Книга: Эфирное время (Духовная проза)
Назад: Змея и чаша (Рассказ-притча)
Дальше: Ловцы человеков (Повесть)

Эти непонятные русские

До меня (это было в середине 90-х) дозвонился японский профессор-русист и попросил помочь в двух вопросах. Во-первых, помочь навестить известного русского писателя, который был за городом на излечении, а во-вторых, поговорить на одну, как он выразился, совсем не японскую тему. Но и не русскую.

Я согласился съездить даже с радостью: и с писателем повидаюсь, и за городом побываю, много ли мы на воздухе бываем.

– Давайте прямо с утра пораньше, – сказал я. – Доедем часа за три, много за четыре.

Профессор задал два вопроса:

– Прямо с утра пораньше – это когда? А много за четыре – это как?

– Ну, как выйдет, – отвечал я, – может, и в два с половиной получится. А с утра пораньше надо, с утра электрички лучше ходят.

– Как лучше ходят?

– Ну, особо не капризничают. А после десяти их лихорадит.

Профессор, видимо, решил, что наши электрички одушевленные существа: то они капризничают, то их лихорадит.

Ехать надо было с Белорусского вокзала. Мы договорились встретиться в семь у памятника Горькому – место заметное.

– С такси не связывайтесь, плюньте, – сказал я, – у вас прямая линия, без пересадок, «Театральная» – «Белорусская», а памятник среди площади, не растеряемся.

– Не растеряемся – будем находчивыми, так? – спросил профессор.

Утром, примчавшись на вокзал, я увидел в расписании, что есть электричка до Можайска (а нам надо было до Кубинки), электричка хорошая, мало остановок, но она уходила именно в семь. И если мы только в семь увидимся, то придется полчаса ждать, ехать на бородинской почти со всеми остановками. Зная, что японцы – народ аккуратный, что профессор непременно будет ехать с запасом времени, я купил билеты и побежал к метро «Белорусская» радиальная.

Изумленный профессор увидел меня, сходя с эскалатора.

– Мы сейчас, – спросил он, – пойдем встречаться к памятнику Горькому? Ведь это из-за него Чехов вышел из академии?

– Да, из-за него. Но он давно вышел, а электричка сейчас уходит. И потом, если мы уже встретились, зачем нам Горький? – отвечал я и, так как объяснять было некогда, тащил профессора на пятую платформу. Именно пятая значилась на табло.

Но когда мы прибежали на пятую, то по радио объявили, что электричка до Можайска уходит с четвёртой. Повлёк профессора обратно в тоннель. Профессор, видимо, решил, что я плохо знаю Белорусский вокзал.

В электричке, отдышавшись, мы стали разговаривать на ту тему, что в России большое пространство.

– Сколько земли, – восклицал профессор, когда между станциями мелькали два-три перелеска.

По проходу шла торговка пирожками, и профессор, несмотря на мой ужас, купил у неё штучку и стал откусывать по мелкому кусочку. Меня же угостил чем-то сушеным, рыбным, в плоском пакетике.

– Но всё-таки спрошу, – сказал он. Видно, он думал над этим. – Если объявили, что поезд уходит с одной платформы, то почему он пришёл на другую?

– А это стрелочник виноват, – ответил я, – стрелки перевёл с похмелья, вот и все.

– Как с похмелья? – изумился профессор. – Стрелочнику же совершенно нельзя пить, это же очень серьёзная профессия, это же связано с жизнью людей.

– Честно скажу: пьют, – отвечал я. – Это очень большой наш недостаток: пьют стрелочники, они, они у нас во всем виноваты.

Профессор доел пирожок, я доел сушеные волокна, кстати очень вкусные, и мы стали говорить о Чехове. Профессор находил сходство между Чеховым и писателем, к которому мы ехали.

– А как вы думаете, – спросил профессор, – Чехов был антисемитом?

– Я до таких тонкостей в Чехове не доходил, но думаю, что не был.

– Да, но рассказ «Тина»… – заговорил профессор. Это и был тот неяпонский вопрос, о котором просил поговорить с ним профессор.

– В Японии нет евреев, – объяснил профессор, – поэтому мы решили, что именно японцы разберутся в еврейской проблеме. Я этим стал заниматься, но у меня вопрос: почему нигде в мире ни Чехова, ни Пушкина, ни Гоголя, ни Лескова, ни Гончарова – никого из русских мировых классиков не называют антисемитами, но я прочел их всех внимательно и видел у них многое по еврейскому вопросу. Даже у такого, как Тургенев.

– У него-то где? – спросил я, стыдясь того, что плохо знаю свою классику. А вот японец знает. О, эти японцы всё знают.

– А у него в «Записках охотника» помещик Каратаев хвалит свою собаку, говорит, что даёшь собаке кусок хлеба из левой руки и говоришь: жид ел, то собака не ест. А говоришь: барышня кушала – и даёшь из правой руки, то собака возьмёт.

– Так, а в чём тогда вопрос?

– Так вот, классиков не называют антисемитами, а я прочел всего Шукшина, Белова, Распутина, у них нет антисемитских высказываний, а их называют антисемитами. Почему?

– Спросите тех, кто называет. Для меня это тоже загадка. Да это ещё что, у нас давно ли эти писатели в фашистах ходили, у нас даже слово «патриот» оплёвывалось.

– Это нас возмущало, – сказал профессор. – Японию после войны поднял только патриотизм. Всякое государство можно сохранить и укрепить только патриотизмом.

– Вот спасибо. Вот ещё бы это демократам внушить.

– А наши демократы, – сказал профессор, – очень большие патриоты. А у вас патриоты – русские, а демократы – евреи. Может, от этого противоречия.

– Противоречие в вашем суждении. Как же евреи не патриоты, а евреи Израиля? Если б они не были патриотами, разве б туда стремились?

– Тогда вопрос прямой, можно?

– Только так и можно, – отвечал я.

– Есть ли в России антисемитизм?

– Тут я вам плохой помощник, – искренне отвечал я. – Я первого еврея в двадцать лет в армии увидел. Илюха Файбрун – хороший парень. Мы вместе боевые листки выпускали. Я сочинял, он переписывал. Правда, вот на учениях, например, я в противогазе бегу, а он на штабной машине. Но ведь опять же – сочинять-то тексты можно и на бегу, а ему планшетка нужна, бумага, перо. Почерк у него был хороший. Так что я сам виноват, мог бы и почерк выработать, в писаря бы пошёл. Или в институте у нас был еврей, Семен. Тоже парень отличный. А я грузчиком работал на ткацкой фабрике. Он жил недалеко, попросил устроить на работу. В грузчики какая проблема, устроил. Только уже к вечеру первого дня я тюки с пряжей таскаю, а Сенька их считает. Зарплата у него даже и повыше – учетчик. Но мне интереснее было грузить, чем с карандашом сидеть.

– А серьезнее? – прижимал меня профессор. – Есть антисемитизм?

– Видимо, после революции был, – отвечал я. – Иначе зачем бы появился закон об антисемитизме? Слово «жид» нельзя было произнести…

– Но ведь жид и еврей не одно и то же, я изучал этимологию.

– Да мы слово «жид» ничем иным, как обозначением жадности, и не считали. В детстве, если кто жадный, ему говорили: а, жидишь!

– Да, да, – подхватил профессор. – И у Гоголя, когда Чичиков передал Плюшкину деньги, то тот «сразу ожидовел».

– Ну вот тем более, Плюшкин же не еврей, – обрадовался я поддержке Гоголя. – Или у нас была считалка: «Жид, жид, жид, по верёвочке бежит, верёвка оборвётся, жид перевернётся». Какой тут антисемитизм? Хотя потом, когда я был в Москве, рассказывали про анекдот тридцатых годов о том, как стоит мужчина на остановке, его спрашивают: ты что делаешь? Он хотел было ответить: трамвай подЖИДдаю, да испугался и ответил не «поджидаю», а «подъевреиваю».

Профессор, посмотрев в книжечку, продолжал допрос:

– А не думаете ли вы, что антисемитизм имеет в основе антииудейство? У Пушкина в «Скупом рыцаре» рыцарь возмущен, что еврей-аптекарь предлагает рыцарю отравить скупого отца. Рыцарь его, еврея, прогоняет, говоря о деньгах, что они будут пахнуть «как сребреники пращура его». Он ведь имеет в виду Иуду и историю с тридцатью сребрениками? Так? Ещё у Пушкина, когда пишет про гречанку: «Ко мне постучался презренный еврей». Есть же причина такого отношения.

– Мы почему-то и воробьёв называли жидами. – Я, к сожалению, не был столь силён в еврейском вопросе, как японец. – Я больше сужу не по науке, а по жизни. Вот опять же анекдот: «Беги, Абрам, погром!» – «А я по паспорту русский». – «А бьют не по паспорту, а по морде». Но это, я думаю, еврейский анекдот.

– Почему?

– У нас, как началась эта свистопляска с перестройкой, как пошёл свальный грех демократии, так уж сколько про эти погромы кричали, даты называли – всё враньё, в русских нет чувства мести. А евреи, что ж евреи, они как в псалмах Давидовых, как же им петь весёлые песни в земле чужой. Они из глубины веков подпитываются чувством богоизбранности, превосходства, а мания величия обязательно вызывает манию преследования.

– Да, да, – поддакнул профессор. – Мы – буддисты – братья христианам, мы знаем, что богоизбранность одного народа кончилась на Голгофе, богоизбран тот, кто идёт за Богом, а для него нет ни эллина, ни иудея.

Он погрузился в свою книжечку. Скоро доедем, думал я, глядя в мутное окно. Чем бы ещё помочь профессору? Он сам всё лучше меня знает. Но вот это надо сказать:

– Я вам рассказал анекдот про городской трамвай. Тут заметно, что человек боится, что за слово «жид», даже в корне слова «под-жид-аю», его могут замести, забрать, привлечь, в общем. А я в селе вырастал, там, например, такие частушки пели вовсю ещё безо всякой гласности: «На бочонке я сижу, а в бочонке кожа. Сталин Троцкому сказал: „Ты жидовска рожа“».

– А почему в бочонке кожа? – спросил профессор.

– Для рифмы. Но тут Сталин и Троцкий по разную сторону баррикад, а вот частушка, опять же открыто пели, в ней они объединены: «Сидит Сталин на берёзе, Троцкий выше, на ели. До чего, христопродавцы, вы Россию довели». Или народная частушка: «Ты Иван, и я Иван, голубые очи. Мы с тобой идём в забой, а евреи в Сочи». Одним словом, плохой я вам помощник. Вы меня лучше по русскому вопросу спрашивайте. А то кто послушает со стороны и решит, что мы с вами антисемиты. А мы просто занимаемся научными изысканиями.

– Но разве в электричке есть подслушивающие устройства? – забеспокоился профессор.

– Да если бы и были, она так гремит. Это не электричка от Токио до Киото. В ней и шептаться можно было. А мы подъезжаем.

Профессор захлопнул книжечку.

Выходя, я вспомнил, что и в «Капитанской дочке» есть одно место, там Зурин, обучая Гринёва, говорит: «…придёшь в местечко, чем прикажешь заняться? Ведь не всё же бить жидов». Но не стал напоминать профессору, уже ясно, что и эта цитата есть у него. Да и что это добавляет?

Профессор уже в тамбуре спросил:

– Значит, бывает так, что закон говорит одно, а люди – другое?

– Но, господин профессор, вы же занимаетесь Россией, как же иначе?

Профессор сверился с записной книжечкой, вздохнул:

– Даже у Толстого в «Анне Карениной»: «Дело было до жида, дожидался у жида».

– Язык такой русский, – оправдал я Толстого. – А знаете, на Украине Льва Толстого предлагают называть Левко Пузатый. Они против русификации.

Кубинка! Боже мой, вечность назад я служил тут в ракетных войсках. Но, оставив воспоминания, стал расспрашивать, на каком автобусе ехать до санатория. Отвечали: на двадцать восьмом. Вот и указатель: к двадцать восьмому. Мы пришли с профессором на привокзальную площадь и сели в двадцать восьмой. На всякий случай, и как будто кто меня подтолкнул, я спросил:

– Это двадцать восьмой?

– Нет, это сорок четвёртый. А двадцать восьмой теперь ходит с другой стороны.

– Как же так? Написано же: двадцать восьмой. И на указателе, и на остановке, и на автобусе.

– Все же знают, – хладнокровно отвечали нам.

На площади с другой стороны мы увидели битком набитый двадцать восьмой. Еле влезли. Тут уж я, конечно, спросил:

– Это двадцать восьмой?

На меня посмотрели как на дурака:

– Вы же садились, видели, в какой садитесь.

– Но вот мы так же сели в двадцать восьмой на той стороне, а оказался сорок четвертый.

– Так зачем вы на ту сторону пошли?

– На указателе написано.

– Мало ли что на указателе.

У меня хватило ума спросить:

– Мы до санатория доедем?

– Нет, – отвечали нам, – до санатория в другую сторону.

– Как же так, – спросил я, – говорили же, что тут конечная.

– Ну да, в ту сторону конечная, а от санатория в эту не конечная. Да вон он стоит.

Мы снова вылезли и пошли к двадцать восьмому автобусу, но закрытому, без водителя и кондуктора, хотя рядом стояли люди.

Они сказали, что автобус сейчас поедет.

Профессор спросил:

– А что это значит, когда нам ответили: «Мало ли что на указателе?»

– Значит то, что не надо верить указателям.

– Почему?

Я пожал плечами. Профессор стал изучать расписание движения и соображать, глядя на свои японские часы, когда же мы отправимся.

– Бесполезно смотреть, – сказал ему пожилой мужчина. – Когда захотят, тогда и поедут.

– Но для чего расписание?

– Для модели.

– Для какой модели?

Мужчина тоже, как и я недавно, пожал плечами.

– Для какой модели? – спросил меня профессор, когда мы отошли. – Для модели движения?

– Скорее для всяких комиссий. Придут, посмотрят – расписание есть, всё в порядке.

– Комиссия движения? – стал уточнять профессор.

– Всякие бывают, – отвечал я.

Из того, переполненного, двадцать восьмого автобуса вышла кондукторша с сумкой. Автобус немедленно поехал. Видно, из-за неё и стоял. Кондукторша зашла в диспетчерскую, вышла из неё с другой женщиной, и они, открыв автобус, который мы ждали, вошли в него. Сели там завтракать. Хотя двери остались открытыми, нас туда не позвали, мы продолжали ждать. Подошли и водители, сразу трое. Они обсуждали вчерашние события: «А чего Колька сказал?» – «А Колька сказал: я с вами пить не буду. Это его точные слова. Так и сказал».

– А почему Колька не будет с ними пить? – спросил профессор.

– Разногласия какие-то.

– Но он же из их коллектива? Да? Значит, должен пить с ними.

Наша очередь росла и начала роптать. Но для водителей мы были как пустое место. Кондукторши окончили завтрак, вылезли, мы самочинно заняли сиденья. Кондукторша пошла было к нам, но тут её кто-то окликнул, и она стала говорить о рассаде. Пожилой мужчина осмелился спросить, когда же мы тронемся.

– А будете орать, вообще не поеду, – отвечал водитель, который уже занял своё место.

– Разве мы орём? – спросил я.

– А всё равно, – ответил водитель. – Меня из гаража без техосмотра выпустили, я могу вообще не ехать. Или остановлюсь среди дороги и буду стоять. Имею право.

– Неужели он так поступит? – спросил меня профессор.

– Довезёт, – ответил я.

Пришла кондукторша, стала обилечивать. Автобус завёлся и тронулся. Кондукторша собирала плату, отрывая от катушки билетов на полцены, а то и вовсе не давала билетов. Тот, кто вовсе отказывался от билетов, тот платил полцены. Объяснить профессору такую сложную механику было невозможно. Он, бедный, уже и не спрашивал.

В санатории, у писателя, профессор пытался разобраться в увиденном. Профессор искренне решил, что я тоже ничего не понимаю. Если написано на автобусе «двадцать восьмой», то почему он сорок четвёртый? Если объявлено отправление с пятой платформы, то почему отправляют не с пятой? И так далее. И было ли такое во времена Чехова? И если было, то почему нигде у Чехова не отражено?

– Если и было, так он этого просто не замечал. Вы ко мне ехали? Давайте чай пить.

Во время чая мы решили, что классики закрыли тему антисемитизма, но что это не нравится современным критикам-стрелочникам, вот они и заставляют русских писателей продолжать эту тему.

А что касается автобусов и электричек, то ничего не было подстроено, что всё нормально и что если изучаешь Россию, то надо быть ко всему готовым, даже к постоянной смене платформ, номеров, расписаний, критики, законов.

Одно только у нас неизменно – Россия.

Профессор поблагодарил, но всё-таки вычитал из своей книжечки самый важный вопрос:

– Русские уйдут из мировой истории?

– Только вместе с ней, – отвечали мы.

Назад: Змея и чаша (Рассказ-притча)
Дальше: Ловцы человеков (Повесть)