Книга: Проклятый дар. Голоса. Прозрение
Назад: Часть III
Дальше: Часть IV

Глава 12

До тех мест, где обитали ферузи, я шел два дня. Тропа была довольно извилистой, но, в общем, вела меня на юг, во всяком случае, если судить по солнцу, которое по утрам всегда было слева от нее, а на закате – справа. Многочисленные протоки среди заросших высокой густой травой лугов, окруженных ивами, мне приходилось переплывать или переходить вброд, держа над головой скатку с имуществом и башмаки, привязанные к палке. С другой стороны, идти там было легко и приятно, а сухих рыбных лепешек и соленого сыра вполне мне хватало, чтобы как следует перекусить. Время от времени я видел дымок над какой-нибудь одинокой хижиной или тропу, ведущую к маленькой деревушке, но, поскольку основная тропа по-прежнему вела меня на юг, я старался с нее не сходить. К вечеру второго дня тропа наконец свернула налево, и я, следуя по песчаному берегу огромного озера и миновав пастбище, где паслись коровы, оказался в очередном селении, состоявшем из нескольких домишек на сваях; у причалов, как всегда, были привязаны лодки. Да и все деревушки здесь были похожи одна на другую и отличались лишь незначительными особенностями, и повсюду царила одна и та же бедность, если не нищета.
Детей возле деревни видно не было, но я заприметил какого-то мужчину, расправлявшего рыболовную сеть, и направился прямиком к нему.
– Здесь ферузи живут? – крикнул я.
Он аккуратно положил сеть на землю и пошел мне навстречу.
– Да, ферузи. Это деревня Восточное Озеро, – сказал он и с мрачным видом выслушал мой рассказ о том, чего я ищу.
Ему было лет тридцать, и мне показалось, что это самый высокий мужчина из всех рассиу, которых я до сих пор встречал. Глаза у него, как ни странно, были серые; позже я узнал причину этого: он был сыном женщины с Болот и неизвестного этранского воина, который ее изнасиловал. Я сказал ему, как меня зовут, и он в ответ назвал свое имя: Рава Аттиу Сидой, а потом любезно пригласил меня к себе домой и усадил за стол.
– Рыбаки скоро в деревню вернутся, – сказал он, – и все пойдут к рыбной циновке. Если хочешь, пойдем с нами; там можно будет поспрашивать у женщин насчет твоей родни. Если у нас об этом кому и известно, так только женщинам, они всегда все знают.
Рыбацкие лодки между тем одна за другой причаливали к берегу и выгружали улов. Лодочки были легкие, с маленькими парусами, напоминавшими крылья бабочек. От голосов мужчин и лая собак деревня сразу стала оживать. Собаки, завидев берег, выпрыгивали из лодок и бросались к нему по мелководью; собаки были некрупные, с черной жесткой курчавой шерстью, большими ясными глазами и прямо-таки светскими манерами. Они приветствовали друг друга одним-единственным «гавом», энергично виляя при этом хвостом, затем одна склоняла голову, вторая принимала поклон, и каждая следовала за своим хозяином. Одна собака тащила крупную мертвую птицу, по-моему, лебедя, и со своими товарками здороваться не стала, а с важным видом потрусила прямиком к дому. Вскоре все мужчины, сложив улов в корзины, вереницей двинулись куда-то по тропинке. Мы с Равой последовали за ними, и вскоре на берегу небольшого залива с заросшими травой берегами я увидел женскую деревню Восточное Озеро.
Несколько женщин уже ждали на лугу возле расстеленной на земле большой тростниковой циновки. Вокруг носилась туча детей, которые, впрочем, вели себя очень осторожно и на циновку ни в коем случае не наступали. Всевозможные горшки и тростниковые короба, полные готовых кушаний, были расставлены на циновке, точно на рыночном прилавке. Мужчины сели у противоположного края циновки и тоже выложили свой улов. Даже та собака положила туда принесенную ею птицу и чуть отступила, виляя хвостом. Только теперь я начал понимать смысл выражения «рыбная циновка». Отовсюду доносились шутки и смех, но это, несомненно, был некий старинный и уважаемый обычай, и когда кто-то из мужчин выходил вперед и брал коробку или горшок с едой или женщина выбирала себе корзинку с рыбой, они непременно произносили некую явно ритуальную фразу в знак благодарности. Потом какая-то старуха, ткнув пальцем в лебедя, воскликнула: «А это не иначе как стрела Коры!», и ее слова вызвали новую порцию шуток. Женщины, похоже, точно знали, кому чей улов полагается; мужчины же порой немного спорили, кому достанется то или это, но женщины тут же вносили ясность; так, например, когда двое молодых людей заспорили из-за короба с рыбными лепешками, хозяйка лепешек мгновенно разрешила спор, всего лишь кивнув одному из претендентов. И тот, кому лепешек не досталось, молча отошел в сторону, хотя и с весьма недовольным видом. Когда все разобрали, Рава вывел меня вперед и сказал, обращаясь ко всем женщинам сразу:
– Вот. Этот человек сегодня пришел в нашу деревню и сказал, что ищет своих сородичей. Солдаты угнали его в рабство в Эттеру (он тоже говорил «Эттера», а не Этра) еще совсем ребенком, и он знает одно лишь свое имя: Гэвир. Люди на северном краю Болот сказали ему, что он, возможно, один из сидою.
После этого женщины обступили меня со всех сторон и принялись рассматривать. Затем одна из них – лет сорока, остроносая и темнокожая – спросила:
– Сколько лет назад это случилось?
– Примерно пятнадцать, ма-йо, – ответил я. – Нас вместе с сестрой забрали. Ее звали Сэлло.
И тут какая-то старуха вскрикнула:
– Так это же дети Тано!
– Ну да, их тоже Сэлло и Гэвир звали! – поддержала старуху женщина с младенцем на руках. А та старуха, что почему-то назвала мертвого лебедя «стрелой Коры» и теперь держала его головой вниз за широкие черные перепончатые лапы, протолкнулась сквозь толпу, внимательно изучила меня с головы до ног и заявила:
– Да. Это наверняка ее дети! Дети Тано. Слава тебе, Энну-Амба, Энну-Ме!
– Тано в тот день за черным папоротником отправилась по Долгой Протоке, – сказала мне одна из женщин, – и детей с собой взяла. А обратно никто из них так и не вернулся. И лодки ее потом никто не нашел.
– Говорили, что вроде утонула она, – заметила другая женщина, а ее соседка возмущенно воскликнула:
– Ничего она не утонула! Наверняка на них охотники за рабами напали! – После этих слов старуха с лебедем подошла ко мне совсем уж вплотную – видно, пыталась разглядеть в моем лице черты той женщины, которую все они когда-то хорошо знали. Молодые женщины отступили назад; они смотрели на меня совсем иными глазами, но с явным сочувствием.
И лишь та темнокожая длинноносая женщина, что первой заговорила со мной, пока что помалкивала и близко ко мне не подходила. Старуха с лебедем принялась что-то ей втолковывать, после чего темнокожая наконец подошла ко мне и сказала:
– Тано Айтано Сидой – это моя младшая сестра. А меня зовут Гегемер Айтано Сидой. – Лицо у нее при этом было чрезвычайно мрачным, а слова она произносила резко, отрывисто.
Я страшно смутился и не знал, что сказать. Но через минуту все же спросил:
– Скажи, тетушка, как же все-таки мое настоящее имя?
– Гэвир Айтана Сидой, – сказала она почти нетерпеливо. – А что, твоя мать… и твоя сестра… они тоже с тобой сюда вернулись?
– Матери своей я совершенно не помню. Мы с сестрой были рабами в Этре. А два года назад ее убили. И тогда я оттуда ушел. И направился в Данеранский лес. – Я говорил очень короткими фразами и нарочно сказал «ушел оттуда», а не «сбежал», потому что в присутствии этой женщины с зоркими и черными, как у вороны, глазами чувствовал необходимость вести себя как настоящий мужчина, а не сбежавший от хозяев мальчишка.
Она быстро и остро на меня глянула, явно стараясь не встречаться со мной глазами, и обронила:
– Хорошо. Мужчины рода Айтану позаботятся о тебе. – И тут же повернулась ко мне спиной.
Зато остальным женщинам хотелось и как следует меня разглядеть, и расспросить вволю, но, похоже, они не решились перечить моей тетке и покорно последовали за ней. Впрочем, и мужчины уже потянулись в свою деревню, так что пришлось и мне тоже уйти вместе с ними.
По дороге Рава и двое мужчин постарше все время о чем-то спорили. Я, к сожалению, понимал далеко не все – их говор звучал еще слишком непривычно для моих ушей, и в нем было немало таких слов, которых я вообще не знал. Но, похоже, говорили они о том, откуда же я все-таки родом. В конце концов один из них обернулся ко мне, сказал: «Идем», и я покорно последовал за ним к его хижине.
Собственно, хижина представляла собой легкий деревянный каркас, покоившийся на деревянном настиле, а стены и крыша были сделаны из тростниковых циновок. Там не было ни окон, ни дверей, и любую из стен можно было поднять наверх, превратив дом в навес. Мой новый провожатый убрал куда-то короб и глиняный горшок с провизией, которые он обменял у женщин на рыбу, и поднял одну из стен – ту, что была обращена в сторону озера. Он привязал скатанную циновку к боковым столбикам, так что она, образуя некий козырек, очень удачно затеняла эту часть деревянного настила от горячих лучей полуденного солнца, и, усевшись на толстую циновку или тюфяк, разложенный на полу, принялся шлифовать почти готовый рыболовный крючок из раковины моллюска. Некоторое время он работал молча, не глядя на меня, потом махнул рукой в сторону «комнаты» и предложил:
– Бери сам, что хочешь.
Я чувствовал себя здесь незваным гостем, и ничего брать мне не хотелось. Я совершенно не понимал этих людей. Если я действительно тот самый пропавший из их деревни ребенок, их сородич, то неужели это все гостеприимство, которое они способны мне оказать? Я испытывал горькое разочарование, но отнюдь не намерен был это показывать – не хотелось демонстрировать собственную слабость перед этими чужими людьми с холодным сердцем. Надо непременно сохранить собственное достоинство, думал я, и держаться так же надменно, как они. В конце концов, я горожанин, человек образованный, а они варвары, дикари, живущие среди болот… И я решил: раз уж я преодолел столь долгий путь, так, по крайней мере, могу хотя бы переночевать здесь. А потом уж придумаю, куда мне идти дальше, раз и здесь для меня места не нашлось.
Я отыскал еще одну циновку и тоже уселся, но на противоположном конце этой «палубы», свесив ноги над илистым берегом озера и болтая ими в воздухе. Посидев так некоторое время, я вежливо спросил:
– Могу я узнать, как зовут хозяина этого дома?
– Меттер Айтана Сидой, – сказал он, не отрываясь от работы. Голос его звучал очень мягко.
– Так не ты ли мой отец?
– Я младший брат Гегемер, твоей тетки.
То, как он это сказал, по-прежнему не поднимая глаз, заставило меня заподозрить, что он просто очень стесняется, а вовсе не демонстрирует свое ко мне безразличие. Я догадался, что и мне не стоит особенно пялить на него глаза, но краешком глаза все же на него посматривал, и мне показалось, что он не очень-то похож на ту женщину с вороньими глазами, мою тетку, да и на меня, пожалуй, тоже.
– Значит, и моей матери ты тоже брат?
Он кивнул. Один раз, но очень энергично.
После этих слов мне пришлось все же присмотреться к нему внимательнее. Меттер был значительно моложе Гегемер и не такой темнокожий; да и черты лица у него были не такие резкие. Пожалуй, он чем-то напоминал Сэлло, такой же круглолицый, с чистой смуглой кожей. И я решил, что примерно так, наверное, выглядела и моя мать, Тано.
Ему, наверное, было примерно столько же лет, сколько мне сейчас, когда пропали его старшая сестра и двое ее маленьких детей.
Я долго молчал, потом снова обратился к нему:
– Дядя…
– Ао, – откликнулся он.
– Я буду жить здесь?
– Ао.
– С тобой?
– Ао.
– Но мне надо будет многому научиться. Я ведь не знаю, как вы здесь живете.
– Анх.
Вскоре я, конечно, привык к подобным кратким ответам, которые Меттер произносил еле слышно, себе под нос. «Ао» означало «да»; «энг» – «нет»; а словечко «анх» могло означать все, что угодно, между «да» и «нет» и имело примерно такой смысл: «Я слышал, что ты сказал».
Вдруг послышалось тихое «мяу!», и маленькая черная кошка, вынырнув из кучи каких-то вещей в темном углу хижины, подошла ко мне и уселась рядом, изящно обернув хвостом передние лапки. Я осторожно погладил ее по спинке. Она с наслаждением выгнула спинку, и я продолжал ее гладить, при этом оба мы смотрели не друг на друга, а куда-то за озеро. Мимо хижины по берегу промчалась пара черных рыбачьих собак, но кошка не обратила на них никакого внимания. И тут я заметил, что мой дядя Меттер, оказывается, оторвался от своей работы и смотрит на кошку с явным облегчением, прямо-таки написанным у него на лице.
– Прют отлично мышей ловит, – заметил он.
Я почесал Прют за ушком, и она замурлыкала.
Помолчав, Меттер прибавил:
– Мышей в этом году уйма.
Я снова почесал Прют, думая, не сказать ли ему, что и мне как-то целое лето пришлось есть мышей, это была основная моя пища. Но решил пока ничего о себе не говорить: это показалось мне неразумным, ведь пока что никто из них и не думал спрашивать меня о том, откуда я пришел и как жил в последние годы.
Только потом я понял, что никто на берегах озера Ферузи никогда о таких вещах и не спрашивает. Я долго прожил в «Эттере» – откуда приходят охотники за рабами и солдаты, которые грабят, насилуют, убивают, крадут детей рассиу, – и этого им было достаточно. Я, правда, жил и в других местах, но об этих других местах они ничего знать не хотели. Хотя не так уж много на свете людей, которые ничего не хотят знать об окружающем их мире.
И расспрашивать их об этом озерном крае оказалось тоже нелегко, но не потому, что они его плохо знали или не хотели мне о нем рассказывать. Просто это был их мир, даже больше – целая вселенная, а потому то, что их окружало, и воспринималось как некая данность, как воздух, которым они дышат. Им порой был непонятен даже смысл тех вопросов, которые я задавал. Как это кто-то может не знать названия нашего озера? И с чего бы это он вдруг спрашивает, почему мужчины и женщины живут отдельно друг от друга? Ведь каждому ясно, что это полное бесстыдство – поселиться всем в одной деревне! И как человек может ничего не знать об обязательных вечерних обрядах поклонения богам или о тех словах, которые нужно произносить, когда кому-то даешь пищу или от кого-то ее получаешь? Как может мужчина не уметь резать тростник, а женщина – расплющивать стебли и плести циновки? Я вскоре понял, что меня здесь воспринимают как полного незнайку, как человека совершенно невежественного; здесь я чувствовал даже большую растерянность, чем в самую первую свою зиму в лесу, хотя там поводов убедиться в своей неприспособленности к такой жизни было куда больше. Горожане могли бы сказать, что образ жизни у рассиу самый примитивный, но, по-моему, «примитивной» можно назвать только такую одинокую, нищую и жестокую жизнь, как у Куги, и все равно это слово не даст о ней верного представления. А в селениях болотных людей шла своя, особая жизнь, похожая на гобелен, сотканный из сложных родственных отношений, строгих общественных требований, обязанностей и правил. Я считаю, что это одинаково трудно – жить как по законам болотных людей, так и по законам этранцев.
Мой дядя Меттер принял меня в свой дом, не выказав особого гостеприимства, но, с другой стороны, и без малейших колебаний. Казалось, он вполне готов любить своего давным-давно пропавшего племянника. Это был человек очень скромный и мягкий, даже нежный, и его полностью устраивала та система обязанностей, обычаев и родственных отношений, которая существовала в его родном обществе, как устраивает она пчел в улье или ласточек в колонии, состоящей из сотен глиняных гнезд. Среди других мужчин Меттер особым авторитетом не пользовался, но это ничуть его не возмущало, не вызывало у него ни беспокойства, ни зависти. А вот то, что у него имелось несколько жен, служило предметом зависти и уважения среди его односельчан, хотя взаимоотношения с женщинами и стояли как бы в стороне от истинно мужской жизни. Но если я попытаюсь объяснить, как именно я понимаю жизнь настоящего сидою – а я познавал эту жизнь медленно, фрагментарно, опираясь на всевозможные догадки и предположения, – то истории моей просто не будет конца. Но я все же кое-что поясню одновременно с рассказом о том, как дальше развивались события.
Вечером мы с дядей отлично поужинали холодными рыбными лепешками, запивая их вином из рисовой травы. Вместе с нами ужинали и дядина кошка Прют, и его собака Минки, добрая старая сука, как из-под земли возникшая точно перед ужином. Минки подошла и очень вежливо поздоровалась со мной, положив свою седеющую морду мне на ладонь. После ужина Меттер исполнил некий ритуальный танец и произнес краткую хвалебную молитву в честь Повелителя Вод, как это делали и все наши соседи на своих деревянных настилах, уже окутанных ранними сумерками. Затем он развернул на полу свою постель и помог мне тоже устроить ложе из запасных циновок и моего старого одеяла. Кошка отправилась ловить мышей куда-то под хижину, а собака свернулась клубком на постели хозяина. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и легли спать, когда последние отблески заката еще не померкли на озерной воде.
А утром не успело солнце взойти, как рыбаки уже вышли на озеро, погрузившись в лодки по одному или по двое, с одной или двумя собаками. Меттер объяснил, что сейчас в озеро по протокам, соединяющим его с морем, как раз приходят большие стаи рыбы, которая называется тута, и рыбаки надеются сегодня утром устроить настоящую охоту, загоняя рыбу в сети. И если тута действительно пришла, то в течение месяца работы в обеих деревнях будет более чем достаточно: мужчины будут ловить рыбу, а женщины ее вялить. Я спросил, можно ли и мне пойти с ними, чтобы поучиться загонять рыбу и ловить ее сетями, но Меттер явно принадлежал к тому типу людей, которые просто не могут сказать «нет». Он мялся, что-то бормотал, обещая, что вот, мол, кое с кем еще надо непременно на сей счет переговорить, и я, в общем, так ничего и не понял, а потому спросил:
– Это что же, у отца моего надо разрешение спросить, что ли?
– У твоего отца? Нет, Меттер Содиа ушел на север сразу после того, как Тано пропала, – как-то невпопад ответил мой дядя. Я попытался еще что-то спросить у него об отце, но он сказал лишь: – А с тех пор никто ничего о нем и не слышал, – и почти сразу ушел, оставив меня одного во всей деревне, если не считать, конечно, кошек, тоже оставшихся дома. Здесь в каждом доме имелся по крайней мере один черный кот, а то и несколько. Когда мужчины и собаки из дома уходили, там правили кошки; они лежали на деревянных настилах, слонялись по крышам, шипя на соперников, и выносили котят поиграть на солнышке. Я сидел и наблюдал за кошками, и хотя симпатичные котята порой заставляли меня смеяться, на сердце у меня было тяжело. Теперь я уже понял, что никакого недружелюбия в поведении Меттера не было. Но я-то пришел домой, к своим сородичам, а они оказались мне совершенно чужими, а уж я и подавно был для них чужаком.
Мне было видно, как на середине озера, далеко-далеко от берега, трепещут паруса их суденышек, точно крылышки бабочек над синей, как шелк, водой.
Затем я заметил какую-то лодку, плывущую по направлению к деревне, точнее, большое каноэ. Гребцы в нем работали веслами, как сумасшедшие. Каноэ подлетело к топкому берегу, и люди, выпрыгнув из него, втащили его повыше, а потом направились прямо ко мне. Сперва мне показалось, что лица у них просто раскрашены, но потом я понял, что это татуировка. Многочисленные линии спускались у них от висков к подбородку, а у одного пожилого мужчины весь лоб до самых бровей и переносицу покрывали вертикальные черные линии, и он от этого был похож на черноголовую цаплю: сверху черная «шапочка», а под ней светлые перья. Шли они с важным достоинством, а у одного в руках была какая-то палка, на верхнем конце которой красовался большой пучок перьев белой цапли.
Они остановились перед хижиной Меттера, и тот пожилой спросил:
– Это ты – Гэвир Айтана Сидой?
Я встал и поклонился.
Тогда он разразился каким-то длинным торжественным монологом, из которого я не понял почти ни слова. Затем все они немного помолчали, словно ожидая какой-то моей реакции, и пожилой презрительно бросил человеку с палкой:
– Ну, этого явно ничему не учили!
Они немного посовещались, затем человек с палкой повернулся ко мне и сказал:
– Ты пойдешь с нами. Тебе необходимо пройти обряд посвящения. – На моем лице, должно быть, ничего не отразилось, и он пояснил: – Мы старейшины твоего клана, Айтану Сидою. Только мы можем сделать тебя мужчиной и разрешить тебе выполнять мужскую работу. Тебя, конечно, ничему не учили, но ты все-таки постарайся как следует, а мы будем подсказывать тебе, что и как надо делать.
– Ты не можешь и впредь оставаться таким, какой ты сейчас, – сказал пожилой. – У нас так не полагается. Мужчина, не прошедший обряда инициации, – это опасность для всей деревни и позор для его сородичей. Над ним занесена когтистая лапа Энну-Амбы, от него убегают стада Суа, так что идем. Идем скорей. – И он повернулся, чтобы идти прочь.
Я быстро спустился вниз, и они сразу окружили меня, а тот человек с палкой коснулся моей головы перьями белой цапли. Он сделал это без улыбки, но я почувствовал, что намерения у него добрые. Остальные, обступив меня со всех сторон, держались холодно, сурово и почти надменно. Мы пошли прямиком к каноэ, сели в него и оттолкнулись от берега. «Ложись на дно», – шепнул мне Перо Цапли. Я послушался и лег между ногами гребцов, разглядывая дно лодки. Оказалось, что и лодка тоже сделана из циновок, несколько раз крепко прошитых и несколько раз покрытых какой-то прозрачной пленкой вроде лака, так что борта и днище были одновременно и прочными, как металл, и достаточно гибкими.
Выплыв на середину озера, гребцы осушили свои весла-лопатки, и каноэ как бы повисло, со всех сторон окруженное тишиной. И в этой тишине какой-то человек вдруг запел. Но на этот раз слов я совершенно не понимал. Теперь-то я думаю, что пел он, скорее всего, на аританском языке, древнем языке Западного побережья, в течение многих веков бережно хранимом жителями Болот и используемом во время отправления священных обрядов и ритуалов. Впрочем, не уверен. Пение продолжалось довольно долго, порой тот человек пел один, порой к нему присоединялись еще несколько голосов. Я же по-прежнему неподвижно, точно покойник, лежал на дне лодки, отчасти погрузившись в некий транс, из которого меня вывел Перо Цапли, шепнув: «Ты плавать-то умеешь?» Я кивнул. «Ладно, но выныривай с той стороны», – прошептал он. И тут меня подхватили несколько человек, словно я и впрямь был трупом, раскачали и, подбросив высоко в воздух, вышвырнули из лодки головой вперед.
Я так неожиданно плюхнулся в воду, что сразу не понял, что же произошло. Вынырнув и стряхнув воду с ресниц, я увидел над собой борт каноэ и вспомнил слова, которые сказал мне Перо Цапли: «Выныривай с той стороны». Я снова нырнул, проплыл под лодкой, снизу казавшейся огромной, и снова вынырнул, жадно хватая ртом воздух, точно у противоположного борта. Там я некоторое время повисел, разгребая руками воду и глядя на мужчин в каноэ. Перо Цапли, потрясая своим «жезлом», кричал: «Хийи! Хийи!», затем протянул мне тот его конец, где не было перьев, я ухватился за него и забрался в каноэ. Меня сразу подхватили несколько пар рук, помогли сесть, и я почувствовал, как на голову мне что-то с силой надели – больше всего это было похоже на деревянный ящик, доходивший мне почти до плеч. Я даже шевельнуться внутри его не мог и ничего не видел, кроме узкой полоски света под самым подбородком. Перо Цапли снова закричал: «Хийи!», затем послышался смех и одобрительные возгласы. Видимо, все получилось как надо. Меня с чем-то поздравляли, а я сидел, накрытый этим дурацким ящиком, и даже не пытался понять сути происходящего со мною.
То, что я рассказываю об этом обряде, никакой тайны собой не представляет; смотреть на это может каждый. Рыбаки, ловившие там рыбу, тоже подплыли поближе и с любопытством наблюдали за происходящим. Но как только на голове у меня оказался тот ящик, мы тут же на большой скорости понеслись туда, где и должен был завершиться обряд моего посвящения.
Ферузи обитали в пяти деревнях: в той, где я когда-то родился, носившей название Восточное Озеро, и в четырех других, расположенных в нескольких милях друг от друга. Для завершения обряда инициации меня отвезли в деревню Южный Берег, самую большую из всех, где хранились священные артефакты. А такие большие каноэ, как то, на котором мы плыли, здесь называли «военными», но не потому, что народы Болот когда-либо воевали с другими народами или друг с другом, а потому, что мужчинам нравилось считать себя воинами; собственно, только мужчины и имели право плавать на таких больших каноэ. Тот ящик, что напялили мне на голову, оказался маской. И пока эта маска была на мне, меня называли Дитя Энну. Народ рассиу верит, что богиня-кошка Энну-Ме способна принимать и другое обличье, Энну-Амбы, черной болотной львицы. Вот, пожалуй, и все, что я могу рассказать об инициации. Когда все было кончено, лицо у меня оказалось украшено искусной татуировкой – двумя черными линиями, спускавшимися от висков к подбородку. У меня такая темная кожа, что эти линии теперь едва заметны. Вернувшись после обряда посвящения в деревню Восточное Озеро, я увидел, что у всех тамошних мужчин по обе стороны лица тянутся такие же черные линии, а у большей части этих линий даже по две или больше.
И теперь, после прохождения обряда, я стал не просто взрослым: я стал одним из них.
Хотя, конечно, им-то я по-прежнему казался очень странным, этакой ходячей нелепостью. И по-прежнему крайне мало знал об их жизни. Но теперь они все-таки давали мне понять, что я не так уж безнадежно глуп и даже обладаю кое-какими многообещающими навыками – например, неплохо ловлю рыбу на удочку.
И обращались со мной по-прежнему – как с мальчишкой. В тех краях мальчик обычно переходит из женской деревни в мужскую сразу после обряда инициации, то есть лет в тринадцать, и живет там несколько лет с кем-то из своих старших родственников – с братом матери, или со своим старшим братом, или, что бывает реже, с отцом. Отцовство на Болотах считается куда менее важным, чем родственные связи внутри материнского семейства; по матери определяется и тот клан, к которому ты принадлежишь.
В мужской деревне мальчики учились мужской работе: ловить рыбу, строить лодки, охотиться на птиц, сажать и собирать рисовую траву, рубить тростник. Женщины у себя в деревне разводили домашнюю птицу и скот, возделывали сады и огороды, плели из тростника циновки и ткали ткани; не менее важными занятиями считались также готовка пищи и запасание продуктов впрок. Мальчики старше семи-восьми лет, живущие в женской деревне, не должны были делать женскую работу; от них этого не только не ожидали, но и не позволяли им этим заниматься, так что в мужскую деревню подростки являлись обленившимися, невежественными и, в общем, никчемными. Во всяком случае, взрослые мужчины не уставали им это повторять. Мальчиков, однако, никогда не били – я, например, ни разу не видел, чтобы рассиу ударил другого человека, или собаку, или кошку, – но отчаянно бранили и дразнили почем зря, а также все без конца им что-то приказывали и неустанно критиковали их на неумелость, пока они более-менее не осваивали какое-нибудь мастерство. После этого они проходили второй обряд посвящения – окончательно становясь взрослыми людьми и получая разрешение жить самостоятельно, в отдельной хижине, одни или с друзьями. Но вторую ступень инициации, как я уже сказал, разрешалось преодолевать только после того, как старейшины придут к выводу, что тот или иной юноша овладел хотя бы одним мастерством. Но бывало и так, рассказывали мне, что кто-то из юнцов отказывался во второй раз проходить этот обряд и предпочитал вернуться в женскую деревню и жить там как женщина до конца своих дней.
У моего дяди было несколько жен. А у некоторых женщин рассиу было по несколько мужей. Собственно, брачная церемония заключалась в том, что двое будущих супругов заявляли во время ежедневного обмена продуктами у «рыбной циновки»: «Мы поженились!», вот и все. Между двумя деревнями – женской и мужской – было разбросано немало крошечных хижин со стенами из тростниковых циновок, где едва помещалась лежанка или толстая циновка из тростника, служившая постелью. Этими хижинами свободно пользовались мужчины и женщины, желавшие спать вместе и заявившие об этом у «рыбной циновки» или во время личных встреч на лесной тропе или в полях. Если какая-то пара решала пожениться, мужчина строил брачную хижину, и его жена или жены приходили туда в условленное время. Я как-то спросил своего дядю, когда он вечером в очередной раз собрался уходить, к которой из жен он сейчас направляется, и он, застенчиво улыбнувшись, сказал: «О, ну это они сами решают».
Наблюдая, как флиртуют и женихаются молодые люди, я понял, что в плане женитьбы успех в значительной степени зависит от умения мужчины ловить рыбу и умения женщины вкусно ее готовить. Этот ежедневный обмен сырья на готовую еду и происходил у «рыбной циновки». Женщины приносили жареную и вареную птицу, молочные продукты, овощи и вообще гораздо больше всевозможной еды, чем могли обеспечить мужчины с помощью одной лишь рыбной ловли, однако принесенные женщинами масло, сыр, яйца и овощи принимались как нечто само собой разумеющееся, тогда как каждая пойманная мужчинами рыбка вызывала массу шумных восторгов.
Теперь я понимал, почему у Аммеды всегда был несколько пристыженный вид, когда он готовил пойманную мной рыбу. В мужской деревне никто никогда ничего не готовил. Мальчики и неженатые молодые люди должны были договариваться и заключать сделку с кем-то из женщин или же просто к кому-то подольщаться, чтобы получить обед; в крайнем случае они брали себе то, что осталось после разбора на «рыбной циновке». Вкус у моего дяди – как в отношении женщин, так и их кулинарных способностей – был просто отменный, и я, пока жил у него, питался просто роскошно.
После инициации я прожил год как Айтан Сидой из народа рассиу, учась необходимым мужским умениям: ловить рыбу, сажать и собирать «рисовую траву», рубить тростник и складывать его на хранение. С луком и стрелами я толком управляться так и не научился, так что меня и не просили вылезти из лодки и подстрелить какую-нибудь дичь, хотя других юношей довольно часто просили об этом. Я помогал дяде забрасывать сети и верши, а пока не приходило время их вытягивать, весьма успешно ловил рыбу на удочку. Мои способности в этом деле быстро заслужили всеобщее признание и одобрение. Мы с Меттером часто брали с собой кого-то из мальчишек, вооруженных луком, чтобы он мог подстрелить какую-нибудь водную птицу; это было огромной радостью для старой Минки – ей позволялось прыгнуть в воду за подстреленным гусем или уткой, притащить птицу в лодку, а потом, гордо махая хвостом, выпрыгнуть с ней на берег. Минки всегда отдавала своих птиц Пьюмо, старшей жене моего дяди, и та каждый раз от всей души благодарила старую собаку.
Сажать и собирать «рисовую траву» – это, по-моему, самое легкое дело на свете. Осенью отплываешь по шелковой синей воде к северному берегу озера, где рисовые островки расположены рядом друг с другом, и, отталкиваясь шестом, медленно плывешь по крошечным протокам между ними, разбрасывая направо и налево пригоршни мелких, темных, сладко пахнущих семян. Затем поздней весной возвращаешься, наклоняешь высоченные стебли над лодкой и стряхиваешь туда созревшие семена при помощи маленьких деревянных грабелек, пока лодка до половины не наполнится зерном. Помнится, женщины частенько подшучивали над тем, сколько шуму поднимают мужчины, говоря о посеве и сборе дикого риса, точно о некоем «особом умении»; однако сами они всегда принимали полные мешки собранного нами риса с похвалами и благодарностью во время сборов у «рыбной циновки», приговаривая: «Вот уж я накормлю тебя до отвала!» Кстати, то, что они готовили из зерен дикого риса, было почти так же вкусно, как моя любимая каша из пшеницы.
А вот рубка тростника была работой действительно очень тяжелой. Этим приходилось особенно много заниматься в конце осени и в начале зимы, когда погода становилась пасмурной, холодной и дождливой. Но, когда я немного привык стоять целыми днями в воде два-три фута глубиной и махать изогнутым серпом, соблюдая тройной ритм – срезал, собрал в пучок, передал вязальщикам, – мне эта работа стала даже нравиться. Тростник нужно увязывать в снопы быстро, пока он снова не рассыпался на отдельные стебли и не уплыл по течению, и сразу укладывать эти тяжелые снопы в лодку. У нас сложилась отличная компания молодых ребят, и мы весьма ревностно относились к возможности показать свою сноровку в этом нелегком деле; впрочем, ко мне, новичку, все относились по-доброму, и эта тяжелая работа всегда скрашивалась бесконечным запасом всевозможных шуток, прибауток, сплетен и песен, которые мы вместе с моими новыми друзьями с наслаждением орали в зарослях тростника, несмотря на противный осенний дождь и холодный ветер. Старшие мужчины резать тростник отправлялись очень редко; мешал ревматизм, который здесь почти все заполучали еще в юности.
Теперь я понимаю, что жизнь на Болотах была достаточно скучна и однообразна, но тогда это было именно то, в чем я нуждался. Такая жизнь давала мне достаточно времени не только для того, чтобы отдохнуть и поправить свое здоровье, но и для размышлений, для взросления моей души и тела, которое, в общем, особенно взрослеть не торопилось.
Особенно спокойной, даже ленивой была вторая половина зимы. К этому времени тростник был нарезан и передан женщинам для превращения в циновки и ткани, и мужчинам заняться было особенно нечем. Работы хватало только у тех, кто строил лодки. В общем-то, все было неплохо, и меня раздражали, даже угнетали, только постоянная сырость, туманы и холод. Единственным источником тепла в хижине был крошечный очаг – точнее, керамический горшок, наполненный тлеющими углями. Так что, если выдавался солнечный денек, я уходил из холодной хижины на берег и смотрел, как строят лодки. Это было тонкое и точное мастерство. Лодки рассиу славились повсеместно. Например, большое, «военное», каноэ казалось мне похожим на стихотворную строку, в которой нет ничего лишнего, а потому поистине совершенную. Так что если я не сидел, скорчившись, у глиняного горшка-очага, предаваясь воспоминаниям и мечтам, то торчал на берегу, с восхищением наблюдая, как лодка прямо на глазах растет и приобретает свои изящные легкие формы. Я тоже понемногу кое-что мастерил и сделал для односельчан немало удочек, лесок и крючков; кроме того, если не было слишком сильного дождя, я ходил ловить рыбу, а также в гости – поболтать со своими новыми приятелями из числа деревенской молодежи.
Хотя женщины никогда даже не заглядывали в мужскую деревню, как, впрочем, и мужчины в женскую, для встреч у них имелось сколько угодно других мест. Мужчины и женщины с удовольствием болтали друг с другом, собравшись у «рыбной циновки», или во время рыбной ловли на озере – ибо женщины тоже ловили рыбу, особенно угрей, – или встречаясь на заросших высокой травой пастбищах для скота, расположенных подальше от берега, в более сухих местах. То, что я был удачлив в рыбной ловле, помогло мне завести друзей и среди девушек, которые с удовольствием обменивали приготовленную ими еду на мой улов. Девушки постоянно, хотя и добродушно, меня поддразнивали и даже слегка со мной флиртовали. Мы также очень любили небольшой компанией – несколько девушек и юношей – прогуливаться по берегу озера или по тропе, ведущей в луга. Уединяться парочкам было запрещено до прохождения второй инициации, и юноши, нарушившие этот закон, пожизненно изгонялись из родной деревни, так что мы старались держаться стайкой. Из девушек мне больше всех была по душе Тиссо Бету по прозвищу Сверчок. Ее прозвали так за узкое лицо с высокими скулами и чуть впалыми щеками и худенькое тело. Она была умненькой, очень доброй и веселой, любила посмеяться и старалась всегда как-то ответить на мои вопросы, а не пялила на меня удивленно глаза, как это делали обычно деревенские, приговаривавшие: «Ну, Гэвир, это же все знают!»
Однажды я спросил у Тиссо, принято ли у них рассказывать друг другу всякие истории. Дождливые осенние дни и зимние вечера были такими долгими и скучными, что я постоянно держал ушки на макушке, надеясь услышать где-нибудь сказку или песню, но темы для разговоров как среди молодежи, так и среди взрослых людей были здесь весьма немногочисленны и без конца повторялись: события минувшего дня, планы на завтра, еда, женщины, очень редко незначительные новости, которые принес кто-то из другой деревни или встретившись с кем-то на озере или в лугах. Я бы с удовольствием развлек их, да и себя самого, какой-нибудь историей, как развлекал банду Бриджина и приятелей Барны. Но здесь, похоже, это принято не было. Я знал, что «всякие иноземные выдумки», как и любая попытка переменить устойчивый здешний распорядок вещей, жителями Болот отнюдь не приветствуются, так что у мужчин я и не спрашивал. Но, разговаривая с Тиссо, я не очень боялся попасть впросак, а потому спросил ее напрямик: неужели никто здесь даже сказки не рассказывает, не поет песен, не повествует о великом прошлом своего народа? Она рассмеялась:
– И поем, и рассказываем.
– Кто? Женщины?
– Ао.
– А мужчины?
– Энг. – Она захихикала.
– Почему же нет?
Этого она не знала. А когда я попросил ее рассказать мне какую-нибудь из историй, какую наверняка мог бы услышать, если бы, как и она, вырос в женской деревне, это ее буквально потрясло.
– Ой, Гэвир, я не могу!
– Значит, и я не могу рассказывать тебе те истории, которые давно знаю?
– Энг, энг, энг, – прошептала она. «Нет, нет, нет».
А еще мне очень хотелось поговорить с моей теткой Гегемер и расспросить ее о моей матери. Но Гегемер по-прежнему держалась отстраненно. Я не понимал почему и спросил об этом у девушек. Они смутились и ничего толком мне не ответили. Похоже было, что Гегемер Айтано – женщина весьма властная, обладающая некими особыми возможностями или умениями, и в деревне ее не слишком любят. Однажды зимой мы с Тиссо Бету прогуливались по пастбищам, чуть отстав от остальных, и я спросил ее, почему моя тетка не желает даже просто поговорить со мной.
– Ну, она же амбамер! – удивилась моему вопросу Тиссо. Слово «амбамер» означало «дочь болотного льва», это я знал, но мне пришлось все же попросить Тиссо объяснить, что это значит в жизни.
Она задумалась и ответила:
– Это значит, что она может видеть весь мир насквозь. И слышать голоса из самого далекого далека. – Тиссо посмотрела на меня, проверяя, понял ли я, что это значит. Я кивнул, хоть и не слишком уверенно. И она продолжила: – Гегемер иногда слышит, что говорят мертвые. Или те люди, которые еще не родились. В доме старух, где они поют особые песни, в нее вселяется сама Энну-Амба, и в этом обличье она может бродить по всему свету и видеть все, что уже произошло или еще только должно произойти. Знаешь, другие люди у нас тоже обладают похожими способностями, но только в детстве, но тогда они этого еще толком не понимают. Но уж если Энну-Амба берет себе в дочери какую-то девочку, та обретает способность видеть и слышать все на свете до конца своей жизни и из-за этого, по-моему, становится немного странной. – Тиссо опять ненадолго задумалась. – Знаешь, Гегемер ведь пыталась рассказать людям, что она видела, но мужчины даже слушать ее не захотели. Мужчины утверждают, что только им дана способность видеть прошлое и будущее; они говорят: «все эти амбамер – просто сумасшедшие», но моя мама рассказывала мне, что Гегемер Айтано видела ядовитый прилив – когда множество людей с Западных Болот, где все собирают и едят моллюсков, заболели и умерли, – задолго до того, как это случилось. Она увидела это, когда сама была еще ребенком… А еще Гегемер знает, кто в деревне должен вскоре умереть, и люди из-за этого ее боятся. Или, может, она и сама из-за этого их боится… И она, например, часто предсказывает, будет ли у той или другой девушки ребенок, причем задолго до того, как эта девушка действительно выйдет замуж и забеременеет. Я сама слышала, как она говорила: «Я видела, как смеется твой ребенок, Йенни». А Йенни плакала и смеялась, она была ужасно рада это слышать, потому что давно хотела ребенка, но так ни одного и не родила. А через год у нее действительно ребеночек родился!
Все это давало мне богатую пищу для размышлений. Но ответа на свой вопрос я по-прежнему не находил.
– И все-таки я не понимаю, почему моя тетка так меня не любит, – сказал я.
– Хорошо, я расскажу тебе о том, что узнала от мамы, только ты обещай, что больше никому из мужчин этого не скажешь. – Я пообещал хранить молчание, и Тиссо объяснила: – Видишь ли, Гегемер все пыталась узнать, что случилось с ее сестрой Тано и племянниками. Она много лет пыталась это сделать. Наши старухи специально для нее устраивали песнопения, которые продолжались очень долго. Гегемер даже какие-то особые снадобья принимала, а амбамер не должна никаких таких снадобий принимать. Но Энну-Амба все равно не позволяла ей увидеть сестру или племянников. А потом… потом вдруг в деревню явился ты, а она до этого так ни разу и не смогла тебя увидеть, хотя очень старалась… И не угадала, кто ты, пока ты не назвал свое имя. И все его услышали. А Гегемер была посрамлена, и теперь она считает, что совершила непростительную ошибку, что Амба наказывает ее, потому что она отпустила Тано одну так далеко на юг и виновата в том, что солдаты изнасиловали Тано, а тебя и твою сестру продали в рабство. И она думает, что ты это знаешь. – Я хотел возразить, но Тиссо не дала мне сказать ни слова. – Знаешь душой, сердцем, а не разумом. Это ведь совсем не важно, если разумом ты чего-то не знаешь или не понимаешь, если это знает и понимает твоя душа. Так что ты для Гегемер словно живой упрек. Ты омрачаешь ей душу.
– Это она омрачает мне душу, – возразил я.
– Да, конечно, я понимаю, – печально согласилась Тиссо.
Даже странно, до чего Тиссо оказалась похожей на Сотур! Во многом очень разные, они были одинаковы в своей способности мгновенно проявить сочувствие, понять чье-то горе, пожалеть человека – причем без лишних слов.
Я оставил мысль о том, чтобы как-то сблизиться с теткой, пробиться к ней сквозь прочную броню ее вины и обиды. Но страстно мечтал узнать как можно больше о ее необычных способностях и о том, на что Тиссо намекнула, сказав, что многие жители Болот тоже обладают подобными способностями, но только в детстве. Вот что не давало мне покоя. Однако границы, отделявшие здесь мужские знания от знаний женских, соблюдались не менее строго, чем границы, пролегавшие между мужской и женской деревнями. Тиссо и без того тревожилась, так много рассказав мне о том, чего мне знать было не положено, и я не мог на нее давить и без конца о чем-то выспрашивать. А другие девушки, стоило мне задать хоть самый чепуховый вопрос, касавшийся «женских таинств», тут же начинали ухать, как совы, или трещать, как зимородки, чтобы меня не слышать и не дать мне договорить – их пугало, что я нарушаю давно установленные правила, а кроме того, это был дополнительный повод посмеяться надо мной и сообщить мне, что я «тупица» и «невежда».
А у своих приятелей я и вовсе не решался спрашивать о странной способности некоторых жителей Болот видеть прошлое и будущее. Я и так слишком сильно от них отличался, и подобные разговоры лишь еще больше способствовали бы моему отстранению. Расспрашивать моего дядю Меттера было совершенно бесполезно: он сторонился всяческих тайн и загадок и искал лишь покоя, причем именно там, где его было легче всего обрести. Самым добрым из жителей деревни я считал Раву, но он, во-первых, был старейшиной и главой своего клана, а во-вторых, очень много времени проводил в деревне Южный Берег. В общем, получалось, что есть только один человек, которому могли бы понравиться мои вопросы: старый Перок. Он действительно был очень стар и сед; исхудалое лицо его избороздили глубокие морщины; конечности скрючил ревматизм, причинявший ему постоянные страдания. Его истерзанные артритом пальцы мало на что уже годились, однако он искусно плел и чинил рыбацкие сети, и хотя работал он медленно, но делал все исключительно хорошо. Перок жил в крошечной хижине вместе с двумя кошками. Говорил он немного, но со мной всегда был ласков. Часто его настолько одолевала болезненная хромота, что он даже к «рыбной циновке» пойти не мог. Тиссо или ее мать приносили для него еду и передавали ее через меня. Я приносил приготовленные ими кушанья к хижине старика, ставил на настил и сообщал: «Это тебе от Лали Бету, дядюшка Перок». Мы, молодежь, как я уже говорил, всех стариков называли «дядюшка».
При ясной погоде Перок обычно сидел на солнышке и возился с сетью или просто смотрел куда-то за травянистые луга, что-то напевая себе под нос. Когда я приносил ему еду, он прерывал свои занятия и ласково благодарил меня, но стоило мне отвернуться, как монотонное пение тут же возобновлялось. Если вслушаться, то полупонятные слова начинали складываться в некую странную песню о болотном льве, о повелителях рыб, о царе цапель… Это были первые серьезные песни, которые я вообще услышал в краю ферузи, которые, по крайней мере, намекали, что за ними таится некая история. И вот однажды, поставив на настил тростниковую коробку с едой, я сказал: «Это тебе от Лали Бету, дядюшка Перок», но, когда он поблагодарил меня, я не ушел, как всегда, а спросил у него:
– Скажи, дядюшка Перок, что это за песни ты поешь?
Он удивленно вскинул на меня глаза и тут же снова их опустил, некоторое время продолжая работать; затем вдруг отложил свою сеть и снова внимательно посмотрел на меня.
– После того как пройдешь второй обряд, скажу, – промолвил он.
Именно этого я и боялся. Спорить со священными законами рассиу было совершенно бессмысленно. Я пожал плечами и сказал:
– Анх.
Но Перок, видно, понял, что у меня есть еще вопросы, и ждал, когда я их задам.
– Неужели все истории рассиу священны?
Старик некоторое время задумчиво меня изучал, потом кивнул:
– Ао.
– Значит, мне нельзя даже послушать, как ты поешь?
– Энг, – мягко запретил он. – Позже. Когда побываешь во дворце царя. – Он смотрел на меня с явной симпатией. – Там ты и выучишь эти песни, как и я когда-то.
– Это дворец царя цапель?
Он кивнул и тут же прошептал:
– Энг, энг! – и приложил палец к губам, запрещая мне задавать подобные вопросы. Потом снова повторил: – Позже. Уже скоро.
– И здесь нет таких историй, которые не считались бы священными?
– Есть, но их рассказывают женщины и дети. Для мужчин они не годятся.
– Но ведь существуют же всякие истории о героях – например, о Хамнеде, о великом герое древности, который скитался по всему Западному побережью, и…
Перок некоторое время молчал, качая головой, потом сказал:
– Сюда, на Болота, он не приходил. – И снова склонился над своей работой.
Так что все сказки, басни, исторические хроники и поэмы так и остались у меня в голове взаперти; они молчали, как и книга Каспро, что покоилась, завернутая в тростниковую ткань, в доме моего дяди, единственная книга во всем краю ферузи и никем здесь не прочитанная.
* * *
Однажды весенним днем я в одиночестве удил рыбу. Дядя Меттер ушел вместе с кем-то на озеро ставить сети. Старая Минки, как всегда запрыгнув ко мне в лодку, тут же уселась на носу и застыла, точно статуэтка с кудрявыми длинными ушами. Я поставил маленький парус и позволил ветерку медленно гнать лодку вдоль берега. Я ловил на удочку рыбу ритту; это небольшие придонные рыбешки с очень сладким и сочным мясом, но страшно ленивые. Вскоре мне тоже стало лень без конца таскать их из воды, и я, бросив это занятие, просто сидел в медленно плывущей лодке, любуясь шелковистой синевой озерной воды; вдали виднелись тростниковые островки, чуть дальше низкий зеленый берег, а еще дальше высился какой-то голубой холм…
И я вдруг понял: круг замкнулся; я вернулся к тем, самым ранним, самым первым своим «воспоминаниям», или видениям, оказавшись теперь как бы внутри этих воспоминаний.
И тут же на меня нахлынули и другие «воспоминания».
Я вспоминал улицы каких-то городов, огни домов, плотными рядами выстроившихся вдоль канала или пролива, темный булыжник незнакомой, круто уходящей вверх улицы, где гулял зимний ветер… затем мне вспомнилась площадь с фонтаном перед Аркамантом, и какая-то незнакомая мне башня над гаванью, полной судов, и какое-то большое здание с исхлестанными непогодой стенами из красного кирпича – все это возникло внезапно, в вихре иных образов и видений, которые толпились перед моим внутренним взором, тесня друг друга, и тут же ускользали прочь, прежде чем я успевал их ухватить, и снова передо мной всплывало то видение моего далекого раннего детства: голубая вода, голубое небо, низкие зеленые берега и далекий холм, окутанный голубоватой дымкой, – места, где я когда-то жил и где теперь вновь оказался…
Однако видения мои начинали слабеть, расплываться, да и Минки уже стала озираться по сторонам, оглядываясь в сторону дома, так что я неторопливо развернул лодку и поплыл к деревне. Возле «рыбной циновки» уже собирались люди. У меня, правда, имелось всего лишь несколько рыбешек ритта, но Тиссо и ее мать всегда приносили для меня какую-то еду, так что я взял то, что причиталось мне, а также долю Перока и пошел назад в мужскую деревню. Подойдя к дому Перока, который, как всегда, сидел и чинил тонкую сеть, я поставил его порцию на настил и сказал:
– Это от Лали Бету. Могу я задать тебе один вопрос, дядюшка?
– Анх.
– Всю жизнь с раннего детства меня посещают некие странные видения, которые я потом долго вспоминаю. Мне видится то, чего на самом деле я еще никогда не видел, такие места, в которых я никогда не бывал… – Я умолк, а он поднял голову и не сводил с меня мрачноватого взгляда. И я спросил: – Скажи, неужели все жители Болот обладают такой способностью? Это дар богов или проклятье? И есть ли здесь такие люди, которые могли бы объяснить мне, что это такое – мои видения?
– Да, – сказал он. – В деревне Южный Берег. И, по-моему, тебе надо туда отправиться.
Перок с трудом встал, спустился со своего настила вниз и пошел вместе со мной в хижину моего дяди Меттера. Дядя обедал, устроившись на настиле; рядом с ним с одной стороны сидела Минки, просительно постукивая хвостом по полу, а с другой – Прют, аккуратно обернув хвостом передние лапки. Меттер вежливо поздоровался с Пероком и предложил ему пообедать с ним вместе, но старик отказался.
– Гэвир Айтана был так добр, что принес мне еду от «рыбной циновки», – сказал он как-то, по-моему, чересчур торжественно. – Всем известно, Меттер Айтана, что в вашем роду было немало великих провидцев. Так ли это?
– Ао, – подтвердил мой дядя, не сводя со старика глаз.
– Вполне возможно, что и Гэвир Айтана тоже обладает такими способностями. Хорошо бы сообщить об этом Хранителям.
– Анх, – согласился дядя, внимательно глядя уже на меня.
– Кстати, сеть твоя будет завтра готова, – совсем другим тоном сообщил ему Перок и захромал обратно к своей хижине.
Я сел рядом с дядей и принялся за свой обед. Мать Тиссо принесла мне отличные рыбные лепешки, завернутые в листья салата и приправленные острейшим соусом из жгучего перца.
– Пожалуй, мне действительно надо съездить в Южный Берег, – сказал мне дядя. – Или, может, лучше сперва с Гегемер поговорить? Но ведь она… Нет, наверное, лучше просто съездить… не знаю.
– Можно и мне с тобой?
Минки тут же просительно застучала хвостом об пол.
– Да, пожалуй, так даже лучше будет, – с облегчением разрешил он мне.
И на следующий день мы с ним поплыли в деревню Южный Берег, где я проходил обряд посвящения. Меттер, похоже, понятия не имел, что нужно делать и к кому обращаться, так что, как только мы туда добрались, я прямиком направился к Большому Дому, где хранились всякие священные вещи и отправлялись различные обряды. Это было самое большое строение из всех, какие я видел на Болотах, с прочными стенами из тростника, в несколько слоев покрытого лаком – примерно так же здесь мастерят и «военные» каноэ, о чем я уже рассказывал, – и с высокой тростниковой кровлей. На огороженном дворе перед Большим Домом не было совершенно никакой растительности, лишь посредине – небольшой прудик и огромная старая плакучая ива. Сам дом выглядел очень мрачно; казалось, внутри у него царит кромешная темнота, вызывающая священный ужас и смутные воспоминания об обряде инициации. Мы с Меттером туда войти не осмелились и в полном молчании ждали возле пруда, пока во двор кто-нибудь не выйдет. Я-то сперва думал, что мы отыщем в деревне каких-то представителей нашего рода Айтану и спросим у них совета, но мой дядя, видно, не считал это необходимым. Как только из дома показался какой-то человек, он бросился к нему и принялся объяснять, что его племянник, то есть я, обладает способностью видеть странные вещи. Этот незнакомец был одноглазым и в руке держал метлу – он явно вышел, чтобы подмести двор, – так что я попытался остановить Меттера, который продолжал скороговоркой вываливать все человеку, который явно ничего решить не мог и был здесь просто дворником, но Меттер умолк, лишь сказав все, что считал нужным. Человек с метлой кивнул, приосанился и сказал:
– Хорошо. Я все расскажу моему двоюродному брату Дороду Айтана, провидцу с Тростниковых Островов, и он, возможно, определит, годится ли твой племянник для обучения. Видно, сама Энну-Амба направила ваши стопы и привела вас ко мне! Ступайте с миром. Да хранит вас великая Энну-Ме!
– И тебя да хранит Энну-Ме, – с благодарностью откликнулся Меттер. – Идем, Гэвир. Все устроено. – Ему явно не терпелось поскорее уйти подальше от этого страшного дома с темным разверстым входом, так что мы прямиком направились к причалам, сели в лодку, которую охраняла верная Минки, свернувшись клубком на корме, и поплыли домой.
Я не слишком-то поверил хвастливым заверениям того одноглазого. Мне казалось, что если я действительно хочу что-то узнать о природе своих видений, то мне надо действовать самостоятельно.
И, собравшись с мужеством, во время очередного схода у «рыбной циновки» я решительно подошел к своей тетке Гегемер. Я только что обменял неплохой улов ритты на отличного толстого гуся, которого тщательно ощипал и вымыл. Я уже не раз видел, что мужчины, пытаясь завоевать расположение той или иной женщины, как раз и делают подобные подношения, а потому положил гуся перед Гегемер и сказал несколько нахальнее, чем собирался:
– Тетушка, я бы хотел получить от тебя совет и помощь. – Все-таки Гегемер была, безусловно, потрясающей женщиной, к которой просто так подойти и заговорить было невозможно.
Сперва она вообще никак на меня не прореагировала и гуся не взяла. Я прямо-таки чувствовал, как она напряжена и как ей не хочется мне отвечать. Но в конце концов она все-таки взяла мое подношение и кивком указала мне в сторону садов и огородов, где мужчины и женщины часто встречались для бесед. Туда мы с ней и направились в полном молчании; по дороге я все думал, с чего именно мне начать, и когда она остановилась у рядка старых карликовых вишен и повернулась ко мне лицом, я сразу выпалил:
– Я знаю, тетя, что ты наделена великими способностями. Я знаю, что порой ты можешь видеть наш мир насквозь, видеть его прошлое и будущее и бродить по нему вместе с Энну-Амбой.
К моему великому изумлению, она рассмеялась, чуть удивленно, и довольно язвительным тоном сказала:
– Ха! Вот уж никогда не думала, что услышу это от мужчины!
Это меня озадачило; я заколебался, но все же сумел заставить себя продолжить.
– Я очень мало знаю, – сказал я, – но у меня, по-моему, есть две различные способности: я могу очень точно запоминать и воспроизводить все то, что когда-либо слышал или видел. К тому же я порой как бы «вспоминаю» и то, чего со мной никогда еще не случалось, чего я никогда не слышал и не видел… – Я запнулся и стал ждать, что она скажет.
Она слегка отвернулась, погладила кривоватый шершавый ствол крошечного вишневого деревца и спросила все с той же злой насмешливостью:
– И что же я, женщина, могу сделать для мужчины, обладающего такими способностями?
– Ты можешь объяснить мне, что это такое. Как мне понимать эти видения? Можно ли их как-то использовать? Там, где я раньше жил, в том большом городе, а также в Данеранском лесу, ни у кого больше таких способностей не было. Я думал, что если смогу вернуться к своему народу, то там, возможно, мне объяснят, что к чему. Но, по-моему, никто здесь этого не может или не хочет, кроме тебя.
Она совсем от меня отвернулась и довольно долго молчала. Наконец она посмотрела мне прямо в лицо и сказала:
– Я могла бы чему-то научить тебя, Гэвир, если бы ты вырос в родной деревне. – Только сейчас я заметил, как крепко она сжимает губы, чтоб не дрожали. – А теперь слишком поздно. Слишком поздно, Гэвир. Женщина ничему не может научить мужчину. И ты должен был понять это еще там, где жил раньше!
Я ничего не сказал ей в ответ, но она, видно, прочла по моему лицу, что я с нею не согласен и что она причинила мне сильную боль.
– Что же мне еще сказать тебе, сын моей сестры? – горестно воскликнула она. – Ты действительно обладаешь всеми этими способностями. Тано могла пересказать любую историю, которую хоть раз слышала, и повторить слово в слово то, что случайно услышала несколько лет назад. И я действительно могу «бродить по миру вместе с Энну-Амбой», как ты выразился, – что бы это ни значило в моей жизни. Возвращать прошлое с помощью своей памяти – это великий дар. И «помнить» то, чего еще не было, – дар не менее великий. Как этим пользоваться, спрашиваешь ты меня? Я не знаю. И никогда этого не знала. Возможно, это знают мужчины, которые свысока смотрят на женщин и на то, что женщинам «мерещится», считая эти видения бессмысленными и глупыми. Спроси у них! Я же тебе ничего сказать не могу. Но прошу тебя: береги свой второй дар, тот, которым обладала и твоя мать Тано, ибо этот дар, по крайней мере, не сведет тебя с ума!
Она больше на меня не смотрела и глаза то и дело отводила в сторону, но я заметил, как яростно они сверкают, непроницаемые и черные, как у вороны. И голоса наши звучали на удивление похоже.
– Что хорошего в моей памяти, во всех тех историях, которые я помню, если мужчинам не разрешается ни рассказывать их, ни слушать? – сказал я, чувствуя, как мой гнев, с таким трудом сдерживаемый, вновь вскипает и рвется навстречу ее яростному гневу.
– Ничего хорошего, – согласилась она. – Тебе бы следовало родиться женщиной, Гэвир Айтана. Тогда по крайней мере один из тех даров, какими ты обладаешь, возможно, принес бы тебе счастье.
– Но я не женщина, Гегемер Айтано, – с горечью промолвил я.
Она искоса глянула на меня, и выражение ее лица переменилось.
– Нет, – сказала она. – Но пока еще и не совсем мужчина. Хотя вскоре ты им станешь. – Она помолчала, глубоко вздохнула и снова заговорила: – Если хочешь, я дам тебе один совет, хотя вряд ли ты им воспользуешься. Видишь ли, пока ты помнишь себя, с тобой ничего плохого случиться не может. Но как только ты начнешь помнить дальше и шире, ты начнешь терять себя… ты начнешь блуждать в лесу собственных воспоминаний и видений. Не теряй себя, сын Тано Айтано! Держись собственной жизни. Помни себя. Никто не говорил мне, что нужно делать именно так. Никто, кроме меня, не скажет и тебе, как именно следует поступать. Что ж, рискни. А я, если когда-нибудь увижу тебя во время своих «прогулок со львом», непременно расскажу тебе, что видела. Иного подарка у меня для тебя, увы, нет. Ответного подарка, – и она, точно поясняя, что имеет в виду, качнула тушкой гуся, держа его за перепончатые красные лапы, потом нахмурилась и ушла.
* * *
А поздней весной, когда уже совсем потеплело, я однажды вернулся вместе с Минки и дядей с рыбной ловли и увидел, что на нашем настиле сидят двое незнакомцев. Один из них, высокий, довольно крепкого телосложения, не свойственного рассиу, был одет в длинную узкую рубаху из тончайшей тростниковой ткани, отбеленной так, что она стала почти белоснежной; я решил, что это, должно быть, какой-то жрец или чиновник. Второй человек выглядел совершенно обычно и казался очень молчаливым и застенчивым. Мужчина в длинной рубахе назвался Дородом Айтана и монотонно перечислил наши с ним сложные родственные связи. Тут Меттер вдруг сказал, что ему надо срочно отнести наш улов к «рыбной циновке», и поспешил убраться восвояси, тем более что этот Дород сказал, что они пришли поговорить именно со мной. Когда он ушел, Дород сказал, покровительственно мне улыбаясь:
– Мне говорили, что ты приходил к нам, в Южный Берег, и меня искал.
– Вполне возможно, просто я этого тогда еще не знал, – ответил я весьма распространенной среди жителей Болот фразой, помогающей им избежать как прямого отрицания, так и излишней ответственности.
– И ты никогда не видел меня в своих видениях?
– По-моему, никогда, – скромно ответил я.
– А между тем пути наши сближались уже довольно давно, – сообщил мне Дород. У него были глубокий сочный голос и весьма впечатляющая манера держаться. – Я знаю, что ты вырос среди чужеземцев и находишься в нашем краю всего лишь год. Меня известил о том, что ты наконец объявился, один наш сородич из Большого Дома. Ты ищешь учителя? Можешь считать, что уже нашел его. Я же нашел провидца, которого давно искал. А теперь мы с тобой отправимся в мою деревню Тростниковые Острова и как можно скорее начнем занятия. Ибо ты слишком поздно попал в родные края, слишком поздно. Тебе бы следовало уже несколько лет учиться тому, как правильно воспринимать свои видения. Ничего, мы постараемся непременно все наверстать, не теряя больше времени, верно? И если мы очень постараемся, ты уже через год или два войдешь в полную силу, но для этого тебе придется вкладывать в наши занятия всю душу. И тогда твоя вторая инициация станет для тебя не просто посвящением в рыбаки или рубщики тростника. Ты станешь провидцем своего клана! Сейчас в роду Айтану провидца нет. Его нет уже много лет. Так что мы тебя давно ждали, Гэвир Айтана! Ты был очень нам нужен!
Изо всего сказанного лишь эти последние слова действительно проникли мне в самое сердце. Разве мог я думать, что кто-то будет ждать моего прихода? Я, украденное у матери дитя, беглый раб, ставший для своего родного народа почти призраком, чувствующий себя повсюду чужим, разве мог я надеяться, что кто-то захочет меня ждать?
– Хорошо, я пойду с тобой, – сказал я Дороду Айтана.

Глава 13

Тростниковые Острова – это самая западная, самая маленькая и самая бедная из пяти деревень края. Ее домишки рассыпаны по островам и островкам залива в юго-западной части огромного озера Ферузи. Дород жил вместе со своим кротким и молчаливым двоюродным братом Темеком на болотистом, со всех сторон окруженном тростником крошечном мысу. В женской деревне женщин было совсем мало, гораздо меньше, чем мужчин в мужской, и эти женщины совсем мне не понравились: они казались какими-то равнодушными и надменными. В общем, в двух деревнях было, наверное, человек сорок, а брачных хижин всего четыре. А когда мужчины и женщины собирались у «рыбной циновки», это отнюдь не походило на те веселые ежевечерние встречи, к каким я привык в деревне Восточное Озеро.
В новой деревне я почти ни с кем так и не познакомился толком, если не считать самого Дорода. Он не давал мне ни минуты покоя, постоянно заставлял чем-то заниматься и старался держать подальше от остальных. Я тосковал по приятному, ни к чему не обязывающему, даже ленивому времяпрепровождению, когда можно было, если хочется, ловить рыбу вместе с дядей или приятелями, гулять, беседуя с Тиссо и другими девушками, или просто наблюдать, как делают лодки. Даже наиболее тяжелая работа – рубка тростника или сбор дикого риса – в деревне Восточное Озеро была временной. В таком неторопливом ритме, который, сознаюсь, порой нагонял на меня жуткую скуку, я прожил целый год и ни разу не почувствовал себя несчастным.
Здесь же мне приходилось каждый день отправляться на рыбную ловлю, и мы часто оставляли половину улова себе, ибо здешние женщины выращивали мало овощей и то количество еды, которое они приносили на обмен, было чересчур скудным. О фруктах нечего было и мечтать. Я, разумеется, мог бы и сам пожарить рыбу или даже приготовить рыбные лепешки с той мукой из грубых зерен, которые женщины мололи вручную, но для здешнего мужчины самостоятельно готовить еду означало вывернуть наизнанку все общественные устои, а меня в таком случае и вовсе тут же сочли бы изгоем. Так что мы с Дородом ели рыбу сырой, как и во время моего плавания с Аммедой, только у нас не было приправы из дикого хрена, чтобы хоть немного скрасить это поднадоевшее блюдо. На птиц здесь никто не охотился; дикие гуси, утки, лебеди и цапли в этой деревне находились под запретом и считались существами священными, хасса. Маленькие пресноводные улитки, весьма нежные на вкус, которых там было очень много, могли бы несколько разнообразить нашу диету, однако эти улитки время от времени, причем совершенно непредсказуемо, становились ядовитыми. Дород запрещал мне их есть и никогда не ел их сам.
Темек рассказал мне, что предыдущий ученик Дорода, совсем еще мальчишка, три года назад умер, как раз отравившись этими улитками.
Наши отношения с Дородом, надо сказать, не заладились. По природе я совсем не бунтарь, к тому же мне очень хотелось научиться тому, что он мне обещал: понимать свой дар и управлять им. Но пока что я научился лишь гораздо осторожнее и строже относиться к собственной доверчивости. А Дород между тем требовал от меня абсолютного доверия. Он постоянно мною командовал и вообще вел себя как самый настоящий деспот, ожидая от меня молчаливой покорности. Я же, прежде чем что-то сделать, требовал объяснить, зачем это нужно. Он отвечать отказывался. Ну а я отказывался подчиняться.
Так продолжалось примерно с полмесяца. Однажды утром он велел мне целый день стоять на коленях в хижине, закрыв глаза и повторяя слово «эрру». Два дня назад я уже стоял так и сказал ему, что мои колени еще не успели зажить с прошлого раза и трещины на них причиняют мне сильную боль. Он разозлился, заявил, что я должен делать то, что он мне велит, и ушел.
Я понял, что с меня довольно, и решил пешком по берегу вернуться в деревню Восточное Озеро.
Дород, заметив, что я закатываю свои пожитки в старое коричневое одеяло, которое кошка Прют успела здорово разодрать когтями, поскольку очень любила устроиться на моем одеяле и всласть поспать, с некоторой тревогой воскликнул:
– Гэвир, ты не можешь от меня уйти!
– А зачем мне у тебя оставаться, – ответил я, – если ты ничему меня не учишь?
– У каждого провидца должен быть проводник. Именно он истолковывает таинственные видения провидца, это его тяжкое бремя и святая обязанность.
Он часто употреблял подобные выражения и, надо сказать, делал это весьма авторитетно; по-моему, он действительно верил в свою «святую обязанность».
– Но ведь и провидцу нужно понимать, что и зачем он делает, – возразил я. – Во всяком случае, мне это совершенно необходимо. А ты требуешь от меня слепого послушания. С какой стати ясновидцу быть слепым?
– Тот, кому являются видения, обязательно должен иметь проводника, руководителя, – сказал Дород, – ибо он не может сам себя направлять. Ведь он блуждает среди своих видений, не сознавая, живет ли он сейчас, или в далеком прошлом, или улетел в грядущие годы. Ты ведь и сам, хотя твои путешествия во времени еще только начинаются, уже успел ощутить это. Никто не может пройти по этому опасному пути без проводника!
– Но моя тетя Гегемер…
– Ох уж эта амбамер! – презрительно фыркнул Дород. – Женщины вечно болтают всякую чушь! Поднимают визг и вой, стоит им мельком увидеть то, чего они совершенно не понимают. Фу! Ясновидец должен быть непременно хорошо обучен и непременно иметь проводника. Только так он сможет в полной мере служить своему народу, стать человеком поистине ценным для всех рассиу. И я могу сделать тебя таким, ибо мне ведомы все тайные приемы и методы этого обучения. Без настоящего проводника любой провидец ничуть не лучше глупой крикливой женщины!
– Ну что ж, возможно, я и не лучше женщины, – обиженно сказал я, – но я уже не ребенок. А ты обращаешься со мной, как с ребенком!
Разум Дорода с трудом постигал любую новую идею; он был почти столь же неразвитым и невежественным, как и большинство его сородичей, однако умел слушать и думать; кроме того, он обладал почти сверхъестественной чувствительностью к чужим настроениям. Видимо, мои слова нанесли ему весьма ощутимый удар, потому что он довольно долго молчал, потом наконец спросил:
– Сколько же тебе лет, Гэвир?
– Около семнадцати.
– Ясновидцев начинают учить гораздо раньше, с детства. Мой предыдущий ученик Убек умер, когда ему было двенадцать, а к себе я его взял, когда ему едва исполнилось семь. – Дород говорил медленно, словно о чем-то размышляя. – Ты уже прошел первый обряд посвящения, ты уже почти стал мужчиной. Тебя очень трудно учить. Только ребенка можно заставить полностью подчиняться своему учителю.
– Когда-то в детстве меня даже слишком хорошо научили доверять людям и подчиняться своему учителю! – сказал я с горечью. – Но с тех пор я поумнел, и теперь мне каждый раз хочется знать, кому и почему я должен доверять, кому и почему я должен подчиниться.
И снова он надолго задумался после моих слов.
– Сила твоей души такова, что тебе дано увидеть истину, – наконец изрек он, – именно к этому ты и должен стремиться вместе со своим проводником.
– Но раз я уже не ребенок, почему же я не могу сам стремиться к этому?
– Но кто же истолкует твои видения? – воскликнул Дород, явно изумленный.
– Истолкует мои видения? – с не меньшим удивлением переспросил я.
– Естественно! Я, например, должен научиться читать истину в твоих видениях, чтобы затем донести ее до людей. Такова задача проводника. Разве может ясновидец сам это сделать? – Заметив, что я сильно озадачен, он с воодушевлением продолжал: – Вот ты можешь сразу понять, что именно ты видишь, Гэвир? Ты можешь сказать, что тебе известны промелькнувшие перед твоим мысленным взором лица людей, разные места и времена? Можешь ты сразу истолковать значение увиденного тобою?
– Нет, это возможно, лишь когда увиденное мною становится прошлым, – признался я. – Но как же ты-то можешь понять, в чем смысл того, что вижу я?
– Таков уж мой талант! Если ты – глаза нашего народа, то я – твой голос! Ясновидцу не дано читать и истолковывать собственные видения. Это должен сделать другой человек, специально этому обученный, способный разобраться в хитроумном сплетении каналов и проток, знающий, откуда берут силу корни тростника, где ходит Амба, где пробегает Суа, где пролетает Хасса. Ты научишься видеть и рассказывать мне о том, что видишь. Ведь для тебя твои видения – это тайна, загадка, верно? Ты можешь рассказать только то, что видишь, но не объяснить это. А я, заглянув глубоко внутрь твоих видений глазами Амбы, непременно разгадаю эту загадку, истолкую смысл увиденного тобой и сообщу его людям, дабы они смогли разобраться в той или иной сложной жизненной ситуации. Ты нуждаешься во мне столько же сильно, сколь и я нуждаюсь в тебе. А наши сородичи, весь наш народ, все население края Ферузи нуждается в нас обоих.
– Но откуда же ты знаешь, как… читать мои видения? – Я заколебался, произнося слово «читать», ибо такого слова я до сих пор еще не слышал на Болотах, и здесь оно явно имело совсем не тот смысл, к которому привык я.
Дород слегка усмехнулся.
– А откуда ты знаешь, как можно все это видеть? – спросил он. Он смотрел на меня теперь уже не надменно, а дружелюбно, почти ласково. – Почему человек обладает одним даром, а не другим? Ты не можешь научить меня ясновидению. Я же могу научить тебя тому, как увидеть прошлое и будущее, но не тому, как прочесть свои видения, потому что такого дара у тебя нет. Он есть только у меня. Говорю же тебе, мы нужны друг другу.
– Значит, ты можешь научить меня видеть… то, что я сам захочу?
– А что, как ты думаешь, я все это время пытался сделать?
– Не знаю! Ты же никогда мне ничего не объясняешь. Ты говоришь, что нужно каждый третий день поститься, что нельзя ходить босиком, нельзя спать головой на юг, заставляешь меня стоять на коленях, пока на них дырки не появятся, – ты велишь мне подчиняться сотне правил и запретов, но для чего?
– Ты постишься, чтобы душа твоя стала чистой, избавилась от ненужного груза мыслей, ибо так ей легче странствовать.
– Но меня даже между постами не кормят как следует! Моя душа настолько чиста и легка, что ни о чем другом уже не думает, кроме еды. Что в этом хорошего? – Дород нахмурился и, похоже, почувствовал себя несколько пристыженным. Я воспользовался отвоеванным преимуществом и снова бросился в атаку: – Я ничего не имею против постов, но голодать постоянно я не намерен. И почему я должен все время ходить в обуви?
– Чтобы предохранить ступни от соприкосновения с землей, которая притягивает к себе твою душу.
– Это все суеверия! – пренебрежительно заявил я и, заметив, что он смутился, тут же прибавил: – У меня бывали видения и когда я был обут, и когда разут. И послушанию мне учиться не нужно. Этот урок я уже усвоил. И даже слишком хорошо! Я хочу понять, в чем моя сила, и научиться этой силой пользоваться.
Дород молча склонил голову. Он долго не отвечал мне, потом заговорил – и речь его была суровой, лишенной как высокомерного нетерпения, так и обычной для него напыщенности.
– Если ты будешь поступать, как велю тебе я, то я попытаюсь объяснить тебе, почему у ясновидцев все это происходит. Возможно, это будет правильно: в конце концов, ты ведь действительно уже взрослый, прошедший обряд посвящения мужчина, и такие знания тебе вполне по плечу.
Я был чрезвычайно горд собой: я не только не уступил ему в этой схватке, но и добился определенного уважения. Я вернул свои вещи на прежние места и остался у Дорода в его уединенной и, надо сказать, весьма грязной лачуге.
Я вполне понимал, что действительно необходим ему, поскольку его предыдущий ученик умер, унеся с собой в могилу и былую репутацию Дорода как наставника и проводника ясновидцев. Впрочем, думал я, если Дород действительно научит меня всему, что знает сам, то это будет вполне справедливой сделкой.
Ему было непросто лишиться положения властного хозяина, отвечать на мои бесконечные вопросы, объяснять, почему я должен делать то или другое. Дород не был злым по природе; мне кажется, порой ему даже нравилось, что на этот раз ученик у него – не раб, а настоящий последователь его идей и помощник; но он по-прежнему ничего мне не объяснял, если я сам не спрашивал.
Все, что он мог или хотел передать мне из своих знаний, например ритуальные песни и сакральные мифы, я запоминал мгновенно. Наконец-то я узнал кое-что о тех богах и духах, которым поклоняются рассиу, об их песнях и преданиях, тем самым как бы отыскав путь к сердцу этого народа.
Итак, дар быстрой памяти меня не покинул, хотя я долгое время совсем им не пользовался, и в этом отношении мои успехи были столь для Дорода поразительны, что однажды он рассмеялся и сказал – после того, как я слово в слово повторил ему один только раз рассказанный им сакральный миф:
– Этот миф я целый месяц пытался вбить Убеку в голову, но он так и не сумел его запомнить хотя бы наполовину! А ты с одного раза наизусть запомнил!
– В этом заключена половина моих врожденных способностей; к тому же именно этому меня учили, когда я был рабом, – сказал я.
А вот моя способность к ясновидению, похоже, совсем заглохла под упорными попытками Дорода ее развить и закрепить. Я прожил у него месяц, потом еще месяц, но у меня ни разу так и не возникло тех видений, которые можно было бы назвать «воспоминаниями о будущем». Я стал проявлять нетерпение; Дород, напротив, казался совершенно невозмутимым.
Сутью того, чему он меня учил, было, по его выражению, «ожидание льва». Мне полагалось сидеть тихо, почти не дыша, выбросив из головы все мысли о том, что меня окружает, и погрузиться в некую «внутреннюю тишину». Сделать это оказалось очень трудно. Даже колени мои наконец привыкли к неподвижности, но разум привыкать к ней явно не собирался.
Дород требовал, чтобы я непременно в мельчайших подробностях рассказывал ему о каждом видении, какое у меня когда-либо было. Сперва это давалось мне с огромным трудом. Сэлло сидела рядом со мной и шептала: «Только никому об этом не рассказывай, Гэв!» Всю жизнь я слушался этого совета. И теперь вынужден был нарушить ее запрет, чтобы выполнить желания какого-то странного и совершенно чужого мне человека. Я сопротивлялся, не желая открывать ему душу. И все же только Дород мог, как мне казалось, научить меня всему необходимому, а потому я заставлял себя говорить – с трудом, с остановками, неполно описывая свои прежние видения-воспоминания. Терпение Дорода было поистине безгранично, и мало-помалу он вытащил из меня все; я рассказал ему о снегопаде в Этре, о нападении войск Казикара, о тех городах, где я «бродил», о том незнакомом человеке в комнате, полной книг, о той пещере с каменным сводом, о той ужасной танцующей фигуре, которая привиделась мне снова во время обряда посвящения, и даже о самом простом, самом первом своем видении – о голубой воде, тростниках и далекой горе, окутанной дымкой. Он заставлял меня снова и снова повторять эти рассказы.
– Итак, расскажи мне об этом еще раз, – говорил он. – Значит, ты плывешь на лодке и…
– Что ж тут еще рассказывать? Ну, я плыву на лодке и вижу Болота. В точности такие, какие они и есть на самом деле. Наверное, именно такими я и видел их еще младенцем, до того, как меня украли. Голубая вода, зеленые тростники, синий холм вдалеке…
– На западе?
– Нет, на юге.
Откуда мне было известно, что этот холм на юге?
И каждый раз он слушал меня с одинаковым вниманием, часто задавая вопросы, но никогда никаких комментариев не делал. И красноречие мое явно не имело для него никакого значения, хотя я всегда старался как можно живее описать те города, которые «видел», или ту комнату, полную книг, или того незнакомого человека, что обернулся ко мне и назвал меня по имени. Дород никогда в жизни в городе не был. Он пользовался словом «читать», но читать не умел и ни одной книги никогда в жизни не видел. Я принес на занятия маленький томик «Космологий», завернутый в шелковистую ткань, чтобы показать ему, что такое печатное слово. Он взглянул, но ни малейшей заинтересованности не проявил. Он не спрашивал ни о реалиях, ни о значении того или иного понятия, и требовал лишь четкого и максимально подробного описания увиденного мною. Для чего это было ему нужно, я так и не узнал, потому что об этом он так и не сказал мне ни слова.
Меня очень интересовали другие ясновидцы и их проводники. Я спрашивал Дорода, кто еще на берегах озера Ферузи обладает таким же даром, и он назвал мне два имени: один человек был из деревни Южный Берег, а второй из Срединной деревни. Я спросил, нельзя ли мне поговорить с кем-то из них. Он с любопытством посмотрел на меня:
– А зачем?
– Ну, просто поговорить… спросить, как это бывает у него – так же, как у меня, или…
Дород покачал головой.
– Они с тобой разговаривать не станут. Они говорят о своих видениях только с проводником.
Я настаивал. И он сказал:
– Гэвир, это святые люди. Они живут в полном уединении, поглощенные только своими видениями. Разговаривать с ними разрешается исключительно их проводникам, а с другими людьми они не общаются. И даже если бы ты уже стал настоящим ясновидцем, тебе все равно не позволили бы с ними повидаться.
– Так что же, и мне такая жизнь предстоит? – ужаснулся я. – Значит, и я буду жить в полном уединении, ни с кем не общаясь и существуя исключительно внутри собственных видений?
По-моему, Дород почувствовал охвативший меня ужас и, немного поколебавшись, сказал:
– Ты другой. Ты начинал по-другому. Я не могу заранее сказать, как сложится твоя жизнь.
– А что, если у меня больше и не будет никаких видений? Что, если я, придя к своим истокам, вернувшись к своему народу, положил тем самым конец своим болезненным видениям?
– Ты боишься, мальчик, – неожиданно мягко сказал Дород. – Да, это тяжело – сознавать, что лев идет прямо к тебе. Но не бойся. Я всегда буду с тобой.
– Но не там, – сказал я.
– Нет, и там тоже. А теперь ступай на настил и жди прихода льва.
Я подчинился; мне вдруг все стало совершенно безразлично. Я опустился на колени на настиле, нависавшем над илистым дном и самым краем каменистого берега, и стал смотреть на раскинувшееся передо мной озеро и спокойное серое небо, стараясь дышать ровно, как учил меня Дород, и полностью сосредоточиться на мыслях о льве. И вдруг осознал, точнее, почувствовал, что черная львица действительно приближается ко мне сзади, но даже не обернулся, ибо, если я и боялся чего-то прежде, в эту минуту страх мой полностью испарился. Я то оказывался в каком-то крошечном садике, полном цветов, то шел ночью по вымощенной булыжником улице, и шел дождь, и ветер швырял дождевые струи на высокую красную стену напротив меня, и я видел эти струи в слабом свете, падавшем из окошка. То я вдруг попадал в залитый солнечным светом внутренний дворик какого-то хорошо знакомого мне дома, и юная девушка с улыбкой выходила мне навстречу, и я испытывал огромную радость, глядя на нее. То я оказывался посреди какой-то бурной реки, и течение чуть не сбивало меня с ног, а на плечах у меня была тяжелая ноша, настолько тяжелая, что я едва не падал под бешеным напором воды; а песок у меня под ногами на дне расползался, и сохранить равновесие было невероятно трудно, и я споткнулся, сделал шаг вперед и… увидел, что по-прежнему стою на коленях в нашей хижине на мысу. На небе догорал закат, и последняя стая диких уток пролетела на фоне красноватых небес. Я ощутил у себя на плече руку Дорода.
– Идем в дом, – тихо сказал он мне. – Ты проделал долгое путешествие.
В тот вечер он был молчалив и ласков. Он ничего не спрашивал о том, что я видел. Лишь удостоверился, что я поел как следует, и отправил меня спать.
В течение всех последующих дней я мало-помалу пересказывал ему свои видения, повторяя их снова и снова. Он знал, как вытащить из меня любые сведения об увиденном, даже такие мелочи, вспоминать которые мне бы и в голову не пришло. Мне казалось, что я ничего такого даже и не заметил, и я вспоминал это, лишь когда он в очередной раз заставлял меня пересказать свое видение с самого начала, в мельчайших подробностях, словно я смотрю на висящую передо мной картину. При этом я чувствовал, как две разновидности моей памяти как бы соединяются воедино.
В последующие дни я еще несколько раз «путешествовал», как это называл сам Дород, и каждый раз мне казалось, что передо мной открыта некая дверь, в которую я могу пройти – но не по собственному желанию, а по воле той львицы.
– И все-таки я не понимаю, чем эти видения могут быть полезны для моих сородичей, как ими вообще можно руководствоваться, – сказал я как-то вечером Дороду. – Мне ведь почти всегда видятся иные места, иные времена, и ничто в этих видениях не связано с Болотами, так какой же в них прок?
Мы с ним ловили рыбу, отплыв подальше от берега. В последнее время наш улов был весьма жалок, и обмен у «рыбной циновки» тоже оказывался соответствующим: еды, которую давали нам женщины, явно не хватало. Вот мы и решили забросить вершу и некоторое время дрейфовали поблизости, прежде чем ее вытянуть.
– Пока ты еще путешествуешь, как ребенок, – сказал Дород.
– Что значит «как ребенок»? – тут же взвился я.
– Ребенок способен видеть лишь собственными глазами. Он видит то, что находится непосредственно перед ним, – в том числе и те места, где он впоследствии окажется. По мере того, как он, взрослея, учится путешествовать правильно, он учится видеть гораздо шире – видеть то, что способны увидеть и глаза других людей, те места, куда эти другие люди придут впоследствии. Он бывает там, где никогда сам – во плоти, – скорее всего, и не окажется. Весь наш мир, все времена открыты взору ясновидца. Он ходит повсюду вместе с Амбой, летает повсюду вместе с Хассой, странствует по всем рекам и морям вместе с Повелителем Вод. – Дород произносил эти поэтические фразы деловито, каким-то суховатым тоном, а потом, окинув меня проницательным взглядом, прибавил: – Ты слишком долгое время оставался необученным и слишком поздно начал, а потому до сих пор и видишь все как бы глазами ребенка. Но я могу научить тебя совершать и более значительные путешествия. Только ты должен полностью доверять мне, иначе ничего не получится.
– Значит, я тебе не доверяю?
– Пока нет, – спокойно ответил он.
Моя тетка, помнится, тоже говорила что-то в этом роде: мол, я никогда не иду дальше воспоминаний о самом себе. Я мог бы и в точности вспомнить ее слова, но рыться в памяти мне не захотелось. Я и так понимал: Дород прав, и если я намерен чему-то у него научиться, то должен вести себя так, как этого требует он.
Мы вытянули вершу, и на этот раз нам повезло. На «рыбную циновку» мы принесли двух здоровенных карпов. На мой взгляд, карп – рыба так себе, довольно костистая и пахнет илом, но женщины из деревни Тростниковые Острова ужасно карпов любили, и нам в тот вечер достался отличный обед.
Когда мы поели, я спросил Дорода:
– Скажи, как же все-таки ты станешь учить меня видеть глазами взрослого, а не ребенка?
Он довольно долго не отвечал, потом сказал:
– Прежде всего, ты должен быть к этому готов.
– И что для этого нужно?
– Послушание и доверие.
– Неужели я не проявляю должного послушания?
– В душе – нет, не проявляешь.
– Откуда ты знаешь?
Он лишь молча посмотрел на меня, и в его взгляде я прочел презрение и жалость.
– Так скажи же, что я должен сделать? Как мне доказать, что я тебе полностью доверяю? – воскликнул я.
– Ты должен проявить послушание.
– Хорошо, ты только скажи, что надо делать, и я все сделаю.
Я очень не любил эти словесные перепалки; мне совсем не хотелось с ним спорить, зато ему, видимо, именно этого и хотелось. И, добившись своего, он заговорил со мной совершенно иначе, очень серьезно:
– Тебе вовсе не обязательно идти дальше, Гэвир. Путь ясновидца – тяжкий путь. Тяжкий и страшный. Я, конечно же, всегда буду с тобой, но ведь путешествия совершаешь именно ты. А я могу проводить тебя лишь к началу пути, но не могу за тобой последовать. Тут важна только твоя собственная воля, только твоя смелость; и только твои глаза действительно способны видеть. Если же тебе вовсе не хочется совершать великие путешествия, оставим все как есть. Я тебя заставлять не стану – это не в моих силах. И ты можешь хоть завтра уйти от меня и вернуться в деревню Восточное Озеро. Твои детские видения еще будут порой к тебе возвращаться, но постепенно станут слабеть и вскоре совсем прекратятся, ибо ты утратишь способность заглядывать в прошлое и будущее. А после этого ты станешь жить, как обычный человек. Если, конечно, ты именно этого и хочешь.
Весьма смущенный его словами, я растерялся, но, чувствуя в них некий вызов, все же сказал:
– Нет. Я же говорил, что хочу узнать, в чем моя сила.
– Хорошо. Ты это узнаешь, – сказал он с тихим торжеством.
И с этого вечера Дород стал обращаться со мной и мягче, и одновременно требовательнее. Я же решил полностью ему подчиниться, не задавать лишних вопросов и постараться действительно выяснить, в чем моя сила и насколько она велика. Дород снова потребовал, чтобы я каждый третий день постился, и очень строго следил за тем, что я ем, не позволяя мне употреблять в пищу ни молока, ни зерна. Зато прибавил к моему рациону некоторые другие вещи, которые называл «священными»: яйца уток и некоторых других диких птиц, коренья шардиссу, а также эду, мелкие грибочки, что растут обычно в ивовых рощицах; все эти продукты нужно было есть сырыми, и Дород очень много времени тратил на то, чтобы их раздобыть. Шардиссу и эда были просто отвратительны на вкус и вызывали у меня тошноту и головокружение, но, к счастью, съесть их нужно было совсем чуть-чуть.
Через несколько дней, употребляя в пищу всю эту дрянь и по многу часов проводя на коленях, я почувствовал и в теле, и в мыслях странную легкость, похожую на ощущение свободного полета. Преклонив колени у нас на настиле, я должен был без конца повторять «хасса, хасса», и вскоре мне стало казаться, что при этом я поднимаюсь в воздух, словно за спиной у меня крылья дикого гуся или лебедя.
Стоя на коленях, я словно летел над болотным краем, видел под собой воду и плывущие по ней тени облаков, видел деревни на берегах озер и рыбацкие лодки, видел лица детей, женщин, мужчин. Потом вдруг я оказывался в какой-то большой реке, пытаясь преодолеть ее с тяжкой ношей на плечах, согнутый в три погибели, совершенно измученный, потом сбрасывал эту ношу и вновь обретал крылья, на этот раз крылья цапли, а потом снова летел, летел… И приземлялся на наш настил, испытывая тошноту и озноб, чувствуя, как затекло все тело, как сводит от боли колени, как сильно болит живот. В голове, казалось, не было ни одной мысли, я ничего не соображал.
Дород помогал мне встать, заботливо провожал меня внутрь и усаживал возле маленького очага, в котором горел огонь, ибо уже близилась зима. Огонь здесь, как и в деревне Восточное Озеро, разводили в глиняном горшке с решеткой. Дород утешал меня, хвалил и кормил прозрачными ломтиками сырой рыбы, овощами, взбитыми яйцами и неизменно совал на закуску корешок распроклятого шардиссу и полную кружку воды, чтобы поскорее избавиться от мерзкого вкуса во рту.
– А она поила меня молоком, – говорил я, вспоминая ту хозяйку гостиницы у самой границы болотного края и мечтая вновь ощутить дивный вкус молока. И всю ночь меня окружали воспоминания, они оставались со мной до утра. Я лежал в хижине Дорода, и одновременно сидел подле моей сестры в классной комнате Аркаманта, и видел, как страшная буря разрушает деревню Херру, срывая крыши и разметывая стены из плетеных циновок, и слышал в кромешной тьме пронзительные крики людей и грозное завывание ветра…
А потом меня стало жутко тошнить; меня прямо-таки выворачивало наизнанку, и я, перевернувшись на живот, выплевывал все это прямо в прибрежный ил, корчась от боли в животе и легких. А Дород, опустившись рядом на колени, гладил меня по спине и говорил, что все в порядке, что все это скоро пройдет и я снова смогу спать спокойно и видеть разные сны. И через какое-то время я действительно засыпал, и во сне ко мне являлись видения. И, проснувшись, я вспоминал то, чего никогда прежде не знал. А Дород просил меня рассказать о том, что я видел, и я начинал рассказывать, но на меня наплывали новые видения, и Дород исчезал вместе с хижиной, и сам я тоже исчезал, блуждая среди незнакомых людей и мест и зная, что никогда потом не смогу ни узнать их, ни вспомнить. Я буду просто лежать в темной хижине, терзаемый тошнотой, болью и головокружением, так что даже сесть не смогу, и Дород снова придет, даст мне воды, заставит меня поесть немного, поговорит со мной, пытаясь и меня разговорить, и скажет:
– Ты очень храбрый, мой Гэвир! Ты непременно станешь великим ясновидцем! – И после таких слов я льнул к нему, ибо только его лицо было единственной реальностью и не казалось мне ни сном, ни видением, ни воспоминанием; только его рука была настоящей, и я мог ее сжать, держаться за нее, за руку моего единственного проводника, моего спасителя… Того, кто завел меня в тупик, кто предал и обманул меня.
Но в путанице снов и видений передо мной вдруг явилось лицо той, кого я сразу узнал. И голос ее я тоже узнал. Но разве не узнавал я и все прочие лица и голоса? Я же помнил всё, всё! И Куга склонялся надо мной. И Хоуби шел на меня по коридору. Но она – она действительно была рядом со мной. И я узнал ее, я произнес ее имя вслух:
– Гегемер.
Ее воронье лицо было как всегда суровым, а черные, вороньи глаза как всегда смотрели остро, проницательно.
– Племянник, – сказала она, – помнишь, я обещала тебе, что если увижу тебя в своих видениях, то непременно сообщу тебе об этом?
Я помнил. Да, она говорила мне об этом когда-то раньше, давно. Все это вообще происходило давно. И я все помнил только потому, что это случалось со мной уже сотни раз. И лежал я сейчас потому, что долгое путешествие слишком утомило меня, у меня даже сесть сил не хватало. Рядом, скрестив ноги, сидел Дород. Хижина, погруженная во мрак, казалась какой-то странно уменьшившейся. И тетка моя, разумеется, никак не могла в ней находиться: это же мужская хижина, а она женщина! Оказывается, она опустилась на колени у порога, не входя внутрь, и оттуда смотрела на меня, и говорила мне своим резким голосом:
– Я видела, как ты идешь вброд через реку и несешь на руках дитя. Ты хорошо понимаешь меня, Гэвир Айтана? Я видела тот путь, которым тебе предстоит пойти! Если ты как следует посмотришь, то и сам его увидишь. Это была уже вторая река, которую ты непременно должен был преодолеть, ибо только тогда оказался бы в безопасности. На том берегу первой реки тебя подстерегала опасность. А на том берегу второй ты окажешься в полной безопасности. Когда ты переберешься через первую реку, смерть будет преследовать тебя по пятам. Однако, перебравшись через вторую реку, ты начнешь новую жизнь. Ты хорошо меня понимаешь, Гэвир? Ты слышишь меня, сын моей сестры?
– Возьми меня с собой, – прошептал я. – Возьми!
И не увидел, а скорее почувствовал, как Дород пытается встать между нами.
– Ты давал ему эду! – возмущенно сказала ему Гегемер. – Чем еще ты травил мальчика?
Я умудрился сесть, потом встал и, пошатываясь, спотыкаясь на каждом шагу, побрел к двери. Дород преградил мне путь, и я умоляюще крикнул, глядя Гегемер прямо в глаза:
– Возьми меня с собой!
И она, поймав мою протянутую руку, с силой потянула меня к себе, вытаскивая из этого дома. Видя, что я едва держусь на ногах, она обняла меня и, бережно поддерживая, сказала Дороду, дико на него глянув, точно ворона на коршуна, пытающегося ограбить ее гнездо:
– Неужели тебе мало жизни одного ребенка? Отдай мне вещи Гэвира. Пусть мальчик уйдет со мной. А если ты станешь нам препятствовать, я опозорю тебя перед старейшинами Айтану, перед всеми женщинами твоей деревни, и твой позор никогда не будет забыт сородичами!
– Он станет великим ясновидцем, – сказал Дород; его трясло от гнева, однако он не сделал ни шагу, чтобы помешать нам. – Он станет могущественным человеком. Только позволь ему остаться со мной. Я больше никогда не дам ему эду.
– Гэвир, – сказала Гегемер, – выбирай сам.
Я не очень-то понимал, о чем они говорят, и лишь повторил:
– Возьми меня с собой.
Она кивнула и велела Дороду:
– Отдай мне его вещи.
Дород отвернулся. Затем сходил в дом и вынес оттуда мой нож, мои рыболовные снасти, книгу, завернутую в тростниковую ткань, и рваное коричневое одеяло. Все это он положил на настил у дверей. Он, не скрываясь, плакал в голос, и слезы ручьем текли у него по щекам.
– Пусть всю жизнь тебя преследует только зло, мерзкая женщина! – выкрикнул он. – Дрянь! Мерзавка! Ты же ничего не знаешь! Ты понятия не имеешь, как надо обращаться со священными предметами! Ты только все пачкаешь своими прикосновениями, мерзкая тварь! Ты осквернила мой дом!
Гегемер ничего ему не ответила; она помогла мне собрать пожитки и спуститься с настила, все время меня поддерживая. Затем мы пошли к причалу, где была привязана ее лодка, женская лодочка, легкая, как листок. Я с трудом перелез через борт и, весь дрожа, скорчился на дне. А над берегом гремел голос Дорода, проклинавшего Гегемер и обзывавшего ее всеми теми гнусными словами, какими мужчины обычно поносят женщин. Когда же моя тетка отвязала веревку, собираясь отплыть от причала, он прямо-таки взвыл от гнева и огорчения:
– Гэвир! Гэвир!
Но я лишь еще ниже пригнул голову и закрыл ее руками, прячась от него. Потом стало тихо, и я понял, что мы уже далеко от берега. Шел небольшой дождик. Я по-прежнему чувствовал себя настолько слабым, что даже голову поднять был не в силах. Я сильно замерз, меня все время тошнило, и я лежал без движения, скорчившись и привалившись спиной к лодочной скамье. Видения так и кружили у меня перед глазами – лица, голоса, города, холмы, дороги, небеса, – и я снова отправился в бесконечные странствия.
* * *
Для Гегемер явиться в дом Дорода и стоять на пороге его жилища было нарушением всех мыслимых правил; она действительно преступила допустимые границы, и едва ли это можно было оправдать срочностью тех сведений, которые она хотела мне передать. Однако она все же не решилась привести меня в женскую деревню Восточное Озеро, как не решилась и сама войти в мужскую деревню. Она отвела меня в свободную брачную хижину, находившуюся на «нейтральной территории» между деревнями, постаралась устроить меня там поудобнее и ушла, но раза два в день обязательно приходила меня проведать. Здесь это считалось делом самым обычным – если кто-то из мужчин серьезно заболевал, его почти всегда помещали в свободную хижину, чтобы его жена или сестра могли о нем позаботиться или просто его навестить.
Я лежал в этом крошечном, хрупком домике со стенами из циновок, и ветер продувал его насквозь, а по крыше неумолчно стучал дождь, и капли дождя просачивались внутрь сквозь пучки тростника. Я трясся от холода и то начинал бредить, то впадал в ступор. Не знаю, как долго Дород кормил меня ядовитыми грибами и кореньями и как долго длилось мое выздоровление, но я уехал с ним еще летом, а когда наконец начал понемногу приходить в себя, уже снова наступала весна. Я чудовищно исхудал и ослабел, руки мои стали похожи на узловатые стебли тростника. А когда я попытался ходить, то у меня перехватило дыхание и сильно закружилась голова. Да и прежний аппетит ко мне вернулся не скоро.
Моя тетка кое-что рассказала мне о тех вещах, которыми кормил меня Дород, пытаясь отправить «в большое путешествие». Она говорила об этом с ненавистью, с презрением.
– Я тоже принимала эду, – призналась она, – когда решила во что бы то ни стало узнать, куда исчезла твоя мать и моя сестра. Я тоже покорно слушала то, что говорили мне эти «проводники», эти «мудрые» мужчины из Большого Дома – чтоб им собственными словами подавиться, чтоб им грязь есть и утонуть в зыбучих песках! Принимай эду, говорили они, и тело твое станет легким, а мысли свободными, ты полетишь, куда захочешь! Да, мысли после этого действительно «летят», это верно, только за эти «полеты» живот расплачивается, да и разум тоже. А я, редкостная дура, глотала эту дрянь, но мать твою, разумеется, так и не нашла, зато проболела месяца два. И ведь я всего раза два эти проклятые грибочки ела! Сколько же он тебе-то их скормил? Как часто он их тебе давал, а? А желчный корень, шардиссу, я хорошо знаю; от него сильно кружится голова, а сердце начинает стучать как молот и дыхания словно не хватает. Сама я его никогда не принимала, но знаю, что его часто используют знахари. Но у этих мужчин – у этих глупцов! – все подряд называется «священной медициной»! Я-то знаю, что они под видом этой «медицины» друг с другом делают! – Гегемер зашипела, как кошка, и повторила: – Глупцы! Все глупцы – и мужчины, и женщины. Все мы глупцы.
Я сидел на пороге хижины, а она рядом, на плетеной скамеечке, которую принесла с собой; женщины на Болотах плетут из тростника замечательные складные сиденья, очень легкие, переносные, на которые всегда можно где угодно присесть. Земля была еще влажной после недавнего дождя, но небо светилось бледной голубизной, и солнце пригревало уже совсем по-весеннему.
Нам с ней оказалось очень легко друг с другом. Я отлично понимал, что она спасла мне жизнь, и она это знала. И, по-моему, именно поэтому постепенно перестала так мучить себя, упрекая за то, что отпустила мою мать навстречу смерти. Гегемер была человеком непростым, очень резким, обладавшим бешеным нравом, однако во время моей болезни она заботилась обо мне с невероятным терпением, даже с нежностью. Часто мы с ней не понимали друг друга, но даже это не имело значения, ибо между нами существовало некое высшее понимание, для которого не нужны слова; оно основано на сходстве душ, которое сильнее всех различий и разногласий. Но одно мы оба знали твердо, хоть никогда об этом и не говорили: что, поправившись, я непременно покину Болота.
Я-то уходить не спешил, зато спешила она. Ведь это она видела, как я иду на север, а смерть преследует меня по пятам. Я должен был уйти. Я должен был перебраться через ту, вторую, реку и обрести спасение. И уходить мне надо было как можно скорее. Наконец Гегемер не выдержала и сказала мне об этом прямо.
– Но какая разница, как скоро я отсюда уйду, – возразил я, – ведь смерть все равно от меня не отстанет.
– Энг, энг, энг! – нахмурилась она, яростно тряся головой. – Если ты будешь слишком долго откладывать, смерть придет за тобой прямо сюда!
– Ну и ладно, тогда я останусь здесь и дождусь ее, – сказал я, пытаясь шуткой смягчить ее тревогу. – С какой стати мне покидать своих сородичей и самому идти навстречу смерти? Мне нравятся здешние люди, мне все здесь нравится. И рыбу я очень люблю ловить…
Разумеется, я просто дразнил ее, и она это понимала. Она, в общем, не возражала против подобных шуток, но все же она видела то, чего не видел я. И не могла относиться к этому столь же легкомысленно.
Кстати, среди множества бессмысленных, бесконечных видений, роившихся в моем мозгу, пока я жил у Дорода и в первое время после возвращения в родную деревню, было одно, которое я запомнил особенно хорошо. Я стою посреди реки, по пояс в воде, и сильное течение так и тащит меня, пытаясь сбить с ног, а на спине у меня какой-то тяжелый груз, из-за которого я то и дело теряю равновесие. Я делаю шаг, надеясь добраться до берега, и тут же понимаю, что это был ошибочный шаг – песок под ногами плывет, я теряю опору, но не вижу, куда же мне идти, столь широка река, столь быстры ее воды. Потом я все же делаю шаг вправо, еще один и еще и следую в этом направлении дальше, словно ощущая под ногами некую невидимую подводную тропу, которая ведет меня и помогает сопротивляться яростному течению. И это все; больше я ничего не помнил.
Это видение снова вернулось ко мне, когда я начал поправляться. Видимо, оно было одним из последних, связанных с моим отравлением снадобьями Дорода. Я рассказал о нем Гегемер, когда она пришла навестить меня, и она, слушая меня, морщилась, как от боли, и вздрагивала, а потом прошептала:
– Это же та самая река!
Я тоже вздрогнул, когда она это сказала.
– Я видела тебя там, – продолжала она. – А на плечах ты несешь ребенка. – Она умолкла и довольно долго молчала, потом наконец снова заговорила: – Ты спасешься, сын моей сестры! Ты доберешься до безопасных мест! – Голос ее показался мне каким-то чересчур тихим, хрипловатым, но говорила она с такой страстью, что я воспринял эти ее слова не как пророчество, а как ее личное желание непременно спасти меня от чего-то.
Я уже понимал тогда, что действительно поступил очень глупо, уехав с Дородом. Бедняга Дород! Он так долго ждал нового ученика, так хотел удержать меня при себе – правда, исключительно в своих корыстных целях, мечтая стать самым важным человеком среди своих сородичей, проводником ясновидящего, человеком, определяющим судьбу других, а потому обладающим невероятной властью. Я повернулся спиной к Гегемер, которая, возможно даже сама этого не сознавая, действительно все это время ждала меня, действительно хотела, чтобы я был рядом – и не для того, чтобы я сделал ее великой, а ради любви.
Я достаточно поправился, чтобы к апрелю вернуться в дом моего дяди, но был еще не совсем здоров, чтобы отправиться в дальние края. В последний день моего пребывания в брачной хижине Гегемер зашла навестить меня и попрощаться. Мы сидели на солнышке перед хижиной, и я сказал:
– Сестра моей матери, дорогая моя тетя, могу ли я рассказать тебе о моей сестре?
– Сэлло, – прошептала она имя девочки, своей племянницы, которую украли в возрасте двух или трех лет.
– Сэл всегда была моей опорой, моей защитницей. Она всегда была очень храброй, – сказал я. – Она совершенно не помнила великих Болот, ей почти ничего не было известно о наших сородичах, однако она знала, что мы, болотные люди, обладаем такими способностями, каких нет больше ни у кого. И она очень просила меня никогда никому не рассказывать о своих видениях. Сэлло была очень мудрой. И прекрасной. Здесь нет ни одной девушки, которую можно было бы с нею сравнить, которая была бы такой же красивой, такой же доброй, любящей и преданной! – Я видел, как внимательно слушает меня тетка, и все говорил, говорил, говорил, пытаясь рассказать ей, как выглядела Сэл, как она говорила и что для меня значила. Увы, на это не потребовалось слишком много времени. Невозможно рассказать о человеке все. Да и прожила Сэлло слишком мало, чтобы история о ней была такой уж длинной. Ведь сейчас даже мне было больше лет, чем ей, когда…
Я умолк; меня душили слезы. И Гегемер сказала:
– Твоя сестра была похожа на мою сестру. – И ласково накрыла своей смуглой рукой мою смуглую руку, и несколько мгновений мы сидели молча.
А потом я снова собрал свои немудреные пожитки – одеяло, рыболовные снасти, нож, книгу – и отправился назад, в мужскую деревню, в дом дяди. Меттер приветствовал меня с добродушным спокойствием. Кошка Прют тоже вышла мне навстречу, виляя хвостом, и, как только я расстелил на лежанке свое старое одеяло, вспрыгнула туда и принялась деловито его скрести, громко при этом мурлыча. А вот старая Минки меня не встречала. Оказалось, она умерла еще зимой, как печально сообщил мне об этом Меттер. И старый Перок тоже умер, один в своем домике. Меттер зашел туда как-то утром, чтобы отдать ему в починку сеть, и нашел его; он сидел, согнувшись, над остывшим очагом, но работу из помертвевших рук так и не выпустил.
– А у Равы щенки родились, целый выводок, – сообщил через некоторое время Меттер. – Если хочешь, завтра сходим, посмотрим.
Мы сходили к Раве и выбрали себе замечательного, крупного, ясноглазого щенка, курчавого, как ягненок. Меттер назвал собачку Бо и в тот же день взял с собой на рыбалку. Стоило ему оттолкнуться от причала, как малыш прыгнул в воду и принялся, шлепая лапами, плавать вокруг лодки. Меттер выудил его из воды и стал что-то сурово ему внушать, но щенок только радостно помахивал хвостом и явно ничуть не раскаивался. Мне очень хотелось поехать вместе с ними, но для рыбалки я пока еще был слабоват; после прогулки до хижины Равы и обратно я совершенно обессилел, стал задыхаться, и меня еще долго бил озноб. Чтобы согреться, я уселся на настиле в солнечное пятно и стал смотреть, как крошечный, похожий на крылышки бабочки парус Меттера становится все меньше, тая в голубой озерной дали. Было хорошо вновь почувствовать себя дома. Да эта хижина и была, по-моему, единственным настоящим моим домом. Во всяком случае, куда более моим, чем что бы то ни было другое.
И все-таки этот дом моим не был. И мне не хотелось прожить здесь всю жизнь. Теперь это стало мне совершенно ясно. Да, я родился с двумя талантами, двумя способностями. Одна из них была, если можно так выразиться, здешняя; она была издавна известна людям Болот, они умели ее развивать и использовать. Но я не сумел ни развить ее, ни научиться ею пользоваться. Мое обучение потерпело крах – то ли из-за невежества и нетерпеливости моего учителя, то ли из-за того, что мои способности к ясновидению были на самом деле не столь уж велики. Возможно, это был просто дар природы, довольно распространенный у представителей моей расы и дающий возможность иногда заглянуть как бы немного вперед, предвосхитить ближайшие события. Это был так называемый детский дар, который нельзя развить, на который нельзя рассчитывать взрослому и который с возрастом у всех постепенно слабеет.
А другая моя способность, хотя и вполне надежная, оказалась здесь совершенно бесполезной. Рассиу не видели проку в том, что у человека голова забита всякими историями. История и поэзия были им не нужны. Чем меньше мужчина рассиу говорит, считали здесь, тем больше он достоин уважения. А истории пусть рассказывают женщины и дети. Пение же песен и вовсе было окутано тайной; песни исполнялись только во время священнодействий, например во время страшноватого обряда инициации. Слово не было определяющим в жизни этого народа. Для них куда важнее было предвидение и настоящий момент вполне реальной жизни. А те знания, что я почерпнул из книг, оказались здесь ни к чему. Неужели, думал я, и мне надо все это забыть, предав собственную память, отказавшись от развития своего разума, своей души? Неужели нужно позволить себе со временем соображать и запоминать все хуже и хуже?
Те люди, что украли меня у моих сородичей, и моих сородичей тоже украли – только уже у меня. И я чувствовал, что теперь мне никогда не стать одним из рассиу, не стать истинным представителем этого народа.
А значит, я не смогу и увидеть, по какому пути мне следует идти дальше.
И, главное, куда идти.
На север, сказала Гегемер. Она видела меня идущим на север, в дальние края, за две больших реки. Скорее всего, она имела в виду реки Сомулане и Сенсали. Азион находится к северо-западу от Сомулане, в Бендайле; а Месун – на северном берегу Сенсали, в Урдайле. В Месуне есть большой университет. Там живут многие ученые и поэты. Там живет поэт Оррек Каспро.
Я встал и пошел в нашу маленькую хижину. Кошка Прют трудилась над моим старым одеялом, глаза у нее были полузакрыты, а когти она то выпускала, то втягивала, ни на мгновение не прекращая это занятие. Я взял с полки маленький сверток из тростниковой ткани, вынес его наружу и уселся на настиле, скрестив ноги и думая о тех часах, днях, месяцах, которые провел на коленях в хижине Дорода. Про себя я поклялся, что никогда в жизни больше не встану на колени! А еще я думал о том, что хорошо бы иметь такую легкую плетеную складную скамеечку, какие носят здесь с собой все женщины. Вот только вроде бы не полагается мужчине пользоваться женскими вещами? Хотя женщины ведь пользуются тем же, чем и мужчины, – во всяком случае, во время работы. А мужчины совершенно напрасно избегают и даже презирают огромное количество чрезвычайно полезных вещей, которые умеют делать женщины, – например, плести скамеечки, или готовить пищу, или рассказывать всякие истории; ведь тем самым мужчины лишают себя множества умений и удовольствий. А все из глупого желания доказать, что они не женщины, хотя, по-моему, лучше бы они это доказывали делами.
Но это только по-моему. Они считают иначе. А я так и не стал одним из них.
Итак, скрестив ноги и поудобнее устроившись на настиле, я развернул шелковистую ткань и вытащил книгу Каспро. Впервые за долгий срок – сколько же времени прошло: год или два? Я открыл ее наобум, точнее, она открылась сама, и я прочел:
Там, где владычествует Повелитель Вод,
Растет камыш, растет тростник зеленый.
Хасса! Хасса!
И над водой летают лебеди, крича,
Почти касаясь тростников зеленых.
Хасса! Хасса!
И цапли серые над озером кружат,
Ложится тень на воду от широких крыльев.
И облака плывут в небесной синеве,
В болотах и протоках отражаясь,
Плывут над тростником, над рисовой травой…
Благословенны будьте, жители Болот!
И ты, великий, грозный Повелитель Вод!

Я захлопнул книгу и, закрыв глаза, оперся спиной о столбик в дверном проеме, подставив лицо солнцу, которое просачивалось сквозь мои зажмуренные веки, пропитывало меня насквозь. Откуда он это узнал? Откуда он узнал, как здесь все выглядит? Откуда он узнал священное имя лебедя и цапли? Неужели Оррек Каспро – тоже рассиу, житель Болот? Неужели он тоже ясновидящий?
Я задремал, про себя повторяя плавные строки стихотворения, и проснулся, когда Бо прыгнула мне на колени и с энтузиазмом принялась вылизывать мне лицо. Меттер как раз поднимался на настил.
– Что это? – спросил он, с некоторым любопытством глядя на книгу.
– Это шкатулка со словами, – сказал я и показал ему книгу. Он покачал головой и сказал:
– Анх, анх.
– Ну что, наловил ритты сегодня?
– Нет. Только окуни да ерши. А за риттой нам с тобой вместе нужно пойти. Ты сегодня как, к «рыбной циновке» собираешься?
Я пошел с ним к «рыбной циновке», надеясь встретиться там с Тиссо. Она и впрямь была там, и я страшно этому обрадовался. Мы с ней довольно долго беседовали, усевшись в тени под садовой изгородью. А чуть позже тем же вечером, когда я сидел на настиле и любовался закатом, я вдруг с острым смущением осознал, что Тиссо, вполне возможно, влюбилась в меня или вот-вот влюбится, хоть я и не прошел еще второго обряда инициации, хоть я и выгляжу до сих пор так, словно сделан из одних только черных палок, хоть я и оказался неудачником, из которого никакого ясновидца не получилось.
Меттер брился. Здешние мужчины, вообще-то, не особенно бородатые, так что брился он следующим образом: выщипывал отдельные редкие волоски с помощью щипцов из раковины моллюска и черной плошки с водой, в которую смотрелся, как в зеркало. Похоже, он явно наслаждался этим процессом, на мой взгляд весьма малоприятным. Закончив, он вручил щипцы из ракушки мне, и я очень удивился. Однако, ощупав свой подбородок и заглянув в «зеркало», понял, что и у меня на щеках выросло некоторое количество курчавых черных волос. Я аккуратно выдернул их один за другим и был весьма доволен достигнутым результатом. Надо сказать, что почти все мелкие ежедневные дела я здесь выполнял с удовольствием. Я понимал, что буду скучать по этой мирной, приятной жизни, по своему добродушному дядюшке, но все больше убеждался в том, что непременно должен отсюда уйти.
Впрочем, уйти я не мог, пока не наберусь сил, так что решил постараться и до конца весны придерживался весьма строгого распорядка. Я почти все время проводил в мужской деревне, каждый вечер ходил к «рыбной циновке» и участвовал в общих разговорах, а вот прогулки с молодыми людьми и девушками прекратил. А если хотел пройтись, чтобы укрепить ослабевшие ноги и восстановить нормальное дыхание, то уходил один на берег озера и отмахивал зараз несколько миль. Я сменил Перока, занявшись починкой сетей, ибо это, по крайней мере, можно было делать сидя; до Перока мне, конечно, было далеко, но все же починенные мною сети были лучше порванных, так что кое-какую пользу своей деревне я все-таки приносил.
Вскоре я уже выходил вместе с Меттером и на рыбную ловлю, и помогал ему дрессировать Бо, хотя, по-моему, ни в каком обучении эта собака не нуждалась. Умение приносить добычу пес впитал с молоком матери. В первый же раз, когда у меня с крючка сорвался крупный окунь, Бо мгновенно прыгнул в воду и вскоре вынырнул, сжимая в пасти извивающуюся рыбину; я даже не успел расстроиться, что упустил такую добычу, как уже получил ее обратно.
А если шел дождь, то утром и вечером, усевшись под нависающей кровлей нашей хижины на настиле, я прочитывал несколько страниц из своей книги. Прют, которая тоже постарела и становилась все ленивее, тут же забиралась ко мне на колени. День мы с дядей завершали коротким ритуальным танцем и молитвой Повелителю Вод – я всему этому давно уже научился; ну а потом мы ложились спать.
День проходил за днем; миновал и день летнего солнцестояния. Я и не думал больше о том, что мне скоро надо уходить. Я вообще больше ни о чем не думал. И никакой потребности немедленно покинуть деревню у меня не возникало. Я был всем доволен.
Кончилось все это тем, что во время очередного собрания у «рыбной циновки» моя тетка Гегемер решительно подошла ко мне и, сверкая черными глазами, точно разгневанная ворона, уставилась на меня. Детишки так и брызнули в разные стороны, так страшно она на меня смотрела.
– Гэвир! – сказала она. – Гэвир, у меня было новое видение: человек, который тебя преследует. Этот человек и есть твоя смерть!
Я так и замер, не сводя с нее глаз.
– Ты должен немедленно уходить отсюда, сын моей сестры!
Назад: Часть III
Дальше: Часть IV