Книга: Эфирное время (Духовная проза)
Назад: Ловцы человеков (Повесть)
Дальше: А ты улыбайся!

Часть 2. Зато весной…

Натурщик

Никогда не забыть, как я был на отпевании художника Р. Не могу назвать его фамилию – живы его потомки. Да и неважна тут фамилия. Отпевали грешного раба Божия. Все мы грешные, а у него перед самой кончиной добавился вот какой грех – он изменил жене и полюбил молодую художницу Ольгу. Своя жена, Ирина, тоже была художницей. Они прожили вместе огромную жизнь, испытывали такие лишения и страдания, что удар от измены мужа Ирина восприняла как смертельный. Тем более он сказал, что считает непорядочным скрывать своё увлечение.

О, это было не увлечение. Эти страшные утренние часы, когда он собирался уходить из дома. Как он намывался, набривался, наглаживался, начищался, как врал, для утешения, про какие-то комиссии в Академии художеств, про какие-то советы по работе с молодыми.

Конечно, такие нагрузки не могли пройти даром, и он, к огромной радости Ирины, заболел. Она делала всё, чтобы его не увезли в больницу, ибо дома он принадлежал только ей. Она сутками не отходила от постели, прикрепляла к стене над ней плакатики, например: «Болезнь входит в человека пудами, выходит золотниками». Изводила деньги на гомеопатов и травников. Но он не только не исцелялся, становился всё измождённее и не просто худел, а даже чернел. Лежал, ничего не говорил, и жена видела, что он думает об Ольге. Вскоре она и Ольгу увидела. У подъезда столкнулась с молодой женщиной, заплаканной и худой, отчаянно глядящей на окна их квартиры на втором этаже.

Между тем, жалея его, взрослые дети и внуки настояли, чтобы его забрали в больницу. На счастье Ирины, в ней был карантин, то есть никого из посетителей не пускали по случаю эпидемии внеочередного гриппа, а уж сама Ирина могла пройти через каменные стены. Она их прошла, надела белый халат и стала дежурить у больничной койки мужа. Он лежал, отвернувшись к стене. Только однажды произнёс:

– Я думаю, я знаю, ты – умная женщина. И сделай так, чтобы я вспоминал тебя с благодарностью.

Она всё прекрасно поняла. Она вышла во двор больницы, где на больничной скамье дежурила Ольга, и молча подала ей пропуск и белый халат.

Он стал поправляться, лицо посветлело, даже появился румянец, немного неровный, но всё-таки. Вернулся аппетит. Об этом Ирина узнавала от знакомых медсестер. Однажды они сказали, что карантин снят. Ирина примчалась в палату с огромными сумками и ещё перед дверью услышала смех мужа. Она поставила сумки на пол, отбежала в угол и зарыдала. Потом приказала себе успокоиться, вошла в палату, поздоровалась и сказала приготовленную фразу:

– Ты всегда обещал мне попозировать. Сейчас ты хорошо выглядишь. Позволь, я утром захвачу бумаги. Ведь когда ты выйдешь отсюда, тебе опять будет не до меня.

Ирина увидела, что Ольга испуганно посмотрела на неё. Она ногой пододвинула к кровати сумки и добавила:

– После больницы тебе будет кому позировать.

И не попрощавшись вышла. Утром ей позвонили, что муж скончался. На удивление даже себе, она восприняла известие совершенно спокойно. Стала обзванивать родных и знакомых. Поручила детям заняться кладбищем, сама поехала договариваться об отпевании.

И вот я был на этом отпевании. Само по себе оно было обычным, как и любое другое в православной церкви: служил батюшка, дьякон возглашал и подавал кадило, певчие согласно и умилительно пели, звучали слова Покаянного канона, входящего в чин отпевания, необычным было только то, что усопшего рисовали. Две женщины-художницы: Ирина и Ольга. Причем рисовали так дружно, как будто взяли совместный подряд. Восходил к расписанному куполу кадильный дым, пришедшие держали зажжённые свечи и крестились, а они рисовали. Креститься им было некогда. Ирина поглядывала на лицо покойного быстро и так же быстро наносила штрихи, а Ольга вглядывалась подолгу и рисовала медленно. Ирина переставила вдруг несколько свечей на подсвечнике у изголовья, присмотрелась и сказала:

– Перейди сюда, Оля, здесь лучше лежит свет. Не переусердствуй с бликами. Дай погляжу.

Ольга послушно показала свой рисунок, как показывают ученицы в художественной школе.

– Тут хорошо. И тут. Тут прочисти. Тут потом промоешь…

Они снова увлеклись. Хор пел, дьякон читал апостольские послания, батюшка – Евангелие, но они так усердно трудились, что вряд ли что и слышали. Торопились успеть до закрытия крышки.

Прозвучали главные слова Покаянного канона: «Како не имам плакатися, егда помышляю смерть, видех бо во гробе лежаща брата моего, безславна и безобразна? Что убо чаю и на что надеюся? Токмо даждь ми, Господи, прежде конца покаяние».

Батюшка решительно закрыл покойника белой тканью, посыпал на неё жёлтым песком, изобразив им крест, и показал рукой на выход. Гроб, ещё не закрывая крышкой, понесли. Хор пел: «Со святыми упокой».

Ирина и Ольга шли рядом и о чём-то говорили.

Водитель катафалка завёл его и пятил к паперти. Гроб поставили на колёсики и вкатили внутрь.

Чистый нож

Сосед мой Сергей был мастер редчайший. Все мог: освоить любой станок, класть печи, плотничать, слесарить, сделать любой ремонт. Но вот у такого золотого мастера было серебряное горло. Понятно, что я говорю не о певце. Сделает что-нибудь – дай на пузырь. Выпив, он приходил за добавкой, но для начала хватало пузыря. Сергей всегда обещал расплатиться. У себя дома он не пил – боялся жены, пил или на улице, из горла, или у меня, из стакана. Рюмок не признавал. Жизнь его поносила по свету, ему было чего рассказать, он даже всегда пытался сделать это, но водка быстро оглушала его, и он начинал сочинять, нести нескладуху.

– Во Вьетнаме был. Там мы америкашкам навтыкали. Николаич, дальше только тебе, это ещё не рассекречено. Был я инструктором по запуску. Вьетнамцы – парни отличные, я те дам, но климат у них не проханже. Сыро, тепло, примерно как в парнике. Сижу в окопе – змеи. Жирные, толстые. Гляжу вверх – «фантомы». Наставил «Стрелу» – это такая маленькая, ручная «катюша», только ты никому, чок-молчок, зубы на крючок. Тут нас разгружают, обожди, сейчас бы мне выпить не мешало.

Сергей выпивает, яростно смотрит на закуску, отодвигает её и закуривает.

– Гранатомёты возили в сухогрузах. Стройка Асуана – это тоже меня коснулось. Цемент в мешках, это такая сухая штукатурка для тела плотины. Набивные обои также и остальное.

Он докуривает, ставит перед собой, опасно стукая его о клеенку, стакан, плещет в него, чего-то ждёт, опять доливает, смотрит на налитое сбоку, ещё доливает:

– Пусть постоит. Меня в учебке звали «Пусть постоит»: я много всего набирал. «Куда столько?» – «Пусть постоит».

Он всегда яростно и как-то запально курил, травил меня дымом, ещё и шутил, что курение более вредно для окружающих, чем для курящих. Я уже бывал не рад, что жалел его. Меня спасала его жена. Приходила, укоризненно на меня смотрела и уводила Сергея. Скандалить на чужой территории она не хотела.

Так повторялось много раз. Сергей, занимая, всегда говорил, что отдаст с процентами.

– Я совестливый, понял, Николаич? Понял? Разве я рад, что пью? Но кто бы знал! Кто бы только с одну десятую моего испытал и не запил бы, я бы на такого посмотрел. А вот что ты про Конго и Анголу знаешь, а также о Сирии, что? Ты меня спроси, а не эту всякую матату, – он махал рукой в сторону телевизора. – Эту дребузню. Они тебе так объяснят, что… Да, не мешало бы мне сейчас подшипники в голове смазать. Не вмазать, а смазать, а? Не понял юмора?

Однажды он пришёл пока ещё трезвым и торжественно объявил, что со всеми его долгами покончено. И даже надолго вперед я становлюсь его должником.

– Я тебе что подарю, ты меня ещё два года будешь поить.

Сергей достал кожаные, с блестящими заклепками, ножны, а из ножен извлек невиданный мною нож. Такое сверкающее прозрачно-молочное лезвие, такая цветная наборная рукоятка, словом, устрашающее, кровожадное оружие.

– Это не нож, это счастье и чудо. Это выковано, тебе не понять, в каком вакууме и под каким давлением. Мало того что из рессоры от БТР, но ещё так закалено, что… У тебя есть кухонный нож? Тащи.

– Зачем?

– Поймешь. Но чтоб тебе его было не жалко.

Перед началом опыта Сергей выпил. Потом взял мой нож и… разрезал его поперек своим принесённым ножом. Прямо как лучинку.

– Понял? Сохрани для наглядности. Держи!

С опаской я взял подаренный нож. Он и весил ощутимо. На лезвии не было ни единой зазубринки, будто он картон разрезал, а не своего же кухонного тезку.

– Плачу от горя, но дарю, – сказал Сергей. – И учти – нож чистый. Он не в розыске. Чистый нож – это кое-что. У нас были десантные ножи, но они этому далеко не родня. Бери! Точить не надо. Режь всё – металлы, камни, кости, поросят, баранов, всё сможет! Но лучше, конечно, никого не резать. Ну! – Он налил в стакан больше половины и с маху опрокинул.

– Но собак не режь! Обещай. Я был в Корее, меня повели в ресторан. «Хочешь баранины?» «Хочу». Принесли. Поел. «Понравилась баранина?» «Да», – говорю. А мне говорят: «Это ж баранина, которая гавкает». Понял? Я собаку съел. Собаку съел, никогда себе не прощу.

Я принял подарок, положил в стол. И вроде мог бы и забыть, но нет, всё время помнил. Доставал нож, глядел. Но куда мне с ним? Не картошку же чистить. Жена даже испугалась, когда увидела нож. Будто даже кто-то поселился в нашей квартире вместе с этим ножом.

А Сергей вскоре ушёл в мир иной – по пьянке попал под машину. Встретив его жену, я сказал, что я верну ей подарок Сергея, но она ответила, что всё, что напоминает о муже-пьянице, она выбрасывает.

Каждый год, иногда не по разу, я ездил на родину, в своё село, а в селе каждый раз навещал одноклассника Геннадия. Заслуженный полярный лётчик, выйдя на пенсию, он пристрастился к рыбалке, а так как, по известной пословице, рыба посуху не ходит, то стал выпивать.

– Я же не за штурвалом. А и там вмазывали. Я, как первый пилот, вырулю, взлечу, говорю второму: посадка за тобой, – а сам иду греться. Заполярье же!

Но ни ума, ни рассудка Геннадий, как ни пил, не терял.

– Я глушу с мужиками в селе, в пивной, соображаю: если ошарашу грамм триста, брякнусь по дороге, замёрзну. Если двести – всё равно немного не дойду. Принимаю сотку и ползу. Остальное дососу дома и падаю.

Жена Геннадия тоже выпивала. Выпив, начинала кричать, какая она несчастная с таким мужем. Геннадий молча жевал и глядел на неё. Наконец он показывал рукой направление и коротко говорил:

– На кухню!

И жена исчезала. Вскоре появлялась с новым блюдом, обычно со сковородой жареной рыбы.

– Рыбы у меня невпроед, – говорил Геннадий. – Надоела уже. Но без рыбалки не могу.

Вот тогда я и решил передарить нож Сергея Геннадию. Я привёз его вместе с ножнами и, не без торжественности, выложил на стол. Геннадий был потрясён в самом прямом смысле. Он даже сбегал на кухню, вымыл руки перед тем, как принять подарок.

Мы стали пробовать нож в деле. Он резал всё, и с такой лёгкостью, будто издевался над нашими опытами. Я сказал Геннадию слова Сергея о том, что это нож чистый, можно быть спокойным, никого им не убили, ни человека, ни курицы.

Кроме ножа я привёз Геннадию православный крестик, который он с готовностью надел. Только сокрушённо сказал, что он же не может уже не материться, а с крестиком это нехорошо. Как тут быть?

– А ты не матерись.

– Тяжело. Но постараюсь.

В следующий приезд я долго выслушивал восторженные рассказы Геннадия о подвигах подаренного ему ножа.

– Вовка, меня мужики уже устали поить за этот нож. Цепь Витьке, лодочную цепь, разрезал. Никто не верил. А он ключи от замка потерял. Говорю: ставь бутылку, разрежу. «Ты что, тут надо напильником». Я подхожу, наклоняюсь, минута, много две, готово! Плыви, свободен. В другой раз сквозь такие заросли прорубился, страшнее джунглей. А резать корни, смольё для костра – это для такого ножа – семечки. На ночь над собой, у кровати, вешаю. Вовка, умру – прикажу в гроб с собой положить.

– Зачем?

– Для обороны. Там же тоже войны идут, ещё пострашнее наших, а? А мне уж туда скоро.

– А крестик носишь?

Геннадий тяжко вздохнул:

– Я ж говорил – выражаюсь. На день, особенно перед рыбалкой, снимал. На ночь навешивал. Но жена говорит, что если выпью, то и ночью матерюсь. Тогда помещал на ковре рядом с ножом.

И ведь напророчил себе Геннадий. Я раз позвонил из Москвы в село, как обычно, передал привет Геннадию, а мне сказали, что его уже похоронили.

Приехав вскоре, я навестил его жену, и она рассказала, что Геннадия отпевали. Про себя я решил, что не надо спрашивать о ноже, вдруг да она вернёт его, а мне этого не хотелось. Но она сказала сама:

– И кинжал этот в гроб я положила. Если уж велел, так я и не ослушалась.

Иногда я вспоминаю этот нож. Мне кажется, что-то в нём было.

Какая-то мистика. Мне же хотелось от него избавиться. Погиб же Сергей, умер же Геннадий. И думаю – земля поглотит наши тела, нашу плоть, наши кости – всё, кроме души. Но ведь нож, этот чистый нож, не сделавший ничего, кроме хорошего, он же сохранится. И кому-то пригодится. Но кому и в борьбе с кем? Сам я на этот вопрос ответить не могу. Но создавала же такую сталь природа и люди, зачем-то же нужно было вывести в свет такое лезвие. Ничего не понимаю.

Назад: Ловцы человеков (Повесть)
Дальше: А ты улыбайся!