Желтый знак
Пусть уж заря укажет ясно,
Что делать нам в последний час,
Когда свет синих звезд угаснет
И алый свет окружит нас.
Уильям Блисс Кармен
I
Как много есть вещей, которые невозможно объяснить! Почему некоторые аккорды музыки заставляют меня думать о бурых и золотых оттенках осенней листвы? Почему месса святой Цецилии отправляет мои мысли под своды пещер, на стенах которых сверкают ветвистые сростки самородного серебра? Что было в шуме и сумятице Бродвея, в шесть вечера похожего на всплывшую перед моими глазами картину тихого бретонского леса, залитого солнечным светом сквозь сетку весенней листвы, где Сильвия склонилась, с любопытством и нежностью, над зеленой ящеркой и пробормотала: «Подумать только, и эта малютка – тоже под опекой Господа!»
Когда я впервые увидел сторожа, он стоял спиной ко мне. Я равнодушно глядел на него, пока он не вошел в церковь. Я обратил на него не больше внимания, чем на всех прочих, кто слонялся по Вашингтон-Сквер в то утро, и когда я закрыл окно и повернулся лицом к своей студии, то забыл про него. После полудня стало жарко, я снова поднял раму окна и высунулся, чтобы подышать воздухом. Какой-то человек стоял во дворе церкви, и я отметил это со столь же малым интересом, как и утром. Я поглядел на площадь, в ту сторону, где играл фонтан, а потом, насытив сознание смутными впечатлениями от деревьев, асфальтовых дорожек, гуляющих нянь с колясками и экскурсантов, вернулся к своему мольберту. Когда я отвернулся, в моей зрительной памяти остался мужчина на церковном дворе. Он стоял теперь лицом ко мне, и совершенно непроизвольным движением я нагнулся, чтобы его разглядеть. В тот же момент он поднял голову и взглянул на меня. Я мгновенно подумал о могильном черве. Что в этом человеке вызвало мое отвращение, я не знал, но образ пухлого белого червя был настолько ярким и тошнотворным, что, видимо, это отразилось на моем лице, потому что он отвернул свое пухлое лицо движением, которое заставило меня подумать о вспугнутой гусенице на каштане.
Я вернулся к мольберту и велел натурщице занять прежнюю позу. Поработав немного, я обнаружил, что занимаюсь порчей уже сделанного, притом весьма быстро, и, взяв мастихин, стал соскребать нанесенную краску. Телесные тона выглядели тусклыми и нездоровыми, и я не понимал, как мог написать в таком колорите этюд, который только что так и светился здоровьем.
Я посмотрел на Тесси. Она не изменилась, и чистый здоровый румянец тронул ее шею и щеки, когда я нахмурился.
– Я сделала что-то не так? – спросила она.
– Нет, это я испортил тут руку, и будь я неладен, если понимаю, как я мог наляпать такую грязь на холст! – ответил я.
– Ну, может, я плохо позирую? – допытывалась она.
– Конечно же, прекрасно.
– Так я в этом не виновата?
– Нет. Я сам оплошал.
– Мне очень жаль, – вздохнула она.
Я сказал, что она может отдохнуть, пока я пройдусь тряпкой с терпентином по запорченному месту на холсте, и она вышла в другую комнату выкурить сигарету и посмотреть картинки в “Courrier Français”.
То ли терпентин был некачественный, то ли на холсте оказался какой-то дефект, но чем больше я тер, тем сильнее расползалось мерзкое пятно. Я трудился как бобр, но язва поражала все новые части этюда у меня на глазах. Обеспокоенный, я пытался это остановить, но вдруг изменились цвета на груди, а там и вся фигура стала как будто пропитываться заразой, как губка водой. Я энергично орудовал мастихином, и терпентином, и скребком, продумывая, какой séance устрою Дювалю, у которого покупал холсты; но вскоре я понял, что причина не в качестве холста или красок от Эдварда. «Наверно, все дело в терпентине, – думал я сердито, – или у меня так помутилось в глазах от дневного света, что четкость зрения нарушилась». Я позвал Тесси, свою натурщицу. Она пришла и, пуская в воздух кольца дыма, перегнулась через спинку моего стула.
– Что ты натворил? – воскликнула она.
– Ничего, – проворчал я, – похоже, терпентин негодный!
– Ужасный цвет получился, – продолжала она. – Ты что же думаешь, мое тело похоже на зеленый сыр?
– Нет, не думаю, – буркнул я сердито, – ты разве когда-нибудь видела у меня такой колорит?
– Если честно, не видела!
– Ну и что тогда, скажи!
– Тогда и в самом деле терпентин испортился… или что-то в этом роде, – признала она.
Тесси накинула японский халатик и подошла к окну. Я скреб и протирал, пока не выдохся, и наконец, собрав свои кисти, швырнул их прямо в холст с крепким выражением, интонация которого достигла слуха девушки.
Она тут же завелась:
– Вот-вот! Ругаться, делать глупости и ломать кисти! Ты три недели корпел над этим этюдом, а теперь погляди! Зачем рвать холст? Что за создания эти художники!
Мне стало порядком стыдно, как всегда после подобных вспышек, и я отставил загубленный холст лицом к стенке. Тесси помогла мне отчистить кисти, а потом, приплясывая, отправилась одеваться. Из-за ширмы она одаряла меня советами касательно полной или частичной потери самообладания, пока, вероятно решив, что уже достаточно меня помучила, не вышла, чтобы попросить меня застегнуть ее блузку на плече, куда она не могла достать.
– Все пошло вкривь и вкось после того, как ты отошел от окна и рассказал о том мерзком человечке на церковном дворе, – заявила она.
– Да, не иначе как он заколдовал картину, – сказал я зевнув и посмотрел на часы.
– Уже после шести, я знаю, – сказала Тесси, прилаживая свою шляпку перед зеркалом.
– Да, – ответил я, – я не хотел так задерживать тебя.
Я высунулся из окна, но с отвращением отпрянул, потому что молодчик с мучнистым лицом снова стоял у входа в церковь. Тесси заметила мое неудовольствие и тоже выглянула в окно.
– Это тот тип, который тебе не нравится? – прошептала она.
Я кивнул.
– Лица его я не вижу, но он и впрямь выглядит жирным и мягким. Он чем-то напомнил мне один сон, – добавила она, повернувшись ко мне, – жуткий сон. А может, – задумчиво произнесла она, разглядывая свои хорошенькие туфельки, – это был вовсе и не сон?
– Откуда мне знать? – улыбнулся я.
Тесси улыбнулась в ответ.
– Ты там был, так что должен что-то знать про это.
– Тесси! Тесси! – возмутился я. – Не вздумай мне льстить, уверяя, будто видишь сны обо мне!
– Но я вижу, – настаивала она. – Хочешь, расскажу?
– Давай, – ответил я, закуривая сигарету.
Тесси прислонилась спиной к подоконнику и начала с полной серьезностью:
– Однажды ночью, прошлой зимой, я лежала в постели, думая о том о сем. В тот день я позировала тебе и здорово устала, и все же уснуть не могла. Я слышала, как колокола в городе отбили десять, одиннадцать, потом полночь. Около полуночи я, наверно, уснула, потому что не помню, слышала ли я дальше звон колоколов. Мне казалось, что я едва глаза сомкнула, когда вдруг что-то во сне заставило меня подойти к окну. Я встала, подняла раму окна и выглянула. Двадцать Пятая улица была пустынна, насколько я могла видеть. Мне отчего-то стало страшно; снаружи все выглядело таким… таким черным и неуютным. Потом издалека донесся звук колес, и мне показалось, что именно этого я должна дождаться. Колеса приближались очень медленно, и наконец я разглядела экипаж, едущий по улице. Он был все ближе и ближе, и когда он проехал под моим окном, я увидела, что это катафалк. Меня затрясло от страха, и тут возница обернулся и поглядел прямо на меня. Проснувшись, я обнаружила, что стою у открытого окна, дрожа от холода, но и катафалк с черными перьями, и возница исчезли. То же самое приснилось мне снова в прошлом марте, и опять я проснулась у открытого окна. Прошлой ночью сон повторился. Ты помнишь, какой вчера шел дождь; когда я проснулась, то увидела, что стою у открытого окна и моя ночная рубашка насквозь промокла.
– Но где же там появился я?
– Ты… ты был в гробу; но ты не был мертвым.
– В гробу?
– Да!
– А откуда ты узнала? Ты смогла меня разглядеть?
– Нет, я просто знала, что ты там.
– Слушай, ты случайно не ела на ужин гренки по-валлийски или салат с омаром? – начал я смеясь, но девушка перебила меня испуганным вскриком.
– Эй! Что с тобой? – сказал я, когда она отступила в оконную нишу.
– Тот… тот тип внизу, у церкви… это он правил катафалком!
– Чепуха, – сказал я, но глаза Тесси округлились от ужаса. Я подошел к окну и выглянул. Тот человек ушел. – Ладно, Тесси, – примирительно предложил я, – не будь дурочкой. Ты слишком долго позировала и разнервничалась.
– Думаешь, я могу забыть это лицо? – пробормотала она. – Три раза я видела, как катафалк проезжает под моим окном, и каждый раз возница оборачивался и глядел на меня. Ох, это лицо было такое белое и… и мягкое, да? Он казался неживым… Ну, как будто он давно уже умер.
Я уговорил девушку присесть и выпить стаканчик марсалы. Потом сел рядом с нею и попытался дать ей совет.
– Слушай, Тесси, – сказал я, – поезжай-ка ты в деревню на недельку-другую, и катафалки больше тебе сниться не будут. Ты позируешь дни напролет, и к вечеру твои нервы сдают. Так нельзя. И еще, вместо того, чтобы после рабочего дня лечь спать, ты бегаешь по пикникам в Зульцер-парк, или в Эльдорадо, или на Кони-Айленд, и когда приходишь сюда наутро, то уже вымотана. Никакого катафалка не было. Был просто сон после жареных крабов.
Она слабо улыбнулась.
– Ну, а как насчет того типа во дворе церкви?
– А это просто обычный, нездоровый, заурядный тип.
– Я клянусь вам, мистер Скотт, так же верно, как то, что меня зовут Тесси Рирдон: лицо того типа во дворе церкви – это лицо человека, который правил катафалком!
– Ну и что? – сказал я. – Это честное ремесло.
– Значит, ты признаешь, что я действительно видела катафалк?
– Ох, – сказал я дипломатично, – если ты действительно его видела, почему бы типу, служащему в церкви, не править им? В этом нет ничего странного.
Тесси встала, развернула свой надушенный платочек, вытащила из завязанного на краю узелка кусочек жевательной резинки и сунула в рот. Затем она натянула перчатки, подала мне руку, дружески пожелала: «Доброй ночи, мистер Скотт», и удалилась.
II
На следующее утро Томас, мой посыльный, принес мне свежий номер «Геральд» и кое-какие новости. Оказалось, что церковь по соседству продана. Я возблагодарил за это небеса – не потому что, будучи католиком, питал отвращение к конгрегации протестантов, но на мои нервы сокрушительно действовал тамошний громогласный проповедник, каждое слово которого, усиленное эхом под сводом церкви, как бы звучало прямо у меня в квартире; он упорно нажимал на звук «р», да еще и гнусавил, возмущая все мои инстинкты. Далее, там имелся органист, враг в облике человеческом, который отбарабанивал прекрасные старые гимны в собственной интерпретации, и я жаждал крови субъекта, который ухитрялся играть заключительное славословие, искажая минорные аккорды так, как способны только квартеты очень молодых студентов. Я верю, что пастор был человек хороший, но, когда он, бывало, рявкал: «И рррречет Господь Моисею, Господь муж брррани; творррец имя ему. Гнев мой ррразгорится и убью я тебя мечом!» – я задумывался, сколько столетий чистилища будет ему назначено во искупление этого греха.
– А кто ее купил? – спросил я у Томаса.
– Никто, кого бы я знал, сэр. Ну, болтают, будто тот господинчик, хозяин этих самых квартир Хмильтона на нее глаз пложил. Можт, новые студии построит.
Я подошел к окну. Молодой человек с нездоровым лицом стоял у ворот церковного двора, и при первом же взгляде на него меня снова одолело сильнейшее отвращение.
– Кстати, Томас, – сказал я, – кто тот парень там внизу?
– Этот червяк, сэр? – Томас фыркнул. – Да то ночной сторож при церкви, сэр. Уж я умаялся глядеть, как он всю ночь высижвает на тех ступеньках и как уставится, так вроде как обругал. Я б ему голову пробил, ей-ей, сэр, уж простите…
– Давай дальше, Томас.
– Как-то вечером идем мы домой с Хэрри, другим англичанином, и вижу – сдит на тех ступеньках. Молли и Джен были с нами, сэр, две девчонки, официантки, а тот зыркает на нас этак обидно, вот я гварю: «Ты куда пялишься, жирный slug?» – уж не взыщите, сэр, но так я и сказанул, сэр. А тот млчит, и я гварю: «Иди сюда, я твою башку проткну как пудинг». И открваю я врота и вхожу, но он млчит, только пялится обидно. Ну, дал ему раза, но, ффу… глава его ткая холодная и мягкая, что и коснуться тошно!
– Что он потом сделал? – спросил я с любопытством.
– Этот? Ничего.
– А ты, Томас?
Парнишка покраснел от смущения и неловко улыбнулся.
– Мистер Скотт, сэр, я ж вроде не трус, ну вот не могу я сообразить, почму удрал. Я ж служил в Пятом стрелковм плку трубачом, сэр, был в деле при Телль-эль-Кебире, ранен у колодцев!
– Ты хочешь сказать, что убежал?
– Да, сэр; я убжал от него.
– Почему?
– Так это ж я как раз и хтел бы знать, сэр. Хватаю я Молли да бегу, и остальные напугались, как и я.
– Но что их так испугало?
Томас поначалу отказывался отвечать, но мое любопытство касательно неприятного молодчика было уже возбуждено, и я стал настаивать. Трехлетнее пребывание в Америке не только изменило диалект кокни, на котором Томас изъяснялся, но и привило ему страх американцев показаться смешным.
– Вы, наверно, не поверите мне, мистер Скотт, сэр?
– Поверю.
– Смеяться надо мной будьте, сэр?
– Чепуха!
Он все еще колебался.
– Ну, сэр, бгом клянусь, как стукнул я его, он меня за руки ухватил, сэр, а я давай расцеплять его клаки, мягкие такие, сырые, и тут один его палец у меня в руке остался!
Крайнее отвращение и ужас на лице Томаса, видимо, отразились и на моем, потому что он добавил:
– Жутко это, вот я тперь как увижу его, так и ухжу. Я от него хирею.
Когда Томас ушел, я снова подошел к окну. Тот тип стоял у ограды церкви, держась за решетку ворот обеими руками, но я поспешно отступил к мольберту, борясь с тошнотой и испугом, ибо заметил, что средний палец на его правой руке отсутствует.
В девять утра явилась Тесси, исчезла за ширмой и на ходу весело бросила: «Доброе утро, мистер Скотт!» Когда она оттуда вышла и стала в позу на подиуме, я начал новый холст, к ее большому удовольствию. Она помалкивала, пока я наносил контуры рисунка, но, как только шуршание угля прекратилось и я взялся за баллончик с фиксативом, принялась болтать.
– Ах, я так чудесно провела время вчера вечером! Мы ходили в театр Тони Пастора.
– Кто это «мы»? – поинтересовался я.
– Ну, Мэгги, ты ее знаешь, натурщица Уайта, Рыжик Мак-Кормик – мы зовем ее Рыжиком, потому что у нее роскошные рыжие волосы, от которых вы, художники в восторге, – и Лиззи Берк.
– И что дальше? – сказал я, распыляя фиксатив по холсту.
– Мы встретили Келли, и Беби Барнс, которая танцует с юбками, и… и всю компанию. Я пофлиртовала.
– Значит, ты меня предала, Тесси?
Она рассмеялась и помотала головой.
– Это Эд, брат Лиззи Берк. Он правильный джентльмен.
Я счел себя обязанным по-отцовски дать ей несколько советов касательно ухажеров, которые она выслушала с веселой улыбкой.
– О, я умею отшить тех, которые пристают, – сказала она, осматривая свою жевательную резинку, – но Эд не такой. Лиззи моя лучшая подруга.
Потом она рассказала, что Эд работал на чулочной фабрике в Лоуэлле, Массачусетс, вернулся и удивился, что они с Лиззи выросли, и какой он благовоспитанный юноша, и как не поскупился промотать полдоллара на мороженое и устрицы, чтобы отпраздновать свое поступление на должность клерка в отдел шерстяных тканей у Мэйси. Не дожидаясь конца болтовни, я начал писать, и девушка снова стала в позу, улыбаясь и чирикая как воробей. К полудню я прилично проработал этюд, и Тесси подошла взглянуть на него.
– Так-то лучше, – сказала она.
Я тоже так думал, и потому съел свой ланч с приятным чувством, что все идет хорошо. Тесси развернула свой пакет с завтраком на письменном столе напротив меня, а кларет мы пили из одной бутылки и сигареты зажигали от одной спички.
Я был сильно привязан к Тесси. Я наблюдал за тем, как она превращалась из хрупкого, неуклюжего ребенка в нежную, но великолепно сложенную женщину. Она позировала мне уже три года, и среди всех моих натурщиц она была моей любимицей. Я бы очень огорчился, если бы она стала «крутой» или «бесшабашной», как принято говорить, но манеры ее до сих пор оставались безупречными, и я чувствовал в глубине души, что с нею все в порядке. Вопросы морали мы никогда не обсуждали, и я не собирался начинать сейчас – отчасти потому, что сам не следовал правилам, а еще потому, что знал: она будет делать что захочет, невзирая на мои поучения.
Однако я все же надеялся, что она сумеет лавировать, не попадая на рифы неприятностей, так как желал ей добра, а кроме того эгоистично желал сохранить при себе свою лучшую натурщицу. Я знал, что флирт, как она это называла, не имеет никакого значения для девушек типа Тесси и что в Америке такие отношения ничуть не напоминают то же самое в Париже. Но я всегда смотрел на жизнь открытыми глазами и понимал, что однажды кто-то уведет Тесси, так или иначе, и хотя я всегда был убежден, что брак – дело бессмысленное, но искренне надеялся, что в данном случае где-то конце пути все-таки появится священник.
Я – католик. Когда я слушаю мессу, когда осеняю себя крестным знамением, то чувствую, что мир вокруг становится веселее, да и я тоже, а когда исповедуюсь, это идет мне на пользу. Должен же человек, живущий как я – по сути, одиноко, – исповедоваться кому-то. И Сильвия, между прочим, была католичкой, и для меня этой причины было достаточно. Но если говорить о Тесси, тут дело другое. Тесси также была католичкой, и притом гораздо более набожной, чем я, так что в целом я мог не беспокоиться за свою хорошенькую натурщицу, пока она не влюбилась всерьез. Но я понимал, что тогда будущее девушки будет зависеть лишь от произвола судьбы, и мысленно молился, чтобы судьба держала ее подальше от таких мужчин как я и устраивала ее встречи только с подобными Эду Берку и Джимми Мак-Кормику, благослови Господь ее милую головку!
Тесси сидела, выдувая колечки дыма под потолок и позвякивая кусочком льда в своем бокале.
– А знаешь, я прошлой ночью тоже видел сон…
– Неужто про того человека? – засмеялась она.
– Именно. Сон почти как твой, только намного хуже. – С моей стороны было глупо и легкомысленно говорить так, но вы же знаете, что в среднем художники тактом не отличаются.
– Я заснул, видимо, около десяти часов, – продолжал я, – и вскоре мне приснилось, что я проснулся. Я так отчетливо слышал полуночные колокола, шум ветра в ветвях деревьев, гудки пароходов в заливе, что даже сейчас с трудом могу поверить, что все это было не наяву. Похоже, что я лежал в каком-то ящике со стеклянной крышкой. Смутно различал я свет уличных фонарей, как бы проплывающих мимо, ибо должен сказать, Тесси, что ящик, в котором я лежал, был установлен на подушках экипажа, трясшегося по камням мостовой. Вскоре мне надоело, и я попытался пошевелиться, но ящик был слишком узок. Мои руки были скрещены на груди, поэтому я не мог поднять их, чтобы оттолкнуться. Прислушавшись, я попытался позвать на помощь. Но голос у меня пропал. Я слышал топот лошадей, везущих повозку, и даже дыхание возницы. Затем моего слуха достиг новый звук – как будто раскрыли оконную раму. Мне удалось немного повернуть голову, и тогда я смог посмотреть не только через стеклянную крышку, но и через стеклянные вставки в стенках крытой повозки. Я увидел дома, пустые и молчаливые, – ни признаков жизни, ни света, кроме одного из них. На втором этаже его было открыто окно, и в нем виднелась фигура в белом, выглядывающая на улицу. Это была ты.
Тесси отвернулась от меня и оперлась локтем о стол.
– Я мог видеть твое лицо, – закончил я, – и оно показалось мне таким скорбным… А потом мы проехали и свернули в узкий темный переулок. Лошади остановились. Я ждал и ждал, закрыв глаза от страха и нетерпения, но все было тихо, как в могиле. Казалось, прошли часы, и мне стало тревожно. Ощущение, что ко мне кто-то приблизился, заставило меня раскрыть глаза. И я увидел белое лицо возницы катафалка, глядящего на меня сквозь крышку гроба…
Рыдания Тесси прервали мою речь. Она дрожала как лист. Я понял, что сморозил глупость, и попытался устранить ущерб.
– Послушай, Тесс, – сказал я, – мне только хотелось показать тебе, как твоя история могла повлиять на сны другого человека. Ведь ты же не думаешь, что я в самом деле лежал в гробу, верно? Отчего ты дрожишь? Неужели ты не понимаешь, что твой сон и мое непонятное отвращение к тому безобидному сторожу просто настроили мой мозг, и это сказалось, когда я заснул?
Она уронила голову на руки и зарыдала так, словно ее сердце вот-вот разорвется. Чудесно я справился: осел, втройне осел! Но я готовился превзойти свой рекорд. Я подошел к девушке и обнял ее за плечи.
– Тесси, дорогая, прости меня, – сказал я. – Я не должен был пугать тебя такой чушью. Ты очень чувствительная, но доброй католичке не следует верить в сны.
Она сжала мою руку и уронила голову мне на плечо, все еще дрожа; я ласкал и утешал ее.
– Ну же, Тесс, открой глаза и улыбнись!
Ее глаза раскрылись медленно, томно и обратились ко мне, но выражение их было таким странным, что я поспешно стал и дальше ее уговаривать.
– Это все вздор, Тесси; ты, конечно же, не боишься, что из-за этого с тобой случится что-то плохое.
– Нет, – сказала она, но ее алые губы задрожали.
– Тогда в чем же дело? Чего ты боишься?
– Я боюсь не за себя.
– Значит, за меня? – весело спросил я.
– За тебя, – пробормотала она едва слышно. – Ты… ты мне дорог.
Сперва я было засмеялся, но когда до меня дошло, от потрясения я сел и застыл, словно окаменел. Это был коронный номер моего идиотизма. За мгновение между ее словами и моим ответом я мысленно перебрал тысячу возможных откликов на это невинное признание. Я мог бы встретить его смехом и забыть, мог притвориться, что не понял, и уверить девушку в моем полном здравии, мог просто заметить, что она никак не может полюбить меня. Но моя реакция опередила мысли; я мог думать и думать сколько угодно, однако было уже поздно, потому что я поцеловал ее в губы.
В тот вечер я вышел, как обычно, прогуляться по парку на Вашингтон-Сквер, размышляя над событиями дня. Я крепко влип. Пути назад не оставалось, и я смотрел будущему прямо в лицо. Я не добрый человек, даже не совестливый, но я не хотел обманывать ни себя, ни Тесси. Единственная страсть мой жизни сокрыта в залитых солнцем лесах Бретани. Навсегда ли она сокрыта? Надежда кричала «Нет!». Три года прислушивался я к голосу Надежды, три года ждал, когда знакомые шаги послышатся на моем пороге. Неужели Сильвия забыла? «Нет!» – кричала Надежда.
Я сказал, что добрым меня не назовешь. Это правда, но все-таки я не был настоящим опереточным злодеем. Я вел рассеянную, беспечную жизнь, поддаваясь всем соблазнам, потом оплакивая это, а порой горько сожалея о последствиях. Только к живописи своей я относился серьезно – да еще к тому, что лежало скрытое, если не потерянное, в бретонских лесах.
Сожалеть о том, что случилось днем, было уже поздно. Что бы ни привело к этому – жалость, внезапный прилив нежности, вызванный горем девушки, или более грубое чувство удовлетворенного тщеславия, – теперь мне было все равно, и если я не намеревался ранить невинное сердце, то передо мной открывался лишь один путь. Огонь и сила, глубинная страсть любви, какой я в себе даже не подозревал, при всем своем воображаемом жизненном опыте, – на все это я должен был ответить, либо поддержав связь, либо отослав девушку прочь. То ли я слишком труслив, чтобы причинять боль другим, то ли что-то во мне осталось от угрюмых пуритан, не знаю, но я не пробовал уклониться от ответственности за тот бездумный поцелуй, да и не было у меня времени на это до того, как врата ее души раскрылись и эмоции пролились.
Те люди, которые привыкли исполнять свой долг и находят мрачное удовлетворение в том, что делают несчастными и себя, и всех остальных, наверно, сумели бы устоять. Я не сумел. Не осмелился. После того как душевная буря приутихла, я все-таки сказал Тесси, что ей было бы лучше полюбить Эда Берка и носить простое золотое кольцо, но она и слышать об этом не пожелала, и я подумал, что, раз уж она решила полюбить кого-то, за кого не может выйти замуж, пусть это буду я. Уж я-то, по меньшей мере, смогу обращаться с нею с интеллигентной мягкостью, и как только это увлечение станет для нее утомительным, она сможет уйти без ущерба. Так я постановил, хотя знал, что это будет нелегко.
Я помнил, чем обычно заканчиваются платонические романы, и рассказы о них всегда оставляли у меня неприятный осадок. Я знал, что берусь за дело, весьма трудное для такого бессовестного человека как я, но мечтал о будущем и ни на миг не сомневался, что со мною она будет в безопасности. Будь на месте Тесси любая другая девица, я не стал бы маяться совестью. Но принести в жертву Тесси, как я принес бы светскую женщину, мне и в голову не пришло. Трезво глядя в будущее, я предвидел несколько возможных развязок этой истории. Девушка либо устанет, либо станет такой несчастной, что мне придется жениться – или уйти от нее. Если мы поженимся, то будем несчастны оба. Я с женой, которая не подходит мне, и она с мужем, который не подходит ни одной женщине. Ибо мое прошлое никак не подготовило меня к браку. Если я уйду, она может заболеть, выздороветь и выйти замуж за какого-нибудь Эдди Берка, но может и учудить какую-нибудь глупость, в расстройстве чувств или сознательно. С другой стороны, если она от меня устанет, то жизнь откроет перед ней прекрасные горизонты, с Эдди Берками, обручальными кольцами, и близнецами, и квартиркой в Гарлеме, и бог знает с чем еще.
Прогуливаясь под деревьями у арки Вашингтона, я решил, что в любом случае должен стать Тесси надежным другом, а в будущем она сможет сама позаботиться о себе. Засим я вернулся домой и переоделся в вечерний костюм, так как обнаружил у себя на туалетном столике слегка надушенную записочку, гласившую: «Будь с кэбом у служебного выхода в одиннадцать», подписанную так: «Эдит Кармайкл, театр Метрополитен».
В тот вечер я поужинал – вернее, мы с мисс Кармайкл поужинали – у Солари, потом я отвез Эдит в Брансуик, и уже на заре, когда первые лучи позолотили крест Мемориальной церкви, я вернулся на Вашингтон-Сквер. В парке не было ни души; я прошел по аллее под деревьями и свернул на дорожку, ведущую от памятника Гарибальди к дому Гамильтона, но, проходя мимо церкви, увидел человека, сидевшего на каменных ступенях.
Увидев это белое мятое лицо, я почувствовал холодок между лопатками и невольно ускорил шаги. Сторож что-то сказал, то ли обращаясь ко мне, то ли бормоча себе под нос, но меня вдруг одолел яростный гнев: как посмело это существо обращаться ко мне? На миг я ощутил желание развернуться и обрушить свою трость на его голову, но прошел мимо и вскоре вошел в свою квартиру. Потом я долго ворочался в постели, пытаясь вытряхнуть из ушей звук его голоса, но у меня не получалось. Он заполнял мою голову, этот бормочущий звук, подобно густому маслянистому дыму от салотопного котла или вони разложения. И пока я так лежал, крутясь с боку на бок, звук, казалось, становился более отчетливым, и я начал разбирать слова. Они проявлялись медленно, как будто нечто забытое, и наконец обрели некий смысл. Вот что я услышал:
«Ты нашел Желтый знак?»
«Ты нашел Желтый Знак?»
«Ты нашел Желтый Знак?»
Я кипел от ярости. Что это значило? Наконец, всячески обругав молодчика, я завернулся в одеяло и заснул, но когда пробудился утром, выглядел бледным и осунувшимся, потому что мне приснился тот же сон, что и прошлой ночью, и это обеспокоило меня больше, чем я хотел показать.
Одевшись, я спустился в студию. Тесси сидела у окна, но поднялась мне навстречу и, обняв руками за шею, подарила невинный поцелуй. Она выглядела так мило и элегантно, что я поцеловал ее еще раз и затем сел к мольберту.
– Вот тебе и на! А где этюд, что я начал вчера? – спросил я.
Тесси смутилась, но не ответила. Я принялся рыться в завалах холстов, сказав Тесси: «Поторопись, приготовься – нам нужно воспользоваться утренним освещением».
Когда наконец я бросил пересматривать холсты и стал оглядываться в поисках затерявшегося этюда, я обнаружил, что Тесси стоит у ширмы, еще не раздетая.
– В чем дело? – спросил я. – Ты себя плохо чувствуешь?
– Нет.
– Тогда поторопись.
– Ты хочешь, чтобы я позировала, как… как раньше?
До меня дошло. У нас начались сложности. Разумеется, я потерял самую лучшую обнаженную натуру за всю мою жизнь. Я посмотрел на Тесси. Ее лицо пылало. Увы! Увы! Мы вкусили от древа познания, и Эдем и врожденная невинность стали снами о прошлом – для нее, конечно.
Видимо, Тесси заметила по моему лицу, что я разочарован, так как она сказала:
– Если хочешь, я буду позировать. Этюд за ширмой, я его туда поставила.
– Нет, – сказал я, – мы начнем кое-что новенькое.
Я подошел к своему шкафу и вытащил мавританский костюм, весь искрящийся от мишуры. Костюм был настоящий, и очарованная Тесси тут же утащила его за ширму. Когда она вышла оттуда, я был ошеломлен. Ее длинные черные волосы были скреплены повыше лба обручем с бирюзой, а вьющиеся кончики лежали на блестящем поясе. Ножки были обуты в расшитые остроносые туфельки без задников, а юбка длиной до щиколоток была украшена замысловатыми узорами, вышитыми серебряной нитью. И жилет глубокого синего цвета с металлическим отливом, тоже шитый серебром, и короткая мавританская кофточка, усеянная блестками и бирюзой, чудесно подошли ей. Она подошла ко мне и подняла голову, улыбаясь. Я сунул руку в карман, вытащил золотую цепочку с крестиком и надел ее Тесси на шею.
– Это тебе, Тесси.
– Мне? – смутилась она.
– Тебе. А теперь пора позировать.
Тут она, сияя улыбкой, забежала за ширму и вернулась, неся маленькую коробочку с моим именем, написанным на крышке.
– Хотела вручить ее тебе нынче вечером перед уходом, – сказала она, – но при такой оказии не могу ждать!
Я открыл коробочку. На подушечке из розовой ваты лежала заколка из черного оникса, с золотой инкрустацией в виде странного то ли символа, то ли буквы. Она не была ни арабской, ни китайской, а позже я выяснил, что такой буквы нет ни в одном из человеческих алфавитов.
– Я хотела подарить это тебе на память, – робко сказала она.
Я смутился, но заверил, что весьма высоко ценю ее дар, и пообещал всегда носить эту штуку. Тесс нацепила заколку на лацкан моего пиджака.
– Глупышка, стоило ли искать и покупать такую красивую вещь для меня? – сказал я.
Девушка засмеялась:
– Я ее не покупала!
– Где же ты ее взяла?
Она рассказала мне, что однажды нашла эту вещь, возвращаясь из Аквариума в Бэттери-парке, потом дала объявление в газеты и ждала отклика, но в конце концов оставила надежду найти владельца.
– Это было прошлой зимой, – сказала она, – как раз в тот день, когда мне впервые приснился тот жуткий сон про катафалк.
Сон, виденный мною накануне ночью, я не забыл, но ничего не сказал, и вскоре мой уголек уже летал по новому холсту, а Тесси стояла неподвижно на своем подиуме.
III
На следующий день со мной случилась беда. При переноске рамы с холстом с одного мольберта на другой я поскользнулся на натертом воском полу и упал всем своим весом на обе руки. Заработал таким образом сильное растяжение связок, так что нечего было и пробовать взяться за кисть; пришлось мне слоняться по студии, сердито поглядывая на незаконченные рисунки и наброски, пока отчаяние не завладело мной совсем; тогда я сел, закурил и от злости принялся крутить большими пальцами. Дождь заливал окна и стучал по крыше церкви, доводя мои нервы до срыва своим бесконечным тарахтением. Тесси сидела у окна с шитьем, то и дело поднимая голову и глядя на меня с таким невинным сочувствием, что мне стало стыдно за свое раздражение, и я попытался чем-то заняться. Я уже давно прочитал все свои газеты и книги, но нужно же было что-то делать, и я добрался до книжных шкафов и стал открывать их локтем. Я знал каждый том по цвету и рассматривал их все по очереди, неспешно обходя библиотеку и посвистывая ради бодрости. Я уже собирался уйти в столовую, когда на глаза мне попалась книга в переплете из змеиной кожи, стоящая в уголке верхней полки последнего шкафа. Я такой не помнил, и с уровня пола не мог разобрать полустертую надпись на корешке; тогда я вернулся в курительную комнату и позвал Тесси. Она пришла из студии и забралась на стул, чтобы добыть книгу.
– Что это? – спросил я.
– «Король в желтом».
Я оторопел. Кто поставил ее сюда? Как она попала в мою квартиру? Давным-давно я постановил, что никогда не раскрою эту книгу, и ничто не могло заставить меня ее купить. Любопытство могло соблазнить меня раскрыть ее, и потому я даже не глядел в ее сторону в книжных магазинах. Если когда-то мне и было любопытно прочитать ее, ужасная трагедия молодого Кастэня, которого я знал, удержала меня от прикосновения к этим нечестивым страницам. Я всегда отказывался даже слушать изложение текста книги, да по сути никто и не рисковал вслух обсуждать ее вторую часть, поэтому я и понятия не имел, что скрывают эти страницы. Я уставился на ядовито-пеструю обложку, будто на живую змею.
– Не трогай ее, Тесси, – сказал я. – Слазь!
Разумеется, мой призыв возбудил девичье любопытство, и не успел я предупредить ее, как она схватила книгу и, смеясь, пританцовывая, умчалась с нею в студию. Я окликнул ее, но она ускользнула, напомнив мне дразнящей улыбкой о моем увечье, и я с некоторым нетерпением пошел за нею следом.
– Тесси! – крикнул я, войдя в библиотеку. – Слушай, я не шучу. Брось эту книгу. Я не хочу, чтобы ты раскрывала ее!
Библиотека была пуста. Я обошел обе гостиных, спальни, прачечную, кухню, наконец вернулся в библиотеку и приступил к систематическому поиску. Тесси спряталась так хорошо, что лишь через полчаса я нашел ее в кладовке наверху. Она сидела скорчившись у зарешеченного окна, белая и молчаливая. С первого взгляда я понял, что она поплатилась за свою глупую шалость. «Король в желтом» валялся у ее ног, но книга была раскрыта на второй части. Я смотрел на Тесси, зная, что опоздал. Она успела заглянуть в «Короля в желтом».
Я взял ее за руку и увел в студию. Она словно оледенела; когда я велел ей лечь на диван, подчинилась без единого слова. Немного спустя она закрыла глаза, дыхание ее стало ровным и глубоким, но я не мог определить, спит ли она. Долго сидел я рядом с нею, храня молчание, но она не шевелилась и не произнесла ни слова; наконец я встал, вернулся в пустую кладовку и поднял книгу той рукой, которая была меньше повреждена. Книга казалась тяжелой, как свинец, но я кое-как донес ее до студии, опустился на ковер возле дивана, раскрыл ее и прочел от корки до корки.
Задыхаясь от избытка эмоций, я уронил томик на пол и в изнеможении прислонился к дивану, но в этот момент Тесси открыла глаза и посмотрела на меня…
Какое-то время мы говорили тусклыми, монотонными голосами, пока я осознал, что мы обсуждаем «Короля в желтом». Великий грех – писать такие слова: слова прозрачные, как кристалл, ясные и музыкальные, как журчание родника, блестящие и искрящиеся, как отравленные бриллианты Медичи! О порочность, о безнадежное проклятие души, способной завораживать и парализовать человека такими словами, – понятными и невеждам, и мудрецам, более драгоценными, чем самоцветы, более утешающими, чем музыка, более ужасными, чем смерть!..
Мы все говорили, не обращая внимания на сгущающиеся тени, и она просила меня снять и выбросить заколку из черного оникса со странной инкрустацией – мы знали теперь, что это Желтый Знак. Я уже никогда не узнаю, почему отказался; даже сейчас, когда я пишу свою исповедь здесь, у себя в спальне, я был бы рад узнать, что именно не позволило мне сорвать Желтый Знак со своей груди и швырнуть его в огонь. Я уверен, что хотел это сделать, и все же Тесси умоляла меня напрасно. Наступила ночь. Часы тянулись, но мы все бормотали друг другу про Короля и Бледную маску, а полуночный звон уже слетел со шпилей, невидимых в тумане, окутавшем город. Мы говорили о Хастуре и Касильде, а снаружи туман клубился в мутных оконных проемах, как клубятся и рвутся волны облаков над берегами Хали.
В доме теперь было очень тихо, и с туманных улиц не доносилось ни звука. Тесси лежала среди подушек, ее лицо виднелось во мраке серым пятном, но я держал ее руки в своих и знал, что она знает и читает мои мысли, как я читаю ее, ибо мы постигли тайну Гиад и Фантом истины был воплощен. Затем, пока мы так обменивались ответами-мыслями, быстро, молча, тени во мраке вокруг нас зашевелились, где-то далеко на улицах зародился звук. Он слышался все ближе и ближе, унылый скрип колес; и еще, и еще ближе, и вот он прекратился у самой двери дома; я дотащился до окна и увидел катафалк, украшенный черными перьями. Ворота внизу открылись и закрылись. Шатаясь, я прокрался к своей двери и запер ее на засов, но я знал, что никакой замок или засов не остановит ту тварь, что пришла за Желтым Знаком.
И вот я услышал, как он очень тихо движется по вестибюлю. Вот он уже у двери, и запоры проржавели от его прикосновения. Вот он вошел. Глаза мои едва не вылезли из орбит, так я вглядывался в темноту, – но не увидел, как он вошел в комнату. Только почувствовав, как он охватывает меня своими мягкими холодными объятиями, я закричал и стал вырываться с отчаянной яростью, но руки мои были бессильны, и он сорвал ониксовую заколку с моего пиджака и сильно ударил меня в лицо. Падая, я услышал тихий вскрик Тесси, и ее душа отлетела; меня скрутило от тоски, потому что я не мог последовать за нею, ибо Король в желтом распростер свою потрепанную мантию, и мне оставалось только воззвать к Господу.
Я мог бы рассказать больше, но не вижу, поможет это людям или нет. А я сам уже за пределами мирской помощи и надежды. Лежа здесь, я пишу, и мне безразлично, умру ли я прежде, чем успею дописать, – я вижу, как доктор собирает свои порошки и склянки, и мне понятен смысл его неопределенного жеста, обращенного к доброму пастырю, сидящему рядом со мной.
Многим будет любопытно узнать о трагедии – тем, кто живет в мире, где пишут книги и печатают миллионы газет, – но я писать больше не буду, и на последние мои слова отец-исповедник наложит печать освящения, когда закончит ритуал. Те, принадлежащие наружному миру, может, и посылают своих присных в дома, потерпевшие крушение, к очагам, погашенным смертью, и их газеты будут жиреть на крови и слезах, но ко мне их лазутчики не доберутся: им придется остановиться перед исповедальней. Они знают, что Тесси умерла и я умираю. Они знают, что соседи по дому, разбуженные адским воплем, ворвались в комнату и нашли одного живого и двух мертвых, но они не узнают того, что я сейчас сообщу; они не узнают, что сказал доктор, указывая на жуткую кучку разложившихся останков на полу – мерзкий труп церковного сторожа: «У меня нет никакой теории, нет объяснения. Но этот человек умер, должно быть, несколько месяцев назад!»
Думаю, мой черед настал, я умираю. Жаль, что священник не…
Перевод Алины Немировой