Поворот винта
Мы слушали рассказ затаив дыхание, однако кроме тривиального замечания, что он страшен, как и положено странной истории, рассказываемой у камина в старом доме в канун Рождества, я не помню, чтобы кто-то его комментировал, пока не было сказано, что это пока единственный случай, когда видение явилось ребенку. Могу уточнить, что случай имел место в таком же старом доме, как тот, где мы собрались; призрак, ужасный на вид, явился маленькому мальчику, который спал в комнате рядом с матерью и, в диком испуге, разбудил ее; прежде чем ей удалось успокоить сына и уговорить вернуться в постель, она сама была поражена тем же видением, которое его потрясло.
Именно это сообщение побудило Дугласа – не сразу, но позже вечером – кое-что добавить, и это привело к интересным последствиям, на которые я хотел бы обратить ваше внимание. Кто-то начал рассказывать не слишком складную историю, и я видел, что мой друг не слушает. Из этого я сделал вывод, что он сам собирается поведать нечто, и нам следует лишь подождать. Полного рассказа мы, правда, дождались лишь спустя два дня; но в тот вечер, когда мы уже собрались расходиться, он высказал то, что было у него на уме.
– Касательно явления призрака, по описанию миссис Гриффин, или как там его называть, маленькому мальчику я вполне согласен, что это случай специфический. Но мне известно, что это не первая история в том же очаровательном духе, с участием ребенка. Если наличие дитяти усиливает эффект, так сказать, на оборот винта, что скажете насчет двоих детей?
– Конечно же, – воскликнул кто-то, – мы скажем, что это взвинчивает нас на два оборота! И мы хотим услышать про них.
Как сейчас вижу Дугласа, стоящего перед камином, к которому он повернулся спиной, держа руки в карманах и глядя сверху вниз на собеседника.
– Никто, кроме меня, до сих пор даже не слышал о них. История слишком жуткая.
Естественно, тут же раздались голоса, утверждающие, что подобные истории чрезвычайно ценны, и наш друг, умело подготовив таким образом свой триумф, обвел взглядом всю компанию и добавил:
– Нечто из ряда вон выходящее. Все прочее, что мне известно, до этого не дотягивает.
Помню, я спросил: «Потому что страшно?» Он, кажется, ответил, что там все не так просто, но он затрудняется дать точную характеристику. Прикрыв глаза ладонью, он страдальчески поморщился.
– Потому что ужасное – ужасает!
– О, как изящно! – воскликнула одна из женщин.
Дуглас не обратил на нее внимания; он смотрел на меня так, будто видел на моем месте предмет своего рассказа.
– Вообще-то там сверхъестественные уродство, жуть и боль.
– Отлично, – сказал я, – теперь садись и начинай.
Он повернулся к огню, пнул ногой поленце, уставился на него и потом снова обернулся к нам.
– Не могу начать. Мне придется послать за кое-чем в город.
Раздался единодушный стон публики, посыпались упреки; выждав с озабоченным видом, Дуглас объяснил:
– Эта история существует в письменном виде. Лежит в запертом ящике, ее не доставали много лет. Я могу написать своему камердинеру и переслать ключ; он пришлет сюда пакет, как только найдет рукопись.
Похоже, он предложил это специально для меня – чуть ли не взывал к моей срочной помощи. Он, понимаете ли, разбил толстый слой льда, наросший за много зим; у него были причины так долго хранить молчание. Других отсрочка огорчила, но меня его щепетильность очаровала. Я уговорил его отправить письмо с первым же почтальоном и согласовать с нами время слушания; затем я спросил, было ли это переживание его личным. На это он ответил сразу:
– О нет, слава богу, нет!
– А запись? Это ты зафиксировал историю?
– Нет, только впечатление. Я зафиксировал его здесь, – он похлопал себя по сердцу. – И не потерял.
– Значит, эта рукопись?..
– Старая бумага, выцветшие чернила и прекраснейший почерк. – Дуглас снова повернулся к огню. – Женский. Она умерла двадцать лет назад. Перед смертью прислала мне эти листки.
Теперь все слушали внимательно, и, конечно же, нашелся желающий подшутить или хотя бы сразу сделать выводы. Но, хотя Дуглас воспринял эти намеки без улыбки, он и раздражения тоже не выказал.
– Это была прелестная особа, но на десять лет старше меня. Она была гувернанткой моей сестры, – сказал он тихо. – Более приятной женщины на этом посту я не встречал; да она была достойна любого другого. Давно это было, а тот эпизод – еще гораздо раньше. Я учился в Тринити-колледже и познакомился с нею дома, когда приехал летом после второго курса. Я тогда долго пробыл – лето выдалось чудесное; и в ее свободные часы мы иногда прогуливались по саду и беседовали, и я дивился тому, какая она умная и милая. О да, не ухмыляйтесь: она мне очень нравилась, и мне до сего дня приятно думать, что и я ей нравился тоже. Иначе она ничего бы не рассказала мне. До того она никому не рассказывала. И не в том дело, что она так утверждала, а в том, что я ей верил. Я не сомневался, все было очевидно. О таких вещах легко судить, когда слышишь.
– И все потому, что история была столь страшной?
– О таких вещах легко судить, – повторил он, не сводя с меня глаз. – Тебе будет легко.
– Понимаю, – я тоже смотрел на него в упор. – Она была влюблена.
Тут он впервые рассмеялся.
– Ты и впрямь сообразителен. Да, она была влюблена. То есть, раньше была. Это раскрылось… Не могло не раскрыться, когда она рассказала. Я понял, и она увидела, что я понял; но мы об этом не заговорили. Я помню, когда и где это произошло – в уголке лужайки, в тени больших буков, долгим, жарким летним днем. Неподходящая декорация для страшных историй, но… Ох!
Он оставил наконец камин в покое и погрузился в свое кресло.
– Ты получишь пакет утром в четверг? – спросил я.
– Думаю, не раньше второго срока доставки почты.
– Ну хорошо. Значит, после обеда…
– Вы все хотите встретиться со мной здесь? – Он снова оглядел собравшихся. – Никто не уедет? – В его тоне сквозила натуральная надежда.
– Все остаются!
– Я! И я тоже! – восклицали леди, которые только что назначали время своего отъезда. Однако миссис Гриффин заявила, что нуждается в некоторых разъяснениях.
– Кого же она любила?
Я позволил себе ответить:
– Из истории это станет ясно.
– O, как не терпится ее услышать!
– Из истории это ясно не станет, – поправил Дуглас, – во всяком случае не в буквальном, вульгарном смысле.
– Очень жаль. Мне без этих подробностей бывает трудно понять.
– Неужели вы не скажете, Дуглас? – спросил кто-то еще.
– Да… Завтра, – он снова вскочил на ноги. – Сейчас я должен лечь спать. Спокойной ночи!
Быстро схватив подсвечник, он вышел, оставив нас в некотором недоумении. С нашего конца большого, обшитого темным деревом зала было слышно, как он поднимается по лестнице; и тогда миссис Гриффин произнесла:
– Ну, если я и не знаю, в кого она была влюблена, в кого он – понятно.
– Она была на десять лет старше, – напомнил ее муж.
– Raison de plus – в таком возрасте! Но так долго скрывать – это красиво!
– Сорок лет! – вставил Гриффин.
– И наконец – эта откровенность!
– Эта откровенность, – возразил я, – станет огромным событием вечером в четверг.
Все согласились со мной и, в предвкушении, мы потеряли интерес ко всему прочему. Предыдущая история была неполной, рассчитанной на продолжение, но на сегодня все уже было рассказано; и мы, «рукопожавшись», как выразился кто-то, и снабдившись свечами, разошлись по спальням.
На следующий день я узнал, что письмо со вложенным ключом отправилось с утренней почтой в лондонскую квартиру Дугласа; вскоре об этом стало известно всем, но, несмотря на это – или, пожалуй, именно из-за этого, – мы его не тормошили, пока не отобедали, и настал тот вечерний час, который лучше всего подходил для тех эмоций, которые мы надеялись испытать. Тут он сделался общительным, всем на радость, и даже объяснил почему. Mы услышали это от него в том же уголке зала перед камином, где накануне высказывали наши тихие восторги.
Выяснилось, что для лучшего понимания текста, который он обещал прочесть, необходим краткий пролог. (Здесь позвольте мне четко сказать, чтобы больше к этому вопросу не возвращаться, что ниже я привожу точную копию текста, снятую мною гораздо позже. Бедный Дуглас, когда почувствовал приближение своего смертного часа, вручил мне ту самую рукопись, которую получил тогда на третий день, а на четвертый, на том же месте, начал читать нашему притихшему кружку, доставив нам неизмеримое впечатление.)
Леди, которые говорили, что не уедут, все-таки, слава небесам, уехали: ведь их ждали в других местах; уезжая, они страдали, по их словам, от неутоленного любопытства, которое Дуглас уже успел в нас разжечь. Но в результате оставшаяся у очага публика лишь стала отборной, более сплоченной, и всех нас объединили острые переживания.
Дуглас сразу же зацепил нас, заявив, что письменное повествование начиналось не с того момента, когда история началась. Поэтому нам следовало узнать, что его давняя приятельница, будучи младшей из нескольких дочерей бедного деревенского викария, в возрасте двадцати лет, готовая приступить к службе в классной комнате, прибыла в Лондон, трепеща в ожидании личной встречи с человеком, с которым уже кратко общалась письменно по поводу данного им в газете объявления о найме. Он обитал на Харли-стрит ; дом впечатлил девушку своими размерами и солидностью, а когда она предстала перед возможным работодателем, ожидая его решения, он оказался настоящим джентльменом, холостяком в самом расцвете лет, – такой фигуры негде было увидеть трепещущей, встревоженной девушке из гэмпширского викарата, разве что во сне или в старинном романе. Вы легко можете представить его себе; этот тип, к счастью, не вымирает. Он был красив, самоуверен, и любезен, и небрежен, и весел, и добр. Он неизбежно должен был потрясти девушку своей галантностью и великолепием, но больше всего ее увлекло то, что наем на службу он оформил в виде просьбы об одолжении, об услуге, которую он принял бы с благодарностью. На этой основе окрепло и мужество, впоследствии проявленное ею. Она осознавала, что джентльмен богат и опасно экстравагантен, но, видя его в ореоле модной одежды, красоты, дорогостоящих привычек и обворожительных манер, не стала задумываться. У него был собственный особняк в городе, набитый сувенирами путешествий и трофеями охоты; но он хотел, чтобы она немедленно отправилась в его загородный дом, старинную фамильную усадьбу в Эссексе.
Выяснилось, что недавно этот господин стал опекуном маленьких племянника и племянницы, после смерти их родителей в Индии, – детей младшего брата, военного, которого он потерял два года назад. Так странно сложились обстоятельства: для него, неженатого, не имеющего ни нужного опыта, ни капли терпения, эти дети стали тяжелым бременем. Много было хлопот, и он, несомненно, допустил ряд ошибок, но ему ужасно жаль бедных птенчиков и он сделал все, что смог; в частности, отправил их в тот дом, ведь им, конечно же, нужен свежий воздух, и обеспечил их, с самого начала, наилучшим уходом, расставшись ради этого с собственными слугами; сам он при первой же возможности приезжает навестить их и узнать, как идут дела.
Большое неудобство заключалось в том, что у детей практически не было других родственников, а у дядюшки дела отнимали все время. Он записал на их имя поместье Блай, в здоровой и безопасной местности, и поставил во главе их маленького хозяйства превосходную женщину, бывшую горничную его матери, миссис Гроуз, которая непременно его гостье понравится. Она теперь назначена экономкой, но ее права не простираются выше первого этажа; она только временно присматривает за девочкой, к которой, по счастью, не имея собственных детей, душевно привязана. В доме много прислуги, но, разумеется, юной леди в чине гувернантки будет принадлежать верховная власть. Во время каникул ей нужно будет также присматривать за мальчиком, который вернется из школы, – он, верно, маловат для учения, но что еще можно было придумать? Каникулы скоро начнутся, и он приедет со дня на день. Поначалу обоими детьми занималась молодая леди, весьма респектабельная особа, она справлялась с ними отлично, но, увы, мы ее потеряли. Ее смерть была весьма некстати, и у него не осталось иного выбора, как отправить малыша Майлса в школу. С тех пор миссис Гроуз делала для Флоры все, что в ее силах, касательно манер и прочего; еще в доме имелись кухарка, горничные, молочница, старый пони, старый конюх и старый садовник, все вполне респектабельные.
Когда Дуглас дошел до этого момента, кто-то спросил:
– А отчего умерла предыдущая гувернантка, при всей ее респектабельности?
– Это будет объяснено далее. Я не хочу забегать вперед, – сразу ответил наш друг.
– Простите, мне показалось, вы именно это и делаете.
– На месте новой кандидатки, – вставил я, – я бы захотел узнать, не связана ли служба там…
– С опасностью для жизни? – договорил за меня Дуглас. – Она захотела – и узнала. Завтра вы услышите, что она узнала. В тот момент ей, конечно, стало слегка неуютно. Она была молодая, неопытная, нервная, а картину ей нарисовали сложную: серьезные обязанности, узкий круг общения и полное одиночество. Она заколебалась и попросила пару дней, чтобы все обдумать и посоветоваться. Но предложенное жалованье основательно превосходило ее скромные мерки, и при второй встрече она, осознав все сложности, согласилась.
Тут Дуглас сделал паузу, и я решил воспользоваться этим, ради интереса компании, чтобы высказать догадку:
– Мораль сей истории, конечно, такова, что великолепный молодой господин соблазнил девушку, и она поддалась.
Дуглас встал и, как вчера вечером, подошел к огню, подтолкнул ногой поленце и постоял с минуту спиною к нам.
– Она виделась с ним лишь дважды.
– Да, но в этом-то и красота ее чувства.
К некоторому моему удивлению, Дуглас вдруг обернулся ко мне.
– В этом и была красота. Приходили и другие кандидатки, которые не поддались. Джентльмен честно рассказал ей о своем затруднении – для нескольких соискательниц условия оказались неприемлемыми. Они попросту пугались. Картина выглядела скучной, странной… и особенно отпугивало главное условие.
– Какое же?
– Гувернантка не должна была беспокоить нанимателя – никогда и ничем: ни обращаться к нему с вопросами, ни жаловаться, ни писать о чем-либо; все вопросы решать самостоятельно, получать деньги от его поверенного, заниматься делом и оставить его в покое. Она пообещала исполнить это условие и потом рассказала мне, что он, избавившись от бремени, обрадованный, взял ее за руку, благодаря за самоотверженность, и на мгновение она почувствовала себя вознагражденной.
– Неужели то была вся ее награда? – спросила одна из дам.
– Они больше не виделись.
– O! – сказала леди; и это был единственный толковый комментарий к услышанному, потому что наш друг немедленно покинул компанию, и только следующим вечером, усевшись в самое удобное кресло в уголке у камина, он раскрыл выцветшую красную обложку тонкого старомодного альбома с золотым обрезом. Вообще-то чтение заняло несколько вечеров, но именно в первый та же леди снова спросила:
– Как вы это назвали?
– Никак.
– О, а я могу назвать! – вставил я. Но Дуглас, не обратив на меня внимания, начал читать, четким выговором как бы вторя на слух красоте авторского почерка.
I
Первые дни запомнились мне как череда правильных и ошибочных порывов, взлетов и падений, будто на качелях. После того, как я пошла навстречу просьбе нанимателя, я провела в городе пару очень нехороших дней; меня снова одолевали сомнения, я чувствовала, что совершила ошибку. В таком состоянии духа я оставалась на протяжении долгих часов тряски и качки в почтовой карете, которая доставила меня до остановки, куда обещали выслать за мной экипаж из поместья. И я действительно нашла, ближе к вечеру июньского дня, удобную коляску, дожидавшуюся меня. Поездка в этот час прекрасного дня по местности, украшенной всеми прелестями лета, словно дружески приветствующей меня, возобновила запас бодрости в моей душе, и, когда мы въехали на усадебную аллею, новое впечатление послужило мне мерилом того, насколько запас этот успел иссякнуть. Думаю, я ожидала или даже опасалась увидеть нечто столь меланхолическое, что открывшаяся мне картина оказалась приятной неожиданностью.
Я помню, как меня порадовал широкий, светлый фасад дома, его раскрытые окна со свежими занавесками и служанки, глядящие из них; помню газон с яркими цветами, и хруст гравия под колесами, и сомкнутые кроны деревьев, над которыми кружили с карканьем грачи на фоне золотого неба. От пейзажа веяло величием, коего лишен был мой скудный родной дом. И тотчас в дверях появилась учтивая особа, держащая за руку маленькую девочку, и приветствовала меня почтительным книксеном, словно хозяйку дома или знатную гостью. На Харли-стрит мне было дано гораздо более ограниченное представление об усадьбе, и я восприняла это, помнится, как дополнительный штрих к портрету истинного джентльмена: мой работодатель подумал о том, как я обрадуюсь, получив больше, чем он обещал.
Настроение мое не падало целые сутки, ибо знакомство с ученицей в первые же часы после приезда наполнило меня ликованием. Девочка, стоявшая рядом с миссис Гроуз, оказалась таким очаровательным созданием, что я сразу же поняла, как мне повезло. Красивее ребенка мне видеть не приходилось, и я позже удивлялась, почему опекун не рассказал о ней больше. Спала я в ту ночь мало – возбуждение было слишком велико, и это также меня удивило; сюрпризы усилили ощущение щедрости, с которой меня тут принимали. Просторная, импозантная комната, одна из лучших в доме, большая парадная кровать (почти королевское ложе, на мой взгляд), пышные фасонные драпировки, высокие зеркала, в которых я впервые смогла увидеть себя с головы до ног, – все это, как и многое другое, придавало моей простой службе ореол чрезвычайности.
В частности, с первого же момента меня смущала необходимость завязать с миссис Гроуз определенные отношения; об этом я, признаться, думала довольно уныло в дороге, сидя в карете. И единственным, что могло бы заставить меня насторожиться снова в те первые часы, было поведение экономки: она была слишком довольна моим приездом, эта дородная, простая, обыкновенная, опрятная и здоровая женщина. Не прошло и получаса, как я убедилась, что она, несомненно, так довольна, что старается не выказать этого слишком откровенно. Уже тогда я немного удивилась, зачем бы ей скрывать свою радость, и, если бы пустилась в размышления и подозрения, могла бы почувствовать себя неловко.
Но мне отрадно было думать, что присутствие такого серафического создания, как моя светлая девочка, исключает любые неловкости и сомнения; именно образ ее ангельской красоты, вероятно, и был главной причиной беспокойства, заставившего меня несколько раз вставать до рассвета и бродить по комнате, пытаясь освоиться с ситуацией и представить, что будет дальше; я следила из раскрытого окна за слабыми проблесками летней зари, разглядывала доступные взгляду части дома и прислушивалась в тающем сумраке к щебету первых проснувшихся птиц; один или два раза мне почудились звуки не природные, не вне дома, а внутри. В какой-то момент я почти с уверенностью различила отдаленный и слабый детский плач; потом снова, и я уже сознательно напрягала слух, когда по коридору мимо моей двери прошелестели легкие шаги. Но все это могло быть и игрой воображения, так неотчетливо, что не стоило задумываться, и лишь в свете – или, скорее, во мгле – других, последующих событий эти детали теперь вспомнились мне.
Наблюдать за Флорой, учить, «формировать» ее значило, без сомнения, закладывать основы счастливой и полезной жизни. Мы договорились с правительницей первого этажа, что впредь девочка будет при мне и ночью, и ее белую кроватку уже перенесли в мою комнату. Я намеревалась взять на себя всю заботу о ней, и в ту первую ночь Флора в последний раз осталась с миссис Гроуз потому, что мы сочли нужным дать ей время привыкнуть ко мне и побороть естественную робость. Робость была ей свойственна, однако это дитя, самым удивительным образом, храбро и откровенно признавало свой недостаток, без малейшего смущения, с глубокой и тихой безмятежностью, и в самом деле напоминая Рафаэлевых святых младенцев. Об этом ее свойстве девочке можно было говорить, напоминать – и я уверилась, что вскоре мы поладим. Миссис Гроуз понравилась мне отчасти потому, что я видела, с каким удовольствием она замечает знаки моего восхищения и любования, когда мы садились ужинать при четырех высоких свечах, а между ними весело поглядывала на нас моя ученица, на высоком стульчике и в фартучке, запивая хлеб молоком. Были, разумеется, темы, которые мы могли выразить при Флоре не словами, а только выразительными и восхищенными взглядами либо косвенными, туманными намеками. Мы не должны льстить детям.
– А ваш мальчик? Он на нее похож? Он тоже такой замечательный?
– О, мисс, очень замечательный. Если вам эта по душе… – она застыла с тарелкой в руке и бросила сияющий взгляд на малышку, которая посматривала то на нее, то на меня, и ее небесно-голубые спокойные глазки не выражали ничего, что могло бы смутить нас.
– Итак – если я?..
– То вас точно восхитит юный джентльмен!
– Знаете, я думаю, что для того сюда и приехала – чтобы восхищаться. Боюсь только, – вдруг почему-то добавила я, – что я вообще легко увлекаюсь. Уж как я восхитилась в Лондоне!
– На Харли-стрит? – Я до сих пор помню выражение широкого лица Гроуз при этих словах.
– На Харли-стрит!
– Ну, мисс, вы не первая – да и последней не будете.
– О, я не претендую на звание единственной, – мне удалось рассмеяться. – Так или иначе, мой второй ученик, насколько я поняла, приедет завтра?
– Нет, мисс, в пятницу. Он приедет, как и вы, почтовой каретой, с сопровождающим, а на остановке его встретит наш экипаж.
Я тут же высказалась в том духе, что будет и правильно, и приятно, и по-дружески, если мы с его сестричкой встретим мальчика на остановке общественного транспорта; эта идея так восхитила Гроуз, что я стала относиться к ее манере речи как к утешительному обещанию – искреннему, слава небесам! – что мы по всем вопросам будем с нею едины. О, она была рада моему приезду!
Мое состояние на следующий день нельзя было, по-моему, считать прямой реакцией на чрезмерные восторги накануне; скорее всего, то была некоторая озабоченность, вызванная лучшим пониманием обстоятельств новой жизни по мере того, как я осознавала их, изучала, рассматривала. Они имели, скажем так, объем и массу, к которым я не была готова и, поставленная перед столь сложной задачей, немножко испугалась, но также и немножко загордилась. Вести уроки в таком возбуждении было немыслимо, и я решила, что прежде всего мне следует всеми доступными способами завоевать доверие девочки, дать ей узнать меня. Поэтому я провела свой первый день с нею на свежем воздухе; мы условились, к ее великому удовлетворению, что она, и только она, покажет мне дом. Флора повела меня шаг за шагом, из комнаты в комнату, от одного секрета к другому, раскрывая их в забавном, приятном стиле детской болтовни; в итоге, спустя полчаса, мы стали задушевными друзьями.
Меня поразило, что девочка столь малого возраста в этом кратком походе вела себя уверенно и храбро в пустых помещениях и сумрачных коридорах, на винтовой лестнице, где мне пришлось приостановиться, и даже на вершине старинной квадратной башни с зубцами, где голова моя пошла кругом; щебет Флоры, как утренняя песенка птички, ее желание рассказывать больше, чем расспрашивать, – все звенело в моей душе и вело дальше.
После отъезда из Блая я больше там не бывала, полагаю, что, став старше и набравшись знаний, я бы теперь сочла усадьбу гораздо более скромной. Но пока моя маленькая проводница с золотыми локонами, в голубом платьице, приплясывая, огибала углы и топотала по коридорам, я видела романтический замок, обитель феи роз, воплощение идеалов молодости, расцвеченное всеми красками, взятыми из новелл и сказок. Может, я и впрямь задремала, размечталась над книгой? Нет, этот дом был явью – большой, уродливый, старинный, но удобный дом, с сохранившейся частью строения еще более древнего, наполовину снесенного, наполовину жилого, в котором мое представление о реальности затерялось, словно кучка пассажиров на большом дрейфующем корабле. А я, как ни странно, была у руля!
II
Эти мысли пришли мне на ум два дня спустя, когда мы с Флорой ехали встречать «маленького джентльмена»; а все потому, что вечером второго дня кое-что сильно встревожило меня. Я уже упоминала, что первый день меня обнадежил; но затем мне довелось ощутить острое беспокойство. В тот вечер почту принесли поздно, и там было письмо для меня от работодателя, правда, всего несколько слов, со вложенным конвертом, адресованным ему самому, с нетронутой печатью. «Я вижу, что это письмо от директора школы, а он ужасный зануда. Прочтите это, пожалуйста, узнайте, что ему нужно; однако не забудьте, что докладывать мне вы не должны. Ни слова. Я отсутствую!» Сломать печать оказалось нелегким делом, такая она была большая, и я долго с ней возилась; наконец я унесла запечатанный конверт к себе и снова занялась им перед отходом ко сну. Лучше было бы оставить его до утра, потому что из-за него я провела и вторую ночь без сна. Наутро, не зная, как быть, я долго мучилась, но наконец, не найдя ничего лучшего, решила обратиться хотя бы к миссис Гроуз.
– Ребенка отправили вон из школы. Что это значит?
Она коротко взглянула на меня, потом постаралась отвести глаза, как будто демонстрируя равнодушие.
– Но разве они не разъезжаются все?..
– Их отправляют по домам, да. Но только на каникулы. А Майлсу велено не возвращаться.
Видя, что я наблюдаю за нею, она покраснела.
– Они его не хотят брать?
– Категорически отказываются.
Она снова взглянула на меня, и я увидела в ее глазах непролитые слезы.
– Что же он натворил?
Я заколебалась, потом сочла правильным просто отдать ей письмо; однако эффект вышел неожиданный: экономка не взяла конверт и, заложив руки за спину, грустно вздохнула.
– Эти штуки не для меня, мисс.
Моя советчица не умела читать! Я постаралась загладить свою ошибку как смогла и, уже развернув письмо, чтобы прочесть вслух, замялась, снова сложила и спрятала в карман.
– Мальчик действительно плохой?
– А что пишут джентльмены? – Слезы еще блестели на глазах Гроуз.
– Они не вдаются в подробности. Просто выражают сожаление, что принять его не могут. Это может означать только одно, – Гроуз слушала, не проявляя эмоций; она воздержалась от вопроса, что это может означать, но ее присутствие само по себе помогло мне думать, и я, собравшись с силами, сумела найти правильные слова, – что он вредит остальным ученикам.
– Мастер Майлс! – она внезапно, со свойственной простым людям быстротой, вспыхнула. – Он-то вредит?
В ее словах было столько искренней веры, что я, еще не увидев ребенка, желая подавить собственные опасения, охотно поверила в абсурдность такого обвинения. Чтобы поддержать нашу дружбу, я подхватила с иронической интонацией:
– Его бедненьким, маленьким, невинным сотоварищам!
– Это просто ужасно, – вскричала миссис Гроуз, – говорить такие жестокие слова! Подумайте, ему едва исполнилось десять лет!
– Да, да, это невероятно.
Экономка явно была благодарна мне за согласие с нею.
– Вы сперва увидьте его, мисс, а потом попробуйте поверить! – Мне тут же захотелось увидеть мальчика; любопытство возникло и в ближайшие часы усилилось почти до болезненности. Я догадалась, что Гроуз поняла, в какое состояние меня повергла, потому что она добавила утешительно: – Это все равно что поверить в такое про маленькую леди, храни ее бог… да взгляните на нее!
Я обернулась и увидела Флору, которую десятью минутами раньше усадила в классной комнате, выдав ей лист белой бумаги, карандаш и пропись с красивыми «круглыми O»; теперь она стояла у открытой двери. На ее личике выражалось сильное нежелание исполнять скучный урок, но смотрела она на меня таким ясным детским взглядом, словно показывала, что лишь ради любви ко мне готова признать необходимость слушаться моих указаний. Не нужно было лучшего доказательства правоты сравнения миссис Гроуз, и я, обняв свою ученицу, стала целовать ее, скрывая слезы раскаяния.
Тем не менее, до конца того дня я искала способы восстановить близость с экономкой, особенно к вечеру, когда мне стало казаться, что она меня избегает. Помню, что столкнулась с нею на лестнице; мы вместе сошли вниз, и там я удержала ее, положив ей руку на плечо.
– То, что вы сказали мне днем… это было заявление, что мальчик при вас никогда не вел себя плохо. Я правильно понимаю?
Гроуз вскинула голову; видимо, к этому времени она заняла, и очень честно, определенную позицию.
– Ох, никогда при мне… За это не ручаюсь!
Я снова расстроилась.
– Значит, что-то все-таки бывало?
– Да, мисс, слава богу, бывало!
Подумав, я ее поняла.
– Вы имеете в виду, что мальчик, который никогда…
– Для меня – не мальчик!
– Вам нравится, когда они шалят? – я сжала ее плечо сильнее и, не дожидаясь ответа, искренне призналась: – Мне тоже! Но не до такой степени, чтобы дошло до осквернения…
– Осквернения?..
Мое книжное слово озадачило ее, и я пояснила:
– До испорченности.
Она уставилась на меня, осваиваясь с сутью моих слов; потом издала странный смешок.
– Вы боитесь, что он испортит вас?
Это было сказано с таким тонким юмором, что я рассмеялась тоже, хотя это и было, конечно, глупо, но обиду за насмешку я отложила на потом.
Однако на следующий день, незадолго до отъезда, я добилась успеха в другом вопросе.
– Что представляла собою моя предшественница?
– Прежняя гувернантка? Она тоже была молодая и красивая, почти такая же молодая и почти такая же красивая, как вы, мисс.
– Ах, раз так, надеюсь, юность и красота помогли ей! – помнится, вырвалось у меня. – Он, похоже, предпочитает молодых и красивых!
– О да, – согласилась Гроуз, – ему все такие люди нравились! – Она вдруг смутилась и поправилась: – Ну, то есть, такой уж у него вкус, у хозяина.
– Но о ком же вы говорили сначала? – удивилась я.
– Ну, о нем, – она казалась спокойной, но покраснела.
– О хозяине?
– Да о ком же еще?
Было совершенно очевидно, что никого другого она не могла иметь в виду; я сразу же отбросила мимолетное впечатление, что экономка случайно сказала больше, чем хотела, и просто поинтересовалась:
– А она замечала что-либо в поведении мальчика?
– Что-нибудь нехорошее? Она мне ничего не говорила.
Я почувствовала укол совести, но превозмогла его.
– Как она работала? Была ли заботлива, чему уделяла особое внимание?
– Кое-чему – да. – Миссис Гроуз, видимо, старалась судить по совести.
– Но не всему?
– Ну, мисс, ее уж нет, – сказала экономка, снова подумав. – Не хочу языком трепать.
– Вполне понимаю ваши чувства, – поспешила откликнуться я, но решила, что эта уступка не мешает мне продолжить: – Она умерла здесь?
– Нет, она сперва уехала.
Не знаю, почему лаконичный ответ Гроуз показался мне двусмысленным.
– Уехала, чтобы умереть? – Гроуз упорно смотрела в окно, однако я чувствовала, что, вероятно, имею право узнать, каких действий наниматель ожидал от молодых особ, направляемых им в Блай. – Она заболела, вы об этом? И уехала домой?
– Она здесь не болела, во всяком случае, ничего такого не замечали. В конце года собралась домой, сказала – ненадолго, на праздники. Она доказывала, что по контракту это ей положено. У нас тогда работала одна нянька, которая тут оставалась, хорошая девушка и умная; вот она-то и ходила за детьми, пока той не было. Но молодая леди так и не вернулась, и как раз когда я ждала ее приезда, хозяин сообщил, что она умерла.
– Но от чего? – спросила я, подумав.
– Он не объяснил! Ну, простите, мисс, – сказала Гроуз, – мне нужно идти работать.
III
Хотя она и повернулась, таким образом, спиною ко мне, эта грубая отговорка, к счастью, если учесть справедливость моих опасений, не могла помешать усилению нашего взаимного уважения. После того, как я привезла домой маленького Майлса, мы еще ближе сошлись на почве моего изумления, моих взбудораженных эмоций: таким чудовищным казалось мне тогда то, что кто-то мог подвергнуть интердикту дитя, представшее передо мною.
Я немного опоздала на встречу, и мальчик стоял у дверей гостиницы, где его высадили из кареты, тоскливо поглядывая по сторонам; и при первом же взгляде я не только оценила его внешность, – я почувствовала его душу, восприняла сияющий ореол свежести, то же благоухание чистоты, которое ощутила при первом знакомстве с его сестренкой. Он был невероятно красив, и миссис Гроуз оказалась права: в его присутствии исчезали любые чувства, кроме страстной нежности. Что прямо тогда заставило меня принять его в свое сердце, было божественное свойство, коего в такой степени никогда больше я не встречала ни в одном ребенке – не поддающееся описанию выражение существа, не знающего в мире ничего, кроме любви. Его назвали злым, но он весь был – нежность и невинность, и к моменту, когда мы вернулись в Блай, я пришла в состояние замешательства, если не сказать негодования, из-за смысла мерзкого письма, запертого в ящике моего стола. Как только мне удалось улучить минутку, чтобы переговорить с Гроуз наедине, я сообщила ее, что письмо это – нелепица. Она сразу поняла меня.
– Вы имеете в виду, что жестокое обвинение?..
– Лживо насквозь. Моя дорогая, вы только взгляните на него!
Она улыбнулась, видя, что я прониклась обаянием мальчика.
– Поверьте, мисс, я только это и делаю! – И тут же добавила: – Что же вы теперь скажете?
– В ответ на письмо? – Это я уже решила: – Ничего.
– А его дяде?
– Ничего, – я была категорична.
– А самому мальчику?
– Ничего! – я была удивительно тверда.
Экономка крепко растерла свой рот краем передника.
– Ну, ежели так, я вся ваша. Мы это переживем.
– Мы это переживем! – подхватила я с жаром, протянув к ней руку, как бы давая обет. Она сделала то же самое, потом свободной рукой снова потеребила свой передник.
– Вы не рассердитесь, мисс, если я себе позволю…
– Поцеловать меня? Нет!
Я обняла это доброе создание, мы обнялись, как сестры, и укрепились в нашем негодовании.
Так шли наши дела в течение некоторого времени – времени столь насыщенного, что, вспоминая ныне те дни, мне нужно очень постараться, чтобы сделать прошлое немного отчетливее. Больше всего меня изумляет мое тогдашнее отношение к ситуации. Я взялась, с помощью подруги, замять дело; я была, несомненно, во власти какого-то очарования, скрывавшего от меня объем необходимых усилий, а также их отдаленные и сложные последствия. Страстное увлечение и жалость держали меня на высокой волне. Невежество, смятение и, быть может, самообман… Я считала, что мне не будет трудно воспитывать мальчика, чье знакомство с миром только начиналось.
Уже не могу вспомнить сейчас, какой план касательно окончания каникул и возобновления занятий я предложила Майлсу. В теории все мы понимали тем волшебным летом, что уроки ему мне следует давать; но теперь я думаю, что уроки, целыми неделями, получала я сама. Первое, чему я научилась и чего никто не преподавал в моей прежней узкой, душной жизни, было умение развлекать и даже самой развлекаться, не задумываясь о завтрашнем дне. По сути, тогда я впервые познала, что такое простор, и воздух, и свобода; я внимала музыке лета и постигала тайны природы. А еще я размышляла, и размышления мои были сладостными.
О, это была ловушка – никем не подстроенная, но глубокая – для моего воображения, моей утонченности, быть может, и для тщеславия; для тех струн моей души, которые легче всего возбуждались. Проще всего будет сказать, что я утратила бдительность. Дети доставляли мне так мало хлопот – они были чрезвычайно кроткими. Порой я все-таки раздумывала, хоть и весьма туманно, бессвязно, о том, как жесткое будущее (будущее всегда жестко!) возьмет их в оборот и сколько причинит боли. Они были в цвету здоровья и счастья; и все же меня не оставляло ощущение, что я отвечаю за двух юных отпрысков знатного дома, принцев крови, для благополучия которых необходимы замкнутость и защита. В моей фантазии единственным возможным будущим для них представлялся романтический, истинно королевский, расширенный вариант сада и парка. Разумеется, весьма возможно, что, после всего внезапно ворвавшегося в эту идиллию, предшествующее время обрело в памяти облик совершенного покоя – той тишины, под покровом которой что-то зреет или прячется. Перемена была подобна прыжку зверя из засады.
В первые недели дни были длинными; часто, в самую приятную пору, они дарили мне то, что я называла «мой час», – час, когда время чаепития и отхода ко сну для моих воспитанников пришло и миновало, и у меня еще оставался короткий промежуток до ухода в свою спальню, чтобы побыть одной. Как ни приятно мне было общество жителей усадьбы, этот час дня я любила больше всего, особенно когда свет дневной угасал, или, я бы сказала, день медлил уходить, и птицы еще перекликались, укладываясь спать в кронах старых деревьев, и небо розовело; тогда я могла прогуляться, наслаждаясь красотой и достоинством парка, как если бы стала его владелицей, что было и забавно, и лестно. В такие моменты мне нравилось чувствовать, что мой покой заслужен, и иногда думать о том, что моя сдержанность, спокойный здравый смысл и прочие высокие качества доставляют удовольствие – если он вообще обо мне вспоминал! – человеку, на чью настоятельную просьбу я поддалась. Я делала то, на что он серьезно надеялся и напрямую предписывал мне, и в конечном счете мне это удавалось, что приносило бóльшую радость, чем я ожидала. Смею сказать, короче, что я воображала себя выдающейся женщиной и тешилась мыслью, что однажды люди это признают. Да, для того, чтобы противостоять особенным событиям, которые вскоре начались, точно требовалось быть особенной личностью.
Это произошло внезапно, во время моего предвечернего отдыха; детей уложили в постель, и я вышла пройтись. Одна из мыслей, посещавших меня при прогулках – я не стану уклоняться от истины, – была, собственно, мечтой: как было бы чудесно, словно в волшебной истории, неожиданно встретить кое-кого. Кое-кто, наверно, появится вон там, на повороте тропинки, он остановится передо мной, улыбнется и похвалит. Я не просила ничего большего – только чтобы он знал; и не было другого способа удостовериться, что он знает, как увидеть его красивое лицо, почувствовать добрый взгляд. И вот я увидела его… то есть лицо…
В первый раз это случилось под конец долгого июньского дня. Я вышла из рощи и резко остановилась, взглянув на дом. Что же заставило меня застыть на месте, потрясенную сильнее, чем от любого видения? То, что воображаемая картина в мгновение ока стала реальностью! Он стоял передо мною на самом деле – но высоко вверху, над газоном, на крыше башни, куда малютка Флора привела меня в первое утро нашего знакомства. Башня была одной из двух – квадратные, неуклюжие, с зубцами поверху, эти строения мало отличались одно от другого, на мой взгляд, но их по какой-то причине именовали «старой» и «новой». Они примыкали к противоположным торцам дома и, видимо, относились к тому разряду архитектурных нелепиц, существование которых оправдывается в какой-то мере тем, что они все-таки не нарушают ансамбль, на особую высоту не претендуют, а их пряничная древность напоминала о периоде романтического возрождения, уже ставшем почтенной стариной. Мне башни нравились, они входили в мои фантазии, потому что их вид шел нам всем на пользу, особенно когда они проглядывали сквозь сумерки, превращая дом в величественную крепость; и все же фигуре, столь часто видевшейся мне, как-то неуместно было стоять на такой высоте.
Вид этой фигуры в прозрачных сумерках вызвал у меня, помнится, два острых всплеска эмоций: шок от первого удивления, а потом – от второго. Второе было реакцией на болезненное осознание первой ошибки: человек, представший перед моими глазами, не был тем, кого я поспешно вообразила. Обман зрения, потрясший меня, был таков, что спустя столько лет я и не надеюсь дать живое представление о нем. Обнаружить незнакомого мужчину в уединенном месте – допустимый повод для испуга молодой женщины, выросшей в узком кругу; а тот, кто смотрел на меня сверху, как я убедилась через несколько секунд, не имел ничего общего ни с кем-либо из моих прежних знакомых, ни с образом, занимавшим мое воображение. Я не видала его на Харли-стрит и нигде вообще.
Более того, самым странным образом, самим фактом своего появления он мгновенно превратил окрестности дома в безлюдную пустыню. Я утверждаю это сейчас с такой определенностью, как никогда прежде, и ощущения того момента возвращаются. Казалось, пока я осознавала то, что могла осознать, все вокруг было поражено смертью. Я и сейчас слышу ту глухую тишину, в которой утонули все вечерние звуки. Грачи уже не каркали в золотом небе, и милый закатный час на мгновение онемел. Других изменений природа не претерпела, разве что я обрела странную остроту зрения. Небо оставалось золотым, воздух – прозрачным, и человек, смотревший на меня сквозь зубцы башни, был виден отчетливо, как картина в раме. С чрезвычайной быстротой я перебрала в уме все предположения, кем он мог быть и кем не мог. Мы стояли друг напротив друга, разделенные расстоянием, достаточно долго, чтобы я напряженно задумалась над разгадкой и почувствовала, не имея возможности заговорить, удивление, которое вскоре еще усилилось.
Важнейший, или один из важнейших вопросов, как я впоследствии узнала, касательно некоторых явлений, – это вопрос их длительности. Что до моего случая, думайте что хотите об этом, но мне хватило времени перебрать дюжину возможных объяснений, из которых ни одно я не смогла признать лучшим, и допустить, что в доме находится – прежде всего, как долго? – особа, о присутствии коей я не была осведомлена. Явление еще длилось, когда я кое-как сообразила, что мой служебный долг не допускает ни наличия таких особ, ни такой неосведомленности. Оно длилось, и визитер – помнится, в его поведении не было скованности, а отсутствие на нем шляпы намекало на некоторую фамильярность, – казалось, не сходя со своего места, заставлял меня не шевелиться именно тем, что я пыталась найти ответы, вызванные его присутствием, тем, что наблюдала за ним в гаснущем свете дня.
Мы находились слишком далеко друг от друга, чтобы переговариваться, но, подойди я ближе, некий взаимный вызов, нарушающий тишину, стал бы закономерным результатом прямого обмена взглядами. Он стоял на наружном углу башни, не примыкавшем к дому, выпрямившись в рост, как мне показалось, и опираясь руками на выступ стены. Я видела его так же ясно, как буквы, которые вывожу сейчас на этой странице; спустя минуту он медленно, словно усиливая театральность эффекта, переменил позицию – прошел, не спуская с меня жесткого взгляда, к противоположному углу площадки. Да, я очень остро чувствовала, что, перемещаясь, он неотрывно глядел на меня, и я даже сейчас вижу, как его рука в движении касалась одного зубца парапета за другим. На том углу он остановился, но ненадолго, повернулся и ушел, но даже повернувшись, он каким-то образом удерживал меня. Он повернулся и ушел; это было все, что я узнала.
IV
Нельзя сказать, что я осталась подождать продолжения, – я просто приросла к месту от потрясения. Неужели в Блае есть «секрет» – что-то вроде тайн Удольфо или душевнобольной неупоминаемый родственник, которого скрытно держат под замком? Не могу указать, как долго я размышляла над этим вопросом или как долго оставалась, под воздействием любопытства и страха, на месте столкновения; помню лишь, что вернулась домой, когда было уже совсем темно. Видимо, в промежутке возбуждение овладело мною и погнало прочь, так как, двигаясь кругами, я прошла, должно быть, около трех миль; но впереди меня ожидали потрясения куда более сильные, и этот случай, своего рода заря тревоги, по сравнению с ними не превышал уровня обычного человеческого волнения. По сути, самым необычным в тот вечер – при всей необычности последующих событий – оказался момент, когда я, войдя в холл, обнаружила там миссис Гроуз.
Эта картина встает предо мной со всеми подробностями, как будто я только что вошла: просторный белый зал с панелями, ярко освещенный лампами, с портретами на стенах и красным ковром, и добрый, удивленный взгляд моей подруги, восклицающей, что она беспокоилась обо мне. И стоило мне увидеть ее, почувствовать ее простую сердечность, услышать вздох облегчения при моем появлении, как я мгновенно поняла, что она не знает ничего относящегося к инциденту, о котором я собиралась рассказать. Я не предвидела, что утешительное лицо экономки заставит меня передумать, и мерой важности того, что мне довелось увидеть, стало мое нежелание говорить об этом. Пожалуй, ничто во всей этой истории не кажется мне столь странным, как то, что настоящий страх пришел ко мне, так сказать, вместе с инстинктивным стремлением пощадить мою соратницу. Поэтому тут же на месте, посреди уютного холла, под ее взглядом, по причинам, кои тогда не могла бы выразить словами, я приняла решение молчать, придумала объяснение для моей задержки, потом, сославшись на красоту ночи, на обильную росу и промокшие ноги, поспешно удалилась в свою комнату.
Здесь началась иная жизнь; здесь, на протяжении многих дней, жизнь приобретала все более странный оттенок. Изо дня в день случались часы – а то и минуты, даже если я была занята делом, – когда мне требовалось закрыться у себя и подумать. Не то чтобы я нервничала больше, чем могла себе позволить, скорее сильно боялась начать нервничать; ибо истина, с которой мне было необходимо ужиться, простая и ясная, заключалась в том, что я не могла никоим образом понять, кто был тот пришелец, который столь необъяснимо и все же, как мне казалось, лично затронул меня. Не потребовалось много времени, чтобы без открытых расспросов, не привлекая ничьего внимания, убедиться в отсутствии какого-либо домашнего секрета. От перенесенного шока все чувства мои, видимо, обострились; спустя три дня, просто благодаря большей внимательности, я убедилась, что не была объектом ни происков прислуги, ни чьей-либо «игры». Окружающие меня люди не знали ничего особенного. Мне удалось найти лишь одно здравое объяснение: кто-то позволил себе довольно грубую выходку. Именно затем, чтобы снова и снова убеждать себя в этом, я пряталась в своей комнате и запирала дверь. Все мы подверглись вторжению: какой-нибудь бессовестный путешественник, любитель старинных зданий, проник в усадьбу незамеченным, полюбовался видом с самой выгодной точки зрения и тем же путем прокрался обратно. То, что он так упорно глазел на меня, было лишь проявлением его дерзости. В конце концов, хорошо было уже то, что мы его уж точно больше не увидим.
Я признаю, что в этих попытках разобраться в загадке самостоятельно не было ничего хорошего, но для меня куда больше значила моя прекрасная работа. Работой была просто жизнь с Майлсом и Флорой, и она нравилась мне особенно потому, что ею я могла спастись от тревог. Мои скромные обязанности стали источником постоянной радости, и я то и дело вспоминала с удивлением свои пустые страхи, свое предубеждение против предполагаемой серой прозы моей службы. Здесь, как выяснилось, не потребовалась долгая кропотливая подготовка, и серой прозе не было места, так почему бы не наслаждаться работой, ежедневно являвшей мне красоту? Мне открылась вся романтика детской и поэзия классной комнаты.
Конечно, это не значит, что мы изучали только художественные произведения и стихи; просто иначе я никак не могу выразить тот интерес, который вызывали у меня ученики. Трудно это описать, но дело в том, что я не только растила их: я постоянно делала новые открытия – что для гувернантки истинное чудо, призываю коллег засвидетельствовать это! Правда, одна область оставалась недоступной для открытий, – глубокая тьма по-прежнему покрывала вопрос о поведении мальчика в школе.
Я уже упоминала, что мне удалось быстро научиться воспринимать эту тайну без душевной боли. Пожалуй, будет ближе к истине сказать, что ребенок сам прояснил ее, не произнеся ни слова. Он доказал всю абсурдность обвинений. Вывод, к которому я пришла, был окрашен истинным цветом его невинности: такому тонкому и честному существу было не место в узком, мерзком, нечистом школьном мирке, и он поплатился за это. Поразмыслив, я поняла, что подобные различия, разница в качествах, неизбежно вызывают со стороны большинства – включая глупых, убогих учителей – жажду расправы.
Эти дети отличались кротостью (это был их единственный недостаток, и он не портил Майлса), которая делала их… как бы это лучше выразить?…почти безликими и, конечно, совсем ненаказуемыми. Они походили на херувимов из известного анекдота, которых – в моральном аспекте, в любом случае – невозможно было ударить в спину! Помнится, имея дело с Майлсом, я порой чувствовала, что у него как будто не было никакой предыстории. Мы понимаем, что у маленького ребенка история недлинная, но в характере этого прекрасного мальчика было столько чуткой и счастливой беззаботности, сколько я не видела ни у одного ребенка его лет, и для него как будто каждый новый день был первым. Он не знал, что такое страдание. Для меня это стало прямым доказательством того, что на самом деле его никто не наказывал. Если бы он был злым, зло «въелось» бы в его душу и я распознала бы это по отражению – нашла бы следы. Но я не нашла ничего такого, и Майлса следовало считать ангелом. Он никогда не заговаривал о школе, не упоминал ни товарищей, ни учителей; я же со своей стороны не желала поднимать эту неприятную тему. Конечно, я была околдована, и удивительно, что даже в то время я это отлично сознавала. Но я примирилась с этим; такая жизнь служила противоядием от всех душевных бед, а у меня таких бед было немало. В те дни я получала тревожные письма из дому, где дела шли неважно. Но разве рядом с моими детьми что-то могло меня смутить? Этот вопрос я задавала себе в редкие часы уединения. Я была ослеплена их прелестью.
Однажды в воскресенье дождь лил как из ведра несколько часов подряд, и о походе в церковь не могло быть и речи; поэтому ближе к концу дня я договорилась с миссис Гроуз, что, если вечером погода станет получше, мы вдвоем сходим на вечернюю службу. К счастью, дождь прекратился, и я приготовилась к прогулке: если пройти через парк и дальше по хорошей дороге до деревни, это заняло бы двадцать минут. Спускаясь по лестнице в холл, где меня ждала моя спутница, я вспомнила о паре перчаток, которые нуждались в небольшой починке, каковую я и произвела публично, хотя, возможно, и не педагогично, когда сидела с детьми за чаем – по воскресеньям, в виде исключения, его подавали в том холодном, чисто прибранном храме красного дерева и бронзы, который именовали «столовой для взрослых». Там перчатки и остались, и я вернулась за ними. День выдался пасмурный, но послеполуденный свет еще не угас, и, ступив на порог комнаты, я разглядела не только искомый предмет на стуле у широкого окна, но и человека по другую сторону закрытой оконной рамы, смотрящего внутрь.
Одного шага хватило; войдя в комнату, я мгновенно узнала видение. Человек, смотрящий внутрь, был тот самый, что уже являлся мне. Итак, он появился снова и был виден – не скажу отчетливее, ибо это было невозможно, – но гораздо ближе; это был новый шаг в нашем общении, и это зрелище заставило меня затаить дыхание и похолодеть. Он был виден, как и в прошлый раз, до пояса, так как окно столовой, хотя она и располагалась на первом этаже, не доходило до террасы, где он стоял. Лицо его почти касалось стекла, но, как ни странно, лучше видя его, я лишь осознала, насколько четким был его образ прежде. Спустя несколько секунд он скрылся, но я поняла, что он успел увидеть и узнать меня; и мне показалось, будто я глядела на него долгие годы и знала его всегда. Впрочем, на этот раз случилось кое-что, чего не было тогда; его взгляд сквозь стекло был устремлен на мое лицо, такой же глубокий и тяжелый, но на мгновение он отвернулся, и я заметила, что он посмотрел на несколько предметов в комнате, один за другим. Тотчас потрясение мое усилилось оттого, что я поняла: не ко мне он приходил сюда. Он приходил к кому-то другому.
Вспышка понимания – понимания, вызванного ужасом, – произвела на меня чрезвычайное воздействие: в моей душе внезапно завибрировали струны долга и отваги. Я говорю «отваги», потому что, без сомнения, зашла уже очень далеко. Выскочив из комнаты, я добежала до входной двери, молнией вылетела на аллею, обошла, не мешкая, террасу и, завернув за угол, осмотрелась. Но смотреть было не на что – посетитель исчез. Я остановилась, едва не упала, чувствуя истинное облегчение, но продолжала осматриваться окрест – давая незнакомцу время появиться вновь. Время, говорю я, но сколько оно длилось? Сейчас я не могу судить о длительности этих событий. Видимо, способность к измерению оставила меня тогда: они не могли длиться столько, сколько мне казалось. Терраса и все вокруг нее: газон и сад за ним, доступная взгляду часть парка – все было абсолютно пустынно. Я видела заросли кустарника и высокие деревья, но я помню, как твердо была уверена, что он за ними не прячется. Он мог там быть, мог не быть; но раз я его не вижу, значит, его нет. За это соображение я уцепилась; затем, вместо того, чтобы вернуться тем же путем, я по наитию подошла к окну столовой, смутно понимая, что должна постоять там, где находился пришелец.
Так я и сделала: приложила лицо к раме и посмотрела, как он, внутрь комнаты. Будто нарочно, для полного сходства, из холла в столовую вошла Гроуз, как я до того. Это позволило мне представить, что перед тем происходило со мной. Она увидела меня, как я – пришельца; она застыла на месте, как я; от меня ей как бы передалась часть пережитого шока. Она побледнела, и я спросила себя, была ли я так же бледна. Она коротко взглянула и отступила, повторяя мой путь, и я поняла, что она сейчас выйдет из дому, обогнет его, и мы встретимся здесь. Я осталась на месте и, поджидая ее, думала о разных вещах. Но только об одном я здесь упомяну. Меня удивило, почему она тоже испугалась.
V
О, экономка дала мне ответ, как только, обогнув угол, появилась передо мной.
– Ради всего святого, что случилось? – Она теперь раскраснелась и запыхалась. Я промолчала, пока она не подошла поближе.
– Со мной? – наверно, мне удалось изобразить удивление. – А что, видно?
– Вы побелели, как полотно. Ужасно выглядите.
Я задумалась; я могла без стеснения использовать эти слова, чтобы разрушить ее неведение. Необходимость уважать стеснительность Гроуз упала без шороха с моих плеч, и если я на мгновение заколебалась, то вовсе не оттого, что хотела отступить. Я протянула руку, и экономка взяла ее; я держала крепко, мне нравилось ощущать близость к ней. В робко растущем удивлении Гроуз я нашла некоторую поддержку.
– Вы пришли, чтобы идти со мною в церковь, я понимаю, но пойти не смогу.
– С вами что-то случилось?
– Да, и вам следует это узнать. Я выглядела странно?
– Через окно? Просто страшно!
– Неудивительно, – сказала я, – меня сильно испугали.
По лицу Гроуз было ясно видно, что она пугаться не желает, и все же она слишком хорошо помнила свое место, чтобы не разделить со мною любую явную неприятность. О да, само собой подразумевалось, что она должна!
– То, что вы увидели из столовой минуту назад, – это последствие испуга. А то, что видела я – чуть раньше, – было гораздо хуже.
– Что же это такое? – рука экономки дернулась.
– Крайне странный человек. Он глядел в окно.
– Что за человек?
– Не имею ни малейшего понятия.
Миссис Гроуз без толку огляделась.
– Куда же он делся?
– Я и этого не знаю.
– А раньше вы его видали?
– Да, один раз. На старой башне.
Она смогла лишь пристальнее поглядеть на меня.
– Вы хотите сказать, что это посторонний?
– О, именно так!
– И вы мне ничего не сказали?
– Нет. У меня были причины. Но теперь, когда вы сами догадались…
Этот выпад Гроуз выдержала с округлившимися глазами.
– Да я не догадывалась! – сказала она простодушно. – Куда мне, ежели вы представления не имеете?
– Ни малейшего.
– Вы его видели только на башне?
– И вот только что на этом месте.
– Что же он делал-то на башне? – Гроуз снова огляделась.
– Просто стоял и смотрел на меня сверху.
Экономка на минутку задумалась.
– Это был джентльмен?
– Нет, – мне задумываться не нужно было. Она уставилась на меня, удивленная еще сильнее. – Нет.
– Значит, никто из наших? Никто из деревенских?
– Никто, никто. Вам я не говорила, но сама проверила.
Она вздохнула с облегчением, и это было, как ни странно, к лучшему. Правда, это было еще не все.
– Но ежели он не джентльмен…
– То что он собой представляет? Он – кошмар.
– Кошмар?
– Он… Господи, помоги мне, я не знаю, что это!
Гроуз огляделась в третий раз, всматриваясь в туманную дымку, затем, собравшись с духом, резко переменила тему:
– Нам пора уже быть в церкви.
– О, я не в состоянии сейчас идти в церковь!
– Разве это не пойдет вам на пользу?
– Это не пойдет на пользу им! – Я кивком указала на дом.
– Вы о детях?
– Я не могу сейчас их оставить.
– Вы боитесь?..
– Я боюсь его, – откровенно призналась я.
Широкое лицо Гроуз впервые отразило отдаленные проблески угрызений совести; я как-то уловила, что у нее забрезжила мысль, не внушенная ранее мною и потому пока неясная мне. Сейчас я припоминаю, что сразу надумала выведать у нее это что-то, видимо связанное с ее явным желанием узнать побольше.
– Когда это было… на башне?
– Примерно в середине месяца. И в тот же час.
– Было уже почти темно, – пробормотала Гроуз.
– О нет, отнюдь. Я видела его так же ясно, как вас.
– Но как же он попал туда?
– И как оттуда вышел? – засмеялась я. – У меня не было возможности спросить у него! А сегодня вечером, как видите, он не сумел пройти внутрь.
– Он только подглядывает?
– Надеюсь, что этим и ограничится! – Я отняла свою руку, и экономка слегка отодвинулась. Я немного выждала и произнесла: – Вы идите в церковь. До свиданья. Я должна посторожить.
Она медленно обернулась ко мне.
– Вы за них боитесь?
Мы обменялись еще одним долгим взглядом.
– А вы нет?
Вместо ответа она подошла к окну и на минуту прильнула лицом к стеклу.
– Вы сейчас видите то, что мог видеть он, – заметила я.
Она не пошевелилась.
– Как долго он простоял здесь?
– Пока я не вышла, чтобы встретиться с ним.
Гроуз наконец обернулась, и выражение ее лица стало иным.
– А я бы не смогла выйти…
– Да и я бы тоже! – снова засмеялась я. – Но вышла. Ведь это мой долг.
– И мой также, – ответила она и добавила: – На кого он похож?
– Я была бы рада рассказать вам, но… Но он не похож ни на кого.
– Ни на кого? – отозвалась она.
– Он не носит шляпы, – видя по лицу Гроуз, что уже одна эта деталь, видимо, знакомой картины, заставила ее насторожиться, я стала добавлять мазок за мазком. – У него рыжие волосы, ярко-рыжие и курчавые, лицо бледное, удлиненное, с прямыми, правильными чертами, и маленькие, скорее забавные, бакенбарды, тоже рыжие. Брови у него более темные, выгнутые дугой и кажутся очень подвижными. Взгляд острый, странный, ужасный; но глаза, насколько я помню, небольшие и как бы застывшие. Рот широкий, губы тонкие, и он гладко выбрит, если не считать бакенбард. Вообще мне показалось, что он похож на актера.
– На актера! – вот уж на кого в тот момент миссис Гроуз была не похожа совсем.
– Я актеров не видала, но они, наверно, таковы. Он высокий, подвижный, осанистый, – продолжала я, – но не джентльмен, нет-нет, никак!
Лицо моей соратницы бледнело по мере того, как я все это выкладывала, глаза округлялись все сильнее, и даже рот приоткрылся.
– Джентльмен? – ахнула она недоуменно, сбитая с толку. – Он – джентльмен?
– Вы, кажется, с ним знакомы?
Она явно пыталась как-то сдержаться.
– А он действительно красивый?
– Весьма! – воскликнула я, поняв, как можно ей помочь.
– А одежда?..
– С чужого плеча. Приличная, но шито не на него.
У экономки вырвался сдавленный утвердительный стон:
– Это вещи хозяина!
– Итак, вы все-таки его знаете?
Она замялась лишь на миг.
– Квинт! – выкрикнула она.
– Кто такой Квинт?
– Питер Квинт – личный слуга хозяина, камердинером был, когда он здесь жил!
– Когда хозяин жил здесь?
Все еще едва дыша, но стараясь мне угодить, она наконец выразилась точнее:
– Он шляп никогда не носил, зато… ну, понимаете, в гардеробе недосчитались нескольких жилетов. Они оба были здесь, в прошлом году. Потом хозяин уехал, а Квинт остался один.
Чуточку помолчав, я уточнила:
– Один?
– Один с нами, – затем другим, глухим тоном она добавила: – На хозяйстве.
– И что же с ним стало?
Она медлила с ответом так долго, что это меня заинтриговало еще сильнее.
– Его тут уже нет тоже, – выговорила она наконец.
– Куда-то уехал?
Лицо ее приняло неописуемое выражение.
– Бог знает куда! Он умер.
– Умер? – я почти выкрикнула это слово.
Гроуз постаралась выпрямиться, придала своей позе уверенность, чтобы соответствовать раскрываемой тайне.
– Да. Мистер Квинт умер.
VI
Конечно, кроме этого случая потребовалось еще время на то, чтобы мы обе освоились с условиями, в которых нам нужно было теперь как-то жить, – с моей ужасной склонностью к впечатлениям того рода, с ярким примером которых я столкнулась, и со знанием моей соратницы об этой склонности, знанием, состоящим из равных долей ужаса и сочувствия. Происшествие на целый час повергло меня в прострацию, но позже тем вечером мы обе, вместо посещения церковной службы, провели свою службу, мессу слез и клятв, молитв и обетов, завершившую ряд взаимных сомнений и обещаний, высказанных, как только мы вдвоем укрылись в классной комнате и заперли дверь, чтобы разобраться с бедой. В результате разбирательства было решено попросту свести ситуацию до наименее жесткого уровня – элементарного недоразумения. Гроуз сама не видела ничего, ни тени от тени, и никто в доме кроме самой гувернантки не ведал о трудном положении гувернантки; однако экономка признала, не отрицая напрямую мое здравомыслие, правдивость моего рассказа и в конце концов одарила меня такой нежностью, слитой с ужасом, таким признанием моих более чем сомнительных прав, что это навсегда осталось в моей памяти как прекраснейшее проявление человеческого милосердия.
Итак, в ту ночь мы уговорились, что попробуем сообща поддержать порядок; и хотя Гроуз не вошла в число свидетелей, я не могла с уверенностью судить, мне или ей досталась самая тяжкая часть бремени. Я думаю, что в тот час, да и впоследствии, я знала, что смогу обеспечить безопасность моих учеников; но мне потребовалось время, чтобы полностью убедиться, на что готова пойти моя честная союзница ради выполнения такого сомнительного договора. Я была странной напарницей для нее, как и она для меня; но, прослеживая пройденный нами путь, я вижу, какую прочную общую опору мы должны были найти в единственной идее, которая, если повезет, могла упрочить наш союз. Именно эта идея позволила мне, так сказать, сдвинуться с места и выйти из камеры моего ужаса. Выйдя во двор, я хотя бы смогла глотнуть свежего воздуха, и там Гроуз могла присоединиться ко мне. Прекрасно помню доныне, каким образом я обрела силу, прежде чем мы расстались на ночь. Перед тем мы снова и снова перебирали подробности моего видения.
– Он искал кого-то другого, вы говорите – не вас?
– Он искал маленького Майлса, – моя проницательность теперь стала беспредельной. – Вот кого он высматривал.
– Откуда вы знаете?
– Знаю, знаю, знаю! – мое возбуждение нарастало. – Да и вы знаете, моя дорогая!
Она этого не отрицала, но я чувствовала, что мне нужно от нее кое-что еще. И она после паузы продолжила:
– А что будет, если он увидит?
– Малыш Майлс? Именно этого он и хочет!
Она вдруг снова ужасно перепугалась.
– Дитя?
– Боже упаси! Этот тип. Он хочет показаться им.
Представить себе такое было ужасно, и все же я ухитрилась как-то сдержаться; и пока мы там совещались, мне пришлось то и дело доказывать свою силу воли на практике. Я была абсолютно уверена, что мне предстоит снова столкнуться с тем же видением, но что-то подсказывало: храбро намереваясь стать единственным объектом этого эксперимента, воспринимая, призывая, преодолевая все это, я послужу искупительной жертвой ради спокойствия моих подопечных, и не только детей. Но оградить их от зла и непременно спасти было важнее всего. Под конец нашего ночного разговора, помнится, я сказала миссис Гроуз:
– Странным кажется мне, что мои ученики никогда не упоминали…
Я умолкла, задумавшись, а она сурово поглядела на меня.
– О том, что он был здесь и как они проводили время с ним?
– Как они проводили время с ним, его имя, его присутствие, какие-то истории, что угодно.
– О, маленькая леди не помнит. Она ничего не слышала и не знала.
«Даже об обстоятельствах его смерти?» – подумала я, но вслух сказала только:
– Пожалуй, что и не могла знать. Но Майлс должен помнить, Майлс должен знать.
– Ах, не трогайте его! – вырвалось у Гроуз.
Я вернула ей такой же твердый взгляд и подумала: «Не нужно бояться».
– Это действительно странно.
– То, что мальчик о нем не вспоминает?
– Ни разу, ни единого намека. И вы говорите, что они были «большими друзьями»?
– О, это не было взаимно! – Гроуз почеркнула интонацией последнее слово. – Это Квинт воображал так. Ему нравилось играть с Майлсом, понимаете… портить его. – Она помолчала и добавила: – Квинт уж слишком вольничал.
Я вспомнила лицо видения – такое лицо! – и меня передернуло от отвращения.
– Вольничал с моим мальчиком?
– Со всеми подряд!
Я воздержалась на время от анализа этого факта, но вспомнила, что он затрагивал и других обитателей нашего дома: полдесятка мужчин и женщин, членов нашей маленькой колонии. Однако для нашего расследования было весьма кстати то, что на памяти всех обитателей на счету нашего милого дома не имелось ни одной страшной легенды, никаких кухонных пересудов. Ни злых прозвищ, ни недоброй славы, а Гроуз, скорее всего, желала только прильнуть ко мне и подрожать в тишине.
Все же под конец я решила испытать ее. Уже настала полночь, и экономка уже взялась за ручку двери, чтобы покинуть классную комнату.
– Погодите, я хочу уточнить, это очень важно: как по-вашему, он был определенно и общепризнанно дурным человеком?
– Ну уж, не общепризнанно. Я точно знала, а вот хозяин – нет.
– И вы ему не рассказали?
– Понимаете, он не очень-то любил разные сплетни, а уж жалобы вообще ненавидел. Все такое его ужасно сердило, и если люди были хороши для него…
– То об остальном он заботиться не желал?
Мнение экономки вполне согласовывалось с моими впечатлениями: этот джентльмен был ценителем покоя, и, вероятно, дела людей, входивших в его окружение, тоже мало его интересовали. Тем не менее я сочла нужным нажать на собеседницу.
– Поверьте, я на вашем месте непременно рассказала бы!
– Признаю, я была неправа, – она прочувствовала различие между нами. – Но, если честно, я боялась.
– Боялись чего?
– Того, что мог сделать этот тип. Квинт был такой умный… такой дошлый.
Я восприняла эту подробность спокойно лишь с виду.
– Больше вы ничего не боялись? Например, его воздействия на?..
– Его воздействия? – переспросила она тревожно, ожидая продолжения.
– На наших дорогих невинных крошек. А ведь вы отвечали за них.
– Нет, не я! – она резко шагнула ко мне от двери. – Хозяин доверял ему и оставил его здесь из-за того, что тот вроде бы занедужил и деревенский воздух ему-де полезен. Так что рассказывать обо всем должен был он. Да, – с вызовом бросила она, – даже о них.
– Этот субъект – о детях? – я едва смогла подавить стон. – И вы с этим мирились!
– Нет. Не могла – и сейчас не могу!
И бедняжка разрыдалась.
Со следующего дня, как я уже упоминала, мы установили неусыпное наблюдение за детьми; но как часто и с какой страстью мы возвращались к тому же предмету в течение недели! Хотя той воскресной ночью мы обсудили многое, меня не оставляло ощущение, особенно в первые часы после разговора – вы можете догадаться, спала ли я тогда, – что экономка чего-то недосказала мне. Я от нее ничего не скрыла, но Гроуз о чем-то промолчала. Уже к утру я не сомневалась, что недостаток откровенности тут ни при чем, просто страхов с обеих сторон скопилось слишком много.
Сейчас, ретроспективно, мне кажется, что ко времени, когда утреннее солнце поднялось высоко, я, размышляя без устали, определила почти все те смыслы случившегося, которые проявились при дальнейших и более тяжелых событиях. Прежде всего меня обеспокоила мрачная фигура человека – живого, о мертвом пока думать не стоило! – пробывшего без отлучки в Блае несколько месяцев, а это был огромный срок. Предел этому злу был положен лишь одним зимним утром, когда некий труженик, выйдя на работу ранним утром, нашел застывшее тело Питера Квинта посреди дороги близ выхода из деревни; причиной несчастья, во всяком случае по первому впечатлению, стала рана на голове: такую рану он мог бы получить – и действительно получил, как потом выяснилось, – из-за того, что, выйдя из паба в темноте, сбился с пути, поскользнулся и упал с обледенелого откоса, под которым и лежал. Скользкий лед, неверный поворот в ночной темноте и в подпитии объяснили многое, и в конце концов, после расследования и бесконечных пересудов, были признаны единственным объяснением; однако в жизни Квинта были разные дела, странные и опасные обстоятельства, тайные нарушения и больше пороков, чем можно было подозревать, и все это давало основания для совсем иных выводов.
Не знаю, удастся ли мне подобрать слова, чтобы правдиво описать тогдашнее мое состояние; но я была способна испытывать радость оттого, что ситуация требовала от меня высокого героизма. Теперь я понимала, для какой прекрасной и трудной службы была призвана и какое величие ждет меня, когда выяснится – о, в нужный момент! – что я сумела справиться там, где многие другие девушки, возможно, потерпели неудачу. Сильно помогло мне то, что (признаюсь, оглядываясь назад, я готова рукоплескать самой себе!) я воспринимала свою службу так просто и серьезно. Меня поставили охранять и защищать маленьких осиротевших людей, которым не было равных в мире по прелести, чья беззащитность внезапно стала столь очевидной и вызывала глубокую, постоянную боль в преданном сердце. По сути, мы все вместе были отрезаны от мира; опасность сплотила нас. У них не было никого, кроме меня, а у меня… да, были они. Коротко говоря, это был великолепный шанс. И этот шанс явился мне в образе весьма материальном. Я стала заслоном перед детьми. Чем больше увижу я, тем меньше достанется им. Я начала следить за ними в состоянии глухой тревоги, скрывавшей возбуждение, которое могло бы, продлись оно дольше, перерасти в род безумия. На мой нынешний взгляд, спасло меня то, что взвешенное состояние внезапно переменилось. Вместо неопределенной тревоги явились жуткие доказательства. Доказательства, говорю я, да – с того момента, когда я реально вступила в бой.
Момент этот наступил в послеполуденный час, который мы с моей младшей ученицей провели вдвоем в парке. Майлса мы оставили дома, на диванчике с красными подушками в глубокой оконной нише; он хотел дочитать книжку, и я не собиралась препятствовать такому похвальному желанию подростка, чьим единственным недостатком была излишняя непоседливость. Его сестра, напротив, просилась погулять, и мы ходили с полчаса, подыскивая тенистое место, ибо солнце стояло еще высоко и день выдался весьма жарким. На прогулке я в который раз поразилась, как девочка, подобно ее брату, умеет оставить меня в покое, не оставляя меня, и составлять мне компанию, не вертясь под ногами. Это свойство обоих детей было очаровательно. Они никогда не бывали ни назойливыми, ни вялыми. Пристальное внимание не требовалось: я просто смотрела, как отлично они развлекаются без меня. Они как будто усердно готовили спектакль и приглашали меня активно восхищаться. Я входила в мир их воображения – им незачем было опираться на мое; мое время расходовалось, лишь когда нужно было изобразить по ходу игры какую-нибудь замечательную личность или вещь; благодаря моему старшинству и статусу это занятие было для меня приятной и достойной синекурой. Не помню, что я тогда изображала – что-то очень важное и очень тихое, – но Флора сильно увлеклась игрой. Мы расположились на краю озера, а поскольку я недавно начала преподавать детям географию, озеро было наречено Азовским морем.
Такова была обстановка, когда я внезапно ощутила, что по другую сторону «Азовского моря» у нас есть заинтересованный зритель. Каким способом я обрела это знание? Ничего страннее этого откровения не бывало, если не считать еще более странного другого, вскоре явившегося. Я сидела с каким-то рукодельем – роль позволяла мне сидеть – на старой каменной скамье с видом на водоем; и в этой позиции я начала воспринимать с уверенностью, хотя и не видя, присутствие третьего лица в отдалении. Старые деревья и густые заросли кустарника давали обширную и приятную тень, но ее пронизывали яркие блики жаркого дневного света. Все вокруг было однозначно, ни в чем нельзя было усомниться, по меньшей мере в моем убеждении, крепнущем с минуты на минуту, что я увижу прямо перед собой за озером, как только направлю туда взгляд.
Глаза мои в тот момент были обращены к шитью, которым я занималась, и даже сейчас я ощущаю свою судорожную попытку не поднимать голову, пока я достаточно успокоюсь, чтобы сообразить, что мне делать. В пределах видимости имелся чужеродный объект, в правомерности присутствия которого я немедленно, страстно усомнилась. Помню, что я перебрала в уме все вероятные варианты, учитывая такие вполне естественные возможности, как, например, приход одного из наших служащих, или курьера, почтальона, мальчика-посыльного из деревенской лавки. Хотя я все еще ничего не видела, это рассуждение практически не повлияло на мою убежденность, что характер и поведение пришельца выдают в нем известного мне гостя. Мне уже казалось вполне естественным, что видимые вещи могут быть абсолютно иными, нежели они должны быть.
В том, что новое явление тождественно предыдущим, я уверилась, как только стрелки на маленьких часиках моей отваги дошли до нужной минуты; тем временем, сделав усилие ненамного меньшее, я перевела взгляд на Флору, которая находилась ярдах в десяти от меня. При мысли о том, заметит ли видение девочка, сердце мое замерло на миг от сомнений и ужаса; и я, затаив дыхание, ожидала, когда она вскрикнет или подаст какой-либо иной знак интереса или испуга, и я пойму…
Я ждала, но ничего не произошло; затем в первую очередь я осознала – и это было, пожалуй, страшнее всего, о чем я должна рассказать, – что за последние минуты не слышала от девочки ни звука; и во вторую – что за те же минуты Флора повернулась спиною к воде. В такой позе я застала ее, когда наконец посмотрела, с твердым убеждением, что за нами обеими прямо сейчас следят. Малышка только что подобрала с земли обломок дощечки с небольшой дырочкой, и это, очевидно, навело ее на мысль, воткнув палочку в качестве мачты, соорудить лодочку. Когда я взглянула на нее, она увлеченно и усердно пыталась соединить эти детали. Понимание того, что она делала, так подбодрило меня, что через несколько секунд я почувствовала себя готовой на большее. Тогда я повернулась – и стала лицом к тому лицу, которое должна была увидеть.
VII
Я разыскала миссис Гроуз, как только смогла освободиться; как я пережила время до встречи, не могу вразумительно объяснить. Но свой хриплый вскрик, когда я бросилась к ней, я словно слышу и сейчас:
– Они знают… это чудовищно, они знают, знают!
– И что же это они могут?.. – экономка обняла меня, но в голосе ее слышалось недоумение.
– Да все, что мы знаем, – и лишь богу ведомо, что еще кроме этого! – Она отпустила меня, и я описала инцидент, впервые полностью осознав его сама. – Два часа назад, в саду, – я едва могла ворочать языком. – Флора видела!
Гроуз восприняла новость как удар под ложечку.
– Малышка сама вам сказала? – прошептала она.
– Ни слова, в том-то и ужас. Не выдала! Ребенок восьми лет, такой ребенок!
Потрясение мое я пока не могла выразить словами.
Гроуз, конечно, только и смогла, что еще шире раскрыть рот.
– Откуда же вы узнали?
– Я там была… видела собственными глазами: девочка была полностью в курсе дела.
– В курсе того, что он явился?
– Не он, а она, – я понимала, что произвожу странное впечатление, было заметно, что моя соратница очень медленно осваивается с новостью. – На этот раз – другая особа; но от ее фигуры безошибочно веет такой же жутью и злом: женщина в черном, бледная и страшная… с тем же выражением, и с таким лицом!.. по ту сторону озера. Я там сидела с малышкой, все было тихо, и тут она явилась.
– Но как явилась – и откуда?
– Откуда все они являются! Она просто возникла и стояла там – но не так близко.
– И не подошла ближе?
– Знаете, если судить по эффекту и ощущениям, то она все равно что стояла рядом, как вы!
По странному побуждению моя добрая экономка отступила на шаг.
– Вам эта особа совсем незнакома?
– Совсем. Но дитя ее знает. И вы знаете, – тут я высказала то, что успела надумать. – Это моя предшественница – та, которая умерла.
– Мисс Джессель?
– Мисс Джессель. Вы мне не верите? – с нажимом спросила я.
– Как вы можете утверждать? – Очень расстроенная, она покачала головой.
Состояние моих нервов никуда не годилось, и я сорвалась.
– А вы спросите у Флоры – она не сомневается! – Тут же я пожалела о сказанном и поправилась: – Нет, бога ради, не надо! Она скажет, что ничего не было… она солжет!
– Ах, да как же вы можете? – Гроуз не была настолько потрясена, чтобы не протестовать.
– Потому что ясно вижу. Флора не хочет, чтобы я знала.
– Только затем, чтобы вас не тревожить.
– Нет, нет – там глубоко, глубоко! Чем больше я вникаю в это дело, тем глубже вижу, и чем глубже вижу, тем сильнее боюсь. Но я не знаю, что упускаю из виду – и чего еще не боюсь!
– То есть вы боитесь снова ту особу увидеть? – спросила Гроуз, пытаясь понять меня.
– О нет! Теперь-то это не страшно! – Мне пришлось объяснить. – Боюсь не увидеть.
Экономка по-прежнему туго соображала.
– Я вас не понимаю.
– Да просто дитя может заняться видением – и дитя несомненно займется, не давая знать мне.
Возможность такого поворота на миг сокрушила миссис Гроуз, но, понимая, каким силам мы открыли бы путь, сдавшись хоть на пядь, она сумела взять себя в руки.
– Боже милостивый, нам нужно не терять голову! И вообще, если Флора не беспокоится… – Гроуз даже неуклюже попыталась пошутить, – может, ей это нравится!
– Если нравится такое – она негодница, а не ребенок!
– Разве это не доказывает ее блаженную невинность? – рискнула предположить экономка.
Этим она на минуту почти убедила меня.
– О, за это мы должны ухватиться – и так держаться! Если это не доказывает правоту ваших слов, тогда я не знаю, что и думать! Ибо та женщина страшнее страшного!
Гроуз постояла, глядя себе под ноги, потом взглянула на меня:
– Расскажите, как вы узнали?
– Значит, вы допускаете, что это – та самая особа? – воскликнула я.
– Расскажите, как вы узнали, – просто повторила упрямица.
– Очень обыкновенно – глядя на нее! По ее внешнему виду.
– Так по-вашему, она вела себя непристойно?
– Господи, ничуть – я бы такого не потерпела. Она даже не глянула на меня. Она смотрела только на девочку.
– Как смотрела? – допытывалась Гроуз.
– Ах, взгляд ее был ужасен!
Она уставилась на меня, словно хотела найти сходство.
– Смотрела неприветливо?
– Да нет же. Боже упаси нас, гораздо хуже. В ее взгляде была решимость… неописуемая. Что-то вроде яростного намерения.
– Намерения? – экономка побледнела.
– Схватить девочку.
Гроуз, не сводя с меня глаз, содрогнулась, отошла к окну и выглянула наружу.
– Именно это Флора знает, – договорила я.
– Та особа была в черном, вы говорили? – спросила она, снова повернувшись ко мне.
– В трауре. Платье бедное, чуть ли не оборванное. Но сама… да, исключительно красива. – Теперь я увидела, что довела наконец, шаг за шагом, жертву моих откровений до некоторого понимания, ибо она явно задумалась. – О, красива весьма и весьма, – продолжала я, – прямо чудо. Но от нее веет скверной.
Гроуз медленно подошла ко мне.
– Мисс Джессель… была скверной, – она взяла мою руку в свои и крепко сжала, как бы предупреждая приступ тревоги из-за того, что сейчас скажет. – Они оба были скверные.
Теперь мы снова могли рассуждать вдвоем, и благодаря этому я увидела всю картину в целом.
– Я оценила всю тактичность вашего умолчания, но теперь пришло время откровенности; вы обязаны все рассказать мне, – Гроуз вроде бы согласилась, но хранила молчание; поэтому я добавила: – Я должна узнать здесь и сейчас. Как умерла гувернантка? Ну же, говорите, между ними что-то было?
– Было все что угодно.
– Несмотря на различие?..
– Ох, и ранг не тот, и воспитание… – печально призналась она. – Мисс Джессель была леди.
– Да, – подумав, согласилась я. – Она была леди.
– А он-то ужас до чего низко, – сказала Гроуз.
Я почувствовала, что моей собеседнице будет неприятно, если я стану дальше рассуждать о месте слуг на общественной лестнице; но ничто не мешало мне принять ее собственную мерку уровня падения моей предшественницы. Эти сведения можно было использовать, и я это сделала тем охотнее, что они завершали мое представление о покойном «личном» слуге нашего нанимателя – умного, благообразного человека – наглом, самоуверенном, испорченном, порочном.
– Этот парень был как пес, – миссис Гроуз, видимо, сочла, что в данном случае стоит уточнить оттенки. – В жизни не встречала ему подобного. Творил что хотел.
– И с нею?
– С ними всеми.
Можно было подумать, что мисс Джессель предстала перед моей приятельницей как будто воочию. Казалось, я уловила в ее глазах отражение той же фигуры, которую видела у озера; и я высказалась решительно:
– Должно быть, она хотела того же самого!
Судя по лицу Гроуз, так оно и было, но сказала она иное:
– Бедняжка… она заплатила за это!
– Значит, вы знаете, отчего она умерла? – спросила я.
– Нет, ничего не знаю и знать не желала, и довольна, что не узнала; но возблагодарила небеса за то, что для нее все это закончилось!
– И все-таки у вас было свое мнение насчет…
– Истинной причины ее отъезда? Ну, не без того. Она не могла остаться. Вы подумайте, каково бы ей, гувернантке, здесь пришлось! И позже я об этом раздумывала, и до сих пор. И разные ужасы воображаю.
– Мои еще ужаснее, – ответила я и невольно выдала ей то, что меня угнетало – сознание жалкого провала. Это вызвало у Гроуз прилив сочувствия, и моя способность сопротивляться рухнула от нового прикосновения ее доброты. Как и в первый раз, я зарыдала, отчего и она заплакала, и на ее материнской груди я излила поток своих жалоб.
– У меня не получается! – всхлипывала я в отчаянии. – Я не спасаю их, не защищаю! Все гораздо хуже, чем я мнила: они погибли!
VIII
Мои жалобы имели под собой достаточно оснований: в деле, которое я изложила миссис Гроуз, были скрытые глубины и повороты, а у меня не хватало решимости исследовать их; поэтому, когда потрясающие осложнения снова свели нас, мы стали едины во мнении, что наш долг – сопротивляться сверхъестественным фантазиям. Нам следовало удержать в порядке свои головы, если не удастся удержать что-то еще; это была трудная задача, если учесть, что усомниться в приобретенном нами невероятном опыте было сложно.
Поздно ночью, когда весь дом уснул, мы еще раз поговорили с экономкой в моей комнате, и мне удалось привести ее к убеждению, что я видела именно то, что видела. Чтобы она прочно усвоила суть дела, мне потребовалось лишь спросить, каким образом я смогла, если все это «сочинила», обрисовать внешность обеих явившихся мне фигур с такими подробностями, с личными приметами, что Гроуз мгновенно их узнала по описанию и назвала имена. Она, конечно, хотела бы – и ее не стоит в том винить! – предать забвению всю эту историю; и я быстро убедила ее, что мой личный интерес внезапно резко изменился: я буду искать способ выбраться из ловушки. Я удовлетворила ее, сказав, что повторные явления – а в том, что они повторятся, мы не сомневались, – вероятно, выработают у меня привычку к опасности и что уже сейчас опасность, грозящая мне лично, стала самой меньшей из моих забот. Трудно было перенести только вновь возникшие подозрения; но и эту тяжесть мне облегчили немного во второй половине того дня.
Днем, после взрыва эмоций, я, конечно же, вернулась к ученикам, ведь верным средством от тревоги служило их очарование, которое я уже научилась культивировать, и оно пока меня ни разу не подводило. Иными словами, я погрузилась в особую атмосферу общения с Флорой, и вдруг выяснилось – это было почти как роскошь! – что она улавливает признаки боли и тотчас приступает к исцелению. Внимательно взглянув на меня, она заявила, что мое лицо «плакало». Я полагала, что стерла все уродливые следы слез, но сейчас, одаренная непостижимым милосердием девочки, я буквально возликовала, что следы еще заметны. Глядеть в лазурную глубину детских глаз и считать, что их нежность – это уловка взрослого лукавства, значило поддаться цинизму, и я предпочла отказаться от предубеждения и подавить, насколько возможно, свое волнение. Это не только соответствовало моему душевному желанию – позже, в ночные часы, я смогла, повторяя доводы снова и снова, убедить Гроуз, что если слышать их голоса, чувствовать биение их сердец, прикосновение их свежих щечек к своему лицу, то невозможно признать за ними что-либо, кроме слабости и красоты.
Чтобы разобраться с этим предметом раз и навсегда, мне пришлось заново перечислить все тонкие приемы, которые позволили мне днем у озера совершить чудо самообладания. К сожалению, я была вынуждена заново рассмотреть достоверность самого момента и установить, каким же образом ко мне пришло понимание того факта, что непостижимая связь, замеченная тогда мною, была для обеих сторон делом привычным. Сожалела я также и о том, что пришлось заново, с трудом, рассказывать, почему я, будучи введена в обман, не усомнилась, что девочка видела «гостью» так же ясно, как я – саму Гроуз, что она хотела, видя ее, заставить меня думать, что не видит; и как, в то же время, она сумела, не подавая виду, догадаться, что и я вижу! Сожаление вызывала и необходимость снова доказывать значимость тех действий, которыми Флора пыталась отвлечь мое внимание: заметно усилившаяся подвижность, показная увлеченность игрой, пение, бессмысленная болтовня и даже приглашение затеять шумную игру.
Однако если бы я захотела доказать, что ничего особенного не случилось, и не произвела этот пересмотр, то пропустила бы два-три утешительных момента, еще доступных для меня. Например, я бы не смогла клятвенно уверить мою подругу, что сумела (а это было явно к лучшему) хотя бы себя не выдать. И если бы не решимость припереть соратницу к стене, то мне в голову бы не пришло, под нажимом душевной нужды или отчаяния разума – уж не знаю, какие слова подобрать, – устраивать дополнительное расследование. Мало-помалу Гроуз, под моим натиском, поведала многое; но некая eе уклончивость то и дело задевала мое сознание, словно крыло летучей мыши; и я помню, как сонная тишина в доме, наше бдение и концентрация опасности помогли мне понять, как важно сделать последний рывок и полностью раскрыть занавес.
– Я не верю, что все так ужасно, – помнится, сказала я, – давайте определенно заявим, моя дорогая: не верю. Но если бы верила, учтите, что я должна кое-что потребовать от вас, прямо сейчас, не щадя вас более – о, нисколько, ни чуточки! Скажите, что вы имели в виду, когда, перед приездом Майлса, мы обе расстроились из-за письма директора школы, и вы сказали, по моему настоянию, что мальчик был «злым» не всегда? За те недели, что я сама провела рядом с ним и так внимательно наблюдала, он вообще не был таким; он был безмятежным маленьким чудом добра и любви. Соответственно, вы могли сказать подобное лишь в порядке исключения. Так вот, что это за исключение и из каких личных наблюдений вы его извлекли?
Я произвела ужасно строгий допрос, но ситуация не допускала легкомыслия, и, так или иначе, еще до того, как предвестие рассвета заставило нас расстаться, я получила желаемый ответ. То, о чем умалчивала экономка, оказалось весьма важно. Выяснилось, ни больше ни меньше, что на протяжении нескольких месяцев Квинт и мальчик постоянно общались. В пользу миссис Гроуз говорила ее храбрая попытка покритиковать неуместность этой ситуации; она намекала на неприличие такой тесной дружбы и даже позволила себе откровенно заявить об этом мисс Джессель. Мисс Джессель, как ни странно, потребовала, чтобы та не лезла не в свое дело, после чего добрая женщина рискнула обратиться напрямую к маленькому Майлсу. Под моим нажимом она упомянула, что сказала ему, как ей хотелось бы, чтобы юный джентльмен не забывал о разнице положений.
Я, конечно, настояла на уточнении.
– Вы напомнили ему, что Квинт – всего лишь простой слуга?
– А то как же! Но вот ответ его был плох.
– И что он сделал? – спросила я после паузы. – Пересказал ваши слова Квинту?
– Нет. Вот как раз этого не сделал, – ей снова удалось меня впечатлить. Но она еще добавила: – Во всяком случае, я уверена, что не сделал. Так он еще и отрицал некоторые случаи.
– Что за случаи?
– Когда они оставались вдвоем, как если бы Квинт был его наставником, и очень важным, а с маленькой леди занималась только мисс Джессель. То бишь Майлс с тем типом уходил гулять и проводил с ним целые часы.
– Выходит, что он увильнул от правды – сказал, что этого не было? – Ответ был мне так ясен, что я добавила: – Понимаю. Он солгал.
– Ох ты! – пробормотала миссис Гроуз. Видимо, это ей не показалось важным, судя по следующему замечанию: – Видите ли, ведь мисс Джессель не возражала. Она этого Майлсу не запрещала.
– А он сослался на это в свое оправдание?
– Нет, – неохотно произнесла она, – Майлс об этом ничего не говорил.
– Не упоминал о гувернантке в связи с Квинтом?
Гроуз заметно покраснела, поняв, к чему я клоню.
– Ну, не высказывал он ничего. Отрицал, – и она повторила: – он отрицал.
Господи, как же мне пришлось нажать на нее!
– Значит, вам стало ясно, что ребенок знал, что происходило между этими двумя негодниками?
– Не знаю, – простонала бедняжка. – Не знаю!
– Да знаете вы все, дорогая моя. Просто вам недостает моей ужасной храбрости, и вы умалчиваете, из робости, скромности и деликатности, даже о том, что в прошлом, когда вам приходилось, без моей помощи, молча терпеть, мучило вас больше всего. Но я вытащу это наружу! Что-то в поведении мальчика дало вам понять, что он покрывал и оберегал их связь.
– Ох, он не смог препятствовать…
– Тому, что вы, осмелюсь утверждать, узнали правду? Но, боже мой, – я разгорячилась от новой мысли, – что же они должны были сделать, чтобы до такой степени преуспеть с ним?!
– Ах, да ведь нынче все уже наладилось! – печально заметила Гроуз.
– Меня уже не удивляет, что вы так странно себя повели, – не унималась я, – когда узнали от меня про то письмо из школы!
– Не думаю, что вела себя страннее вашего! – парировала она простодушно. – И если он так худо поступал раньше, как же он может быть таким ангелом сейчас?
– И в самом деле… да и творил ли что-то плохое в школе! Как же, как это понять? Знаете что, сделаем так, – сказала я, совсем измучившись, – оставьте это на мой суд, но я что-то скажу лишь через несколько дней. Только оставьте это на мой суд! – я сорвалась на крик, и Гроуз уставилась на меня. – Есть направления, в которых я пока не должна двигаться.
Тем временем я обдумала ее упоминание о том, что мальчик иногда очень кстати для нас проговаривался.
– Если вы, упрекая Майлса, назвали Квинта низким слугой, позвольте угадать: он сказал вам, что вы такая же? – По лицу экономки было видно, что я попала в цель. – И вы простили ему?
– А вы бы не простили?
– О да! – Почему-то это нам обеим показалось забавным, и среди ночной тишины раздался наш смех. Потом я продолжила: – В любом случае, пока Майлс общался с мужчиной…
– Мисс Флора оставалась с женщиной. Это устраивало их всех!
Это в некотором смысле устраивало и меня тоже, ибо я чувствовала, что стою перед дверью, скрывающей особые ужасы, и старалась запретить себе заглядывать за нее. Но теперь я узнала достаточно и сумела остановиться вовремя; поэтому здесь я не пролью больше света на этот предмет и ограничусь передачей моих последних реплик.
– То, что мальчик лгал и был дерзок, признаюсь, не настолько впечатляющие образцы естественного поведения человека, какие я ожидала получить от вас. И все же их хватит, чтобы мне быть начеку еще больше, чем прежде.
Рассказ Гроуз о разговоре с мальчиком заставил меня задуматься – хватило ли бы моей нежности, чтобы простить его? И тут же мне стало стыдно, потому что лицо моей подруги выражало безграничное прощение. Это выяснилось, когда, уже подойдя к двери классной комнаты, она спросила:
– Но вы же не обвиняете его, правда?..
– В том, что он скрывает от меня свои отношения с кем-то? Ах, запомните, что я не стану обвинять никого, пока нет новых сведений. Я просто должна подождать.
С этим она вышла и направилась по другому коридору в свою комнату. Я закрыла за нею дверь.
IX
Я ждала и ждала, а дни проходили, и мое напряжение ослабевало. Новых инцидентов не было, и, проводя время с утра до вечера в общении с учениками, я довольно скоро почувствовала, что болезненные фантазии и даже неприятные воспоминания тускнеют, будто буквы, стертые с доски губкой. Я упоминала уже о том, что могла активно культивировать в душе преклонение перед удивительной детской прелестью, и вы можете легко представить себе, что я не пренебрегала этим источником, какие бы камни ни таились на его дне. Трудно выразить всю странность этой попытки бороться с открывшимися фактами; но она, конечно, была бы гораздо более мучительной, не будь столь успешной. Я часто удивлялась тому, как мои маленькие подопечные могли догадываться, что я думаю о них; и то, что эти странные мысли делали общение с ними еще более интересным, отнюдь не помогало мне скрывать их от детей. Я содрогалась от боязни, как бы они не заметили этот мой огромный интерес. Мысленно я часто представляла себе самое худшее развитие событий и приходила к выводу, что в любом случае даже пятнышко на их невинности – при всей их безупречности и предсказуемости – становилось еще одним доводом в пользу риска. Бывали моменты, когда я, повинуясь непреодолимому импульсу, обнимала детей и прижимала к своему сердцу. Поддавшись такому порыву, я говорила себе: «Что они об этом подумают? Не выдаю ли я себя?» Я могла бы легко запутаться в печальных, диких зарослях подобных мыслей; но реальным итогом тех мирных часов, которыми мне удавалось еще наслаждаться, был вывод, что непосредственный шарм моих маленьких воспитанников был маскировкой, действенной даже при подозрении, что они притворяются. Иными словами, я сообразила: если дети что-либо усмотрели в проявлении моих горячих эмоций, то ведь и я, помнится, подумывала, не странно ли заметное усиление их показной ласковости.
Дети в ту пору проявляли чрезмерную и неестественную любовь ко мне; правда, если подумать, это могло быть и просто их чувствительной реакцией на непрестанные танцы взрослых вокруг них и ласку. Почести, обильно воздаваемые мне, признаться, успокаивали мои нервы, и я ни разу не смогла, так сказать, поймать детей на обмане. Они никогда прежде, пожалуй, не старались сделать так много приятного для их бедной защитницы; и дело тут даже не в том, что они усваивали уроки все лучше и лучше, что, естественно, радовало меня больше всего. Брат и сестра развлекали, забавляли меня, устраивали сюрпризы; читали отрывки из книг, рассказывали истории, разыгрывали шарады, налетали на меня в костюмах животных или исторических персонажей, но более всего они восхищали меня, представляя «пьесы», которые тайком разучивали и могли часами декламировать наизусть. Не следует доискиваться причин – даже если бы я взялась за это сейчас – тех особых личных наблюдений, корректируемых еще более личным восприятием, которые заставляли меня тогда сокращать часы их занятий. С самого начала дети проявили способности ко всем предметам, общую предрасположенность к учению, которая обеспечила им замечательные успехи. Они принимали от меня задания так, словно любили их, и совершали, ради столь щедрого дара, без принуждения, маленькие чудеса запоминания. Они выскакивали из-за угла не только в виде тигров или римлян, они изображали современников Шекспира, астрономов, мореходов. Случай был до того необычный, что, видимо, это и определило мое решение, которое я и поныне затрудняюсь объяснить иначе: я имею в виду свое неестественно отрицательное отношение к отправке Майлса в другую школу. Помню, что я постановила на время не поднимать этот вопрос и удовлетворилась этим потому, что мальчик выказывал ежедневно поразительные признаки ума. Он был слишком умен, чтобы неумелая гувернантка, дочь пастора, позволила себе его испортить; и самой странной, если не самой яркой нитью в моей тогдашней умственной вышивке было впечатление, которое я не осмелилась додумать до конца, что он находился под чьим-то влиянием, служившим огромным стимулом в его детской интеллектуальной жизни.
Впрочем, решить, что такой мальчик может пока обойтись без школы, было нетрудно, а вот как такого мальчика мог «выгнать» директор школы, оставалось тайной. Должна добавить, что, находясь почти постоянно в обществе учеников – а я старалась их надолго не оставлять, – я не смогла пройти по каким-либо следам далеко. Мы жили в ореоле музыки, любви, успехов и любительских спектаклей. Музыкальный слух у обоих детей был отличный, но старший особенно отличался способностью схватывать и повторять. Пианино в классной комнате служило орудием против любых мрачных фантазий; а когда это не получалось, были еще посиделки в разных уголках, когда они по очереди, в самом веселом настроении, выбегали, чтобы «войти» обратно в новом образе. У меня самой были братья, и для меня не тайна, что маленьким девочкам бывает присуще рабское преклонение перед маленькими мальчиками. Но вот нашелся же в мире мальчик, способный так трепетно относиться к существу другого пола, меньшему по возрасту и уму! Дети были необыкновенно дружны, и сказать, что они никогда не ссорились, не ябедничали – значит воздать лишь сухую хвалу их милоте. Правда, порой, более сухим взглядом, я замечала следы каких-то недоразумений между ними: тогда один из них старался привлечь мое внимание, а другой куда-то прятался. В любой дипломатии, я полагаю, есть своя наивная сторона; но если мои ученики и злоупотребляли моей добротой, то проявляли минимальную грубость. Затем, после недолгого затишья, грубость проявилась в совсем ином аспекте.
Вижу, что сильно затягиваю повествование; но я должна сделать рывок. Продолжая рассказ о мерзостях Блая, я не только бросаю вызов самому великодушному доверию – это меня мало беспокоит, – но, что гораздо хуже, воскрешаю пережитые страдания; придется мне снова пройти тот путь до конца.
Час, после которого, как я теперь вижу, покой сменился сплошными мучениями, настал внезапно; но я уже дошла до середины, и пройти к выходу самым прямым путем можно лишь двигаясь вперед. Однажды вечером, без каких-либо примет или предвестий, я ощутила то же холодное дуновение, что и в ночь моего приезда; но тогда оно было более легким и, как я уже упоминала, не осталось бы, вероятно, в памяти, если бы не волнения следующих дней. Я еще не легла, читала при паре свечей. В Блае была целая комната, набитая старыми книгами, романами, в том числе прошлого века; были там сочинения с определенно подпорченной репутацией, но отнюдь не редкие экземпляры, свезенные в этот заброшенный дом, и я, с неудержимым любопытством молодости, увлеклась ими.
В тот вечер я сидела, помнится, с «Амелией» Филдинга в руках, и меня не тянуло в сон. Почему-то я была твердо убеждена, что уже очень поздно, и притом не хотела взглянуть на часы. Кроме того, я помню, что белый складчатый, по моде тех дней, полог над изголовьем кроватки Флоры надежно оберегал ее детский сон, – это я обязательно проверяла по вечерам. Одним словом, хотя книга меня глубоко заинтересовала, ее очарование внезапно рассеялось, и я, перевернув страницу, уставилась на дверь комнаты. С минуту я прислушивалась, вспоминая то смутное ощущение первой ночи, что по дому движется нечто непонятное, и еще заметила, что легкий ветерок из открытых створок окна слегка шевелил опущенную до середины штору. Затем, с видимым хладнокровием, которое могло бы показаться кому-то восхитительным, если б там было кому восхищаться, я отложила книгу, встала, взяв свечу, быстро вышла из комнаты и, бесшумно закрыв дверь снаружи, заперла ее на ключ.
Моя свеча едва рассеивала темноту. Не знаю, что придавало мне решимость, что вело, но я пошла прямо по коридору, высоко подняв свечу, пока не разглядела впереди большое окно у поворота главной лестницы. В этот момент стремительно произошли три события. Они были фактически одновременны, но я уловила их в последовательности, как три вспышки. Свеча, ярко разгоревшись, вдруг погасла, и я поняла, что все разгляжу и без нее: за окном ночной мрак уже уступал рассвету. Потом я увидела какую-то фигуру на ступеньках. Тут мне потребовались считаные секунды, чтобы приготовиться к третьей встрече с Квинтом. Призрак уже достиг площадки на полпути наверх и оказался совсем рядом с окном, где увидел меня, замер и уставился тем же жестким взглядом, каким смотрел с башни и из сада. Он узнал меня, как и я его; и так, в холодном, слабом полумраке, где поблескивали лишь стекла и полированный дуб перил, мы смотрели друг на друга с равным упорством. В тот раз он казался абсолютно живым – отвратительный, опасный пришелец. Однако не это было чудом из чудес; я бы назвала чудом то обстоятельство, что страх начисто покинул меня и я была готова помериться с ним силами.
Когда этот необыкновенный момент миновал, мне досталось немало тревог, но ужас, слава богу, ушел навсегда. И он понял это – что стало мне ясно в мгновение ока. Я почувствовала, в яростном приливе уверенности, что, продержавшись еще минуту, смогу не считаться с ним – хотя бы на время; и всю эту долгую минуту призрак выглядел словно живой, мерзкий человек, мерзкий именно потому, что он и был таким человеком: я как будто столкнулась в одиночку, глубокой ночью, в спящем доме, с каким-то врагом, авантюристом, преступником. Именно мертвая тишина, сопровождавшая наш долгий обмен взглядами, придавала ужасу, и без того очень сильному, оттенок сверхъестественного. Если бы я встретила в такое время и в таком месте убийцу, то все-таки могла бы с ним заговорить. Что-то произошло бы между нами в реальности, по меньшей мере, я и, и он хотя бы пошевелились. А тогда время растянулось; еще чуть-чуть – и я усомнилась бы в собственном существовании. То, что за этим последовало, не могу выразить иначе, как сравнив тишину – которая в определенном смысле была проявлением моей силы – с некой материей, поглотившей фигуру пришельца; в тишине смотрела я, как он поворачивается и уходит, как мог бы уйти при жизни тот низкий негодяй, заслышав зов хозяина, а я гляжу тому в прямую спину, которую никакой горб не изуродовал бы сильнее, пока он спускается по ступенькам и исчезает во тьме за поворотом лестницы.
X
Я постояла немного на верхней площадке, пока не осознала, что незваный гость, уходя, в самом деле ушел, и тогда вернулась в свою комнату. При свете оставленной мною свечи я сразу же увидела, что кроватка Флоры пуста; и тут ужас, которому я пятью минутами ранее давала отпор, снова сразил меня. Едва дыша, я бросилась к кроватке, где оставила ее спящей: стеганое шелковое одеяльце откинуто, простыни смяты, а белый полог задернут, чтобы скрыть это; но мои шаги, к моему невыразимому облегчению, вызвали ответный звук: колыхнулась оконная штора, и малютка выпрыгнула из-за нее на пол. Она стояла, не спеша укрыться, в короткой ночной сорочке. Голые розовые ножки, золото локонов, насупленное личико… Никогда не приходилось мне так остро чувствовать потерю преимущества (только что чудом приобретенного), как в ту минуту, когда она напустилась на меня с упреками:
– Вы нехорошая! Где вы пропадали?
Вместо того чтобы сделать ей выговор за шалость, я вынуждена была оправдываться и объяснять. Она же, в свою очередь, объяснила, с милым простодушием, с легкостью, будто неожиданно проснулась, заметила мое отсутствие в комнате и вскочила посмотреть, что со мной. От счастья, что девочка нашлась, я вдруг – и лишь ненадолго – почувствовала слабость в ногах и опустилась в кресло; а она тут же подбежала, взобралась ко мне на колени, ожидая, что я ее обниму, и пламя свечи озарило ее чудесное личико, еще румяное от сна. На мгновение я закрыла глаза, сознательно уклоняясь от избытка красоты, от сияния голубых глазок.
– Так ты меня высматривала в окне? – спросила я. – Ты думала, что я вышла погулять?
– Ну, знаете, я думала, что там кто-то гуляет, – не моргнув, улыбнулась она. О, как внимательно взглянула я на нее!
– И ты кого-нибудь увидела?
– Ах, не-е-т! – как бы с милой детской непоследовательностью огорченно протянула она.
В тот момент, при сильно натянутых нервах, я полностью уверилась, что она лжет; я снова закрыла глаза, но теперь меня ослепили вспышки мыслей о разных способах выхода из ситуации. Один показался мне настолько соблазнительным, что в попытке устоять я судорожно, крепко сжала девочку, но она, на удивление, не вскрикнула, не выказала испуга. Почему бы не нажать на нее сию минуту и сразу все узнать? Бросить ей правду прямо в миловидное, сияющее личико? «Пойми же, ты знаешь, что делаешь, и уже почти убедилась, что я тебя проверяю; так почему бы тебе не признаться во всем откровенно, чтобы мы вместе могли как-то ужиться с этим и, быть может, как ни странна вся эта история, выяснить, что нам делать и что она означает?» Увы, это намерение я сразу отбросила; а ведь если бы поддалась ему, то избавила бы саму себя… от чего, вы дальше узнаете. Вместо этого я избрала бесполезный, промежуточный путь: поднялась с кресла, подошла к кроватке и спросила:
– Зачем ты задернула полог, чтобы мне показалось, что ты тут лежишь?
Флора явно задумалась и ответила с божественной улыбкой:
– Затем, что мне не нравится вас пугать!
– Но если бы я, как ты полагала, действительно вышла в сад?..
Она не позволила себя озадачить; взглянула на пламя свечи, как если бы в моем вопросе не было ничего важного или во всяком случае личного, вроде мы обсуждали книжку Марсет или «сколько будет девятью девять», и ответила вполне адекватно:
– Да ведь вы знаете, милая мисс, что можете всегда вернуться, и даже должны!
Вскоре она улеглась в постель, а мне пришлось, сидя рядом, долго держать ее за руку, чтобы доказать, что я признаю необходимость своего возвращения.
Можете себе представить, во что с тех пор превратились мои ночи. Я досиживала без сна уж не скажу насколько допоздна; выбирая моменты, когда девочка несомненно спала, я крадучись покидала комнату и бесшумно проходила по коридору, добираясь даже до того места, где в последний раз встретила Квинта. Однако я больше не видела его там; пожалуй, здесь нужно заметить, что он вообще больше не являлся мне в доме. На лестнице, впрочем, со мной чуть не приключилась другая встреча. Однажды, поглядев вниз с верхней площадки, я заметила женщину, сидевшую на одной из нижних ступенек ко мне спиной; он сидела ссутулившись и пряча голову в руках, в позе глубокого горя. Но в следующее мгновение она исчезла, не оглянувшись на меня. Все-таки я поняла, какое ужасное лицо увидела бы, и задумалась – окажись я ниже ее на лестнице, хватило бы у меня хладнокровия, чтобы подняться выше, как при встрече с Квинтом?
Ну, что касается нервов, то поводов для волнения хватало. На одиннадцатый день после встречи с призрачным джентльменом – я теперь считала дни – мне выпала такая тревога, которая губительно напомнила о том случае и, в силу полной неожиданности, вызвала у меня острейший шок. К вечеру усталость, накопившаяся из-за ночных бдений, впервые за то время заставила меня лечь в обычный час. Я заснула мгновенно и, как выяснилось позднее, спала до часу ночи; но, проснувшись, я резко села в постели, словно разбуженная прикосновением чьей-то руки. Ложась, я оставила горящий светильник, но теперь он погас, и я сразу почувствовала, что его погасила Флора. Я вскочила и прямиком, в темноте, подбежала к ее кроватке, – она была пуста. Взглянув на окно, я поняла, в чем дело, и зажженная спичка помогла дополнить картину.
Девочка опять поднялась, на этот раз погасив свечку, и втиснулась между рамой и шторой; то ли наблюдая за чем-то в ночи, то ли ожидая отклика, она глядела в окно, опершись о подоконник, – рама открывалась наружу. Сегодня малышка увидела то, чего, на радость мне, не смогла увидеть в прошлый раз; меня убедила в этом сосредоточенность Флоры: ее не отвлекла ни вспышка спички, ни мои поспешные поиски тапочек и шали. Чувствуя себя защищенной в укромном уголке, увлеченная, она явно отрешилась от всего прочего. Ей способствовала безмятежная полная луна, и я, учтя это, быстро приняла решение. К девочке явился тот же призрак, что был у озера, и если тогда они пообщаться не могли, то сейчас это у них получилось. Я поставила себе задачу: не беспокоя Флору, добраться по коридору до какого-нибудь окна в той же части дома. Я подошла к двери – она не услышала; я вышла, закрыла за собой дверь и прислушалась, но из комнаты не донеслось ни звука. Стоя в коридоре, я бросила взгляд на дверь комнаты ее брата, в десяти шагах, и меня вновь настиг тот же упомянутый ранее странный и неописуемый соблазн. Не войти ли мне туда, прямо к его окну? Что если я, рискнув открыть ошеломленному мальчику, зачем пришла, смогу зацепить последнюю часть тайны длинным крючком своей храбрости?
Эта идея подвигла меня подойти к порогу Майлса, но там я остановилась. Я напряженно прислушалась, раздумывая, что может там происходить: пуста ли его постель, глядит ли он также тайком в ночь из окна. Беззвучно, быстротечно минули мгновения, и мой порыв угас. В спальне было тихо; мальчик мог быть ни в чем не повинен; риск был ужасен – и я отступила. В саду маячила фигура той, которая рыскала, желая быть увиденной, той, с кем была связана Флора; но эта гостья не касалась моего мальчика.
Я снова заколебалась, но ненадолго и по другой причине: нужно было найти место. В Блае имелись пустые комнаты, оставалось лишь выбрать подходящую. Мне пришло в голову, что стоит спуститься этажом ниже; там, в торце здания, в старой башне, о которой я упоминала, располагалась – достаточно высоко над садом – парадная спальня. Большая, квадратная, роскошно обставленная, из-за своих размеров она была неудобна, и, хотя миссис Гроуз содержала ее в образцовом порядке, там годами никто не жил. Мне эта комната нравилась, я часто бывала в ней и знала, что где стоит; пришлось немного постоять, свыкаясь с нежилым холодком и сумраком, но потом я уверенно прошла к окну и осторожно отомкнула одну ставню, стараясь не шуметь. Затем беззвучно отодвинула занавеску и, прижавшись лицом к стеклу, могла убедиться, поскольку снаружи было гораздо светлее, чем внутри, что выбрала правильную точку обзора. И тут я увидела кое-что еще. Благодаря лунному свету ночь была исключительно прозрачной и не скрыла от меня фигуру человека на лужайке, уменьшенную расстоянием; некто стоял там неподвижно, словно околдованный, глядя вверх в моем направлении, но не прямо на меня, а куда-то выше. Очевидно, там, на башне, стоял кто-то еще; но человек на лужайке оказался отнюдь не тем, кого я представляла и так спешила встретить. Мне стало дурно, когда я разглядела, что там стоит бедняжка Майлс.
XI
Поговорить с Гроуз мне удалось только под конец следующего дня: необходимость следить за учениками затрудняла общение с нею, тем более что мы обе понимали, как важно не возбудить ни у слуг, ни у детей никаких подозрений насчет того, что происходит тайная суета или что мы обсуждаем какие-то секреты. Мне достаточно было взглянуть на гладкое, свежее лицо экономки, чтобы убедиться в ее надежности. Она была не из тех, кто способен разболтать ужасные откровения. Я была уверена в ее полном ко мне доверии: иначе, право, не знаю, что стало бы со мною, потому что справиться с таким делом одна я не смогла бы.
Однако Гроуз могла бы послужить великолепным монументом благословенного качества – отсутствия воображения, и, не видя в наших маленьких подопечных ничего, кроме красоты, дружелюбия, счастливых характеров и ума, она не имела доступа к источнику моих треволнений. Если бы она обнаружила, что дети ушиблены или избиты, то, несомненно, выясняя причины, достаточно измучилась бы и осунулась, под стать им; однако при нынешнем положении дел я чувствовала, что, наблюдая за детьми, экономка, с ее сложенными на груди полными белыми руками и привычным спокойствием во всем облике, поблагодарит господа за милость, если, даже в случае порчи, в детях останется что-то, чему она сможет служить. Полеты фантазии были ей не свойственны, ее сознание было подобно ровному пламени камина, и, пока время шло без новых явных происшествий, я уже начала понимать, как у нее развивается убеждение, что, в конечном счете, наши малыши могут уж как-нибудь постоять за себя, и потому она отнеслась с величайшей заботой к печальному состоянию их наставницы. Для меня это стало здравым упрощением: сохранять на людях спокойное лицо я могла, но следить еще и за лицом Гроуз в этих условиях было бы уже чересчур.
Мы вынуждены были встретиться на террасе; лето шло к концу, и полуденное солнце уже не палило, а приятно грело; мы сели рядом, так, чтобы можно было видеть, где дети, и позвать их в случае чего, – они прогуливались невдалеке от нас туда-сюда, ведя себя наилучшим образом. Они медленно, в ногу, прохаживались по лужайке внизу, и мальчик, обняв сестру за плечи, читал ей что-то вслух из книги сказок. Миссис Гроуз поглядывала на них с несомненным спокойствием; потом, сделав со скрипом умственное усилие, поддавшись укорам совести, обратилась ко мне, ожидая, что я покажу ей всю изнанку нашего ковра событий.
Мне пришлось нагрузить ее жуткими вещами, но, как ни странно, признавая мое превосходство – и образование, и должность, – экономка терпеливо перенесла причиняемую мной боль. Она так усвоила мои открытия, что, предложи я сварить ведьминское зелье, пообещав, что это поможет, она тут же принесла бы мне большую чистую кастрюлю. Такое настроение возникло у нее к тому времени, когда я дошла в рассказе о предыдущей ночи до слов Майлса. Увидев его в тот чудовищный час, почти на том же месте, где он находился сейчас, я не забыла, что поднимать тревогу ни в коем случае нельзя, и потому не окликнула Майлса из окна, а вышла, чтобы увести его домой. Я дала понять экономке, что даже и не надеюсь внятно передать, при всем ее нынешнем сочувствии, мой восторг от того, с какой живостью мальчик ответил на мой четко сформулированный вопрос, когда мы вернулись в дом. Как только я появилась в лунном свете на террасе, он сразу пошел мне навстречу; я взяла его за руку и, не говоря ни слова, провела сквозь тени, по лестнице, где недавно Квинт так нетерпеливо дожидался его, по вестибюлю, где я тогда вслушивалась и дрожала, и наконец доставила в брошенную им комнату.
На ходу мы оба не издали ни звука, а я пыталась угадать – о, как пыталась! – какое приемлемое и не слишком вычурное объяснение он сейчас подыскивает, напрягая свой детский ум. Я, разумеется, готовилась отплатить ему за выдумку, и на этот раз, ожидая его открытого замешательства, ощущала близость своего торжества. Ловушка для неуловимого была расставлена! Мальчик больше не сможет играть в невинность; и какой же черт подскажет ему, как выкрутиться? И все же горячая пульсация этого вопроса сочеталась с унылой мыслью о том, как же выкрутиться мне самой. Теперь мне, как никогда прежде, ясен был весь риск прямого изложения мерзких фактов. Помню, какая слабость охватила меня, когда мы вошли в маленькую спаленку с несмятой постелью и окном, в которое вливался такой поток лунного света, что зажигать спичку не понадобилось; я опустилась, почти упала на край кровати, – так поразила меня вдруг догадка, что мальчик знает, как на самом деле он меня «подловил». Он мог творить все что вздумается, применяя свой недюжинный ум, пока я буду придерживаться известной традиции, согласно которой людям, занимающимся воспитанием молодежи, следует воздерживаться от страхов и предрассудков, как от преступления. Он и впрямь «подловил» меня, использовав мое положение; ибо кто бы отпустил мне этот грех, кто позволил бы уйти безнаказанно, если я первая нарушу наше идеальное общение, внеся в него столь гадкий элемент, пусть даже едва заметной дрожью разоблачения? Нет, нет! Бесполезной была бы попытка объяснить миссис Гроуз (равно как и сейчас – вам), почему в минуты нашего краткого, жесткого столкновения в темноте я восхитилась мальчиком. Конечно же, я постаралась быть доброй и милостивой; никогда, никогда еще я не опускала руки на его плечи с такой нежностью, но потом, сидя на краешке кровати, крепко держала его под огнем своих вопросов. Ничего другого мне не оставалось, кроме как хотя бы формально расспросить.
– Сейчас ты должен мне все рассказать – и только правду. Зачем ты вышел из дому? Что ты там делал?
До сих пор ясно вижу его чудесную улыбку, блеск его красивых глаз и зубок в полутьме.
– Если я скажу, вы поймете?
Сердце мое отчаянно забилось. Скажет ли он? Слов у меня не нашлось, и я смогла ответить лишь неопределенным кивком и гримасой. Майлс был сама кротость, и пока я кивала, раз и другой, был еще больше похож на юного сказочного принца, чем всегда. Но именно этот светлый облик доставил мне временное облегчение. Мог ли он так сиять, готовясь открыться мне?
– Ну, – сказал он наконец, – я вышел нарочно, чтобы вы могли сделать это.
– Что сделать?
– Сделать что-то новое. Подумать обо мне… плохо!
Никогда не забуду, как весело и ласково он произнес это слово, как потом склонился ко мне и поцеловал. На этом все и кончилось. Обняв его, я невероятным усилием воли сдержала плач. Он представил свой поступок именно в том свете, который исключал проникновение вглубь; нужно было как-то дать ему понять, что я этим удовлетворена, и лишь ради этого, оглядев комнату, я заговорила о другом:
– Значит, ты вообще не раздевался?
– Вообще! – Он еще пуще засиял в сумраке. – Я сидел и читал.
– И когда же ты вышел?
– В полночь. Уж быть плохим, так совсем!
– Да-да, понимаю – это чудесно. Но почему ты был уверен, что я узнаю?
– А я договорился с Флорой! – У него на все был готов ответ! – Она должна была встать и выглянуть в окно.
– Она так и сделала.
Это я угодила в ловушку!
– Вот, она потревожила вас, и вы захотели узнать, куда она смотрит, поглядели – и увидели.
– А ты тем временем, – отпарировала я, – рисковал схватить простуду в ночной прохладе!
Он буквально расцвел от гордости за свою выходку и не стал спорить.
– Я же не мог никак иначе стать совсем плохим!
Мы снова обнялись, на чем инцидент и расследование и закончились, а я признала, что мальчик обладал большими запасами благонравия, которые он сумел использовать ради своего розыгрыша.
XII
Снова скажу: при утреннем свете полученное мною впечатление стало казаться недоступным для передачи миссис Гроуз, хотя я и подкрепила его, упомянув другую реплику Майлса, произнесенную перед тем, как мы расстались.
– Какие-то полдесятка слов, – сказала я ей, – но эти слова проясняют всю ситуацию. «Думаю, вы знаете, что я мог бы сделать!» Он хотел тем самым подчеркнуть, какой он хороший. Он-то досконально знает, что «мог бы» сделать. Видимо, чем-то таким он и отличился в школе.
– Господи, да вы изменились! – воскликнула моя подруга.
– Я не меняюсь, я просто выясняю факты. Все четверо, можете не сомневаться, регулярно встречаются. Будь вы рядом с любым из детей в любую из недавних ночей, вы все ясно поняли бы. Чем дольше я наблюдала и выжидала, тем яснее становилось, что при отсутствии других доказательств ничто не указывает на общение с призраками лучше, чем систематическое умолчание обоих детей. Ни разу не упоминали они своих старых друзей, даже случайно не обмолвились; точно так же Майлс не упоминал о своем изгнании. О да, мы с вами можем сидеть тут и смотреть на них, а они будут забавляться, обманывая нас, сколько им заблагорассудится; вот прямо сейчас, притворяясь, будто увлечены сказкой, они увлечены видением оживших мертвецов. Майлс не читает сестре, – уверенно сказала я. – Они беседуют о тех… они обсуждают ужасные вещи! Знаю, я выгляжу безумицей, сама удивляюсь, что это не так. Если бы вы видели то же, что и я, мигом лишились бы рассудка, но я только стала прозорливее и смогла заметить кое-что другое.
Такая прозорливость, наверно, казалась ужасной, но очаровательные объекты моих наблюдений, слаженно двигаясь туда-сюда, дали моей соратнице некую точку опоры; я почувствовала, что Гроуз старается на ней удержаться, потому что, не реагируя на мои страстные речи, не сводила глаз с детей.
– И что же это за другое?
– Это те же самые вещи, которые мне нравились, восхищали – и все же, в глубине души, как я лишь теперь понимаю, озадачивали и тревожили меня. Их неземная красота, их абсолютно сверхчеловеческая прелесть. Все это – игра, это система и жульничество!
– Чье? Этих милых малышей?..
– Для вас они все еще прелестные крошки? Да, как ни безумно это звучит!
Рассуждая вслух, я вдруг смогла уловить все связи и объединить разрозненные фрагменты в цельную картину.
– Они не были хорошими – они просто были не здесь. С ними было легко жить, потому что у них есть своя, отдельная жизнь. Они не мои, не наши. Они принадлежат нежити!
– Квинту и той женщине?
– Квинту и той женщине. И те хотят их забрать.
О, как же внимательно вгляделась теперь бедняжка Гроуз в гуляющих детей!
– Но зачем им это?
– Затем, что им дорого все то зло, которое эти двое вложили в души детей, пока были живы. И возвращаются они затем, чтобы еще крепче ухватить добычу, продолжить свои демонические труды.
– Батюшки! – прошептала экономка. Это простонародное восклицание означало, что мои доказательства приняты – она поняла, что случилось раньше, в темные дни, – а те дни были даже хуже нынешних! Не могло быть лучшего оправдания для меня, чем ее согласие с моим представлением о том, до каких глубин низости могла дойти наша парочка подлецов. Опыт и память, очевидно, заставили Гроуз признать:
– Они точно были негодниками! Но что же они могут сделать теперь?
– Что сделать? – вскрикнула я так громко, что Майлс и Флора на минутку остановились и издали поглядели на нас. – Разве мало делают они сейчас? – добавила я, понизив голос, а дети кивнули нам, улыбнулись и, послав нам воздушные поцелуи, возобновили демонстративную прогулку. Понаблюдав за ними, я договорила: – Они могут уничтожить детей!
Теперь уж моя соратница повернулась ко мне, и невысказанный вопрос в ее глазах заставил меня уточнить:
– Они пока не знают, как это сделать, но очень стараются. Они показываются как бы вдали и вверху, в странных местах, на высоте – на крыше башни или дома, с наружной стороны окон, на дальнем краю водоемов; но в этом кроется их общий умысел – все четверо стремятся сократить расстояние и преодолеть препятствия; и успех искусителей – лишь вопрос времени. Им нужно только и впредь внушать детям тягу к опасности.
– Чтобы приманить деток?
– И чтобы те погибли, пытаясь дотянуться до них! – Миссис Гроуз медленно поднялась со скамьи, и я успокоительно добавила: – Если, конечно, мы им не помешаем!
Стоя передо мной (я по-прежнему сидела), экономка явно пыталась найти решение. Ее взгляд блуждал где-то вдалеке,
– Этому должен помешать их дядя. Он должен забрать деток отсюда.
– И кто же предложит ему заняться этим?
Обернувшись, она одарила меня глупой идеей:
– Вы, мисс.
– Написать ему, что его дом отравлен злом, а его маленькие племянник и племянница обезумели?
– Но если так и есть, мисс?
– И если я тоже не в своем уме, это вы подразумеваете? Он будет в восторге, получив такое известие от гувернантки, которой было настрого велено его не беспокоить!
Гроуз опять задумалась, следя взглядом за детьми.
– Да, беспокойства он не терпит. Наверно, поэтому…
– Негодяи так долго водили его за нос? Несомненно, хотя это было возможно лишь при крайнем его равнодушии. Так или иначе, я не злодейка и не намерена обманывать его.
Вместо ответа моя подруга снова села рядом со мной и сжала мою руку.
– Тогда убедите его приехать к вам!
– Ко мне? – я уставилась на нее, внезапно испугавшись, что она может натворить. – Хозяина?
– Ему следует прибыть сюда – он должен помочь.
Я вскочила и, наверно, показалась ей еще более странной, чем всегда.
– Вы считаете, что я могу послать ему приглашение?
Судя по выражению ее лица, она поняла свою ошибку. Женщина, даже недалекая, всегда поймет другую женщину, и ей представилось то же, что и мне: его насмешки, его шуточки, его презрение ко мне за то, что нарушила свой самоотверженный обет и прибегла к тонким уловкам, чтобы привлечь его внимание к моим жалким прелестям. Гроуз не знала, никто не знал, как я гордилась тем, что служу ему и не нарушаю условий; однако она учла, я думаю, всю серьезность моего предупреждения.
– Если вы настолько потеряете голову, что напишете хозяину вместо меня…
– Да, мисс? – испуганно пролепетала она.
– Я немедленно брошу и его, и вас.
Было нетрудно присоединиться к детям, но общаться с ними становилось задачей все более сложной, препятствия множились и требовали от меня чрезмерных усилий. Так продолжалось в течение месяца; в нашей песне возникали новые ноты, и одна из них звучала все пронзительнее – нота иронического умолчания со стороны учеников. Я была уверена тогда, да и сейчас, что это не было игрой моего инфернального воображения: по разным признакам я замечала, что дети в курсе моего затруднительного положения, и это надолго сделало несносным мое существование.
Дело было не в том, что они лукавили, издевались или устраивали вульгарные выходки – эта опасность им не грозила; с другой стороны, объем неназываемого и неприкасаемого разрастался, заслоняя все остальное, и такое обширное умолчание нельзя было бы успешно поддерживать без некоего молчаливого соглашения. Получалось так, что мы то и дело внезапно натыкались на камни, требовавшие остановиться и свернуть с дорожки, ведущей в тупик, и, переглянувшись, мы закрывали, стараясь не хлопать – хотя хлопок обычно выходил громче, чем нам хотелось бы, – теми дверями, которые неосторожно приоткрыли.
Все дороги ведут в Рим, и порой нас поражало то, что почти любые темы урока или беседы обходили запретную территорию. Запретной территорией было все, что касалось возвращения умерших вообще и, в частности, сохранения воспоминаний о друзьях, которых потеряли маленькие дети. Бывали дни, когда я могла бы поклясться, что кто-то из них, украдкой подтолкнув другого локтем, говорил: «Она думает, что у нее сегодня получится, – но она не сможет!»
«Получиться» должно было, например, косвенное упоминание о леди, которая готовила их к занятиям со мной. У детей развилось милое пристрастие – я бы сказала, неутолимый аппетит – к историям из моей жизни, которыми я угощала их снова и снова; они познакомились со всеми событиями, происшествиями, приключениями моими, моих братьев и сестер, нашей собакой и кошкой, со многими эксцентрическими причудами моего отца; я поведала им об обстановке и обустройстве нашего дома, о пересудах деревенских старух. Тем для болтовни имелось достаточно, если расходовать их по одной и, интуитивно предугадав опасность, быстро обходить острые углы. Дети умели искусно задевать струны моей фантазии и памяти; когда я впоследствии обдумывала эти случаи, они, как, пожалуй, ничто другое, явно подтверждали мои подозрения, что за мною украдкой следят. Так или иначе, только о моей жизни, моем прошлом, моих друзьях мы могли беседовать свободно, и такое состояние дел приводило к тому, что иногда дети, без всякой связи с предыдущим разговором, принимались вспоминать уже слышанное. Меня вдруг просили повторить еще раз знаменитую остроту некой Гуди Гослинг или подробнее рассказать о том, какой умный пони был у викария.