти блестят, и он уже обдумал живописную депешу в свой МИД. Нужны сочные детали — и тегеранские стены охотно их предоставляют. Ужасающие проклятия в адрес Америки, Англии, Советского Союза вызывают у Бонетти сокрушенные вздохи. На мой призыв не лицемерить (Италия энергично вгрызается в иранский рынок, иранцы ей благоволят) Бонетти широко улыбается, и мы продолжаем свою прогулку.
Уличная торговля расцветает здесь по мере того, как чахнут крупные магазины. Любой товар из любой страны мира, хотя выбор постепенно сокращается, а цены стремительно растут. Частный сектор парирует официальные ограничения и строгости контрабандой, подкупом исламских должностных лиц. Торговец изворотлив и вездесущ. Ислам — официальная идеология, торговля — тот настоящий идол, которому здесь поклоняются, торговля священна. Власти могут обидеть купца, оштрафовать его, даже плетьми выпороть за неисламское поведение, но ни у кого не поднимется рука на базар в целом. Подобное святотатство было бы чревато самыми грозными последствиями. Закрытие базара в знак протеста — это признак политической катастрофы, поражения власти. Не случайно, что такое происходило только накануне падения шаха и ни единого раза — после исламской революции. В Иране, как и на Востоке вообще, базар не просто территория, где товар обменивается на деньги, а деньги на товар. Базар — понятие социально-политическое, объединяющее то, что на Западе сухо именуется мелкой, средней, крупной торговой буржуазией, ремесленниками, мелкими предпринимателями, люмпен-пролетариатом, мелкобуржуазной интеллигенцией и т. и. Огромные магазины-супермаркеты и крохотные лавчонки, где с трудом умещается среди товара торговец, маклерские конторы, оборудованные телетайпами, и лоток уличного разносчика — это все побеги одного могучего, древнего корня, питающего современную иранскую государственность, будь то монархия или исламская республика.
Бонетти в своих рассуждениях не улавливает значения спокойствия базара, ему кажется, что власть терроризировала торговца и силой заставила торговать. Симбиоз купца и муллы, базара и мечети — одно из прочнейших явлений иранской общественной жизни.
Позади советского посольства расположились торговцы старьем — подержанная мебель, тряпки, лампы, старый шкаф устало прислонился к высокой кирпичной стене, рядом с ним — колченогий стол. Встань на стол, заберись оттуда на шкаф, влезай на стену и смотри, что происходит на посольской территории, а хочешь — прыгай туда. Посол выходит из себя, требует в иранском МИДе убрать самсаров — старьевщиков. Давно сменился посол, мидовские чиновники сменились, а старые шкафы, лампы, аквариумы, чемоданы стоят и лежат у чинной, респектабельной посольской стены.
Пересекаем широкую улицу Фирдоуси. Дело непростое. Машин в Тегеране много, они мчат сплошным потоком, руководствуясь не правилами уличного движения, а слепым инстинктом выживания. Изредка проносится приземистый бронированный «мерседес» с темными стеклами, сопровождаемый вооруженной охраной на мотоциклах: едет местное духовно-политическое руководство. Пулей летит машина скорой помощи. Вылетает из переулка и мчит зигзагами, запрыгивая на тротуары, проскакивая в немыслимо узкие зазоры между машинами, марсианская фигура в яйцевидном ярко-красном шлеме, выпуклых черных очках, перчатках с раструбами и мгновенно исчезает вдали — это мотоциклист на четырехцилиндровом японском чудище.
Мотоцикл — идеальное средство передвижения для террористов, его преимущества совершенно очевидны — маневренность, малая приметность, способность проскочить в такую щель, где не пройдет ни одна машина, высокая скорость. Исполнитель сидит на заднем сиденье, за спиной мотоциклиста, у него свободны обе руки. Гремит очередь из автомата или взрыв ручной гранаты, валится жертва бородой на асфальт, бегут переполошенные стражи исламской революции — «кто стрелял?!», «держи, лови!». Но держать и ловить некого. Свидетели не заметили ни номера мотоцикла, ни примет его седоков — подскочили, на секунду приостановились, выстрелили и вихрем за угол. Растекается по серому тротуару лужица крови, огораживают ее мелкими камешками, кладут букетик тюльпанов или гвоздик, горестно декламируют: «Кровь победит меч — хун бар шамшир пируз аст!»
Но это происходит в другой день и в другом месте. Нам же удается без потерь перебраться через дорогу и выйти на улицу Манучехри. Я обещал показать Бонетти маленький, неизвестный ему книжный магазинчик, а он собирается оказать такую же услугу мне.
Манучехри — улица антикваров и менял. Загадка иранской революции: торговля золотом и иностранной валютой не подверглась никаким ограничениям. Курс валюты, разумеется, кризисный. Иранский риал обесценен, спрос на доллары, фунты, марки, иены растет. Зажиточная публика на всякий случай покидает страну. Это тоже иранская традиция — переждать тяжелые времена в Париже или Ницце в твердой уверенности, что все образуется. В прошлом именно так и происходило.
Менялы-сафары одеты аккуратно, на европейский манер. Перед каждым небольшой столик-лоток, с прозрачными стенками и стеклянной крышкой. На зеленом сукне солидно поблескивают золотые монеты и пластины. Торговля без обмана, в открытую, медяшку покупателю здесь не подсунут. Менялы смотрят на всю происходящую вокруг нелепицу без трепета, есть у них какой-то свой ангел-хранитель, берегущий и от бунтовщиков, и от властей. Кажется несведущему, воспитанному в другой традиции иностранцу, что вот-вот взревут мотоциклы, зазвенят разбитые лотки и витрины, налетевшие молодчики соберут сокровища в кожаные мешки, пока их сообщники держат под дулом автоматов перепуганных, дрожащих менял и случайных прохожих. Или же, думается чужестранцу, появятся строгие бородатые молодые люди, тоже с автоматами, вежливо, но твердо попросят спекулянтов-менял проследовать в автофургон с решетками на окошечках, а лотки опечатают и бережно перенесут в надежные места для составления описи. Ошибка, ошибка! Плохо знаете Иран! Исчезают товары, исчезают люди, жизнь становится суше, тяжелее, тревожнее, но золото поблескивает на зеленом сукне, и радугой переливаются вееры банкнот на перекрестке улиц Фирдоуси и Манучехри, напротив парадного въезда в английское посольство.
Во всем этом для иностранного наблюдателя есть какая-то беспокоящая неувязка. Идет ожесточенная борьба, по существу гражданская война. Позиции комбатантов не обозначены на карте, не роются окопы, не захватываются населенные пункты. (Хотя и такие вещи случались в Прикаспии, в горах Мазендерана, где противники хомейнистов на два-три дня освобождали городок Амоль.) Это ползучая война, подземный пожар, языки пламени которого могут вырваться на поверхность в любое время и в любом месте. Население вооружено. Старая криминальная полиция, жандармерия получают жалованье, но ни в какие дела не ввязываются — слишком много властей, каждый мулла может обвинить честного полицейского в антиисламских действиях. Ходят чиновники на работу, посмеиваются и горюют над всеобщим помешательством, ставят печати и штампы, если это требуется, ждут лучших времен. Стражи революции уголовной преступностью не занимаются. Исламские комитеты блюдут порядок в своих кварталах — мохалла, искореняют крамолу. Ни опыта, ни квалификации для борьбы с грабителями у них нет. Все компоненты вроде бы налицо — смута, слабая и разобщенная власть, богатые купцы, оружие у каждого. Должны быть налеты, грабежи, разбойные нападения, должны появиться свои иранские Япончики и Диллинджеры. Возможно, изменяет память, но за все послереволюционные годы в Иране был ограблен один периферийный банк и предпринята неудачная попытка налета на банк в Тегеране. Ворвались два вооруженных юноши в банк и потребовали деньги. То ли вид у них был не слишком решительный, то ли привыкли тегеранцы к оружию, но служащие затеяли с ними переговоры и ухитрились вызвать стражей. Отбивались налетчики, пока патроны не кончились, и сдались.
У перса нет склонности к применению насилия в целях наживы. Это явление было подмечено нашими соотечественниками еще во времена первой иранской революции в начале века. Я с удовольствием привожу своему спутнику заученную цитату из книги К. Смирнова, изданной в 1916 году в Тифлисе: «Жители Персии понятия не имеют об экспроприациях, и даже случаи воровства редки. Купец везет из банка несколько мешков с серебряной монетой и может быть спокоен, что его никто не тронет… Нет властей, нет законов, а между тем случаи убийств, грабежей и других крупных правонарушений, не считая колоссальных мошенничеств, чрезвычайно редки… Кроме некоторых острых моментов, когда безумствовали солдаты и всадники, в столице все время было совершенно спокойно и безопасно, несмотря на полное отсутствие ночных сторожей и тому подобное… В Европе и без всякой революции в самое спокойное время в городах гораздо больше убийств, разбоев, грабежей и тому подобных случаев, чем было в Персии в разгар революции».
Времена изменились, гибнут десятки и сотни людей каждодневно, но грабежей и разбоев, как и в начале века, практически нет.
Рядом с конторами менял по улицам Фирдоуси и Манучехри ковровые и антикварные магазины. Туда мы не заходим. Западные дипломаты для покупки персидских ковров и прочих редкостей пользуются услугами надежных частных посредников. В первые месяцы исламской власти распродавалось на аукционах имущество шахской семьи, за бесценок приобретали власть имущие и ковры, и картины, и люстры, приобретали сами, позволяли делать это своим знакомым и родственникам. Один делец за четыреста долларов купил скрипку Страдивари и продал ее в Нью-Йорке за полтора миллиона. Воспользовались распродажей и западные посольства, помогали старые связи из деляческого мира. Советским гражданам не позволяла покупать ковры и иные редкости скромность зарплаты, отсутствие соответствующей товароведческой эрудиции и поэтому интереса.
Итак, проходим мимо антикваров. Они скучают. Суровый ветер революции вымел из Ирана чуть ли не триста тысяч американцев, англичан, западных немцев, итальянцев, банкиров, экспертов, туристов, артистов кабаре, военных и гражданских советников. Для антикваров наступил мертвый сезон.
Увешаны стены лавок традиционными персидскими миниатюрами. Мотивы Омара Хайяма — красота, любовь, стремительность течения жизни и равнодушная, всепоглощающая вечность. Красивой вязью, золотом и кармином на слегка пожелтевшей бумаге выписано простое изречение: «И это пройдет», как безнадежный общий знаменатель и труда художника, и бессмертных стихов, и сумеречной антикварной лавки с ее печальным владельцем. Груды потемневших серебряных браслетов и ожерелий, покрытые зеленью медные блюда, агатовые печатки, ржавые кинжалы, монеты былых времен, расписные старинные пеналы для каламов, страницы рукописей, хрустальные флакончики — каждая из этих вещиц за свое долгое существование хотя бы раз кого-то порадовала, прежде чем оказаться на запыленном прилавке под тусклым стеклом.
«И это пройдет». Пройдет безвременье, затихнут автоматные очереди, сбреют бороды исламские стражи, пойдут по тегеранским тротуарам беспечные и простоватые чужеземные гости, сбросят женщины бесформенные, придуманные злым умом балахоны, зазвучит, как это было совсем недавно, громкая, веселая музыка на тегеранских площадях и улицах…
Много было в Тегеране музыки и до, и во время, и после революции. Были большие современные магазины, где мог человек купить самые свежие музыкальные записи всего мира. Стояли рядами переносные лотки, а на них аккуратными стопками лежали коробочки с магнитофонными кассетами, и без конца звучали модные напевы. Появились революционные песни, печальные и мужественные мелодии кровавых дней влились в общий разноголосый хор, будоражащий душу.
Имам Хомейни осудил музыку — она вызывает похотливые желания у молодежи. Пошли по улицам бородатые юноши, гоня прочь торговцев музыкой. Ненадолго умолк город, а через некоторое время загремел, задребезжал, застонал через сотни уличных громкоговорителей аравийскими распевами коранических стихов, гневными проповедями, жестяными механическими маршами. Вновь пришлось вмешиваться имаму, теперь в защиту оскорбляемых ушей правоверных. Он распорядился прекращать передачи в те часы, когда мусульманин должен отдыхать. Имам заботился, как и положено духовному пастырю, о своих верноподданных, но облегчение наступило и для нас, неверных, страдавших от усердия исламских пропагандистов.
Долгой в этот день оказалась наша прогулка с итальянским дипломатом Бонетти. Но и прогулка кончилась, и день прошел, остались воспоминания.
* * *
По вечерам Тегеран погружается в непроглядный мрак. Закатывается яркое азиатское солнце за Эльбурсский хребет, синеют недолго сумерки, но не зажигается ни один фонарь, не загорается ни одно окно, не вспыхивают автомобильные фары.
Идет война. Налеты иракской авиации повергают в смятение и страх огромный город. Пара иракских МИГов прошла на бреющем полете над центром, оглушая жителей чудовищным ревом двигателей. Пронеслись смертоносные огнедышащие машины, ухнули вдалеке разрывы ракет, и в наступившей мертвой тишине загремели вдруг по всему городу металлические ставни — лавочники запоздало бросились закрывать магазины. А через несколько минут, как бы очнувшись, забухала, застрекотала вся тегеранская противовоздушная оборона. И еще позже пошли по улицам патрули, угрожая стрелять по освещенным окнам. Затемнение — по правилам военного времени.
Воздушные тревоги, натужный вой сирен, беспорядочная всеобщая пальба, диковинные фейерверки в ночном небе, дорожки трассирующих очередей, букет снарядных разрывов — все было ежедневно, но ни один человек в Тегеране не мог бы сказать наверное, были ли действительно налеты. Стреляли в ту пору в Тегеране много, бестолково, и зачастую стрельба была не следствием, а причиной воздушных тревог. Почудилось что-то зенитчику в вечернем небе, нажал на спусковую педаль — тут же весь город, вся система ПВО, не дожидаясь команд, начинали палить в темноту. Железными голосами кричат громкоговорители: «Просим граждан прекратить стрельбу! Самолет в небе свой!» Однажды дело кончилось тем, что тегеранцы загнали плотным огнем из всех видов оружия свой самолет в крутую гору.
Нет мира! С телевизионного экрана устрашающе прут тюрбаны и бороды, несутся проклятия в адрес врагов исламской революции, безудержное хвастовство и заклинания, декламируются нараспев коранические суры — и слова, и напев, и акценты далеки от иранского сердца, родились они много веков назад в Аравийской пустыне, среди тех, кого персы называют «пожирателями ящериц». Но делать нечего — в стране царит исламская власть, и любое, мельчайшее проявление неуважения к ее порядкам может привести человека прямехонько к стенке или в страшную тюрьму Эвин.
Шах — творец «белой революции» — построил ультрасовременную тюрьму для своих противников, вырастил с помощью американских и израильских экспертов выдающихся пыточных дел мастеров. Исламская власть громогласно отвергла монархию со всеми ее атрибутами, но охотно и без промедления воспользовалась тюрьмой. Главный палач Эвина — Али Техрани был расстрелян сразу же по возвращении Хомейни. Его место заняли питомцы исламской революции…
Зачем я пишу все это? Разве не описано это более проницательными и одаренными наблюдателями? То, что происходит в Иране, не ново, повторяются события, терзающие людей то в одном, то в другом уголке Земли — сейчас, столетие назад, тысячелетие… Меняются слова и лозунги, но не меняется их исконный смысл, мелькают то чалмы, то генеральские фуражки, то медные шлемы, но остаются неизменными прикрытые ими головы и мысли в этих головах. Или интересна сама картинка, батальные сцены ползучей гражданской войны, где во мраке не видно сражающихся, а лучи прожектора выхватывают из тьмы лишь тела убитых и искалеченных? В чем мораль и назидание таких писаний, к кому они обращены?
Обращены они исключительно к самому себе. Изряднейшая часть жизни прошла в потрясенном революцией и контрреволюцией Тегеране. События наблюдались не со стороны — мы сами становились вольно или невольно их участниками. Жизнь каждого из нас вплеталась в ткань этих событий, пропитывалась резким ароматом тревоги и возбуждения, омрачалась болью за убитых (не за абстрактных убитых, не за цифры из газетных отчетов — за людей, которых мы знали, которые еще вчера жили, разговаривали, улыбались), вскипала негодованием и бессильной яростью.
Были не только взрывы, выстрелы, орущие толпы, банды погромщиков. Город жил, и мы в этом городе жили и работали, ходили по его улицам, дышали его воздухом, смешивались с его толпой.
Так вот, для того, чтобы не ускользнуло из памяти это тревожное, интересное и тяжелое (порой невыносимо тяжелое) время моей жизни, я и пишу эти заметки.
Город приспосабливается и к войне, и к исламской революции. След простыл многочисленных иностранных певичек и плясуний, развлекавших тегеранскую публику совсем недавно, закрылись кабаре, рестораны и ресторанчики, разгромлены и сожжены винные магазины и закусочные. На витрины, хвастливо выставлявшие товары всего мира, опустились металлические шторы, покрылись липкой копотью, пылью, дождевыми потеками. На долгие месяцы. На годы.
Но открывались новые мечети. Обносились заградительными валами из мешков с песком, металлическими рогатками помещения многочисленных исламских комитетов и постов стражей исламской революции. Исчезали товары, и все длиннее становились терпеливые, дисциплинированные очереди у лавок, торгующих продовольствием по карточкам. Стоят под палящим солнцем закутанные с головы до ног в черные, темно-серые, коричневые балахоны-хиджабы женщины, путаются под ногами прохожих ребятишки, шепотом выругается мужчина, который никак не может купить причитающуюся ему по карточкам пачку дешевых сигарет. Ругаться надо осмотрительно. Если есть людское скопление, значит, поблизости два-три бородатых парня с автоматами. Они ловят врагов ислама и народа, они упиваются чувством собственной важности и изнывают от безделья — шутить с ними благоразумному человеку совершенно ни к чему.
Но чудеса творятся в Тегеране — отойди в сторону от очереди, от той лавки, где никак не может несчастный курильщик купить свою пачку сигарет, отойди и любуйся лотком уличного торговца — сигареты американские и английские, табак голландский, все свежее и яркое, — выкладывай дневную зарплату и бери пачку «Уинстона». Робко кто-то на первых порах пытался затеять наступление на американские сигареты: «Америка, великий Сатана, все, что исходит оттуда, — порождение Сатаны!» — но так и затихла эта кампания, поддержали ее немногие энтузиасты. Практичные же люди взглянули на дело по-другому, как практичные люди всех стран и времен смотрят на затруднения своего собственного народа.
Разочаровали доброжелательных иностранных наблюдателей бородатые стражи исламской революции, беспредельно, казалось бы, преданные идеалам имама Хомейни. Именно они организовали масштабную контрабандную торговлю дьявольским американским зельем, поставили ее на широкую ногу, создали неприкосновенную сеть сбыта сигарет по чудовищно высоким ценам. Автоматы, благочестивые лозунги, фанатическим блеском горящие глаза и… беззастенчивая спекуляция!
В Тегеране человек сталкивается со стражами ежечасно и ежедневно, они везде. Мы выезжаем по широкому шоссе, построенному для шаха американцами, в сторону небольшого городка Кередж. Погода отличная (впрочем, в этих краях она почти никогда не бывает пасмурной), движение по дороге небольшое. Издалека видно перегораживающий шоссе самодельный шлагбаум и около него несколько фигур. Нам машут: «Стой!» Останавливаемся. Патруль стражей проверяет транспорт. К нам подходит подросток, скорее мальчик лет двенадцати-тринадцати, тощенький, остриженный наголо, последний раз умывавшийся дня три назад. На мальчике потертая, защитного цвета куртка до колен, рукава подвернуты, на ногах — разбитые спортивные тапочки. Не грубо, но с оттенком высокомерного равнодушия мальчик предлагает путешественникам выйти из машины. Ах, как заманчива мысль — легонько щелкнуть мальчугана по лбу, посмеяться, дать ему на память пустяк какой-нибудь, значок или карандаш, и покатить дальше. Еще проще было бы не останавливаться, а махнуть рукой: «Не видишь, что ли? Машина-то дипломатическая!» Так поначалу некоторые и делали, и поплатились за это. Стражи не очень грамотны, и, если машина не подчинилась требованию остановиться, по ней стреляют вдогонку.
Паренек чумаз, но автомат Калашникова в его ручонках выглядит внушительно и по-деловому. Держит его паренек направленным в мой живот.
Подходит страж постарше, с трудом разбирает, что написано в документах, неодобрительно отмечает, что мы «шурави» — советские, и машет: «Проезжайте!»
Что стало с этими несчастными ребятишками? То ли сложили свои головы на иракском фронте, в хузистанских болотах, то ли разорваны на куски гранатой террориста? Или же пали в перестрелке с оппозиционерами?
Из записных книжек
Глядя на нынешний Тегеран, хочется вспомнить о наших далеких предшественниках, видевших Тегеран тогда, когда город не подполз еще к самому подножию Эльбурса, не вобрал в себя деревеньки Ниаваран, Таджриш, Дарбанд, Зарганде, не взметнулся ввысь многоэтажными коробками, равнодушно поблескивающими стеклянными стенами на азиатском, таком чужом для них солнце. (Эти коробки из стекла и бетона не имеют ни отечества, ни души, ни привязанности. Они неуместны в наших краях, среди наших берез, они раздражают глаз и на фоне благородных снежных вершин. Это гонцы из безликого, бездушного, синтетического и прямоугольного будущего. Впрочем, я начитался Замятина.)
Можно увидеть, оказывается, и сейчас Тегеран таким, каким его видел Александр Сергеевич Грибоедов сто пятьдесят лет тому назад, и именно в том месте, где пресекся его земной путь. Для этого надо подойти к памятнику Грибоедову, сооруженному в 1912 году на собранные русской колонией деньги, и отсюда посмотреть вокруг. Памятник стоит в парке посольства. На невысоком постаменте в кресле сидит наш бронзовый земляк и читает, десятилетиями, днем и ночью читает что-то написанное на бронзовом листке, слегка, почти неприметно улыбаясь.
Первоначально памятник был установлен рядом с основным зданием посольства, среди кустов вечнозеленого лавра, в окружении двух мраморных ангелочков. Видел памятник смену царских дипломатов на советских; видимо, не совсем одобрил посла Ротштейна, открывшего в духе хорошей иранской традиции посольский парк для посещения местными жителями по пятницам; смотрел на знаменитых участников Тегеранской конференции в 1943 году. В шестидесятых годах посол Г.Т. Зайцев решил, что принявший мученическую кончину в Тегеране великий русский поэт бестактно напоминает иранским гостям о печальном инциденте в истории наших отношений. Памятник вместе с постаментом перенесли поближе к жилому дому, дабы не раздражал он своим видом иранцев. По воспоминаниям ветеранов, этот посол был одержим стремлением разрушать старое и строить на обломках новое. Была уничтожена посольская часовенка в Зарганде, снесена беседка в парке, и построен один из наиболее неудобных и неприглядных домов Тегерана — пятиэтажная душная коробка, с открытыми галереями вместо коридоров, скользящими, на манер железнодорожных, дверьми в туалетах, крохотными кухоньками и стенами, усиливающими житейский шум. Видимо, таково было время.
Грибоедов погиб в феврале. В Тегеране в феврале холодно, мерзнет городская голытьба, кое-как отапливаются дома побогаче. Иногда в феврале идет снег — летят отвесно в полном безветрии тяжелые сыроватые хлопья. Снежные полуметровые шапки ломают своей тяжестью огромные ветви старых чинар, сгибают в дугу до земли молодые деревца. Снег может идти день, два, а затем проясняется небо, и в безупречной, без облачка лазури вновь сияет солнце. Красота неописуемая и — недолговечная.
Но трудовой люд зимой раздражен, жмется по теплым углам, сбивается в кучки вокруг костров, натягивает на себя всю драную одежонку — ему не до красоты, надо дотянуть до весны.
Главный тегеранский базар огромен и стар, как сам город. Бесконечные лабиринты крытых рядов, подземные переходы и склады, неведомо куда ведущие лазы, большие, заваленные тканями, посудой, домашней утварью торговые залы и крохотные лавчонки, размещающиеся в стенных нишах. На базаре люди совершают покупки, торгуют, едят, спят, ходят в баню, обсуждают все торговые, городские и государственные дела.
На базаре свои мечети. Они построены как бы и отдельно, в просветах между нескончаемыми рядами лавок, но одна, а то и две стены — общие с торговыми помещениями. Мечеть убрана просто, там ничто не должно отвлекать человека от мысли об Аллахе. В стене, к которой обращаются молящиеся, находится вытянутое вверх углубление (михраб), как бы замурованный, с полукруглым сводом дверной проем. Так указывается кибла — направление, в котором лежит Мекка, а именно к ней должны быть обращены лица правоверных во время молитвы. Стоит небольшая каменная или деревянная кафедра — имбар, за которой размещается по пятницам проповедник — хатиб. Имам, «предводитель молитвы», стоит спиной к молящимся, немного впереди их, лицом к михрабу. Под высоким сводом — светильник. В обычные дни в мечети немноголюдно. Правоверный может молиться на улице, дома, в лавке — его молитва дойдет до Бога. По пятницам мусульманам рекомендуется собираться на молитву в мечети. Туда же они тянутся и тогда, когда возмущается общественное спокойствие, во время бунтов, смут и неурядиц. Проповедники — хатибы — профессиональные агитаторы, до тонкости знающие своих прихожан. Проповедник ведет свою аудиторию, как дирижер — оркестр. Он может заставить своих слушателей заплакать, может довести до фанатического исступления и бросить уже не аудиторию, не собрание благочестивых мусульман, а разъяренную бешеную толпу на улицу громить врагов ислама. Так обстояло дело в 1979 году, так случилось, думаю, и 11 февраля 1829 года, в день разгрома российской миссии и убийства посланника Грибоедова.
Мы идем от базарной мечети узкими, забитыми народом переходами к переулку Багеильчи (Посольский сад), где сто пятьдесят лет назад находилась российская миссия. Идем не спеша, спрашиваем торговцев, как найти переулок, пытаемся осторожно выяснить — помнит ли базар события тех давних дней. В ответ вежливые улыбки — нет, такого не упомним; если что-то и было, то, видимо, очень давно; здесь торговал и мой отец, и мой дед, и прадед, но ни о чем подобном не слышал. Да, эту историю забыли.
Не потому ли и мы ее помним, что Грибоедов был великим поэтом, а не просто дипломатом? Для персов же он был чужестранцем, бесцеремонно вмешивавшимся в мусульманские дела, приютившим беглецов из шахского дворца и входившим на аудиенцию к шаху, не сняв калош.
Вот и Багеильчи. Переулок широк, не разделен на проезжую и пешеходную часть, ни следа асфальта — первозданная утоптанная дорога, пыльная в сухую погоду и грязная в дождь. Стоят по переулку могучие чинары. Стволы их неохватны, узловаты, вершины подсыхают, они единственные оставшиеся в живых свидетели той давней кровавой трагедии. По обе стороны переулка высокие, сложенные из сырого кирпича стены без единого окошка. В стенах прочные, старинной работы, деревянные, пересеченные поржавевшими железными полосами ворота. Над воротами кованые фонари. Когда-то в них горели тусклые масляные светильники, затем свечи, а теперь электрические лампочки — и неряшливо ползут по стене скрученные провода. Жизнь идет за стенами, мусульмане не любят посторонних глаз. В давние времена, когда муэдзины забирались на минарет и оттуда призывали правоверных к молитве, предпочтение отдавалось слепым муэдзинам, чтобы не могли они сверху заглядывать в чужие дворы.
В переулке ни души, приглушенно доносятся городские шумы, будто и нет рядом оживленного, крикливого, вечно возбужденного базара.
Сто пятьдесят лет тому назад толпа хлынула оттуда, от базарной мечети, окружила со всех сторон здание российской миссии (оно, судя по всему, не принадлежало России, а любезно предоставлялось во временное пользование шахским правительством), полезла на стены…
Страшен рев толпы, окружившей твой дом, бьющей бревнами в кованые ворота, бросающей камни, страшны бессмысленные яростные лица, неразборчивые крики. Вот крики слились в одно все громче и громче звучащее слово — «март». Смерть!
Мог ли Грибоедов выйти к толпе, урезонить ее строгими и взвешенными словами, воззвать к ее разуму, страху или милосердию? Может быть, следовало не стрелять в нападающих, а закрыться наглухо в доме, завалить двери и окна, молиться и ждать, что власти придут на помощь, вслушиваться, не раздастся ли средь дикого воя цоканье копыт шахской конницы, спешащей на выручку?
Вряд ли. Вероломные правители, тайно организовавшие погром, мулла, пославший толпу на неверных, получают известия о штурме миссии, потирают руки, обдумывают заранее ту ложь, которая будет преподнесена в дальнейшем российскому правительству. Пожалуй, слепая толпа еще добиралась до последних из тридцати пяти защитников миссии, еще отстреливался вазир-мухтар, а первый министр шаха уже сочинял лицемерное, ханжеское послание в Петербург, сваливая все происшедшее на волю Всевышнего, на дикую взбунтовавшуюся чернь: толпа лишена разума.
Да, толпа действительно лишена человеческих чувств, человеческого слуха и зрения, разговор с ней невозможен. Она разрушит любую крепость, сожжет все, что может гореть, растерзает на куски любого, кто пойдет ей навстречу. Нельзя ни разговаривать с толпой, ни винить ее за совершенное злодейство, как бессмысленно разговаривать с бушующим пожаром.
Толпа — излюбленное и древнее орудие иранских политиков, которое они используют с большим искусством до наших дней.
Вернемся в Багеильчи, в безлюдный переулок меж высоких коричневато-серых, равнодушных стен. В конце переулка — остатки кирпичной кладки, бывшей когда-то частью армянской церкви. Здесь же зиял в ту пору глубокий колодец, куда сбросили тела убитых защитников миссии.
Церковь разрушилась, колодец засыпан, вазир-мухтар забыт. Вечнозеленые лавры растут близ входа в посольство, и, если сорвать жесткий лакированный листочек и растереть, рука потом долго хранит его пряный негромкий аромат. Бронзовый же Александр Сергеевич в глубине парка слушает неумолчный говор фонтана, слегка, почти неприметно улыбаясь…
Читая воспоминания, очерки, путевые заметки своих далеких предшественников — Корда, Косоговского, Смирнова, Ломницкого, Медведева, многих других, я не завидовал могуществу, достигнутому Россией в персидских делах в конце XIX — начале XX века. То были совсем другие времена. Сила открыто, без стеснения отождествлялась с правом и была правом. Россия и Англия — два благочестивых хищника — терзали тело каджарской империи, мир с интересом взирал на происходящее, не усматривая ничего необычного. Не это меня занимало. Мне хотелось представить себе русских людей, оказавшихся в гуще персидских неурядиц, принимающих в них самое деятельное участие, решающих примерно те же задачи, что и мы, и переживающих те же трудности.
Этих людей давным-давно нет в живых, забыты они, как были забыты их предшественники и как будем забыты мы — их преемники. Но в книгах есаул Ремизов продолжает, находясь под хмельком, пристреливать свою берданку во дворе казачьей казармы; выкатывает пушки на площадь Бахарестан штабс-капитан Перебиносов и бьет без промаха картечью по укрывшимся в здании меджлиса бунтовщикам; лузгает семечки тегеранская голытьба, забавляясь публичным повешением предка имама Хомейни, почтенного законоведа Фазлуллы Нури; все так же идут усталые солдаты экспедиционного корпуса генерала Баратова из Месопотамии через Хамадан на Кавказ, чтобы сдаться там советской власти, пойти под знамена Деникина или остаться вместе с атаманом Шкуро, тоже воевавшим на персидском фронте. Все они дышат тем же воздухом, отдыхают в тени тех же деревьев, любуются теми же снеговыми, розоватыми на заре вершинами, что и я, они пишут, говорят, плачут, ругаются по-русски, как и я.
В густейшем мраке персидской ночи освещен лампой под зеленым абажуром маленький уголок; на плетеном столике в углу веранды стакан по-ирански крепкого чая и книга; утихает далекий и ровный гул засыпающего Тегерана; безумолчно журчит вода в арыке. Цепь времен смыкается.
Здесь, точно на этом месте, на заросшей плющом веранде в ночной тишине и прохладе сиживали мои предшественники и их друзья — дипломаты, военные, коммерсанты, разведчики, ученые, те, кто работал и воевал на самых далеких рубежах Отечества во имя его спокойствия и пользы. Случайность, что я существую именно сейчас, а не раньше или позже. Случайность, не имеющая значения, — важна принадлежность к «русским в Иране», или, как говорили мы раньше, в Персии.
Я знаю предшественников не так, как знает свой предмет беспристрастный исследователь, у которого все — год рождения, школьные отметки, круг родственников — подтверждено документами, ссылками на источники, авторитетными цитатами и свидетельствами современников. Для меня предшественники — это люди, которые делали то же дело, что и я, это коллеги, которые помогают работать, а иногда сбивают с толку неверным взглядом на то или иное событие, легковесным отношением к какому-то факту и т. и. Мы лишены возможности прямого общения. Ничего страшного — мы не общаемся и со многими современниками, занятыми теми же делами, что и мы, хотя знаем их заочно. Они тоже принадлежат к нашему сообществу, где главное — не временные барьеры, а причастность к общему делу.
Кажется, изложена моя мысль не вполне внятно, но едва ли стоит придираться к четкости формулировки. Надо почувствовать, что ты сам, твоя работа, жизнь — это всего лишь ничтожная часть огромного общего, не разделяемого на прошлое, настоящее и будущее. Частицами этого общего остаются и предшественники.
* * *
Нас в Иране становится все меньше и меньше. Исламская революция неумолимо и последовательно продолжает вытеснение представителей северного соседа, начавшееся при последних шахах. Закрыт русско-иранский банк, больница Красного Креста, лечившая тегеранскую бедноту, закрыто консульство в Реште и конторы Ингосстраха, не выдаются визы корреспондентам. Сокращается официальная советская колония, и еще быстрее уменьшается, исчезает некогда процветавшая в Тегеране русская эмиграция. Помню известную многим в Тегеране церковь Св. Николая…
В ноябре 1979 года американское посольство было захвачено так называемыми «студентами-мусульманами». В ноябрьские и декабрьские дни 1979 года днем и ночью бушевали здесь толпы с криками: «Марг бар Картер», «Марг бар джасусан» («Смерть Картеру», «Смерть шпионам»). Схлынули толпы, утих шум, заложники вернулись в Америку — и открылся безопасный доступ в узкий переулок, выходящий к восточной стене «шпионского гнезда», переулок, где стоит церковь Св. Николая с приютом для престарелых и русской библиотекой. Неожиданно возникают из-за поворота ее голубые купола-луковки с позолоченными крестами, как милое лицо земляка в чужой толпе. Церковь не лезет на глаза, но и не прячется от взора прохожего, она стоит скромно и достойно с дореволюционных (дореволюционных российских) времен, за ней неисчислимые множества когда-то живших единоверцев, она — кусочек не старой, а вечной России.
Церквушка выглядит трогательно и дружелюбно. Это сегодня. Было время, когда русская эмиграция и советское посольство находились в состоянии непримиримой и задиристой вражды. Плелись хитроумные интриги; дело, полагаю, не обходилось и без крови. Эмигрант — легкая добыча для разведок и подозрительный субъект для контрразведок, пушечное мясо тайных войн. Мы были подозрительны, имея на то самые веские и резонные основания. Холодная война против Советского Союза началась не в 1946 году. Тогда был изобретен лишь этот термин.
В начале шестидесятых годов приступили к строительству нового служебного здания посольства. Заключили контракт с местной фирмой и под строгим наблюдением советских консульских работников и строительных специалистов приступили к рытью котлована под фундамент. В ходе работ, а велись они на нашей территории, окруженной плотным забором, были обнаружены под землей захороненные останки нескольких человек. Дело уголовное, но его каким-то образом замяли, обошлись без официального расследования, хотя, судя по воспоминаниям очевидцев, было установлено, что захоронения производились в разное время и трупы пролежали в земле несколько десятков лет. Кем они были, эти люди, в каких делах замешаны, кто с ними расправился и за что? Все это покрыто, как говаривал один из шолоховских героев, «неизвестным мраком». Мне почему-то думается, что на клочке нашей земли в Тегеране нашли себе последний приют соотечественники. А может быть, все это и не так… Но кто же тогда мог быть тайно похоронен в посольском парке?
Если взять сотню самых примечательных фотографий нашего века, то среди них обязательно окажется и эта — Сталин, Черчилль и Рузвельт во время Тегеранской конференции 1943 года. Несколько широких ступеней ведут к парадному входу в посольство СССР. Перед дверьми просторная площадка, где и разместилась вся группа — три союзных лидера и их сопровождающие. Здание посольства принадлежит истории. Однако здание реконструировали, заменили старые высокие двери стеклянными прямоугольниками, изменили форму колонн, словом, произвели пластическую операцию благородного старого лица, оно стало моложе, но утратило свою неповторимость. Здание как будто заставили сделать заискивающий шажок в сторону модерновых стеклянных коробок, торчащих на тегеранских, московских — всемирных улицах.
И все равно фасад посольства выглядит весьма привлекательно. Редкими стали приемы в посольстве после исламской революции, но дипломатическая жизнь продолжается, и время от времени вспыхивают огни, и взмывает ввысь упругая водяная струя, и идут по дорожкам чинные, в праздничных нарядах гости.
В центральной части здания — старинный, с шестиметровой высоты потолком, с камином и огромным зеркалом над камином, белоснежный, строгий и в то же время очень уютный парадный зал. Ежегодно 7 ноября, за исключением тех лет, когда приемы отменялись в связи с чрезвычайными обстоятельствами, у входа в этот зал советский посол с супругой встречают гостей.
Нескончаемая вереница приглашенных направляется во второй зал, где разносят угощение, где слоится сизый дым от десятков и сотен выкуренных сигарет и стоит ровный громкий гул десятков и сотен голосов. В исламские времена перестали подавать на приемах спиртное, указывая потихоньку страждущим (не мусульманам) укромный уголок, где можно неприметно для сотрудников местного МИДа, поглядывающих за поведением хозяев и гостей, выпить рюмку-другую водки. В малом зале пониже потолки, но и он просторен и уютен. Картины, тяжелая мебель, ковры. В вестибюле служебного входа, в правом крыле здания, две мраморные доски. Медными буквами на фарси и на русском напоминали доски, что в 1943 году здесь, в этом здании, происходила историческая Тегеранская конференция. В 1980 году толпа разбила вдребезги одну из досок, но вторая — на фарси — оказалась не из мрамора, а из какого-то более дешевого и прочного материала. Она сохранила вмятины и рубцы от ударов налетчиков. Эта мемориальная доска — единственное напоминание о Тегеранской конференции в посольстве. Ни на стенах, ни в библиотеке, ни в архивах (поскольку архивы посольствам не положены) нет ни единого упоминания ни о былых событиях, ни об истории самого посольства, ни о послах, которые были до нас. Правильно ли это? Получается, что все ниоткуда появилось и никуда канет. Во главе всей материальной посольской цивилизации стоят завхоз и наименее способный к дипломатической работе советник. (Ловлю себя на том, что вместо описания людей, вещей и времени скатываюсь на сетования по поводу нравов. Не могу, однако, жаловаться на то, что они портятся. За тридцать лет наблюдений за дипломатическими нравами могу твердо сделать вывод — они абсолютно неизменны. В последние годы среди работников внешнего фронта стало меньше хронических алкоголиков, но это, равно как и увеличение числа кандидатов наук, признак изменившихся административных предпочтений.)
Новая служебная постройка посольства — шестиэтажная плоская коробка поставлена так, что представительское здание закрывает ее от глаз посетителя, вошедшего в центральные ворота. На уровне вторых этажей оба здания соединяются крытым узким переходом. По мере того как нарастали буйства исламской революции, а враждебность хомейнистов к нам приобретала все более заметный характер, в посольстве появилось все больше металлических дверей и решеток. Переход между зданиями перекрылся наглухо тремя массивными дверьми со смотровыми глазками. С лязгом плотно западает в пазы металлический брус, и дверь можно выбить только взрывом. Поставили металлические решетки на окна первого этажа, где жили шифровальщики посольства, и на окна второго этажа, куда легко можно добраться снизу.
Постепенно по обилию железа, предназначенного для стеснения свободы передвижения, посольство стало напоминать что-то среднее между зоопарком и тюрьмой. Предосторожности оказались нелишними. Пригодились и сирены, и гранаты со слезоточивым газом, и решетки, и телевизионные камеры. Об этом речь дальше.
Под близкие раскаты грома укрепляли мы свою крепость, с горечью и опасением наблюдали, как пинками отбрасывались казавшиеся незыблемыми нормы международной дипломатии: неприкосновенность территории, личности, почты и т. п.; уповали на то, что наше посольство иранцы тронуть побоятся, но не очень верили в их благоразумие. Те из нас, кто не утруждался попытками проникнуть в сложности жизни, ратовали за решительные военные меры. «Одна танковая дивизия должна войти со стороны Мешхеда, а другая — через Тавриз… Надо высадить воздушный десант в Тегеране… Вот когда-то Ляхов… Наш полк пройдет весь Иран за три дня…» и т. и. (Надо сказать, правда, что афганские уроки были еще впереди.)
Хотелось бы верить в прогресс цивилизации, в то, что наступит время, когда иностранный дипломат перестанет быть легкой добычей для экстремистов, авантюристов, когда ворота посольств будут вновь распахнуты и охранять их будет домашнего вида, невооруженный и добродушный страж. Совсем недавно так и было. Пока же продолжается соревнование сил наступления и обороны, снаряда и брони. Террористы вооружаются, посольства уходят в глухую оборону.
…Нападение на посольство не было неожиданным. Первая попытка налета была предпринята в новогоднее утро 1980 года. Я плохо помню этот день. Группа (кого — бандитов? налетчиков? иранцев?) проникла к зданию посольства и небольшими силами полиции была выкинута за пределы парка. Существенных потерь от действий противника мы не понесли. Правда, поспешили уничтожить кое-какие бумаги и оборудование связи в посольстве, хотя можно было этого и не делать.
Следующий налет — 27 декабря 1980 года, в годовщину ввода в Афганистан наших войск (ограниченного контингента советских войск, пользуясь официальной терминологией того времени), причинил нам серьезные неприятности.
…Вой сирены выбивает человека из равновесия, это истошный голос надвигающейся беды. Сирена запомнилась с 1941 года. В начале войны она каждый день выла в Москве, и мы прятались в наспех отрытом во дворе бомбоубежище.
В нашем районе падали только зажигалки, их быстро гасили, и самым страшным в воздушных тревогах был именно вой сирены, установленной на крыше школы. Четырехэтажное здание школы было самым высоким среди деревянных домишек Марьиной Рощи.
Сирена в посольстве была установлена летом 1980 года. Полагали, что дежурный комендант в будке у основных ворот включит ее тогда, когда произойдет вторжение на нашу территорию.
Мы отслеживали движение толпы. Она двигалась к посольству со стороны площади Фирдоуси. Подкатили грузовики с полицией, грузовики со стражами. Стражи рассыпались по пустынной улице у посольских ворот. Толпа вышла к дальнему углу посольского парка, мимо английского посольства двинулась к нашим воротам. Здесь столкнулась с полицейским заслоном. В это время из переулков улицы Мирзы Кучек-хана вырвалась группа в полсотни человек и решительно направилась прямо к воротам. На наших глазах охрана расступилась. Группа моментально перемахнула через ажурные металлические ворота, и охрана вновь сомкнулась перед надвинувшейся толпой.
Именно в этот момент и взвыла заполошным, истерическим воем сирена. Наши дежурные отступили от комендатуры и укрылись за железными дверьми посольства. Налетчики ворвались в представительское здание, за ними проследовали на посольскую территорию силы поддержания порядка.
Состояние этих сил, если немного отвлечься от налета, точно соответствовало общему положению дел в Иране. Стражи ненавидели лютой ненавистью исламских комитетчиков и не доверяли полицейским, полицейские презирали и тех и других, комитетчики доверительно предостерегали нас в отношении стражей. Такая охрана внушала не меньшие опасения, чем сами налетчики, но выбора у нас не было, а единственным оружием оставалась бдительность.
Толпа размеренно бушевала за воротами, стражи делали вид, что готовы грудью стать на защиту иностранных дипломатов, полицейские прикидывались, что гоняются за налетчиками, налетчики тем временем крушили наше историческое здание, а мы в бессильной ярости прятались за железными решетками и дверьми. Слушали, как били окна в представительском помещении. (Кстати, не было выбито ни одного стекла ни в здании консульства, в которое упиралась своим флангом наружная толпа, ни в служебном шестиэтажном здании. Налетчики не были ни фанатиками, ни хулиганами, они работали.)
Список повреждений, представленный в дальнейшем иранским властям, потянул (разумеется, по несколько завышенным расценкам) на шестьсот тысяч американских долларов. Туда вошли разбитые окна числом около шестидесяти, разрезанные картины и подожженные ковры, расшибленные в щепу двери, разбитые старинные (чистейшие, таких уже не делают) зеркала, вазы, люстры, сломанная мебель, располосованный ножом киноэкран, разбитая мемориальная доска и прочее, и прочее. Разумеется, счет иранцами не оплачен, но он существует.
Налетчиков наконец выгнали, толпа, совершив намаз, удалилась, оставив за собой испачканные гнусными надписями стены, а в парке с нашего согласия разместили дней на десять отряд стражей — охранять нас от происков афганской эмиграции. Стражи держались от нас подальше, а мы от них. Лишь однажды в обеденное и однажды в ночное время грохнуло по одиночному выстрелу. Юный страж задремал и нажал на спуск винтовки. Оба случая были объяснены тем, что кто-то, дескать, пытался перелезть через стену.
Толпа врывалась на территорию посольства еще раз в начале марта 1988 года по случаю обстрела Тегерана ракетами советского производства.
Отношение хомейнистов к налетам на посольство было нам известно. Поступали к тому же от доброжелателей и достаточно точные данные о времени нападения, о замыслах противника, примерных силах, которые будут использованы в налете. Демарши посольства по этому поводу чиновники МИДа Ирана выслушивали с вежливыми улыбками, заверяя, что, разумеется, все необходимые меры будут приняты.
Лето 1981 года в Тегеране. Об этом времени хочется рассказать особо.
По бывшей улице Реза-шаха, а ныне улице Исламской Революции идет демонстрация моджахедов. Мы наблюдаем за происходящим с крыши. Выходить на улицу небезопасно. Видно не очень хорошо — мешают высокие дома, деревья, но отдельные участки улиц просматриваются полностью.
Первые пулеметные очереди раздаются со стороны университета. Нервно вздрагивает движущаяся внизу черная людская масса. Пока нельзя понять, стреляют ли в толпу или над головами. Вскоре ситуация проясняется. Стражи исламской революции пытаются блокировать демонстрацию, перекрыть ее со всех сторон, отогнать спешащие на помощь отряды моджахедов.
На перекресток с ревом вылетают два огромных военных грузовика. С грузовиков спрыгивают вооруженные люди в черных мундирах, с черными касками на головах, с автоматами и ручными гранатометами. Они рассыпаются в цепь и быстрым шагом идут в наступление. Раздаются глухие хлопки — полетели гранаты со слезоточивым газом. Меж домами вспыхивают клубочки сизо-голубого, прозрачного дымка. Побежали плачущие, чихающие, пытающиеся закрывать лица тряпками люди. Стрельба раздается со всех сторон. Облачка газа доносятся до крыши, но спасает ветер. Побоище внизу разгорается. Отряды стражей рассекают толпу на части, сминают группки отбивающихся парней, теснят их в переулки.
Слышны громкие пронзительные вопли. Из переулка к посольской стене выкатывают возбужденные бородатые молодцы в защитных куртках, за ними несколько десятков маленьких фигурок в длинных платьях и низко повязанных платках. Их окружают плотным кольцом, девушки пытаются цепляться друг за друга, отбиваются, кричат. Мелькают приклады автоматов, дубинки, кулаки. Здоровенные парни хватают хрупкую, визжащую, сопротивляющуюся девушку и с размаху перебрасывают ее в кузов грузовика. Одну, другую, третью. Через десяток минут переулок пуст — валяются растоптанные очки, тряпка — похоже, оторванный рукав, а вопли доносятся уже из соседнего переулка. Там идет расправа с другой группой.
Девчонки остались в памяти. И рыжий детина, в куртке с закатанными по локоть рукавами, в черных высоких башмаках со шнуровкой, разгоряченный потасовкой, но деловой, сосредоточенный, выкручивающий тонкую девичью ручонку, прикладом автомата норовя побольнее задеть живое тело под мешковатым балахоном. «Мы будем расстреливать даже девятилетних девочек, если они будут нападать на стражей», — сказал один из хранителей исламского правосудия. Как говорится, и тезис, и иллюстрация.
Город тяжело погрузился в пучину гражданской смуты, ночных арестов, расстрелов, избиений, пыток. «Расстреляны… враги Ирана и ислама… слуги империализма… отступники от ислама… враги народа и ислама…» — десятки фамилий ежедневно публикуются в газетах, и еще сотни остаются безвестными.
Моджахеды отвечают террором на хомейнистский террор.
Поздно вечером 28 июня 1981 года раздался глухой мощный удар в районе площади Бахарестан, рухнуло от взрыва двухэтажное здание, содрогнулись окрестные дома. Под обломками здания было погребено около сотни активистов хомейнистской Исламской республиканской партии и ее генеральный секретарь аятолла Бехешти. Был Бехешти восходящей звездой исламской революции и, пожалуй, ее закулисным дирижером. Если в Хомейни есть что-то загадочное, уходящее корнями в седую исламскую старину, в мифические времена пророков, бунтарей, ересиархов, вселенских злодеев, то Бехешти связывали с исламом тюрбан, борода и великолепное умение использовать религию в политике. Аятолла провел семь лет в Гамбурге, был имамом тамошней мечети, занимался в шахском министерстве образования изданием учебников. Водились за Бехешти темные дела в тот период, какие-то махинации с финансами. Свидетелей не осталось. Вскоре после революции посадили в тюрьму заместителя шахского министра образования Фарсу, приговорили ее к нескольким годам заключения, а затем вдруг расстреляли. Утверждали люди, что Фарса пыталась сообщить властям что-то важное о Бехешти. Аятолла был величественно обаятелен, говорил мягким, берущим за душу баритоном, гипнотизировал собеседников умным, проницательным взглядом.
Ахнула бомба, заложенная в мусорную корзинку, рухнули стены и потолок, и в кромешной тьме, средь битых кирпичей кончил свои дни человек, который уверенно шел к верховной власти. Под утро откопали в руинах мужскую ногу в щегольском полуботинке, и все, знавшие аятоллу, удостоверили, что это его нога. Прошла по газетам фотография: стоит измызганный человек и держит в вытянутой руке для удобства фотографов эту ногу. Днем и ночью копали развалины, достали останки семидесяти двух человек (ровно по числу шиитских мучеников, погибших в 681 году при Кербеле вместе с имамом Хусейном) и прекратили счет, дабы не ослаблять символики. С этого времени буквы заголовка газеты «Исламская республика» стали печататься в красном обрамлении, в стекающих каплях крови.
Очень быстро установили и преступника — тайно проникшего в ряды охраны моджахеда Колахи, объявили его розыск.
Многим показалась подозрительной эта быстрота. Было еще одно странное обстоятельство, которое впоследствии благочестиво объявляли Божьим промыслом. Дело в том, что ровно за пять минут до взрыва помещение покинули председатель исламского меджлиса Рафсанджани и два его ближайших сподвижника — Раджаи и Бахонар. Версия о Божьем промысле не вызывала бы особых сомнений (все в воле Аллаха!), не будь Рафсанджани основным соперником Бехешти.
Темна иранская политика, грани дозволенного в ней расплывчаты, ложь не считается грехом, взятие заложников и убийство входят в набор допустимых приемов, крови шииты не боятся. На кого возведена напраслина — то ли на Колахи, то ли на Рафсанджани — история, видимо, никогда не рассудит. Бехешти ушел в иной мир, Колахи исчез, Рафсанджани правит страной. Не погибни Бехешти, пожалуй, на свете не стало бы Рафсанджани.
Наша работа продолжалась, несмотря на воздушные тревоги, стрельбу в городе, взрывы, угрозы нападения на посольство.
В Москве действовала специальная комиссия политбюро ЦК по Ирану во главе с Л.И. Брежневым. В нее входили Ю.В. Андропов, Б.Н. Пономарев, Д.Ф. Устинов. Более полномочного органа в Советском Союзе быть не могло. Комиссия нуждалась в информации.
Каждый день проводились встречи с источниками. В кромешной тьме кто-то из работников выходил в замерший город, ехал по пустынным улицам, шел пешком, отыскивал заветную дверь, за которой его ждал наш помощник, или же поднимал в условном месте какой-то бросовый предмет — смятую сигаретную упаковку, старый молочный пакет — и извлекал оттуда предназначенное для него сообщение. Надо было не только убедиться в отсутствии наблюдения, но и не попасть на глаза патрулям стражей исламской революции или исламских комитетов. Время было такое, что патрули стреляли и лишь потом спрашивали: «Кто идет?»
Очень хорошо проявили себя в этих условиях работавшие в резидентуре армянин, азербайджанец, узбек и туркмен — умелые, самоотверженные, преданные нашему делу люди. Они одевались как местные жители, говорили на их языке, полностью сливались с толпой. (Один из них, Давлат, в дальнейшем работал в Афганистане. Афганская армия в то время пополнялась методом «отлова»: солдаты внезапно оцепляли какой-то район и насильно забирали всех мужчин призывного возраста. Давлат дважды становился жертвой «отлова», доставлялся на призывной пункт и лишь благодаря вмешательству официальных советских представителей не оказывался на передовой с автоматом в руках. Давлат мог бы стать прекрасным нелегалом.) Что ни вечер, кто-то из моих товарищей работал в городе. Человек уходит один, время его возвращения рассчитано, отработаны условности, с помощью которых он должен сообщить резиденту об исходе операции. Это может быть, к примеру, телефонный звонок его жены своей приятельнице в посольство на заранее оговоренную тему.
Хорошо, когда работаешь сам, когда чувствуешь ответственность только за самого себя и полагаешься на свой опыт, свою голову. Ответственность за товарищей — это тяжелейшее бремя, и нет средства отвлечься от постоянного беспокойства за того, кто сейчас в городе. Проходит обусловленное время, сигнала о благополучном завершении операции нет — беспокойство нарастает, мешает читать, думать, разговаривать. Мне неизвестно более напряженное состояние, чем ожидание возвращения своего товарища с операции.
Наши операции не всегда завершались удачно. Мой заместитель Владимир Г. установил и развивает контакт с иностранным бизнесменом. Поступающая информация существенного интереса не представляет, но наша служба приучена смотреть в будущее. Иностранец молод, хорошо образован, стремится заработать, не уклоняется от контакта с советским человеком и явно заинтересован в том, чтобы этот контакт оставался конфиденциальным. Отношения, по нашей оценке, складываются удовлетворительно, и есть надежда приобрести помощника, который может быть полезен службе на долгие годы и в других регионах. Мы не спешим. Каждая встреча анализируется, в беседы вводятся проверочные элементы, создаются как бы случайные проверочные ситуации. Знакомый Владимира чист, хотя до установления с ним нужных отношений потребуются еще проверки.
Вечером Владимир уходит на встречу. Он должен быть дома в десять. Его нет в одиннадцать, в двенадцать, но начинать поиск по разработанной схеме еще рано. Надо подождать, сдержать терзающую душу тревогу, спокойно посоветоваться с коллегами.
Ночью является Владимир. По его лицу видно, что произошла беда, но главное — он жив, не ранен, не избит, не арестован. Рассказывает: обстановка в районе дома, куда он направлялся, была спокойной, хотя в начале переулка он заметил молодого человека, чей вид вызвал у него некоторое подозрение. (Надо сказать, что сотрудники наружного наблюдения, «растворяющиеся» в толпе, уверенно чувствующие себя за рулем автомашины, часто приобретают неестественную манеру поведения, оказавшись в пустынном месте. Они импровизируют, и не всегда удачно. Их выдает внутреннее напряжение.) Владимир решил тем не менее следовать к своему другу. Люди, представившиеся затем сотрудниками исламского комитета, ворвались в дом, захватили обоих собеседников и доставили Владимира в протокольный отдел МИДа. После того как его личность была установлена, отпустили.
На следующий день Владимир был объявлен персоной нон грата. Повод для выдворения был искусственным. Мы приходим к выводу, что контрразведка решила избавиться от энергичного, активного, прекрасно владеющего фарси и английским человека. Наши межгосударственные отношения в то время достигали точки замерзания, и иранская сторона не стесняла себя в методах выражения негативного отношения к Советскому Союзу. «Америка хуже Англии, Англия хуже Америки, а Россия хуже их обеих», — говаривал имам Хомейни, и иногда это изречение служило для иранских властей руководством к действию.
Теперь я понимаю, что в своих выводах мы ошибались. Измена Кузичкина вскрылась лишь на следующий год. Владимира убирали, чтобы открыть путь повышению предателя. Этим приемом пользуются все контрразведки.
Мы несли и другие потери. Ушел на фронт и не вернулся… арестован и исчез… тайком бежал за границу… переведен из Ирана в другую страну… направлен в отдаленный гарнизон…
Работа продолжалась. Комиссия политбюро получала информацию. Но не всегда комиссия была удовлетворена. Иногда претензии были по делу, иногда упреки раздавались лишь потому, что наши данные не подкрепляли сложившуюся в руководстве точку зрения. Наш доклад о том, что смерть шаха Мохаммеда Резы Пехлеви не оказала сколько-нибудь заметного воздействия на обстановку в Иране, вывод, что монархическая идея мертва, вызвали неодобрение Ю.В. Андропова. Наши тогдашние руководители лично знали покойного шаха и, думаю, сильно переоценивали его значение. Но, как я уже отмечал ранее, наши политики склонны переоценивать роль личности.
Раздражали требования Центра давать информацию о всех важных событиях немедленно. Потерпела неудачу американская попытка высадить десант с целью освобождения заложников в апреле 1980 года. (Авторы операции не учли природные условия в районе Табаса, вертолеты подняли при посадке облака пыли, столкнулись, две машины сгорели, восемь десантников погибли. Удивительно, насколько часто просчеты в очевидных, элементарных вещах срывают самые хитроумные планы.) Попытка десанта была неожиданностью не только для иранцев, но и для американских союзников. Это естественно — такого рода операцию может погубить утечка информации, хотя, думаю, не было ни малейшего шанса на успех десанта при любых обстоятельствах. Мы дали первичную информацию по инциденту в Табасе лишь через сутки. С резидента было сурово взыскано за задержку.
Но ведь разведка не может соперничать со средствами массовой информации в оперативности освещения внешней стороны явлений. В этом нет нужды. Разведка должна заглядывать в глубину, и на это требуется время.
Никуда не уйдешь от действительности тех дней. Стояла чудесная, еще не жаркая погода. Синели на ярком солнце грозди глициний в парке, ласковая тень огромных чинар лежала на подметенных дорожках.
…Несколько выстрелов поодаль. На тротуар падают два молодых человека в защитных куртках. Из машин, откуда раздались выстрелы, выскакивают какие-то люди, забрасывают убитых в объемистый багажник, и машина исчезает. Через несколько минут на месте происшествия появляется пикап с отрядом стражей. Как всегда, поздно.
…Закончилась пятничная молитва в Ахвазе, и аятолла Дастгейб, читавший проповедь, направился в плотном кольце охраны из мечети к автомобилю. Навстречу старцу из толпы шагнул юноша, скромно поздоровавшийся с аятоллой и протянувший руки для традиционного иранского объятия. Видимо, охранники и сам аятолла были знакомы с молодым человеком. В момент объятия грохнул взрыв и разметал по мостовой всю группу. Граната была спрятана у юноши под рубашкой.
…На пятничном намазе в Тегеране корреспонденты окружили Али Хусейна Хаменаи, готовившегося читать хутбу — проповедь, и кто-то из них оставил магнитофон у минбара — пульта, за которым стоит проповедник, предводитель пятничной молитвы «имам джоме». Хаменаи взял, по новому иранскому обычаю, в левую руку винтовку с примкнутым штыком, в правую — Коран и обрушил яростную лавину слов на головы «безбожников, лицемеров, прислужников империализма, врагов ислама и Ирана…». Взрывное устройство, спрятанное в магнитофоне, сработало в середине фразы. Хаменаи выжил. «Аллах не счел меня достойным шахадата», — скромно заметил он. В дальнейшем Хаменаи стал президентом Исламской республики. Его предшественнику на этом посту, Бахонару, с точки зрения человеческой не повезло, а с точки зрения ислама выпала крупная удача. Он испил «чашу шахадата» тем же летом. Бомба была комбинированной фугасной и зажигательной. Погиб премьер-министр Бахонар, погиб президент Раджаи, погибли десятки видных хомейнистов.
…А расстрелы тем временем продолжались. За каждого убитого хомейниста уничтожались десятки и сотни моджахедов. Хватали правого и виноватого, боялись собственной тени и били, били, били, заполняли тюрьмы, пытали, мучили, издевались.
…Вспыхнул мятеж заключенных в страшной тюрьме Эвин. Во главе восстания стал моджахед Саадати, арестованный еще в апреле 1979 года. Заключенные убили начальника тюрьмы, но сами были перебиты стражей. Саадати расстреляли. Через несколько дней в газетах было опубликовано его «предсмертное письмо», в котором он будто бы отрекался от того, за что боролся всю свою недолгую жизнь. Хомейнисты понимают, что погибший герой продолжает сражаться, пока остаются на земле его враги и его единомышленники. Оклеветать замученного и расстрелянного, представить его жалким перебежчиком, издеваться над самой памятью поверженного противника стало обычным приемом хомейнистов.
Пройдет время. Обретет свое место в истории Ирана Хомейни. Были уже в Иране выдающиеся деятели, чьими именами назывались города, улицы и школы, их идеями, казалось бы, жили целые поколения иранцев. И вдруг… со скрипом, лязгом приходит в движение колесо то ли истории, то ли фортуны, и рассеиваются миражи, летят с пьедесталов бронзовые кумиры, тают в прозрачнейшем персидском воздухе грандиозные мифы.
Кто же он, Хомейни? Одно из самых популярных официальных прозвищ имама Хомейни — «бутшекан», сокрушитель идолов. Он поверг в прах кумиры всех шахов, правивших
Ираном, и на памяти ныне живущих, и в незапамятные времена. Хомейни объявил монархистом великого Фирдоуси, чей белоснежный памятник все же остался стоять на одной из центральных площадей столицы, но «Книга царей» — «Шах-наме» подверглась официальному неодобрению. Простодушный, деятельный ходжатоль-эслам Хальхали, все понимающий буквально — уничтожать врагов имама так уничтожать, сокрушать идолов так сокрушать, — отправляет два бульдозера и бригаду рабочих к усыпальнице, где покоится перевезенный из Йоханнесбурга прах предпоследнего монарха династии Пехлеви, сравнивает усыпальницу с землей. Ходжатоль-эслам торжественно провозглашает, что на этом месте будет сооружен общественный туалет. Народ безмолвствует. Две с половиной тысячи лет самодержавия, разбавленного долгими периодами смут, анархий, чужеземных завоеваний, завершаются планом строительства скромного общественно полезного сооружения и ходжатоль-эсламом Хальхали. Кончился миф. На месте разбитых идолов, разоблаченных и осмеянных мифов вознесся новый истукан. До очередного поворота колеса.
Детали, мелочи, из которых состоит жизнь, уйдут вместе с нами; станут неразличимы добро и зло. В этом таится опасность, ибо история — это урок для будущего. Осмысление истории современниками — часть этого урока. «Нет большего богатства, чем мудрость. Нет горше нищеты, чем невежество», — говорил первый шиитский имам, повелитель правоверных Али ибн Аби Талиб.
Из записных книжек
Иностранец в чужой стране живет стереотипами, вольно или невольно меряет все на свой аршин, доверчиво воспринимает суждения соотечественников, если они не противоречат его собственным, самым поверхностным впечатлениям. В душу чужого народа не заглянешь. Она вскормлена другим молоком, вдохнула при рождении другой воздух, впитала другие сказки, пословицы, поверья, ненавидела своих злодеев и восхищалась своими героями. И тем не менее, в отличие от загадочной русской, персидская душа на протяжении столетий почему-то представлялась европейцам открытой и незамысловатой книгой. Шарден, Малькольм, русский купец Федор
Котов, Морьер, французский доктор Февриер и родоначальник расовой теории граф де Гобино, английский государственный деятель лорд Керзон, русский дипломатический чиновник К. Смирнов и военный разведчик А.И. Медведев, журналист Н.П. Мамонтов, коммерсанты А.И. Ломницкий и П.П. Огородников — все они не испытывали ни малейшего затруднения в оценках национальных персидских черт. «Настоящий сын Персии скорее солжет, чем скажет правду», — высокопарно замечает лорд Керзон.
Вид сверху хорош для обозрения местности перед началом боя, но никак не для изучения народа. Европейцы всегда смотрели на персов сверху вниз. Иран никем не завоевывался в открытом бою. Он был настолько обескровлен хроническими внутренними смутами, что иностранцы были здесь полными хозяевами. Иран был колонией де-факто.
Исследователи, увлеченные Ираном, — великий знаток персидской литературы Э. Браун, А. Крымский, наш современник англичанин П. Эвери, — относились к персам с тем глубоким уважением, которое испытывает равный к равному, без колониального снисхождения, высокомерия или либерального сочувствия. (Среди дипломатов, журналистов, коммерсантов, профессионально занимающихся Ираном, мне встретилось за четыре года жизни в этой стране два-три человека, читавшие Брауна и Эвери и слышавшие о других авторах. Два-три человека во всей иностранной официальной колонии в Тегеране — капиталистической и социалистической, восточной и западной.)
Стереотипы, сложившиеся в далеком прошлом, торопливые формулы, порожденные обманчивым блеском дутого величия последнего шаха, были никудышными ориентирами в потрясенном революцией Иране. На авансцену вышли силы, которые последние двадцать лет заграница просто не замечала, — народ и шиитское духовенство. Оказалось, что Иран — это не те лощеные, великолепно воспитанные, знающие все европейские языки персы, которые окружали шаха и украшали многие международные конференции, и не армия, устрашавшая людей ультрасовременным американским вооружением, блеском амуниции и безукоризненными проборами, и не те покорные, трудолюбивые, выносливые, безликие люди, которых бежавший шах когда-то называл «мой народ». Вот почему некоторые из нас стали подумывать, что душа перса не так ясна, как это многие десятилетия казалось Европе.
Правильно писал француз В. Берар: «Всем находящимся в Тегеране персидские дела представляются безысходнейшей путаницей». Писал он это в 1910 году.
У каждой книжной лавки в Тегеране свое неповторимое лицо и свой характер, этим они похожи на людей.
Торговое заведение Ноубари указал мне в первые же дни по приезде в Тегеран советский коллега. День был пятничный, выходной, и мы раза три проехали по полупустынной Манучехри. Мой провожатый, бурча «Ну куда же она подевалась?» и собравшись было продолжить поиски в более благоприятное время, вдруг радостно ткнул рукой в направлении ничем не примечательной зеленой двери в обшарпанной стене меж витрин обувного и галантерейного магазинов:
— Вот она!
На Востоке чему-либо удивляешься лишь первые годы. Трудно представить, какого рода достопримечательность может уместиться в такой узости, но коллега говорит, что книг в магазинчике немало и, самое главное, в основном на русском языке.
В жаркий июньский день 1979 года (антишахская революция уже свершилась, исламская революция еще впереди, краткий миг свободы для иранцев) я знакомлюсь с Ноубари и его магазинчиком. Вместо рекламы — груды книг в картонных ящиках, поставленных прямо на тротуар, стопки книг высотой в человеческий рост у открытой двери, волнующий запах старых пожелтевших страниц.
Ноубари за семьдесят. В начале тридцатых годов он перебрался в Иран из Кировабада. Была тогда категория лиц с двойным гражданством — иранским и советским, им предложили выбрать что-то одно. Ноубари выбрал Иран. Кругленький, длинноносый старик, в черном пиджаке и традиционной персидской шапке пирожком из черного каракуля, с легким акцентом говорит по-русски: «Пажалста, смотрите! За посмотр денег не берем, выбирайте!»
Сидя на корточках под палящим солнцем, разбираю груду макулатуры. Пот стекает со лба, собирается на кончике носа и оттуда крупными каплями падает на тротуар и на книги. Ноубари читает только на фарси, поэтому вся литература разложена на две примерно равные части: персидская и иностранная — без различия языков, тематики и периодов. Моя главная задача — завоевать доверие хозяина и получить доступ в темное пространство магазинчика, где едва просматриваются с ярко освещенной улицы горы, завалы, холмики и обрывистые стены из книг. Хочется нырнуть туда, но старик Ноубари пока тверд. Постепенно, под воздействием частых посещений, сопровождающихся переходом небольших сумм из моего в его карман, старик смягчается: «Пажалста, заходи, гаспадин!»
Я ныряю в темную узкую дверь, натыкаюсь на завал. Хозяин включает свет — желтую, слабосильную лампочку без абажура, висящую на неряшливых, покрытых клочьями изоляционной ленты проводах. Кромешный книжный ад, куда брошены за какие-то грехи сотни и тысячи этих лучших друзей человека. Стеллажи до самого потолка, рухнувший под тяжестью груза стол в середине этого склада (всего в нем квадратных метров пятнадцать — шестнадцать), бумажная залежь на полу по колено, а кое-где и по пояс. Ноубари жадюга и старьевщик по натуре. Вместе с книгами валяется скелет старого радиоприемника, изодранные абажуры, половинка нового плаща, изношенные брюки и один ботинок, пара сломанных стульев, окаменевший кусок лаваша (он пролежал около двух лет, я специально следил за ним), несколько пластмассовых канистр с керосином и помятое ведро.
Экспедиция в недра лавки продолжалась два года. Как у большинства экспедиций, результаты оказались разочаровывающими, но сам процесс был беспредельно интересен. Завалы никто не трогал годами, они покрыты толстым слоем мелкой пыли. Входил в лавку довольно респектабельного вида человек, а через два-три часа выходила оттуда растрепанная, перепачканная, неизвестного цвета кожи личность. Можно представить, как недоумевали и посмеивались неприметные наблюдатели, проследовавшие сюда из дома напротив посольства.
Зимой, когда редкие тегеранские лужи покрываются льдом, Ноубари устанавливал на расчищенном от книг пятачке керосиновую печку, и экспедиция приобретала вдвойне рискованный характер. Если летом грозила опасность задохнуться в пыли или быть погребенному под книжным обвалом, то зимой пожар казался совершенно неизбежным, и приходилось все время прикидывать, какого рода прыжок придется совершить, чтобы одним махом вылететь на улицу. Но — край чудес! — горела керосинка средь бумажных, пересушенных как порох груд, стояли даже не канистры, а открытые ведра, где плескался драгоценный, превращавшийся в редкость керосин, свисали с потолка и стен кое-как закрепленные драные провода, а Ноубари философски отшучивался, когда я говорил ему: «Уважаемый господин Ноубари! Сгорим не только мы с вами, но и товар!» Пронес Аллах, не было пожара.
Но не вмешались высшие силы в судьбу самого книготорговца. В конце 1981 года Ноубари исчез, а в лавке появился его младший сын, неразговорчивый, застенчивый юноша. Мне не удалось узнать, каким образом он избежал призыва в армию. Возможно, старик дал кому-то взятку, а может быть, забрали паренька попозже. К тому времени муллы еще не начали применять тактику «людской волны», и набор в вооруженные силы не имел повального характера.
Тактика «людской волны» заслуживает особого упоминания, поэтому придется ненадолго отойти от книжной лавки, отряхнуться от пыли, взглянуть на темно-голубое небо над Манучехри и представить знойную, болотистую местность на юго-западе Ирана, где ислам схлестнулся в кровавой борьбе с силами безбожия, то есть с Ираком. «Безбожный предательский режим Саддама» (противник именуется только поносными названиями и кличками) отступил с иранской территории и закрепился на своей стороне границы. Иракцы создали оборону по всем правилам воинского искусства — проволочные заграждения, минные поля, многослойные огневые прикрытия. Была применена новинка: каналы заполнялись горючей смесью, которая поджигалась в случае наступления противника. Иранцы пробивали оборонительный вал людской массой. Сгонялись отряды добровольцев. Понятие «доброволец» в Иранской республике трактуется упрощенно: ты или доброволец, или враг народа. Выбор ясен, и, естественно, недостатка желающих попасть на фронт не было. Справедливости ради надо сказать, что многие действительно рвались на фронт. Хотелось сражаться за ислам, не пугала смерть, ведь герой сразу же попадает в рай, в царство вечного блаженства. Муллы вручали юнцам символические, штампованные из алюминия ключи от Эдема. Там (это известно каждому мусульманину) хрустальные прохладные ручьи, тенистые раскидистые деревья и прекрасные девушки — гурии, готовые принять павшего героя, шахида, в свои объятия. Да и вообще, разве боится молодость смерти? Разве может представить себе мальчишка, что его могут убить навсегда? А жизнь дома все скучнее и скучнее. Закрыты институты, невозможно найти работу, запрещаются музыка и азартные игры, даже шахматы, закутаны в мрачные тряпки девушки, не поощряется спорт, прекратились сходки, митинги и демонстрации. Муллы и их соглядатаи пристально смотрят за каждым, и горе нарушителю исламских порядков.
Был случай в городе Рамсаре. Местный учитель не ладил с муллой, затеял либеральную фронду совсем не в духе времени и за это поплатился. В месяц Рамазан, когда правоверному запрещено есть, пить и курить от предрассветных до вечерних сумерек, учитель не выдержал и средь бела дня закурил. Не на улице и не в общественном месте — потихоньку, на кухне собственного дома. Не знал наивный человек, что следят за ним неотступно, смотрят во все глаза, к отдушинам дома принюхиваются. Схватили его, выволокли на свет, тот же мулла быстро вынес шариатское определение, и выпороли наставника молодежи плетьми. Не шути с исламом и его слугами!
Так что и скука, безысходность тупого существования толкала иранских ребятишек на бой с отступниками от ислама.
…Неразговорчивый молодой Ноубари навел порядок в лавке, выкинул кое-какую рухлядь, выставил на видное место книги попригляднее и на все вопросы о старике односложно отвечал: «Скоро будет». Оказалось, что не так скоро — попал Ноубари на год в тюрьму. Появился он в один прекрасный день на раскладном стульчике у двери лавки. Похудел старик, глаза запали и потускнели, длинный унылый нос висит из-под черной шапки. На расспросы машет рукой, озирается по сторонам — не подслушал бы кто, что о тюрьме спрашивают. На что был лихой торгаш — ни риала не уступал, со вкусом, выдумкой торговался, а теперь назовет цену и молчит, кутается в мешковатый черный пиджак.
За что страдал старик? Связаться с революционерами он не мог, расчетлив, жаден, в мечеть ходит регулярно, да и возраст у него уже далеко не революционный. Связался ли Ноубари с какими-то темными дельцами, не пользующимися покровительством исламских властей, стал ли жертвой распри? Все это так и осталось неизвестным. Может быть, просто имел глупость сказать резкие слова по поводу порядков в исламском государстве. Не он один за это пострадал. Не напрасно висит в парикмахерской — традиционном месте дискуссий, сплетен и дружеских бесед — плакатик: «Просим уважаемых клиентов не говорить о политике».
…Стоят на полках моей московской квартиры случайно попавшие к Ноубари и перебравшиеся в Москву разномастные, потрепанные книги — часть чьей-то ирановедческой библиотеки, две-три брошюрки российского Генерального штаба с грифом «Не подлежит оглашению», словари, старинные самоучители персидского языка. Если раскрыть одну из этих книг, то пахнет ароматом старой бумаги, тегеранской пыли, букинистической лавки на улице Манучехри недалеко от ее пересечения с улицей Фирдоуси, в пятнадцати минутах ходьбы от советского посольства. Старик Ноубари и его сын были людьми замкнутыми, себе на уме. Владелец книжного магазинчика поодаль, на той же улице, небольшого роста, худенький, улыбчивый исфаханец Пазуки, — их полная противоположность. Этот настоящий перс — хитроват, словоохотлив, разумен, любознателен, вежлив и предупредителен. Я раскапываю груду книг, сложенную в углу. Дело, требующее терпения и осторожности. Всем известно, что самое интересное обязательно прячется где-то в глубине, в толще, под завалом учебников, технических справочников, словарей. Мелькнул потертый кожаный корешок, но нельзя сразу его вытянуть, рухнет вся горка. Перекладывая стопку свежих брошюр с изображением окровавленного кулака, автомата и полумесяца на обложке, я невольно поморщился. Этого было достаточно для начала длительного и интересного знакомства.
«Вы, видимо, не одобряете исламскую революцию?» — спрашивает приглядывающийся ко мне хозяин. Исламскую революцию я действительно не очень одобряю. Мне импонировало народное, антимонархическое движение. Изгнание шаха и позорный конец династии Пехлеви были, как мне казалось, торжеством исторической справедливости. Я с удовольствием, даже со злорадством следил, как метались, потеряв голову, американцы. Но исламизация революции, превращение ее в свою противоположность, избиения молодежи, осатанелый антисоветизм и многое-многое другое мне не нравится. Нельзя вступать в спор на чужой территории с незнакомым собеседником. Улыбка у него ласковая, располагающая, однако на Востоке улыбки и любезные слова не стоят ломаного гроша.
Я отвечаю решительно, насколько позволяет — увы! — чрезвычайно сомнительное знание фарси, что, как советский человек, революционер по воспитанию и призванию, выходец из низов, горячо приветствую революции угнетенных народов против бессовестных эксплуататоров, деспотических правителей и их иностранных хозяев. Набор штампованных фраз приходится читать и слышать так часто, что, к моему удивлению, они вылетают с вполне приличной скоростью, хотя связующие их грамматические звенья явно хромают. Но уж лучше, на мой взгляд, объясняться кое-как, чем вообще избегать общения. Есть люди, которым нравится говорить, и есть те, кто предпочитает слушать. С Пазуки у нас возникли почти идеальные отношения. Он принадлежал к первой категории, я же на время разговоров с ним переходил во вторую, превращался во внимательного слушателя.
Время зимнее. Сидит Пазуки на табуретке за прилавком, заваленным книгами, скучает, в окно поглядывает, но и на улице ничего не происходит. Оппозиция подавлена, взрывы еще звучат, но демонстрации прекратились. Тоска! Появление советского друга — это приятное событие.
Конечно, те, кому следует, предупредили хозяина, чтобы особенно-то уж он не откровенничал, попросили его запоминать, чем интересуется и что говорит русский. Конечно же Пазуки охотно соглашается. Думаю, делает он это не только в страхе за жизнь — ему-то чего бояться? Родной брат командует гарнизоном стражей в курдском городе Ошновие, жизнью рискует за революцию. Пазуки — энтузиаст и, конечно, не откажется помочь власти. Нашим отношениям это не мешает.
Увидев меня, Пазуки оживляется, угощает крепким чаем в маленьком пузатом стаканчике с сахаром вприкуску. Предлагаемая мною сигарета «Уинстон» вежливо отклоняется — хозяин убежденный противник всего американского, он честно стоит на стороне исламской революции и всерьез воспринимает ее лозунги. Такими людьми вымощены обочины дорог истории.
Интересующие меня книги у любезного исфаганца бывают редко — купил я у него недорого одно из первых изданий «Семи столпов мудрости» Т.Б. Лоуренса и ядовитую критику этих «Столпов» Р. Олдингтона да «Историю Персии» Дж. Малькольма. Остальное — мелочи для поддержания коммерции, тонкая струйка масла в огонек взаимной приязни.
У меня впечатление, что Пазуки ждет не дождется возможности выговориться, и я задаю ему нейтрально-доброжелательный, тщательно продуманный вопрос.
Хозяин лавки широко улыбается. Разумеется, он может самым доскональным образом объяснить дело, и начинает долгий, эмоциональный монолог, постоянно вопрошая: «Вам понятно?» Я согласно киваю головой — понятно, дескать, и сокрушаюсь про себя, что многие детали до меня не доходят, ниточка рассуждений вдруг обрывается, и я ухватываю ее вновь не сразу.
У персов своя витиеватая и не всегда доступная нам логика, но строится речь, как правило, по принципу: во-первых, во-вторых и так далее.
С чего бы мы ни начинали, разговор обязательно сбивается на темы справедливости — иранской, исламской, социалистической, всеобщей. В лавке уютно, тихо, пахнет книгами, тепло от керосиновой печки. Жестикулирует, подпрыгивает за прилавком востроносый щуплый перс, у него приятный, выразительный голос: «Ислам справедлив. Надо, чтобы люди поняли, что они могут жить в мире и согласии, что нельзя угнетать слабых. Для каждого есть место в огромном мире, и не важно, молится ли человек Аллаху или христианскому Богу. Законы Всевышнего одни для всех, нужно только следовать им. Имам Хомейни мудр и справедлив, его душа плакала кровавыми слезами при виде тех бесчинств, которые творили в Иране шах и американцы. Развращалась, утрачивала человеческие черты иранская молодежь, затаптывались, обращались в прах традиционные ценности. В городских театрах устраивались непристойные представления, наглое вторжение западной дешевой поддельной культуры стало настоящим бедствием. Шахская клика, американские империалисты оболванивали иранский народ, кружили голову блестящими игрушками, покупали мелкими подачками, пытались обратить его в стадо скотов. Ислам всколыхнул народ, пробудил его душу, поднял на борьбу с угнетателями и растлителями. Да, не все еще ладно в новом Иране. Враги революции, империалистические агенты, шахские прихвостни, пытаются повернуть историю вспять. Да, не все законоучители, муллы оправдывают свое высокое положение в обществе. Да, допускают бесчинства исламские комитеты. Да, спекулянты прячут товар, взвинчивают цены. К сожалению, врагов народа приходится расстреливать. А разве ваша революция прошла гладко, без всяких осложнений? Все будет хорошо. Враги убегут из Ирана или будут ликвидированы. Все поймут высочайшую справедливость ислама (она очевидна для каждого разумного человека, но не все еще достаточно разумны), и тогда в Иране воцарится мир и благоденствие. Мы никому не навязываем ислама, но уверены, что народы мира пойдут по нашим стопам…»
Идет время, и голос Пазуки понемногу, почти неприметно утрачивает привычную жизнерадостность. Монологи становятся короче, печальнее.
«Здоров ли брат, не зацепила ли пуля?» — «Спасибо, вполне здоров!»
Не в брате дело. Исламские идеалисты, те, у кого в руках нет автоматов, кто не приспособился к какому-то краю государственного пирога, вступают в полосу тяжких раздумий. «Ислам учит милосердию, братству людей, бескорыстию». Идеалисты не понимают, что сам по себе ислам никого и ничему не учит. Они хотят видеть в нем добрую сторону и сокрушаются по поводу того, что ее не видят или сознательно искажают другие. «Им надо показать истину, и пораженные ее светом заблуждающиеся, невежественные пойдут вслед за имамом Хомейни в царство вечной справедливости». Для идеалистов торжество придуманных ими исламских идеалов — возвышенная цель. Для политиканов, дельцов — а имя им легион — ислам привычная и удобная своей расплывчатостью, универсальностью система взглядов. Применительно к обстоятельствам исламом можно оправдать и злодеяние, и милосердие, и угнетение, и бунт против него, и разрушение, и созидание, и фатализм, и свободную человеческую волю. Строго обязательно для всех мусульман предписывает ислам лишь обрядно-культовые нормы, да незыблема его основа — вера в единого всемогущего Аллаха. Вот и гнет каждый правоверный религию в свою сторону. Трудно смириться идеалистам с неустроенной, бурной, живущей по своим законам действительностью. Народ работает больше, а зарабатывает меньше, пытали мусульман шахские палачи в Эвине, теперь их пытают другие палачи, льется, как и при шахе, молодая мусульманская кровь по тегеранским мостовым, исчезают по ночам люди, гонению подвергается все, что радует человека.
Задумывается мой книготорговец, грустит. Дела идут плохо. В очередной заход в лавку я обнаруживаю на месте своего приятеля небритую личность. «Уехал Пазуки к брату, не понравилось ему в Тегеране».
Нельзя привыкать к людям — им свойственно неожиданно исчезать.
* * *
История в Иране измеряется своим, персидским аршином, у нее особая хронология. Мировые бури, вихри войн и революций, потрясавшие Европу, докатывались сюда приглушенными отголосками, рябили поверхность воды, не будоража глубины.
Для нас, ближайших соседей Ирана, история разделена четкими, навечно проведенными рубежами, и кажется, что, пройдя через них, наш народ обретал новое качество, что полностью перестраивалось его бытие и мироощущение. Это впечатление не вполне правильно, никогда не изменялась жизнь полностью, ощущение всеобщей перемены возникало, создавалось задним числом, но исторические рубежи от этого не утрачивали своей определенности и четкости. Были Первая мировая война и Октябрьская революция, и я еще помню, как старшие, вспоминая о чем-то обыденном, привычном, но навсегда ушедшем, говорили: «до революции», «при старом режиме», «при царе». Ужасным бедствием обрушилась на нас Великая Отечественная, не пощадила ни одну семью, сломала то, что с таким трудом налаживалось в нашей жизни. Этот рубеж навеки врезан в нашу память, в наши учебники, в сознание народа. И мы стали говорить: «до войны», «довоенное время», «во время войны».
Иран был не столько участником, сколько пассивным объектом мировых событий. Монархическая власть с точки зрения ортодоксального шиизма незаконна, править мусульманами могут только прямые наследники имама Али, а в их отсутствие — их представители из числа благочестивейших, достойнейших духовных лиц. Династии Каджаров и Пехлеви незаконны, если это возможно, вдвойне, так как они открыли путь в Иран иноземному влиянию. Борьба с монархией и чужеземным засильем, ее взлеты и падения — вот исторические вехи, понятные и близкие каждому иранцу. Идут кровавые бои на полях Европы, державы Антанты против Германии, Австро-Венгрии. Иран нейтрален, но на его территорию вводятся английские войска и русский экспедиционный корпус генерала Баратова для войны с турецкими силами в Месопотамии. Иранцев не спрашивали, их ставили перед свершившимся фактом, а у последних Каджаров не было ни воли, ни возможности протестовать. Свершилась революция в России — английский корпус генерала Данстервилла идет из Ирана в Закавказье и захватывает Баку, оккупируется закаспийская часть Туркестана с Ашхабадом и Красноводском. Война ведется с территории Ирана, но, разумеется, англичанам не приходит в голову о чем-либо спрашивать иранцев.
Откатывается Данстервилл со своим воинством из Советской России в Иран, помогает белогвардейцам готовить силы для продолжения войны. Советская сторона действует энергично и решительно. Майским утром 1920 года на рейде порта Энзели появляется эскадра под флагом наркомвоенмора Федора Раскольникова и штурмом берет город. Англичане и деникинцы в панике бегут. Раскольников наносит дружеский визит иранскому губернатору. Губернатор вежливо приветствует наркомвоенмора, угощает его чаем, ведет мирную дипломатическую беседу и в тот же вечер бежит вслед за англичанами в Тегеран.
Начинает подготовку к войне с Советским Союзом Германия — Иран наводняют немецкие советники, консультанты, специалисты, ученые, туристы. Это с ведома Реза-шаха — он смертельно боится северного соседа, не верит англичанам и, видимо, заранее пытается осторожно поставить на перспективную мировую силу. Вторая мировая война — Реза-шах «отрекается» от престола и вскоре, в 1944 году, заканчивает жизнь в далеком Йоханнесбурге. В Иран вводятся советские и английские войска.
Не могли все эти события не оставить след в народном сознании. Но ни одно из них не превратилось в рубеж, от которого велось бы летосчисление, которое вошло бы в фольклор. Стерлись подробности, забываются даты. Жива лишь уверенность в том, что ни один чужеземец не желает Ирану добра, что они приходят и уходят по своему произволу, не считаясь с иранскими интересами, что иностранцы — носители зла, плетущие вечные интриги, презирающие мусульман. Так привыкли персы к извечному чужеземному засилью, что все события старой и новой своей истории склонны объяснять тайным и явным вмешательством из-за рубежа, боясь и ненавидя чужеземца.
Не только европейцы в этом повинны. До европейцев были тюркские племена, афганцы, турки, а до них монголы, арабы, греки. Шли легионы, тумены, орды, шла врассыпную дикая конница, и все это с неумолимостью горной лавины обрушивалось на многострадальных, миролюбивых, умных персов. Персы — шииты, им изначально присуща вера в жестокость мира, в неизбежность страданий и убежденность в конечном радостном торжестве справедливости. История учила персов приспосабливаться, хитрить, выживать под гнетом сильного противника, терпеть, философствовать, ждать своего часа, зная, что он может никогда не наступить. И пожалуй, есть еще одна особенность у персов — склонность к постоянному тихому бунту, напору на власть, прощупыванию ее на прочность. Ослабевает власть — напор усиливается. То там, то здесь вспыхивают волнения, правительственные силы деморализуются, распадается государственный механизм, возникают энджумены, комитеты, кружки, приходит в движение народная масса. На улицах появляются толпы беднейших жителей — воистину им нечего терять, любая перемена может быть только к лучшему. Женщины в черном, поденщики, мастеровые, носильщики-амбалы, лути — мелкие уголовники, зачинщики всех смут — собираются у мечетей, выкатывают ревущим валом на улицы, затопляют город. Бушует народная стихия, через край бьет мусульманский, шиитский фанатизм.
Но стоит приглядеться ко всему происходящему повнимательнее, и начинаешь обнаруживать, что видимая стихийность прикрывает четкую организованность — толпа собирается по сигналам, недоступным постороннему наблюдателю, шествует по продуманным невидимыми руководителями путям, срывается на вопль по команде и так же по команде умолкает. Как волосок не упадет с головы правоверного, если того не пожелает Аллах, так и ни один перс никогда, ни в 1829, ни в 1979 году, не поднял бы руку на иностранца, если бы не была на то воля сильных мира сего. Фанатичная толпа, исламский фанатизм, фанатики! Как зловеще, беспокояще, одинаково тревожно звучит это слово на европейских языках, и насколько далек вкладываемый в него смысл от действительности. Фанатик — это бородатое существо с налитыми кровью глазами, оно молится пять раз в день и непрерывно бормочет под нос мистические заклинания из Корана, мечтает о героической кончине во имя ислама, с автоматом в руках выискивает неверных, расстреливает их, а раскаявшихся обращает в собственную веру, слепо обожает имама Хомейни и презирает все земное. Есть ли такие люди в Иране? Едва ли.
Шиитам свойствен рационализм, основанный на глубокой, искренней вере в правоту своего дела. Они люди дисциплинированные. Перс — фанатик только в том смысле, что в системе его моральных ценностей жизнь не ставится выше убеждений. Скорее даже и нужна жизнь для того, чтобы не ушло в небытие то, во что верил сам, его отец, деды и прадеды.
То, что называется фанатизмом, — явление оборонительное, а не наступательное. Долго, бесконечно долго сжималась пружина народного терпения, и, когда свалился невыносимый гнет монархического и чужеземного засилья, она распрямилась. Каждой революции свойственны эксцессы, без этого она не могла бы быть революцией. Истоки эксцессов понять сложно, зачастую невыгодно, и тогда на помощь приходит емкое и мрачное слово «фанатизм».
Смутные времена. Мы, советские люди, в этой стране живем в атмосфере явного недоброжелательства. Я выхожу из посольства. На стене напротив крупными буквами написано: «Март бар джасусане шоурави» (смерть советским шпионам), «Март бар тудеиха» (смерть тудеистам). За углом, на стене посольства, профессионально выполненная надпись: «Смерть советским!» Я советский. Надо делать вид, что надписей не замечаешь, дабы не доставлять удовольствия наблюдающим. Погода отличная, настроение хорошее, и мелочи его не испортят.
Навстречу мне идет иранская девушка. Одета она в серый балахон, черный платок надвинут на самые глаза, в руках книги. Маленькая, худенькая и серьезная фигурка вежливо обращается ко мне: «Вы из этого посольства?» — «О да!» (Она, конечно, спросит, как можно поехать на учебу в Советский Союз, и я попытаюсь объяснить, что сейчас это просто немыслимо. Я весь внимание…)
«А почему вы социал-империалист?» — так же вежливо (о, змееныш!) спрашивает девчушка.
«Извините?» — единственное персидское выражение, приходящее на ум, и на лице, как вспоминаю я потом, приветливая улыбка, в данной ситуации выглядящая глупо.
«Почему вы социал-империалист?» — повторяет иранка и, не дожидаясь ответа, торжествующе идет своей дорогой.
Великий персидский язык полностью покидает «социал-империалиста» в эту ответственную минуту и не позволяет нанести обидчице удар хотя бы в спину. Согнав с лица глупую ухмылку и приняв достойный вид, он твердым шагом идет по плитам тротуара, размышляя о причудливых воздействиях революции на молодые головы.
Постепенно у меня вырабатывается привычка к обидам, но тем не менее они наносятся так внезапно и такими добродушными на вид людьми, что язвят еще горше, чем газетные официальные уколы.
Подходит на улице же застенчивый, приветливый иранский паренек, чисто и просто одетый, улыбается и негромко, не пытаясь привлекать внимание прохожих, говорит: «Смерть советским!» Есть, конечно, есть объективное, очень нелегкое для нас обстоятельство: иракские самолеты, грозящие Тегерану, сделаны в СССР… Это наглядная агитация не в нашу пользу — паренек, зацепивший меня колким словом, может через день-другой уже оказаться на хузистанской равнине под градом снарядов, тоже произведенных в Советском Союзе. Не объяснишь ему, кто повинен в войне, в том, что гибнет молодежь, что северный сосед объявлен врагом Ирана и ислама.
Наши друзья в Иране — они есть, их немало — молчат.
Я много езжу и хожу по Тегерану, зачастую один. Это небезопасно и даже, пожалуй, не всегда благоразумно. Взрывы гремят на улицах и площадях, внезапно вспыхивают перестрелки. Да и не только в этом дело. Тем, кто наблюдает за нами, хомейнистским саваковцам, удобнее иметь дело с малоподвижными, предсказуемыми объектами. Малоподвижным я быть не могу, а предсказуемым — пожалуйста. Все мои маршруты, ближние и дальние прогулки и поездки почти неизменно включают в себя книжные магазины и развалы да библиотеку православной церкви Св. Николая на бывшей улице Рузвельта.
Я знаю, что наблюдатели привыкают к моим привычкам — долго торчать у полок, заговаривать с хозяевами и непременно что-нибудь покупать, торгуясь там, где позволяет это обычай. Им очень не нравится моя манера ходить пешком — восточный человек не видит удовольствия в дальних прогулках. Постепенно я начинаю замечать отсутствие сопровождающих. У них за плечами хорошая школа, и выявить их отнюдь не просто. Но если ты не спешишь, идешь по известному тебе заранее маршруту, то задача упрощается. Важно не оглядываться, не озираться, а спокойно идти, заботясь, как и каждый пешеход, о том, чтобы тебя не сбил шальной мотоциклист, с интересом приглядываться к уличным сценкам, вежливо уступать дорогу встречным, останавливаться у лотков, а их в Тегеране великое множество. Каждая остановка, поворот, переход улицы, случайный разговор, ожидание зеленого сигнала светофора позволяют неприметно осмотреться, заметить подозрительно медленно ползущую машину или постоянно маячащую поодаль, неуютно себя чувствующую фигуру.
Раздражать этих спутников не следует. Нельзя пытаться неприметно затеряться в толпе, ускользнуть из магазина через боковой вход, неожиданно сесть в припаркованную где-нибудь за проходным двором машину и укатить, прежде чем подоспеет транспорт наблюдающих. Несколько таких неосторожных поступков — и ты попадаешь в разряд людей опасных, требующих особо пристального внимания. Ни один наблюдающий ни при каких обстоятельствах не склонен признавать, что он просто-напросто проворонил наблюдаемого, упустил его при самых нормальных обстоятельствах. Всегда виноват наблюдаемый, он схитрил, ему зачем-то (зачем?) понадобилось остаться без надзора. Задача наблюдающих осложняется, скучная игра в кошки-мышки становится азартной охотой. А иногда наблюдателям надоедает изворотливая, непоседливая «мышь». Тогда случается так. В один прекрасный день выезжает не в меру шустрый иностранец в город, беспечно ставит машину у тротуара и идет по своим делам, а возвратившись, обнаруживает пренеприятнейшую вещь — все четыре колеса порезаны. Не надо грешить на хулиганов — в Тегеране понятия «хулиган» не существует. Разумный человек правильно воспринимает предупреждение и критически осмысливает свои действия. Неразумный продолжает вести себя неразумно, забывая о том, что обстановку создает противник — он у себя дома. В следующий раз ущерб может быть нанесен уже не автомобилю.
Вот какие мысли сопровождают меня в прогулках по Тегерану. По городу, который я искренне люблю и который в другие дни мог бы, хочется думать, полюбить и меня…
Зарганде — название деревеньки близ Тегерана, некогда принадлежавшей российскому правительству. Ее жители освобождались от воинской повинности и платили налоги русской миссии. Миссия в полном составе переезжала сюда на лето. Соблюдался старинный персидский, скорее даже тюркский обычай перебираться на жаркий сезон из кишлаков в яйлаки, с равнин в горы.
Сохранился огромный, обнесенный кирпичной стеной тенистый парк, в котором разбросаны небольшие коттеджи. (Сравнительно недавно стараниями одного из наших послов была снесена старенькая часовня. Ссадина на земле, где она стояла, уже заросла травой.) Невероятной мощи чинары бросают густую, такую приятную в летний тегеранский зной тень на простое и изящное здание старой постройки. Здание заброшено, изранено годами и равнодушием. Обширная центральная зала, где еще можно полюбоваться прелестной персидской лепниной, завалена горами никому не нужной литературы. Это книги-однодневки, которые шли из Москвы в библиотеку посольства, были за ненадобностью перевезены в консульство в Реште, а с закрытием в 1980 году консульства возвращены в Тегеран и свалены грудами в Зарганде. Судьба их ждет незамысловатая: зачешутся руки у завхоза или советника, найдется подходящая площадка под чинарами, будет устроен субботник — и весело взметнется высокое жаркое пламя. В наших посольствах книги не в чести, а те, что свалены в Зарганде, не привлекут внимания и энтузиаста-одиночки. Они писались к случаю, издавались, ибо того требовала конъюнктура, не привлекали ни взгляда, ни мысли и никем никогда не читались. В прошлом веке о них сказали бы: «груды неразрезанных книг». Поскольку речь опять пошла о книгах, стоит сказать несколько слов и о посольской библиотеке.
Небольшая, метров двадцать пять, комната. Два стеллажа посередине, полки по стенам. Библиотека за время своего существования подвергалась стихийным бедствиям, разорениям, варварским налетам, была объектом тихого грабежа и благочестивых чисток, но и по оставшемуся можно судить о богатстве того или иного ее периода.
Лежат стопкой на полу пудовые, изданные в середине прошлого века тома трудов Кавказской археологической комиссии. Любили наши предшественники свое дело, работали дотошно, не торопясь, со скрупулезной добросовестностью. Огромные, покрытые липкой тегеранской пылью фолианты — чудо ручного типографского искусства. Долгие годы не касался этих книг читательский взгляд. Может быть, потому, что заслоняет их тяжелое кожаное кресло старинного фасона? Кажется, именно в этом кресле сидел на Тегеранской конференции Черчилль.
Вот скромная полка, где приютились издания XIX века — на русском, французском, английском языках. Пожелтели страницы, потерты кожаные переплеты, надорваны корешки, но как благородны эти ветераны, как много они могут рассказать о Востоке, который настойчиво, осторожно и умно осваивался русским человеком.
Начало нашего века. Картон и коленкор сменяют кожу, появляются бумажные обложки. История, география, литература, политика Ирана, русско-иранские отношения — толково, заинтересованно и живо писали. Судя по пометкам в книгах, так же и читали наши предшественники.
Послереволюционный период до пятидесятых годов представлен увлекательной литературой на английском, французском и персидском языках. Это было время бурных событий на Ближнем Востоке, в Индии, и советские дипломаты внимательно за ними следили. Книг на русском мало, на сохранившихся стоят штампики: «Проверено. 1938 г.», «Проверено. 1939 г.». Книги, в которых упоминались востоковедами «не те» имена, шли в огонь. Безжалостно выдирались предисловия и послесловия, где фигурировали фамилии «врагов народа», уничтожались журналы, в которых помещались их статьи. Немногие из книг того периода выжили, не самые интересные.
Новейший период сух, скучен и по большей части бесполезен. Брошюрки, будто писанные одним и тем же механическим сочинителем. Мелкие зернышки фактов, завернутые в клубки словесной ваты. Последний раз касалась их рука человеческая для того, чтобы определить на полку до поры, пока новая «злободневная» литература не потребует себе места. Тогда придет в библиотеку вечно занятый завхоз и скажет, что списать и уничтожить, а что пускай полежит до следующего раза.
У многих дипломатов, по моим наблюдениям, нет интереса к стране, в которой они живут и работают. Они занимаются проблемами сегодняшнего дня, редко удосуживаются заглядывать в прошлое. Вот почему библиотека напоминает мне пришедшее в разорение кладбище. Хочется сказать: «Аминь».
…Вернемся же в Зарганде, к старинному, дряхлеющему зданию с лепными карнизами, колоннами, сводчатыми окнами и заваленной макулатурой, ломаными стульями и шкафами залой. Придет очередной посол и пустит его на слом, а на этом месте, возможно, построит для себя современную виллу.
Мне напоминало это здание о прошлом, когда русские в Иране были не сомнительными и нежелательными иностранцами, а уважаемыми почтенными партнерами и даже (признаем, положа руку на сердце) почти хозяевами. В 1909 году иранский шах Мохаммед Али-шах полтора месяца укрывался здесь, в Зарганде, под крылом императорской российской миссии, от своих взбунтовавшихся подданных, а вместе с ним пряталось и пятьсот человек шахской свиты. И ни один самый дерзкий бунтовщик не осмелился проникнуть за невысокую ограду российской миссии. Было все это, быльем поросло, никогда не возвратится, и жалеть о прошлом незачем. Мы не те, и Иран не тот, но история продолжается, и давно забытые события продолжают неприметно для нас влиять на сегодняшний и завтрашний дни.
…Журчат в парке быстрые арыки с холодной горной водой, как корабельная мачта, скрипит на ветру огромная чинара, непроглядная ночная темь, и кажется, что вот-вот брякнет вдали у ворот прикладом о камень часовой из казачьей его величества шаха бригады.
В сотне шагов от центрального здания стоит небольшой одноэтажный домик с верандой, густо заросшей диким виноградом. У дома — маленький бассейн с фонтанчиком, лужайка, окаймленная вечнозеленым кустарником. Внутри сумрачно, полутораметровые стены из необожженного кирпича надежно хранят прохладу даже в невыносимую августовскую жару. Высоченные потолки и тишина, какой больше нет в Тегеране. Гостям, бывавшим в этом доме, невольно хотелось разговаривать негромко, слушать простую музыку, не спеша перелистывать пожелтевшие страницы забытых книг. Как хочется пожить здесь подольше… Однако жить в Зарганде, дышать свежим воздухом предгорья, любоваться резными листочками чинар не позволили обстоятельства, обстановка постоянной тревоги, беспокойства, ожидания беды. Беды приходили, и, чтобы справляться с ними, нужно было находиться за рабочим столом, в кабинете на четвертом этаже посольства. Зарганде оставалось для будущего, которое для меня не наступило. Так и не довелось провести там даже трех дней подряд.
Сегодня Ноуруз — иранский Новый год. Март. На несколько дней вся деятельность в Иране замирает. Иранцы проводят это время в кругу семьи, с близкими знакомыми. Не выходят газеты, закрыты учреждения, редкая лавка торгует. Раннее прохладное утро. Мы едем в Зарганде. Заезжаем на овощной базар. Он почти пуст — торговцы отдыхают. Улицы Тегерана просторны и спокойны, машин мало.
Отдыхают и наши всегдашние бдительные спутники. По крайней мере, на пути из центра города, от посольства на север, к Зарганде, мы их не заметили.
В парке холодно, погода пасмурная, кое-где под деревьями остатки талого снега, вороны каркают, а в доме тепло — целые сутки были включены электрокамины.
Долго, невыносимо долго тянется день, нужно убить время до наступления сумерек. Все продумано, подготовлено, предусмотрено, рассчитано и взвешено. Дело простое. Поздно вечером нужно повидаться и поговорить с одним знакомым. Если об этой встрече узнает САВАК, то последствия могут быть тяжелыми и для моего друга, и для меня. Самое худшее произойдет в том случае, если САВАК знает, что такая встреча намечена. Не должно этого быть, но… Каждому разумному человеку понятно, что возможность неудачи остается даже тогда, когда приняты, казалось бы, все мыслимые меры предосторожности.
Мог ли я привести за собой хвост? Вероятность мала, но… Это уже второе но. Может ли привести за собой хвост мой друг? Он знает, что рискует больше меня, знает, как надо действовать, но… Вот и третье но.
Бесконечный день.
Сумерки в Тегеране имеют лиловатый оттенок. Уличные фонари не будут зажигаться, в городе затемнение. Машины включают фары через пятнадцать — двадцать минут. Силуэты домов, людей, деревьев смягчаются. На горизонте розовеют снеговые вершины. Вершины еще видят солнце. Время! На неприметном «жигуле» выезжаем из ворот Зарганде и ныряем в бесконечный лабиринт узеньких, извилистых переулков. Путь долог — через весь город. Нельзя налететь на патруль, на контрольный пункт, попасться на глаза саваковцам. Если хочешь затеряться в городе, «жигули» — идеальная машина: так она скромна, неприметна. Пешеходов на улицах почти нет. Мы петляем по улицам, меняем ритм движения. Проследи кто-то хотя бы часть нашего пути, не осталось бы и тени сомнений, что дело нечисто. Нам необходимо не обнаружить наблюдение, а убедиться, что его нет. Малейшее подозрение на слежку — и мы поворачиваем домой, ни о каких попытках уйти от наблюдения, раз оно выявлено, не может быть и речи. Еще два-три поворота, я выскальзываю из машины в абсолютно темном переулке и остаюсь один. На мне зеленая куртка и джинсы. Так сейчас одевается все мужское население Тегерана, и случайный прохожий, даже если я попаду в свет фар, не обратит на меня внимания. В карманах немного денег, удостоверение личности, сигареты, спички. Ботинки удобные для ходьбы, разношенные, на мягкой подошве. Мои шаги не слышны.
Глаза постепенно привыкают к мраку, я ухожу в ту сторону, откуда приехал. Ни одного встречного, ни одной машины. Выбивается редкая полоска света из небрежно затемненного окна, доносятся из квартир глухие голоса. Мне надо идти ровно пятнадцать минут, ровно полтора километра. Темные улицы, тишина, обостренное восприятие обстановки позволили бы заметить любую попытку слежки. Патрулям в переулках в эту пору делать нечего. Скоро будет большой пустырь, с пустыря — в переулок. Там я увижу светлое пятнышко. Это белый пакет. Человек, который держит его, не спеша пойдет мне навстречу… Машина придает человеку чувство уверенности. В этом есть что-то атавистическое: тебя подстерегает опасность, но ты укрыт со всех сторон, ты на своей территории. И кроме того, нора, в которую ты забился, подвижна. Нажал на газ — и десятки лошадиных сил унесут тебя от противника, ты сможешь отсидеться в переулке, уйти в сторону. Завизжит по асфальту резина, шарахнется в сторону напуганный прохожий — и нет тебя, ищи ветра в поле! К сожалению, жизнь сильно отличается от детективного фильма. Главные и неисправимые недостатки автомобиля — приметность и прямолинейность. Автомобиль не может сделать шаг в сторону, прижаться к стене, невидимо и бесшумно пройти по узкому переулку, скользнуть через проходной двор. Пешеход в сумерках, в вечерней тьме безлик и незаметен. Мало ли людей спешат по своим делам даже в позднюю пору? Посты стражей революции освещены мощными фонарями. Стражи побаиваются, что вездесущие враги забросают пост гранатами или обстреляют из темноты, и нарушают затемнение. Им все прощается. Патрули ходят только по главным улицам. Уголовников, грабящих прохожих, в этом городе нет. Ты в шапке-невидимке, и именно на этом этапе появляется спокойствие и уверенность в себе.
Был другой город, и тоже была война. Так же затемнены были дома и улицы, и я шел по безлюдным тротуарам, наслаждаясь свой невидимостью. Были и еще города, и всегда, когда я оказывался один на темной улице, наступало состояние свободы, бодрости, приятного возбуждения.
Такое ощущение не возникает, мне думается, в Европе. Там ты белолицый среди белолицых, камешек на морском берегу, травинка в стоге сена. В Азии в тебе безошибочно видят иностранца, а следовательно, приглядываются, запоминают твои действия. Летят вороны, никому до них нет дела, но вот промелькнула одна белая — как же не поинтересоваться, куда она направилась?
Ошибки быть не может — человек с белым пакетом в руке идет ко мне. Мы сближаемся, я произношу условленный вопрос, он отвечает. Еще один переулок, неосвещенный подъезд, негромко стучит дверь. Мы на месте. Разговор долгий. Записывать ничего не следует, громко говорить тоже не следует. Включены два радиоприемника, настроенные на разные программы. Нас никто не может подслушать, но береженого Бог бережет. Выделить на магнитофонной пленке два негромких голоса на фоне радиоразноголосицы невозможно.
Имена, факты, цифры, тайные связи событий. Политика в Исламской республике коварна, жестока и кровава. Обман здесь не просто средство борьбы, а ее основа. Собеседник говорит, и я слышу грохот взрывов, выстрелы, зловещие шорохи многослойной интриги, стенания обманутых и замученных. Я верю ему, сочувствую. Я верю и сочувствую этому человеку до сих пор. Его судьба ужасна. В лапах исламских палачей он оклеветал себя и оговорил единомышленников. Нельзя винить его за это. Плоть человеческая слаба, и есть пределы мук, которые она может выдержать.
Но арест моего собеседника, исламские застенки были еще далеко впереди. Видимо, мы никогда не узнаем правды о том, как вел себя мой друг в тюрьме. Муллы коварны, им мало убить человека — они обязательно должны опорочить его имя, представить его предателем, сфабриковать документы, подготовить лжесвидетелей для истории. Я ничему не поверю. Мой друг был честен, но недостаточно хитер и проницателен для дьявольской игры, развертывавшейся в Иране.
Я вновь на улице. В двух километрах отсюда в безлюдном проулке вот уже полчаса меня должен ждать водитель с машиной. Улицы совсем пустынны — ни людей, ни автомобилей. Откуда-то издалека прямо в глаза светит луч прожектора, установленного у поста стражей. Тегеранские тротуары зияют разверстыми пастями колодцев. Ухнешь туда и не выберешься, попадешь в пропавшие без вести, что хуже смерти.
Меня несет на крыльях сознание хорошо сделанного дела. Напряжения нет и следа, не чувствуется никакой усталости. Голова работает ясно, все детали беседы вспоминаются отчетливо. С воем проносится машина скорой помощи, за ней — другая, несколько ревущих мотоциклов. Где-то кого-то убили. Тегеранская повседневность. Машина на месте. Все в порядке.
Чужая война продолжается. Ежедневно публикуются хвастливые сводки об уроне, нанесенном противнику. Все военные склонны приврать. Хомейнисты в этом отношении не исключение, они идут по стопам своего далекого предшественника — Хаджи-Бабы из Исфахана, героя плутовского романа Дж. Морьера. Составляя отчет о стычке с русскими войсками в начале прошлого века, Хаджи-Баба размышляет примерно так: «Упали с лошадей то ли два, то ли пять казаков. Наверно, пять. И неизвестно, убиты ли они или только ранены. Будем считать их убитыми. А зачем вообще жалеть этих неверных собак? Напишу, что было убито пятьдесят человек!»
Так же отчитываются и современные воины. Судя по опубликованным цифрам, каждый иракский самолет был сбит минимум два раза в первые же месяцы войны. Та же судьба постигла и иракские бронетанковые войска. «Наша сторона» тоже несет потери, но скромные, пожалуй, чисто символические. Немногие счастливцы, вдохновляемые тенью великого «повелителя правоверных» Али ибн Аби Талиба, пьют чашу шахадата — героической кончины для того, чтобы попасть прямо в райские кущи. Весь Иран знает, что официальная пропаганда врет, но сомневаться нельзя. Да к тому же отношение к цифрам (пожалуй, кроме денежных сумм) здесь самое равнодушное, для среднего перса цифры бессмысленны.
Иранец знает, что дела на фронте идут неважно. Все чаще и чаще не возвращаются домой мобилизованные, приходят эшелоны с искалеченными, разорванными железом, обожженными напалмом. Особенно много безногих. Иракцы минируют прифронтовую полосу, а иранские командиры — вчерашние лавочники, недоучившиеся студенты, воспаленные идеей величия ислама клерки — гонят свою рать в пеших порядках через минные поля.
Газеты полны напыщенных рассказов о героических подвигах воинов ислама, будто переписанных со страниц бессмертного «Швейка». Но так ли беспардонны и наивны иранские журналисты? Персы способны тонко, с самым благочестивым выражением лица насмешничать, и иногда кажется, что под заурядной чалмой вдруг блеснут лукавые глаза Гашека.
Саудовская Аравия купила в Америке невероятно дорогие самолеты АВАКС, оснащенные современной аппаратурой радиолокационного обнаружения. В Иране эта сделка осуждается, но с каким-то завистливым подтекстом — такие деньги, такая великолепная техника. Вот и появляется под заголовком «Господь Бог наш АВАКС» пропагандистский опус следующего содержания: «Два мужественных бойца преодолевают минированную местность, каждую секунду ожидая взрыва, но не страшась гибели. Внезапно откуда-то появляется корова, вихрем обгоняет самоотверженных воинов и взрывается на мине, которая лежала точно на их пути. Откуда могла взяться в этой пустынной местности корова? Ясно, ее послал сам Господь Бог. Нам не нужны хитроумные, дорогостоящие приборы, чтобы обнаруживать опасность. Господь Бог наш АВАКС». И ломай голову, читатель, — дурак автор или злой насмешник?
Война войной, а жизнь продолжается. Становятся популярными выставки фотографий и плаката, а затем трофейного иракского оружия.
Иду на одну из таких выставок. Хорошая бумага, сочные цвета, работы в основном профессиональные, хотя есть и явно любительские фотографии. Но приклеены фото на стендах кое-как, подписи исполнены неряшливо, зал обезображен обычными крикливыми транспарантами, в которых — всем — смерть и да здравствует имам Хомейни! Такое же жизнелюбие определяет и содержание фотографий. Лежит убитый, рядом на земле валяется аккуратно срезанная, видимо крупным осколком, половинка его головы. Лежит группа убитых, частично обгоревших. Подпись: «Безбожные захватчики», но сказать, иранцы это или иракцы, невозможно. От обмундирования остались лишь почерневшие тряпки. Пятничная молитва на фронте — десятки согнутых зеленых спин. Мулла с автоматом. Девушка с автоматом. Ребенок с автоматом. Молитва. Засыпанный землей труп, торчит голый испачканный череп с пустыми глазницами. Труп солдата, раздавленного танком. Похоронная процессия. Дом, разбитый прямым попаданием снаряда. Убитый ребенок, рядом его оторванная ножка. Оторванная, сочащаяся кровью нога взрослого человека в солдатском ботинке. Мулла с автоматом в одной руке и Кораном — в другой. Фотографии, снятые в морге. Нервы помаленьку сдают — на воздух, на солнышко, подальше от вампиров, чья фантазия породила эту выставку! Культ смерти, любование смертью, смакование смерти — такова атмосфера, созданная хомейнистами. Кровь и трупы на фотографиях, на обложках книг, на экранах телевизоров, на плакатах, кровь и трупы на тегеранских тротуарах, в застенках, в болотах Хузистана и курдских горах, кровь и трупы в туркменской степи, в пустынях Белуджистана, в мазендеранских лесах. Над всем этим черная тень древнего седобородого старца в черной чалме. Для меня Хомейни не абстрактная экзотическая фигура. Я вижу его сильные черты — несгибаемую волю, железную последовательность, практичный, расчетливый ум, беспредельную преданность идее. Страшна его способность принести в жертву идее сотни тысяч, миллионы жизней. Не сомневаюсь, он мог бы принести в жертву все человечество. Старик спокойно, хотя и мало спит, часто отечески увещевает и наставляет мусульман, монотонно ругает врагов ислама, не ест мяса. В январе 1980 года в Куме, своем родном городе, славном глиняной посудой, священной гробницей девы Фатимы да медресе, Хомейни перенес сердечный приступ и был перевезен в Тегеран, поближе к современной медицине. С тех пор он пережил десятки своих соратников, соперников и сподвижников — Моттахари застрелен на пороге мечети, Бехешти, Раджаи и Бахонар убиты взрывами, Готб-заде расстрелян, Банисадр с позором бежал за границу. Старец живет. Регулярно, два-три раза в год, вспыхивают слухи, что он при смерти или даже помер. Как-то Хомейни не отказал себе в удовольствии публично заметить, что сведения о его кончине преувеличены. (Марка Твена он определенно читать не мог и, следовательно, пришел к этой остроте своим умом!) Нас заставляют проверять эти слухи. Я злюсь, не выдерживаю — пишу: «Сведения об очередной кончине Хомейни не соответствуют действительности». В ответ — неодобрительное молчание.
Картина получается мрачной. Были, разумеется, дни, даже недели без воздушных тревог, выстрелов, взрывов, но не они остались в памяти, и не они придают общую зловещую окраску послереволюционному, точнее, контрреволюционному периоду иранской истории. Мое восприятие действительности той поры определялось не только непосредственными ощущениями. Видимое, слышимое, осязаемое вливалось в бурный поток информации вторичной, уже кем-то осмысленной — журналистами, политиками, активистами революционных и контрреволюционных организаций, чиновниками, военными, торговцами. Все это и определило тональность воспоминаний о Тегеране, вот почему мои воспоминания имеют черно-багровый оттенок.
В районе концертного зала имени Руд аки — изящного белого здания, построенного при последнем шахе, царит необычное оживление. На прилегающих улицах выставляются рогатки, цепь полицейских, отряд стражей исламской революции. Знакомые черные бороды, зеленые куртки, новенькие автоматы. Подразделение стражей отборное. Ни одного бойца в теннисных тапочках, на всех тяжелые новые башмаки, рубахи из-под курток не торчат, нет ни мальчишек, ни стариков. Подобраны стражи один к одному. Министерство иностранных дел Исламской республики организует концерт Тегеранского симфонического оркестра и хора для дипкорпуса. Какие таинственные пружины сработали, в чью голову пришла дерзкая мысль показать миру, что исламская власть покровительствует искусству, так и осталось неизвестным. Дипломатический корпус откликнулся на приглашение со сдержанным, но энтузиазмом. Каждого дипломата встречает у ворот вооруженный юноша и, любезно улыбаясь в бороду, провожает в вестибюль зала. Другой юноша, столь же любезно улыбаясь, быстро и умело ощупывает гостя — карманы, подмышки, пояс, спина, пах, лодыжки — и легким поклоном дает понять, что можно проходить. Рядом служивые девушки в темных хиджабах столь же быстро ощупывают и пропускают супруг гостей. Оружия ни у единого дипломата не обнаружено, вечер начинается удачно.
Когда мы вошли в зал, часть мест уже оказалась занятой стражами, рассевшимися несколькими компактными группами. Некоторые из дипломатических дам покрыли головы платками, другие бесстрашно явились простоволосыми. Хозяева проявили достаточно терпения и такта и воздержались от замечаний в их адрес. В дальнейшем порядки ужесточились. Иностранок предупредили, что исламские нормы в одежде обязательны для всех женщин, находящихся в Иране, нарушение этих норм чревато крупными неприятностями, ответственности за которые исламские власти не несут.
На сцену выходит представитель протокольного отдела МИДа Ирана. Одет он просто — зеленая куртка, мятые брюки, ворот рубашки распахнут. Галстуки в Иране носят лишь дипломаты. Этому невинному предмету одежды придается символическое значение. Галстук — западное, христианское изобретение, и муллы считают, что свое происхождение он ведет от нашейного креста.
Прежде чем протокольный работник успел объяснить, что ожидает гостей, во втором ряду партера вскочила бородатая фигура, громовым голосом рявкнувшая: «Такбир!» Такбир — это набор рифмованных лозунгов, которые хором повторяются во время массовых мероприятий. Его непременным вступительным компонентом является формула: «Аллахо-акбар, Хомейни рахбар!», что значит «Аллах велик, Хомейни наш вождь!». Далее следуют проклятия противникам ислама и Ирана, список которых варьируется в зависимости от ситуации.
Услышав призыв «такбир!», вскочили на ноги все присутствовавшие в зале зеленые куртки и дружно, молодыми голосами проорали: «аллахо-акбар…», «смерть Америке, смерть иракским оккупантам, смерть Саддаму» и, слегка запнувшись, «смерть Советам!». Что-то отсутствовало в этом представлении, что-то необходимое для полноты картины. Я представил себе, что молодчики, скандирующие такбир, вскинули вперед и вверх правые руки с раскрытой, обращенной вниз ладонью, и все сразу стало на свои места. Мы видели таких же в фильмах о предвоенной Германии.
Представитель МИДа с немой мольбой взглянул в сторону советского посла, советский посол сделал вид, что не вполне расслышал последнюю часть такбира, сотрудник Второго политического департамента МИДа Ирана, сидевший рядом с послом, шепнул ему первое, что пришло в голову: «Не обращайте внимания, это кричат маоисты».
Назревший было дипломатический инцидент (встает и уходит советский посол со своими сотрудниками, за ним идут союзники по Варшавскому договору…) не состоялся.
На сцену вышли исполнители. Мужская часть оркестра и хора внимания не привлекала — разномастные пиджаки, слегка запуганный вид (ведь их профессия не одобряется нынешней властью). Зал тихо охнул при появлении хористок. На сцену вышли два десятка существ, облаченных в серые с легким оттенком зелени балахоны, в такого же цвета платках, надвинутых на самые брови. Поскольку употребление косметики в Исламской республике не одобряется, лица артисток в ярком свете показались мертвенно-бледными.
Но как же хорошо они запели! В ожесточенной колючей атмосфере исламизированного города вдруг зазвучал добрый голос привычного человеческого мира. Светлая, жизнерадостная музыка раздавалась недолго. Хористы и хористки напряглись и сразу погрубевшими голосами грянули марш, посвященный имаму Хомейни. «Слушая такую музыку, — саркастически пошутил один из дипломатов, — хочется взять в руки автомат и идти покорять неверных».
Через час после окончания концерта и мирного разъезда гостей неизвестные злоумышленники бросили три гранаты в турецкое посольство, а на следующий день пустили автоматную очередь по посольству Франции, расположенному в двух шагах от зала Руд аки.
В Тегеране случилось худшее из того, что может произойти в разведке, — измена.
В 1982 году мы с женой отдыхали в санатории КГБ «Семеновское». Речка Лопасня с неторопливо текущей водой, старинный парк на крутом склоне, чистейший воздух и первозданная тишина. В таких прекрасных уголках отдыхает душа, отходит от человека все суетное, мелкое. Я очередной раз перечитывал «Войну и мир», радуясь гению Толстого, удивляясь тому, насколько мало изменилась природа человеческая, насколько мало изменились людские пристрастия, убеждения и заблуждения.
В субботу 5 июня утром я был срочно вызван в Москву. Защемило сердце — произошло что-то необычное и определенно неприятное.
В Тегеране 2 июня исчез и не объявился до сих пор мой подчиненный Кузичкин.
Сейчас история этого человека достаточно хорошо известна. Связался с английской разведкой, продавал наши секреты, выдавал людей. Работал долго, за деньги. В 1982 году у него возникли подозрения, что мы ищем предателя. Раньше отмечавшаяся у него склонность к спиртному стала принимать недопустимый характер. Предателю трудно жить, он везде видит опасность, пытается заглушить страх алкоголем, теряет чувство реального и принимает паническое решение бежать. Бежать от опасности, бежать от брошенной в Москве матери, бежать от тяжело пострадавшей в автомобильной катастрофе жены, от преданного им дела, скрыться от собственной совести туда, где все прошлое станет несущественным. Кузичкин бежал из Тегерана через турецкую границу с английским паспортом на имя Майкла Рода, с поддельным документом на право выезда из Тегерана. Документ был изготовлен тоже англичанами.
Кузичкин был затем представлен в прессе как человек, осведомленный во всех тайнах советской политики, едва ли не самый главный и настоящий руководитель агентурной работы на Среднем Востоке и т. п. Обычный дезинформационный прием: берется реальный факт — измена сотрудника КГБ, и к этому факту привязываются были и небылицы, рассчитанные на нанесение ущерба противнику. Это был 1982 год, период обострения холодной войны.
Подлинные мотивы предательства раскрываются постепенно. Их никогда нельзя услышать от самого изменника. Даже самому подлому существу хочется выглядеть в чужих да и своих глазах благородным и страдающим человеком. Мне тяжело думать, что когда-то я к нему хорошо относился, способствовал его продвижению по службе, выгораживал перед послом В.М. Виноградовым. Посол был более мудрым, более опытным и, несомненно, более проницательным человеком, чем я. Он распознал в будущем предателе нечто подловатое точнее, чем я, оценил его грубость в отношении товарищей, угодливость в отношении начальников, то, что по-русски называется — хамоватость.
Обстоятельства дела вскрывались постепенно. Трудно было поверить в то, что это предательство. Мы прорабатывали и отбрасывали версию за версией, но с тяжелым сердцем приходилось убеждаться, что подтверждается самое худшее предположение.
Июнь и июль 1982 года были тяжелейшим, самым горьким периодом моей жизни. Надо было спасать людей, о которых мог знать предатель. Это удалось сделать быстро и без потерь. Пришлось срочно уехать кое-кому из работников, резко сократить оперативную активность. Я испил до дна чашу унижения, когда отправился к поверенному в делах Англии в Тегеране Николасу Баррингтону для выяснения того, каким образом у Кузичкина оказался английский паспорт. Мне была понятна нелепость этой затеи, но кому-то в Центре пригрезилось, что англичанин выложит мне всю правду. Это был один из тех глупых приказов, которые время от времени приходилось исполнять на протяжение всей службы в КГБ.
Баррингтон был вежлив, даже сочувствовал, обещал посоветоваться с Лондоном… (Почему я не догадался со временем выяснить, кто же в Центре придумал и дал мне это абсолютно идиотское указание? Надо было хотя бы спросить, что этот человек думал. Не узнал, не спросил. Видимо, это и правильно.)
В феврале 1983 года начались аресты руководителей Народной партии Ирана. Оставаться далее в Тегеране не следовало.
15 февраля 1983 года я последний раз взглянул на иранскую землю, на зеленый портовый город Энзели с борта теплохода «Гурьев». Шла по мосту через залив Мурдаб какая-то процессия, парни с флажками орали лозунги, покачивались в ленивой воде рыбацкие лодки, дождик моросил, и было грустно думать, что закончилась еще одна глава жизни.
Раньше, когда был помоложе, неодолимо тянуло вновь побывать в тех местах, где когда-то жил и работал, где остались частицы души. Теперь понял: нельзя возвращаться к старому, нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Вот и Баку. Тогдашний начальник разведотдела, а ныне председатель КГБ Азербайджана Гусейнов встретил меня с сочувствием и обычным радушием.
В дальнейшем мне довелось неоднократно убеждаться, что в Баку у меня есть хорошие надежные друзья.
Да, а что же с Кузичкиным? Мне известно, что он страдает хроническим алкоголизмом. Думаю, что это безнадежный случай.