Книга: Завтрашний царь. Том 1
Назад: В новом доме
Дальше: На берегу

Варежки

Проводив молодого хозяина, кощей вернулся в ремесленную и стал терпеливо ждать, пока пробудится домохозяин. Вчера Малюта изрядно попировал на деньги Угрюма. Вспомнит ли, что раба приобрёл? А ну примет за вора, влезшего в дом, а ну прибьёт! Рука у Малюты тяжёлая, это он знал…
Ждать пришлось долго. Когда в передней комнате начались шорохи, неуверенное бормотание и возня, кощей подобрался к двери. Почтительный раб не лезет хозяину на глаза, но на зов является тотчас. А если добрый хозяин сам вздумает заглянуть, раб обязан встречать как положено: преклонив колени. Кощей подумал и приготовился.
Малюта в ремесленную не заглянул. Качаясь от стены к стене, миновал без задержки. Лишь в дверные щели повеяло застарелой скверной отравленного, оскорблённого тела. Вот вывалился во двор, бухнул дверью задка… Погодя вернулся в дом, в переднюю, опять надолго притих. Задремал?.. Новая возня, бормотание, ругань. Малюта что-то искал, не находил. Наверно, очередную горсть медяков, увязанную в тряпицу. Сын повинен отцу ноги мыть, руки натруженные целовать… всякий свой заработок с земными поклонами подносить. Верешко, нечестивый, выучился денежки прятать. Либо, по бездельности норова, вовсе вчера ничего домой не принёс. То и другое заслуживало праведной кары. Вот ужо лопнет долгое отеческое терпение, вот ужо чья-то морда бесстыжая будет красной юшкой умыта…
Квохча рассерженным пы́рином, бывший валяльщик заново пересёк двор…
Стукнула, затворилась калитка.
Раб подождал ещё немного и встал. Простое движение вышло медленным, больным из-за никуда не годной ноги. Да хорошо бы в ней была его самая большая печаль…
Молодой хозяин велел прибраться в передней, хмуро добавив: если понадобится. Потом, сказал, ступай, в городе осмотрись. Не то, сказал, пошлю куда-нибудь, а ты не найдёшь.
Дал ключ, чтобы на шее носить, показал, как отпиралась калитка.

 

Сознание вернулось, когда сани, прыгая по ухабам, вконец его растрясли. Собачья нарта неслась, как от погони, каждый рывок упряжки выворачивал суставы, ножом резал плоть. Звериный вопль рванулся наружу, но горла не достиг, поскольку кричать было нельзя.
Он перво-наперво осознал, что лежит привязанный.
Поверх поклажи на санках, мчащихся незнамо куда.
Рядом бежали люди, четверо. Кажется, он знал этих людей.
Руки больше не были спутаны за спиной – лежали скрещённые на груди, кулаками к плечам.
Он хотел тайком осмотреться, что-то понять… Слипшиеся веки не подчинились. За ними плавала багрово-сизая муть. Он попробовал незаметно протереть глаза, потянулся лицом к правой руке…
Мир снова обрёл вещественность и воткнул в него ножи, когда сани остановились. Торопливые руки размотали верёвку. Подхватили беспомощное тело под мышки и…
Он-то думал, от стужи ни рук, ни ног уже не отыщет, но тут всё сразу нашлось. И сомкнуло над ним благословенную тьму.

 

В добротных городских домах для ночлега хозяевам служат ложницы наверху. Здесь тоже имелась лестница из прихожей, но ступени были в пыли. Туда не всякий день поднимались. Малюта по-людски, по-хозяйски держал опочив, наверно, годы назад. Ночевал в собственном доме, как засидевшийся гость, готовый с утра отбыть восвояси. В истое обиталище. В кружало, где за беседой и чарочкой якобы решались дела.
Передняя комната была темна, а уж дух стоял… Раб приоткрыл маленькое окошко, толкнул скрипучий ставень. Диво, в оконнице ещё сохранялись чистые белые стёкла – недешёвая примета былого достатка. Впору гадать, отчего Малюта их по сию пору не выковырнул, не продал.
Посреди пола виднелась плетёная клеточка для грельного жбана. Чтобы хозяевам, а пуще – глупым детям хозяйским не наживать волдырей. Жбаны в Шегардае начёрпывали густым рассолом. Его жар годился не то что простую воду кипятить – даже печь хлебы.
В окно потянуло свежим дыханием Воркуна, голосами, запахами утреннего города. Соседка жарила рыбу, заодно наставляя на ум старшую дочь: та явилась с вечо́рок под утро, к тому же слишком румяная. По ерику плескала вёслами лодка, слышалась песня…
Вершила свой ход простая добрая жизнь, по которой, казалось ему, он и тосковать давно перестал.
На столе, похабно голом без скатерти, в пустой кружке торчал недогарок шегардайской свечи. Раб взял его на заметку, сам стал прибирать разорённое Малютино ложе. Был же день, когда горемычный домовладыка впервые упился до неспособности подняться в ложницу, прилёг здесь, в передней, только на одну ночь… сынишка, поди, заботливо принёс одеяла, прикрыл «уставшего» отика… Одеяла давно стали грудой рванья, не всякий бездомный позарится подобрать, подушка спеклась в комья, пропитанная по́том, слюной, чем-то вовсе дрянным. Пол темнел пятнами. Сегодня Малюта поспел в нужник, но так везло не всегда. Раб с горем пополам возвёл на хозяйском одре подобие опрятной постели. Отдохнув, принёс из ремесленной ведёрко и тряпку. Он двигался очень медленно, размеренно, осторожно. Останавливался, садился разогнать огнистые точки перед глазами.

 

Мужчины смотрели со смесью злого отчаяния и брезгливости, постигающей здоровых людей при виде калеки. Переселенец Непогодье держал путь на север. Купца Угрюма ждал торговый день в Шегардае.
«Вот так, – повторил Непогодье. – С дерева снял, а как дальше быть…»
Галуха, не решаясь дразнить сурового большака, пробурчал в ворот шубы: «Не было у бабы хлопот… А я говорил…»
Угрюм помалкивал. Чесал в бороде. Прикидывал что-то.
«Батюшка свёкор…» – вмешался девичий голосок.
«Цыц, дура!»
«Отик, он говорит что-то, – встал за невесту молодой Неугас. – Разобрала, Избавушка?»
Девка сбросила меховой куколь, склонила ухо к едва ожившим губам.
«Продай меня, говорит…»
Старшие мужчины фыркнули одним голосом:
«Глядный товар сам себя хвалит!»
Всё же Угрюм недаром бороду скрёб.
«А что, друже Непогодьюшко… две утки возьмёшь? В Устье, поди, каждый сребреничек сочтётся».
Большак насупился:
«С каких пор в убыток торгуешь?»
Угрюм пожал плечами. Движение под толстым кожухом вышло еле заметным. Калека на саночках про себя подивился. Как это, плечом двинуть – и в голос не взвыть?
«Портно когда облюбуешь, его помять можно, пощупать, – сказал Угрюм. – Нож берёшь, его ногтем пытаешь, звон слушаешь… А в человеке нрав и умения таятся, как искра в кремне. Почём знать, вдруг какую службу сослужит…»

 

Справный невольник должен отменно знать город. Чтобы скоро бежать по хозяйским делам, огибая места, угрозные для безответных. С прежних времён кощей помнил Полуденную да Царскую улицы. А ещё тёмную путаницу тропок, переулков, мостов…
Выбравшись за калитку, он сел на толстую приворотную надолбу, украдкой рассматривая юри́вший народ. Полуденная, тянувшаяся от южных ворот до впадения в Царскую, среди городских стогн была вроде многоводной реки.
– А ведь баяли, желанные, – не вернутся добрые времена!
– Правда Ойдриговича вперёд него самого поспевает.
– Придёт кри́вдушка на пирушку, а ей здесь – мимо пожалуй!
Вот проплыл дородный ремесленник в распахнутой шубе, надетой не ради тепла – напоказ. По черевчатому сукну богатая вышивка: две вздыбленные рыси держат передними лапами щит, ножны, колчан. Скатный бисер, жемчуг, проблески золотых нитей! Такое узорочье не всякий день извлекают из скрыни. Разве что для годового шествия щитников или великого веча – сидеть на престольной скамье со старшинами ремесла. За домохозяином шли сыновья, тянулась жена, семенили скромницы-дочки. Все разодетые, как для купилища, хотя торговый день миновал. А взгляды! А лица, оживлённые в предвкушении праздника!
Кощей стал поглядывать пристальней. Нынче горожане ждали чего-то радостного, значительного. Такого, что нужно непременно увидеть, вложить в память и детям рассказывать. Полуденную не перегораживали телеги купцов, но людское течение неуклонно стремилось к сердцу Господина Шегардая, к Торжному острову.
– Верно, желанные… только, поглядеть, в старой метле да новые прутья. Была прежде съезжая в городе?
– Когда-то была.
– После Беды много лет без блошницы обходились…
– Теперь зато трепещут злодеи, от черёдников прячутся.
В северной стороне, полускрытый хоботом свисающего тумана, виднелся терем дворца. Раньше, когда долговязый парнишка с лыжами за спиной вмиг дошагал бы туда на неутомимых ногах, терема не было. Только птицы в небе кружили.
– Что, Кармана секли уже?
– О как! Снова в чужую клеть случайно забрёл?
– Не Карман. Заплатка, сын его.
– Так он умом скорбный. Не корысти ради, по недомыслию…
– И телом глиста. Темрююшка вторым ударом на полти разнимет.
– Ответ держать он убогий, а мошну с пояса резать, пока государев посланник босоту возле храма чешуйками наделяет…
– И как святой праздник кровью не покропить?
– Не убьёт палач. С бережением пороть будет, с нежностью.
– Не великая, чай, стрета, чтобы большой казнью чествовать. Билу вечному и малая казнь голос даст.
– Велят то есть Заплатке что есть мочи орать? Или скажут крепиться, чтоб оно замест его голосило? А, желанные?
– Не поймали злодея-то, что блудяжкину девчонку свёл? Вот кого бы запороть без пощады!
– А вдруг котляры забрали? Им воля…
– Какую девчонку?
Раб ещё поглядел, послушал. Многоголосое скопище было по-прежнему непривычно. Наконец, решившись, он слез с надолбы. Горбясь, заковылял туда же, куда весь народ.

 

Он сидел, удобно привалясь к колесу. На краю шегардайского зеленца оканчивался санный путь. Двое работников перекладывали Угрюмовы кули из саней в кузов телеги. Ещё один сидел на корточках и, недовольно кривясь, приматывал к ноге кощея лубок. Хозяин зря тратил на калеку припас. Зря его, работника, заботой обременял. Купец хватким должен быть, о выгоде думать. Слишком щедрых к чужим, как известно, с кашей съедают.
Парень резко и туго затягивал узлы, но это ничего, это можно стерпеть, лишь бы не подламывалась ступня.
«Попробуешь?» – спросил Угрюм. Купец стоял умытый, расчёсанный на пробор, в нарядном суконнике вместо надоевшего кожуха.
Он попробовал. Кое-как привстал на колени. Вытащил вперёд здоровую ногу, хотел опереться локтем о колёсную ступицу, раздумал, налёг боком…
«Да ну, – пуще скривился работник. – Куда!..»
Он зажмурился. Понудил ноги вспомнить, насколько сильными они были когда-то. Окунулся в багровый огонь, потом в черноту. Левое колено всё же оторвалось от земли.
«Ишь, – удивился работник. Всунул ему под руку костылик. – Петелькой прихвачу, не то уронишь – сам свалишься поднимавши…»
На другой день он выбрался со двора. Доковылял к мостику через ближний ерик. Здесь его чуть не откула́чили, приняв за побирушку, вышедшего на промысел.
«Тут тебе не волька какая! В славном Шегардае просят на торгу и у храмов, больше нигде!»
«Да разве просит он, – возражали другие. – Кому какая обида? Руку не тянет, за полы не хватает!»
Он вправду сидел, просто наблюдая, как люди идут мимо на здоровых, прочных ногах. Как десятью ловкими пальцами суют в рот лакомство, одёргивают тканые кушаки и воинские ремни. Как, наконец, в полный голос разговаривают, смеются… даже поют…
«Зато, желанные, Малюта-валяльщик с сумой скоро пойдёт, – вздохнул кто-то. – Скарб домашний весь уже продал, не сегодня завтра стены продаст…»
На третий день кощей выполз в город.
Вернулся затемно. Мокрый, вывалянный в грязи, со сломанным костылём.
«Всё разведал, что хотел?» – усмехнулся купец…

 

Он тащился мимо чужих заборов, чувствуя себя голым. Прежде, бывало, ухари-местничи задирали его. Ну не жаловало Левобережье синего глаза, оканья дикомытского… Задорясь, наталкивались на взгляд, нюхом чуяли смешливую, бесстрашную силу… на том всё и кончалось.
Теперь в ухе болталась рабская бирка. Тело против прежнего почти ничего не могло. А что могло, того показывать не годилось.
Невольника горожане привечают по хозяйскому имени.
Рабу почтенного мужа иной раз первыми кивнут, не чинясь.
Раб грубияна и обидчика сам дождётся обиды.
Раб человека неприметного – неприметен.
Надо только привыкнуть.
С уличного стрежня повеяло резкими, дешёвыми во́нями. Он покосился. Яркие румяна, густо начернённые ресницы и брови… Со стороны Кошачьего мостика стайкой вывернули непутки. Женщины, в обычное время готовые выцарапать одна другой зенки, шли дружно и смирно.
– И нашей сестрице дозволено будет через то било к Правде воззвать?
Спрашивала самая молоденькая, ещё не совсем полинявшая, не поблёкшая. Кабы не две косы по плечам да не жадные, глуповатые глазки, была бы хоть куда девка. Другие блудяжки зашикали на неё.
– А как иначе, красавушка, – отозвался статный рыбак. – И тебе дозволено будет, и гостю торговому, и камышничку распоследнему. Только дитё малое да ещё вот он к билу не подходи. Потому – не своей волей живут.
Крепкая рука указывала на раба, отдыхавшего у стены. Тот с испугу забавно шлёпнулся наземь, скорчился, прикрываясь драными рукавами.
Женская стайка задребезжала дутыми бусами, рассыпалась обидным смешком, но веселье скоро угасло. Старшая подружка сцапала молодую за руку, потянула вперёд. Городские непутки, всегда языкатые, наглые, изведали страх. Одну уже нашли на Гнилом берегу совсем бездыханную. Вросшую в заколелую грязь, обобранную, раздетую. Сама померла? Злой притчей погибла или всем наветку дала, пастись наказала?..
Сегодня все как одна несли свои колечки на гайтанчиках, укрытые в мякитишках. Ни одна не смела во рту показать.
– Кто знает, желанные! Ждём от царевича правды, а того гляди дождёмся грозы…
– Грозно, страшно, ан как без царя.
– Самовольщиной, оно хуже безотцовья.
– Батюшка, святой памяти царевич Эдарг, милостив был…
– То Эдарг, он здесь рос. А Йерела в золотой клетке неволили, сырым мясом кормили.
– Думаешь, суровой рукой за вожжи возьмётся?
– А било вздынуть хотят, от него обид ждавши…
– Это на Гадалкином носу только знают.
– Толку-то вещим жёнкам платить? Всё сами скоро увидим.
«Будет то, что будет, даже если будет наоборот», – мог бы сказать им кощей. Но он с некоторых пор был способен только шептать.

 

На Верешка нынче было жалко смотреть. Пока ему грузили тележку, толком не отдыхал. Задремав в печном тепле, вздрагивал на любой шорох. Оборачивался к двери, будто тяжких вестей ждал. Взяв тележку, разгонял её, гружёную, с таким злым исступлением, что Тёмушка пугалась всё больше.
Тёмушка жалела и робела его. Верешко был давним и самым расторопным ночевщиком, но держался особняком. В склоки не лез. Даже сплетен за водоносами не пересказывал. Как к нему подойти?
Для начала Тёмушка надумала спросить Озарку. Кто сведущ в городских делах, если не хозяйка кружала! Озарка была занята: принимала у рыбаков Окиницы щук и плотву мирским трудникам на кормление.
Немного погодя в «Барана и бочку» заглянула Вяжихвостка. Верешко сидел на скамье у входа в поварню – откинувшись к тёплой стене, закрыв глаза, свесив руки между колен. Вяжихвостка обрадовалась ему, как ястреб – беззащитному селезню.
– Ты, чадушко, не последний ли день рученьки трудишь, ножки резвые стаптываешь?
Верешко вздрогнул, очнулся. На мгновение сморщился, как от желчи.
Вяжихвостка склонила голову к плечику:
– Ишь загордовал, кланяться не желает! Отец раба прикупил, так и па́щенок важен заделался! Я мамке твоей в малые тётки гожусь!
Вот это она ляпнула зря. Какое могло быть родство у злой бабы с милой матерью Верешка? Парнишка аж потемнел, на лбу и скуле обозначились блёклые синяки. Всё же слез с лавки, отдал поклон:
– На дым коромыслом тебе, тётенька. Не гордовал я. Умаялся, глаза слиплись.
– Стало быть, правду бают на улице? Будто Малюта сокровенное слово узнал, клад из ерика поднял, вчера у Мирана всю шерсть забрать обещался?
Верешко глядел мимо.
– То отика моего дела, не мои. Его пытай, тётенька.
– Клад-то серебром али золотом? Андархи погребли али те, что прежде Ойдрига были?
Тёмушка высунулась из-за двери:
– Верешко, подсобишь?
Затравленный парень так и метнулся.
Вяжихвостка проводила взглядом толстую Тёмушку, бормотнула себе под нос:
– Проку с нынешних молодых. Только знают лопать в три горла!
О палачовой дочке, пригревшейся у Озарки, лучше было вслух прямой правды не говорить. Иным правда глаза колет. Не в час молвишь – мимо порога дорожку покажут. Ни в помочи, ни просто так не зайдёшь. И как тогда первой новости узнавать?

 

Выскочив за Тёмушкой в приспешную, Верешко сразу понял – пособления не требовалось. Тёмушка ждала его с миской горячей свежей ухи.
– Отведай, пока времечко есть. Живот погрей.
Густой пряный дух, зелень горлодёра, жир щедрыми блёстками! По этой ухе облизывались водоносы: сто́ит, мол, жбаны в пять пудов на крошни вздымать, чтобы однажды в седмицу Озаркиной ушицей полакомиться. Верешку и ночевщикам не каждый раз похлебать доставалось.
Он благодарно зачерпнул ложкой, но до рта не донёс. Спросил хмуро:
– Тоже про кощея скаредного выведать норовишь?
Тёмушка отвела глаза:
– Тебя грустного увидала… не прихворнул ли… – И вконец оробела. – Кощея? Скаредного?
– А с наших избытков дородного да справного поди купи! Угрюм, гость заезжий, отика хмельного в блазнь ввёл… я туда, а они по рукам уж ударили, купчую крепость запечатлели… не спущу! Пусть ша́лью всё обратит да калечь свою забирает…
Густая уха гревой проливалась в нутро, воскрешала жизненный жар. Верешко уже сам почти верил в то, чем грозился.
Тёмушка насторожилась, тихо спросила:
– Калечь?
– Как есть. На роже луканьки в свайку играли, и речи где-то оставил… – Верешко передразнил шепечущую, безголосую помолвку кощея. – Видоков бы найти! Вдруг отик беспамятный уже в затёмках с Угрюмищем по рукам бил?

 

Над шегардайскими ериками и воргами горбились каменные мосты. На четвёртом по счёту раб понял, что расхрабрился в путь не по силам. Какой дворец, какое воздвижение била? Обратно бы доплестись, не сомлевши…
Пришлось укрыться гунькой-заплатницей. Не щадя уцелевших пальцев, сдавить местечки под носом, посреди подбородка…
…Чуть отпустило. Гул в ушах вновь разделился на голоса.
– От Йерела узаконений ждём, а сами каково встретим? – рассуждали поблизости. – Слыхали, в городе шалить взялись?
– Охти! Нешто камышнички понаглели?
– Какое… Те хвать, что плохо лежит, – и дёру. А эти прохожего свалят, бьют да смеются.
– Сами в личинах, в рогожных плащиках с колпачками, что близнецы.
– И сапогами пинают, обизорники.
– Знать, не с голоду озоруют.
– Посовестных спрашивал кто? Коверьку?
В боковой улице тренькнули струны, ветром в камышах вздохнула пыжатка. Кувыки! Всё те же. Слепой, хромой да третий горбатый. И вагуды у них пели чуть лучше прежнего.
Вор от вора народился,
На кобыле прокатился.
Хоть дурак, а жалко всё же.
Люди добры, дайте грошик!

С южной стороны бодрым шагом приблизились скороходы, громко закричали:
– Поди, поди!..
Уличная толпа подалась на стороны, расчищая проход. Кощея ненароком сшибли с ног, чуть-чуть притоптали. Эка важность, невольник! Расторопнее надо быть, когда важные господа шествуют!
Высокоимённый господин Инберн Гелха, дворцовый державец, вправду был важен. И вправду не шёл – шествовал. По своему сану мог ехать верхом, но проявлял уважение, шёл пеший со жрецами-единоверцами. Раб, закатившийся под каменный облокотник моста, забыл, как дышать.
Если вглядится… узнает…
Не вгляделся и не узнал.
Вот отдалились крики скороходов, потревоженная людская река вернулась к плавному течению. Раб наконец выдохнул. Теперь бы ещё подняться…
Сильные руки подхватили его, с лёгкостью усадили. Сердце успело ухнуть: признали! вернулись! – но его выпустили. Даже рваную гуньку расправили на плечах.
– Чей будешь, старинушка? С кем в город пришёл?
«Старинушка?..» Молодой кузнец был статный, красивый, приодетый к светлому празднику. Лишь каменно-чёрных мозолей никакая мыльня добела отмыть не могла.
– Сам встанешь ли, бедолага?
За мужнин суконник держалась пугливая молодёнка. Совсем девочка, бледненькая, тревожная, только прижившаяся в большой шумной семье.
Она вдруг нагнулась, не забоявшись урода. Что-то вложила в обмотанную нарукавником горсть.
– Возьми, человече бедожной.
Он принялся кланяться, смиренно и благодарно. Когда вновь посмотрел – кузнеца с молодицей уже не было рядом, а в горсти лежал пряник. Ну, то, что в Шегардае пряником называлось. Тёмный комочек соложёного теста с вдавленным отломышком водяного ореха.
Кощей, голодный со вчерашнего дня, сразу сунул лакомство в рот. На милостыньке уже скрестило взгляды несколько уличных босяков… из живота небось не достанут!
Мимо, почти задевая калеку подолами нарядных опашней, плыли жёны порядочных ремесленников с Лобка.
– Богато зажила Догада. Ишь, насыточки чужим рабам мечет.
– А муж потакает. Влюбился, сам поглупел.
– Хочет, чтоб Царица за милостыню чрево ей отомкнула.
– Вспомнила бы, сама чьих черев урывочек! За материны грехи непло́дой живёт.
– О как! А ты-то, желанная, к Опалёнихе бегавши, не грешна ли? Сказала бы, да людей добрых стыжусь…
И укатилась прочь визгливая бабья свара. Может, завтра забудется, а может, злой тенью поперёк улицы ляжет. Раб ещё посидел, уговаривая себя на усилие. Наконец встал. Медлительно, тяжело, охраняя левую ногу. Прижал к боку костыль, устало поплёлся назад.
Полуденная качалась перед глазами. Не давать себе спуску. Не давать…
Вернувшись в ремесленную, он осторожно снял гуньку, скроенную из старого одеяла. Расстелил на полу. Было зябко, плечи отвечали малейшему движению глухой болью, обозначая близкую грань, за которой ждали бессилие и казнящая мука. Раб вытянулся на гуньке. Не хотелось ни шевелиться, ни даже есть, только закрыть глаза и перестать быть. Он сжал зубы, уложил руки вдоль тела и стал разводить их, таща по полу. Холод сразу куда-то пропал, на висках выступил пот. Развернуть руки выше плеч так и не удалось.

 

До конца дня Верешко передумал все думы. Даже прикинул, не взбежать ли к тому самому билу, не грянуть ли на весь город об Угрюмовой великой неправде. Глупость, пустая мечта. Тревожить вечное било – что к присяге идти. На такое отваживаются ради жизни, смерти и чести. Уж никак не за горстку медных чешуек. Тот же Радибор небось дочкам на заедочки сегодня больше потратил…
Другой порожней мыслью было – вдруг отик впрямь отрезвеет, как обещал? Всю не всю – но мешочек шерсти у Мирана возьмёт?..
…Какое! Малюту пришлось забирать с улицы близ «Ружного двора», куда он по вчерашней памяти сунулся было, но выкинули. До дому оставалось, почитай, два шага. Но если перечесть на то, сколько раз падал Малюта и напрочь отказывался вставать… семь вёрст говном плыть, да против течения!
Наконец ежевечерний срам завершился. Сын валяльщика из последних сил ввалился во двор, захлопнул калитку.
Нелепая тень выкатилась навстречу – пособлять хозяйскому сыну.
– Вон ноги! – зарычал Верешко. Позволить рабу к отику прикоснуться – считай, освоячить. Да и помогатый из кощея – курам потеха…
В доме было чисто. Непривычно свежо. Жбан, доставленный водоносами, не у калитки торчал – сидел в клеточке, вынутый из войлочного кафтана. Успел надышать жару, что твоя печь. И даже свечка на столе будто сама собой разгоралась…
Яркий свет понудил Малюту открыть глаза, сощуриться.
– Кто? – Палец с обломанным ногтем указывал на чуждого человечишку в доме. – Дружка… без спросу моего… ввёл?
Верешка накрыло отчаянием.
– Это раб твой, вчера купленный. Угрюм его тебе…
Хотел сказать «без правды всучил», не успел.
– Я купил?! – сбросив сон, загремел бывший валяльщик. – У-у-у… наказали Боги сынком! Отцу в глаза лгать!..
Взятому врасплох Верешку досталась заушина, отбросившая паренька на клетку со жбаном. Лозяное плетение хрустнуло, подалось, Малюта кинулся в кулаки – отвёрстывать виновнику всех бед и обид. И отверстал бы, да дрянной чуженин опоздал убраться с пути, встрял под ноги. Грузно свалившись, Малюта немного побарахтался на полу… приткнулся поудобней, захрапел.
Раб и молодой хозяин сидели у разных стенок передней.
– Всё равно тебя Угрюму верну! – В голосе Верешка дрожали злые слёзы, он сам слышал их и оттого страдал ещё больше.
Невольник мазнул космами по полу:
– Не губи… пригожусь…
Даже толстые нарукавники не могли скрыть, что на руках почти не было пальцев.
– Работничек!.. – горестно простонал Верешко. – Ты, гноючка, хоть гашник развязать можешь?
– Могу…
– А ещё ложкой можешь, – кивнул Верешко и засмеялся, потому что иначе надо было лезть в петлю. – Я один ещё и тебя корми? От кого оторвать велишь? Отцу недодать? Самому вполтоща́ пасть?..
Снаружи в калитку стукнула колотушка. Раз и ещё.
Что за поздние гости? Добрые люди потемну друг к другу не ходят. «Черёдники?! Нешто отика на правёж?!»
Верешко взял свечку, с ненавистью посмотрел на кощея. Пошёл открывать.
На улице с корзиной в руках стояла Тёмушка. Её родитель наверняка ждал поблизости, не в одиночку же дитё отпустил, – но таился. Палач поган, не его это дело – к шабрам во дворы заходить.
– З-здорово, – только выговорил Верешко.
– И тебе на лёгкие колёсики, на гладкие стёжки, – потупилась Тёмушка, а он вдруг заметил, какие пушистые у неё ресницы. – Дозволишь ли на порог войти, слово молвить?
– П-пожалуй, коли не шутишь, – пробормотал Верешко.
Ну не лицо честной девке потемну гостевать. Особенно в доме, где вдовый отец с сыном-недорослем живёт. Люди зоркоглазы, злоязычны. Охнуть не успеешь, подхватит какая-нибудь Ягарма и…
В уличной темноте отдался гулкий кашель. Темрюй подтверждал своё присутствие и отцовское одобрение.
Тёмушка решительно ступила во двор.
– Только… ну… беседовать… в ремесленной станем, – поперхнулся Верешко. – В доме… там… ну… отик там спит, умаялся…
Тёмушка спокойно кивнула. Он и не подозревал, сколько в ней, оказывается, было достоинства. Прикрывая горстью свечу, сын валяльщика повёл гостью через дворик, открыл дверь в ремесленную…
…В углу серой кучкой ветоши сидел проклятый невольник. Которого, буде изволит Моранушка, он завтра вернёт обманщику Угрюму. Рабу незачем слушать их с Тёмушкой разговор. Все рабы сплетники. Небось рожу-то искромсали за слишком шустрый язык…
Тёмушка неожиданно подалась вперёд и вконец ошарашила Верешка, низко поклонившись кощею:
– На четыре ветра тебе, заступнику…
Тот дёрнулся, хотел не то встать, не то в ножки ей пасть, но споткнулся на середине движения. Верешко даже задумался, каково оно – жить в таком скудном и наверняка больном теле. «Заступник?..» Тёмушка поставила корзину на верстак, обернулась. Верешко увидел склонённый затылок с толстой чёрной косой.
– Тебе, славному молодцу, на том благодарствую, что доброго раба от трудов своих кормишь-поишь, теплом греешь…
В ремесленной было зябко почти по-уличному, да и кормить кощея Верешко не спешил, чтобы зря к дому не приучать. Догадалась ли Тёмушка? Наверняка догадалась, поскольку спросила:
– Позволишь, сын хозяйский, раба угостить?
Пришлось кивнуть. Гостью обижать не годится. Невольник подполз за протянутым пирожком, прошептал невнятную хвалу, утёк назад в угол. Верешко додумался наконец спросить:
– За что милуешь?
Тёмушка покраснела, спрятала глаза, потом набралась тихой смелости:
– Стыд поминать… но тебе открою. Намедни остановили меня… люди злые. Теснить стали… речи срамные молвили… руками хватали, наземь валили…
Кулаки сплотились сами собой. Может, не самые грозные, но к немедленной битве – всё, чем богат.
– Это кто ж осмелел?.. Батюшки твоего забыли бояться?..
Тёмушка покраснела пуще, сморгнула:
– Те… обизорники. Под куколями, в личинах… рот зажимали… Худо бы мне сталося, да твой раб… то есть не твой ещё…
«Рожей чумазой всех напугал?»
– …мимо хромал… костыликом отмахнул… невзначай, да я видела… те его бить, в ерик бросать, а я прочь во все ноги… Ты людям не сказывай…
Кощей совсем потерялся в углу, робел дышать, робел почать пирожок.
– Не скажу, – сурово пообещал Верешко. Кулаки аж сводило. И что бы Царице привести его в тот заулок вместо калеки? Ещё кто кого бы в кучку сложил, в ерике выкупал!
– Я варежки связала, – совсем тихо произнесла Тёмушка. – Чтоб ему по-людски в люди ходить… Дозволишь?
И развернула тряпицу. Варежки оказались знатные, с крашеной нитью. Верешко взял подарок, молча бросил рабу. У него самого прежде были такие, мамино рукоделие. Отик снёс их в кружало: на что беречь, если стали не по руке?
Тёмушка поняла содеянную оплошность, виновато пообещала:
– Я и тебе свяжу… узорочные…
Проводив её за калитку, Верешко вернулся в ремесленную. Сел на скамейку. Корзина с подношением источала одуряющий запах, но Верешко так устал от чёрных мыслей и беготни, что брюхо тупо молчало. Раб смотрел сквозь серый колтун, сброшенный на лицо. Верешко не видел глаз, но чувствовал взгляд. Почему-то вспомнилось, как споткнулся обозлённый Малюта.
– Ну? – спросил Верешко.
Кощей прошуршал что-то вроде «Добрый господин…».
– Ругать тебя как буду?
И снова зашелестел изломанный ветрами камыш:
– Мгла… этого раба… зовут Мгла…
Назад: В новом доме
Дальше: На берегу