Книга: Хождение в Кадис
Назад: Об авторе
Дальше: Часть II. Юность гранда де Мена

Часть I. Ересиархи новгородские

Тускло звякнули кандалы. Афанасий проснулся. В нос шибануло зловонием: еще бы, которые сутки ходит под себя. Руки и ноги скованы, шею держит железный ошейник с короткой цепью, прикрепленной к кольцу в стене. Обложили, будто медведя, почти невозможно шевелиться.
Вокруг тьма египетская, только светится серая полоска окна под потолком узилища. Значит, уже утро. Или вечер. Он потерял счет времени.
– Афанасий, слышишь пение?
Брат Федул из Юрьева монастыря. Тихий, невзрачный. Его-то за что сюда? Неужто и он мочился на иконы?
Перед глазами предстала картинка. Яркая, точно вчера виденная. Отец Григорий, высокий, дородный, с розовыми тугими щеками, густо обросший начинающей седеть бородой, ведет его, гостя, в отхожее место, первым поднимает испещренную жирными пятнами рясу, долго и с шумом выпускает струю, бесстыдно сопровождая громкими ветрами. Афанасий, морщась, занимает его место над зловонной дырой, но не успевает начать, увидев, как в глубине ямы светится золотом лик.
– Они, они, – басит отец Григорий. – Не ошибся.
Пораженный Афанасий отшатывается от ямы.
– Что, не можешь? – усмехается отец Григорий.
– Святые иконы, – шепчет Афанасий. – Святые иконы…
Больше он не в состоянии ничего вымолвить.
– Да где тут святость? – гремит отец Григорий. – Идольское порождение, погань языческая! Отцы наши Перуну кланялись, а мы другого истукана отыскали. Только теперь шабаш, хватит. Пора православную веру возрождать, очищать от ереси. Тут нельзя церемониться: или они нас в яму, или мы их.
– Афанасий, Афанасий, – снова позвал брат Федул. – Неужто не слышишь?
– Нет.
– А я слышу. Чудный хор, ангельские голоса. Как чисто поют, сладко выводят. Ничего в жизни красивее не слышал!
– Да ты спишь, поди, брат Федул. Во сне и видишь некошное.
– Не-е-ет, не сплю. Знаешь, что сие означает, Афанасий?
– Блазнится тебе всякое, с перепугу или от слабости.
– Не-е-ет, это ангелы за мной пришли. Видно, пробил мой час.
– Не гневи Бога, брат Федул.
– Да разве так его прогневишь? Хочу рассказать тебе что-то. Послушай…
Его голос заглушило скрежетание ключа. Дверь с пронзительным скрипом отворилась. Рыжий свет факела показался Афанасию ярче солнца. Он зажмурился.
– А ну, поднимайтесь, – раздался голос надсмотрщика. Того самого, что каждый день приносил узникам по куску хлеба и крынке тухлой воды.
– Этого первым, – надсмотрщик пнул Афанасия сапогом в бок. – Ошейник разомкни, а руки-ноги не трогай. Так добредет. Вставай, вставай, лихоимец!
Афанасий прищурился и сел. Кто-то грубо повернул его голову, задрав вверх и вбок, щелкнул замок, и шее сразу стало легче. Афанасий повертел головой и поднялся на ноги. Глаза привыкли к свету. Факел осветил каменное узилище с зелеными от сырости стенами, охапку слежавшейся вонючей соломы, на которой он провел несколько дней, коричневую рясу брата Федула, скрючившегося у противоположной стены.
Стражник в суконном синем полукафтане подошел к брату Федулу и одним рывком поднял его на ноги.
– Пошто рожу прячешь? – усмехнулся стражник, размыкая ошейник. – Стыдно, небось, за паскудство? Да стыдом уже не отделаешься. Кровушкой будешь рассчитываться, кровушкой!
Брат Федул, сухонький, тщедушный – в народе таких исусиками кличут, – еле стоял на ногах. Оковы на его тоненьких запястьях казались огромными.
– Я перед Богом чист, – твердо произнес он. – А кровью меня пугать не нужно. Вся моя кровь принадлежит Всевышнему. Он ее дал, он и возьмет, если понадобится.
– Красиво поешь, – хмыкнул надсмотрщик с факелом. Его губы блестели от недавно умятого куска сала, а мохнатые брови шевелились, точно огромные гусеницы. – Ничо, колода уже готова, вот на ней заголосишь по-настоящему.
Идти оказалось сложно. Ноги и руки, занемевшие от долгого лежания, с трудом отходили. Узилище помещалось в подвале монастырской башни, узников сначала вывели на первый этаж, просторное помещение со стрельчатыми окнами-бойницами, а затем пинками направили к лестнице. Дневной свет, вольный и чистый, казался дивным подарком после мрака подземелья. До сих пор Афанасий и предположить не мог, будто столь простая и привычная вещь может превратиться в подарок, благословение Божие.
«А ведь свет и вправду благословение, – подумал Афанасий. – Нет света – нет жизни. Как просто и как очевидно! Почему это раньше на ум не приходило?»
Стражник в синем полукафтане, шедший первым, наклонил голову и нырнул в темный провал, ведущий на лестницу. Камни низкого потолка были закопчены дочерна, ступени выщерблены, а стены до блеска отполированы рукавами. За стражником по узкому проходу еле тащился брат Федул; Афанасий, успевший прийти в себя, поддерживал его спину. От рясы Федула несло кишечной вонью и сыростью. Надсмотрщик с факелом замыкал шествие, то и дело ради забавы поднося факел к ногам Афанасия. Пламя обжигало, но Афанасий молчал.
«Эх, – думал он, – мне бы только оказаться без кандалов. Оружия не понадобится, эту ленивую подлую сволочь я голыми руками уложу».
Поднимались долго, лестница неспешно вилась вокруг башни, а бойницы, оставленные строителями для света и воздуха, почему-то были замурованы. Брат Федул часто останавливался и переводил дыхание. Его лицо покрыли мелкие бусинки пота, сверкавшие в неровном свете факела, грудь тяжело вздымалась.
– Да ты не жилец! – мрачно заметил стражник в полукафтане. – Сам помрешь, без палача. Вот что с человеком ересь творит!
– Человек не есть Бог, – ответил брат Федул. – Только Он решает, кому жить, а кому умирать.
– Это ты так считаешь, – реготнул стражник. – А у нас решение сие в руки палача дадено.
– Пошевеливайтесь! – рявкнул снизу надсмотрщик. – Там разберутся, кому когда помирать.
Заскрипела дверь, на лестницу хлынули свет и свежий воздух, и спустя минуту процессия оказалась на смотровой площадке башни. Выше была только кровля.
– Дышите пока, – бросил надсмотрщик, пряча факел от ветра.
Уходящее за горизонт солнце, словно по заказу, выкатилось из облаков. Серое предвечерье наполнилось розовым светом. Заблестела Волхов-река, засияло Ильмень-озеро. Господин Великий Новгород привольно раскинулся по обе руки. Белые своды монастырей, золото куполов Софийского собора, красный кирпич крепостных стен, деревянные терема богатых купцов, черные крыши изб, соломенные ряды посадов.
Афанасий не стал рассматривать улицы, заполненные телегами, всадниками и многочисленным пешим людом, а перевел взгляд на лес, начинавшийся сразу за посадами. С высоты башни лес казался близким – руку протяни. Вековые деревья шумели, волновались под ветром.
– Как хорошо-то, как прекрасно, Господи! – тихо произнес брат Федул. – Вот так бы всю жизнь стоять и любоваться.
Он не успел договорить. Грубый толчок в спину бросил его на каменные плиты. Из разбитого носа потекла кровь.
– Пошто лютуете?! – вскричал Афанасий.
– Тебя забыли спросить. Хватит, надышались. Двигай обратно.
Спускались в том же порядке, теперь факел оказался впереди, ниже Афанасия, и надсмотрщик не мог забавиться. Прошли двором, по убитому множеством ног снегу, испещренному рыжими лунками лошадиной мочи, усеянному клочками сена и коричневыми лепешками замерзшего навоза. Против запертых ворот громоздилось большое деревянное строение – кухня.
«Грязно живут братья», – подумал Афанасий. Он вспомнил двор Спасо-Каменного монастыря, где прошло его детство. Чисто подметенный летом, аккуратно очищенный от снега зимой. Игумен Александр поднимался после полуночи и до утра стоял на молитве. Согбенный, высохший от постоянных постов, с узкой серебряной бородой и длинными волосами, лежавшими на рясе словно воротник, он медленно шествовал каждое утро через двор, возвращаясь из часовни в келью. Выцветшие от ночных бдений, глубоко запавшие глаза, казалось, безразлично взирали на мир. Но так только казалось, Афанасий даже представить себе не мог, как влетело бы братьям-чернецам, попадись одна рыжая лунка на глаза игумену Александру.
Из окон кухни валил сизый дым, пахло жареной рыбой и свежими щами. С озабоченным видом спешили куда-то чернецы; двое крестьян в изорванных зипунишках, с глупыми бесчувственными лицами, копошились возле саней, разгружая поклажу. Мирная, добрая жизнь, из ровного течения которой вырвали Афанасия посреди ночи безжалостные руки стражников.
«И как я им дался?! – в который раз с огорчением подумал он. – А ведь сам виноват, разнюнился, расплылся, точно блин по сковороде. Дверь не запер, меч на стену повесил, а не положил рядом…
Да что там меч, не заспись я так беспробудно, разве одолели бы меня стражники? И ложки бы хватило, чтобы разметать их по углам! Узнай о моей слабости наставник Онисифор… Э, что там говорить, сам виноват, сам теперь и выпутывайся!»
Процессия поднялась по скрипучей деревянной лестнице на балкон, опоясывающий внутренние стены монастыря, и остановилась перед дверью, обитой листами позеленевшей меди. Надсмотрщик осторожно постучал.
«Зачем нас водили на башню? – спросил себя Афанасий. – Могли ведь сразу сюда отвести. Для чего, с какой целью? Неспроста водили, что-то им нужно».
И вдруг кольнула догадка – чтоб сговорчивей были. Глянули на мир, пожалели о жизни и не стали запираться.
Дверь отворилась. В проеме стояли два воина в полном облачении: шлемы с наносниками, подпоясанные кольчуги до середины бедер, высокие сапоги из толстой кожи, выдерживающей скользящий удар копья или кинжала. Один из воинов сжимал в руках боевой топор, второй – обнаженный меч.
Они внимательно осмотрели надсмотрщика и отступили в сторону, пропуская узников.
«Серьезно, – подумал Афанасий, – даже слишком серьезно».
В большом зале, прикованная ошейниками к стене, сидела прямо на полу дюжина человеков. Знакомые Афанасию поборники чистой веры. Всех он встречал в Новгороде, кого в монастыре, кого в церкви, кого в палатах собственных. Зажиточные купчины Мишук Собака и Гридя Клоч, дружинник Васюк Сухой, зять Денисов, поп Григорий, дьяк Гридя, поп Федор, поп Василий, поп Яков, поп Иван, дьякон Макар, поп Наум и даже протопоп Софийского собора Гавриил.
Помятые, всклокоченные, с серыми лицами и потухшими глазами. Видно, как и Афанасия, держали на цепи в темнице. Мишук Собака, увидев вошедших, дернулся и захрипел от вдавившегося в горло ошейника.
Афанасий быстро окинул взглядом залу. Пыточная. Застенок. Посреди скамья для издевательств. Палач в красной рубахе, рыжий мужик с крупными, точно вывороченными губами, калил в печи инструменты своего ремесла. Подьячий у стола, в серой свитке, сосредоточенно очинял гусиное перо. Внимание несчастных было устремлено на него, а не на палача. Палачу что скажут, то и сделает. А решает подьячий.
Сидящие на цепи, кто с явным страхом, а кто с нарочитым пренебрежением, рассматривали его сухощавое, опушенное редкой бородой лицо. Перед подьячим стояла большая медная чернильница с узеньким горлышком, сделанная в виде кувшина, огромная песочница и множество исписанных столбцов белой бумаги. Дело на каждого узника.
Стража у входа грозно хмурилась. Один поигрывал топором, второй сжимал обнаженный меч.
«С кем сражаться собрались, потешные богатыри? – подумал Афанасий. – С попами немощными да с купцами степенными, изморенными голодом и цепями? Эх, мне бы только кандалы скинуть. Справиться с охраной нетрудно. На такую работу умелые бойцы не нанимаются, не по чести стоять день-деньской в пыточной, выслушивая стоны жертв, вдыхая запах крови и паленого мяса. Господь Вседержитель, помоги твоему рабу от оков избавиться, а дальше я голыми руками управлюсь».
В дверь постучали. Резко, требовательно. Воины отворили и тут же с почтением отодвинулись, освобождая проход. Быстрым шагом вошел высокий старик с сердитым лицом. Простая ряса, как у деревенского священника, на груди большой серебряный крест. Поставленный волей великого князя на новгородскую архиепископскую кафедру игумен Чудовского монастыря Геннадий.
«Так вот кому поручили расследование, – сообразил Афанасий. – От этого пощады не жди».
Редкие волосы архиепископа Геннадия не белели, подобно благородным стариковским сединам, но отдавали желтизной. Сквозила желтая кожа черепа. Присмотревшись, Афанасий увидел, что лицо и руки Геннадия тоже желты, будто желчь, выдавленная старостью из сердца, разлилась по всему телу. Глаза его блестели, в них ворочался нескрываемый гнев.
Архиепископ сел, яростно обвел взглядом скованных.
– Подлые еретики! Предатели истинной веры. Русские люди, жидами стать захотели? По чьему наущению действовали?
Узники молчали. Поп Наум и Гридя Клоч понурились, но остальные не опуская глаз смотрели прямо на разъяренного архиепископа.
– Волки злобесные, осквернители святительского престола. Попиратели Сына Божия, хулители Пречистой Богородицы! Сами ожидовились и других жидовству обучали. Иконы Господа нашего Иисуса Христа и пречистой Его Матери называли болванами, испражнялись на них. Пакостники содомские, нет кары на земле, достойной ваших преступлений!
Архиепископ закашлялся. Подьячий вскочил с места и услужливо поднес кружку с водой, но Геннадий отвел ее.
– Все про вас известно, можете молчать, можете запираться, а добрые христиане каждое слово ваше донесли. Вот ты, Мишук Собака, Господа нашего называл не Сыном Божьим, а сыном погибели. А ты, пес Наумка, прихожан своих учил: а что то царство небесное, а что то второе пришествие, а что то воскресение мертвых? А ничего того несть – умер кто, то и умер, по та места и был!
Не было, говоришь, такого? Было, еще как было! А ты, протопоп Софийского собора, тьфу, – архиепископ с презрением плюнул на пол. – Гаврилка паскудный, все чинил есте по обычаю жидовскому, противясь божественному закону и вере христианской. Почитание субботы превыше воскресенья ставил, над крестом глумился, постановления семи Вселенских Соборов отрицал. Само Воскрешение Христово и Вознесение Его называл байками.
Архиепископ снова закашлялся и выплюнул мокроту.
«Желтая, – отметил про себя Афанасий. – А дело наше скверное. Все донесли добрые люди, ничего не упустили. Но к чему Геннадий клонит? Ведь не вправе архиепископ вероотступников огнем пытать. Неужто великий князь власть ему такую дал, да еще в Новгороде?»
– Кто вас надоумил? – зарычал Геннадий, словно отвечая мыслям Афанасия. – Ливонцы или татары? По чьему наущению Русь погубить хотите? Кому продались?!
«Э-э, вона куда повел. Тут уже не ересью пахнет, а предательством. А предателей пытать можно. Не прячется архиепископ, прямо линию свою гнет».
– Облыжные речи говоришь, игумен, – смело ответствовал Мишук Собака, тоже уловивший, к чему идет дело. – Негоже лицу духовному врать, подобно продавцу рыночному. Не столковывались мы ни с ливонцами, ни с татарами. Крови нашей ищешь, оттого и врешь бесстыдно.
Архиепископ махнул рукой. Палач подошел к Мишуку и со всего размаху ударил по лицу. Кровь брызнула в разные стороны.
– Не тебе, еретику, предателю и клятвопреступнику, рот раскрывать! Говорить будешь, когда прикажут. Кончились игры с вами, разговор пойдет серьезный. Поступать будем, подобно королю гишпанскому, очистившему веру и землю свою огнем святой инквизиции. Не ждите ни милосердия, ни пощады. Поруганные святыни жаждут отмщения. И аз воздам!
Взять вот этого, – приказал он палачу, но не указал, кого именно, а повел взглядом по лицам закованных еретиков, останавливаясь на каждом. Тот, на ком задерживался взгляд, бледнел и съеживался. Геннадий зловеще усмехался и переводил глаза на следующего. Раз оглядел всех заключенных, другой, третий. Афанасий был уверен, что игумен выберет Мишука, но тот ткнул пальцем в брата Федула.
– Дай ему девяносто.
Посреди застенка стояла покатая скамья с отверстиями для веревок, которыми привязывали руки и ноги жертвы. Палач подошел к брату Федулу, вытащил из стены железный засов, которым была прикреплена цепь высоко над его головой, схватил жертву за шиворот и поволок, точно куль. Бросив несчастного на скамью лицом вниз, не спеша задрал рясу и спустил портки до колен. Брат Федул заверещал и попытался подняться со скамьи. Палач небрежно отвесил ему увесистую затрещину, брат рухнул обратно, пребольно ударившись лбом.
Покамест палач неторопливо привязывал к скамье руки и ноги чернеца, подьячий с деланым равнодушием перебирал бумаги, и только архиепископ проявлял явные признаки нетерпения.
– Готов? Ты уже готов? – несколько раз спросил он палача.
Наконец тот кивнул.
– Может, дать ему водицы испить? – лживо участливым тоном предложил подьячий.
– Обойдется, – отрезал Геннадий. – Начинай!
Палач взял плеть с тремя ременными хвостами, не спеша расправил ее, любовно провел толстыми пальцами по рукоятке, ухватил поудобнее и предостерег:
– Поберегись!
Первый удар он влепил без размаху прямо по ягодицам, словно присматриваясь, примериваясь, как лучше начать.
– Один! – произнес подьячий.
Афанасий видел повернутое в его сторону лицо брата Федула. В первое мгновение после удара тот лежал молча, словно не чувствуя боли, но не успел подьячий завершить отсчет, как чернец дернулся всем телом и застенок наполнился его истошным криком.
– Два! – равнодушно произнес подьячий.
Палач зашел сбоку и нанес удар так, что три хвоста легли поперек спины. Брат Федул заверещал. Палач быстро положил еще два удара и перешел на другую сторону скамьи.
Избиваемый захлебнулся криком, волосы прилипли к мгновенно взмокшему лбу, шея надулась, глаза безумно выкатились из орбит. После десяти плетей спина покрылась рубцами, после пятнадцати побагровела, после двадцати посинела. После тридцати начала лопаться и отлетать кожа.
– Господи! – иногда прорывалось сквозь визг и плач. – Забери мою душу, Господи!
На сороковом ударе брат Федул стал вытягивать шею. Рвота затрясла его тело.
– Погодь, – велел подьячий. – Чтоб не захлебнулся.
Палач сделал перерыв. Избиваемый мычал и хрипел, его привязанные ноги подергивались. Рвота закончилась, но вязкая слюна тянулась непрерывной блестящей ниточкой.
– Пошел, – подьячий махнул рукой.
– Сорок один! Сорок два! Сорок три!
Афанасий закрыл глаза. Он не мог смотреть на вздрагивающее после каждого удара тело несчастного чернеца. Тот был уже не в силах ни кричать, ни даже стонать. Из его рта вырывалось лишь полубезумное мычание. Если бы не кандалы, Афанасий заткнул бы уши, чтобы не слышать ни этого мычания, ни равнодушного голоса подьячего.
– Пятьдесят шесть! Пятьдесят семь! Пятьдесят восемь!
С начала пытки прошла целая вечность, а счет едва перевалил через половину. Бедный брат Федул!
Но вот и девяносто. Афанасий разжмурил крепко сомкнутые веки и увидел, как палач, распутав руки и ноги чернеца, помог ему подняться. Спина и ягодицы представляли собой сплошной кровоподтек. Струйки крови текли по ногам. Палач поднял брату Федулу портки и опустил рясу. Подьячий протянул кружку с водой.
– На, пей.
Зубы чернеца застучали по краю кружки. Он сделал глоток, укусил край кружки и отшатнулся. Его лицо стало желтым, как у архиепископа, глаза блуждали, рот перекосила судорога.
– Уберите его, – велел Геннадий.
Один из воинов прислонил топор к стене, взял чернеца под мышку, точно полено, вынес из застенка и передал надсмотрщику и стражнику. Те подхватили его под руки и уволокли в камеру.
– Это лишь начало, – грозно произнес архиепископ. – Если сей отступник не признается, получит еще. Каждый из вас, кто запираться станет, получит столько и еще два раза по столько. Все, развести по камерам, и думайте, сволочи, думайте о том, что вас ожидает!
Брат Федул стонал не переставая. Надзиратели пристегнули ошейник, бросили несчастного прямо на спину и ушли. Он с трудом перевернулся на живот. Скоро ему захотелось пить, но воды не было. Он с тоской вспоминал о кружке в застенке, полной холодной воды. В тот момент у него не было сил сделать больше одного глотка. А сейчас… ох, сейчас к ужасной боли добавились муки жажды.
– Пить, пить, – шептал брат Федул, – умоляю, пить.
Но, кроме Афанасия, эту мольбу никто не слышал. И хоть в его кружке оставалось немного воды, но как передать ее чернецу?
Вскоре брат Федул затих, впал в забытье. Афанасий лежал с открытыми глазами. Сон не приходил, ведь последние дни он только то и делал, что спал, рассчитывая в грезах найти успокоение.
Сцена в застенке цепко держала его. Неторопливый палач, равнодушный подьячий, яростный архиепископ, дрожащие губы попа Наума – он видел их ясно и четко. Но вот видение размылось, и ему на смену пришли другие картины. Смутный образ матери: мягкие губы, теплые слезы, жалобный голос – его разлучили с ней в четыре года. Рассказы отца, счастливые годы, проведенные в монастырских стенах, азартные мгновения охоты, застывающее дыхание поверженного врага, науки преподобного Ефросина – вся жизнь Афанасия, короткая, подошедшая к концу жизнь, понеслась перед глазами.

 

Коваль, дед Афанасия, был дружинником у Юрия Дмитриевича, князя Звенигородского. Смолоду слыл он первым богатырем в Галиче, где жил князь Юрий. Случалось идти на чудь белоглазую, крыжака литвина или татарву басурманскую – Коваль выступал в первом ряду. Все его оружие состояло из железной палицы весом пуда в три. Ни кольчуги, ни шлема, ни щита он не признавал, только посмеивался: «Бог меня хранит, и ангелы целуют».
Перед тем как ломануться в толпу чуди, отворял Коваль ворот у рубашки, распоясывался, чтоб жарко не становилось, осенял себя крестным знамением и давай охаживать вражину палицей. Чудь лишь визжала да валилась, точно трава под косой.
Службу в дружине начал Коваль еще при князе Дмитрии, прозванном Донским за победу над Мамаем в устье Непрядвы, а после смерти его целовал крест на верность сыну – Юрию, князю Звенигородскому. Умел Коваль только одно – убивать. Сражаться и убивать. И умение свое передал сыну.
Врагов хватало, меч поворачивали то против чуди, то против православного Пскова, крепко бились с ливонскими рыцарями, ходили на Колывань или Куконос, схлестывались с ордынцами.
Для воина Коваль прожил сравнительно длинную жизнь. Юношей стоял рядом с князем Дмитрием на Куликовом поле, а спустя сорок лет пил мед на крещении Дмитрия Юрьевича, названного в честь великого деда. Весь белый, величественный, с лицом, покрытым шрамами, восседал Коваль на пиру за столом князя Юрия. Осушал чашу за чашей да учил уму-разуму молодых дружинников. В жаркой середине застолья подвел Коваль к князю своего шестнадцатилетнего сына, великана, статью похожего на отца.
– Как я верно служил твоему отцу и тебе, князь, так мой сын Гнедко послужит твоему сыну.
Князь Юрий улыбнулся и повел головой. Багровая кожа отвисшего второго подбородка заходила, точно ряска на болоте.
– Странное, однако, у него имя.
– Он силен, как конь, и верен, как конь.
– Тогда выпей и поклянись на верность, – сказал князь, обращаясь к Гнедко. – Не мне, сыну моему поклянись.
– Поклянись, сынок! – сказал Коваль с улыбкою. – Поклянись, я послушаю.
– Пусть сам Бог станет порукою, – воскликнул Гнедко, – и святая икона Галицкая свидетельницей, что буду я верен молодому князю и стану его оберегать и защищать, чествовать и хранить всеми силами своими и, если понадобится, живот за него положу.
– Хорошо сказал! – вскричал князь Юрий. – А теперь выпей, до дна выпей. Посмотрим, силен ли ты в деле, а не только на словах.
Гнедку поднесли серебряную братину, огромную чашу с двумя ручками. Удержать ее за основание было бы невозможным. Гнедко со страхом посмотрел на чашу. Ему показалось, будто в нее входит с полведра меду.
– Что закручинился, сынок? – усмехнулся Коваль. – Вот из таких-то и пьют на верность. Чтобы на всю жизнь помнилось!
Гнедко перекрестился, взялся обеими руками за чашу, поднес к губам и начал пить. Старый настоянный мед вливался прямо в кровь, Гнедко пил, пил и пил, а когда закончил и оторвал братину от уст, зал поплыл у него перед глазами. Юноша зашатался и с трудом устоял на ногах.
– Уполох! – вдруг закричал князь Юрий. – К бою! Дружина, хватай мечи.
Гнедко, еле удерживая равновесие, выхватил оружие, прикрыл спиной люльку со спящим младенцем и грозно уставился на толпу. Блестящий конец его меча непрерывно перемещался перед лицами отхлынувших придворных.
– Стой, стой! – со смехом воскликнул князь Юрий. – Проверял я тебя, Гнедко, и вижу, не ошибся. Спрячь меч.
Меч вошел в ножны лишь с третьей попытки. Князь снял с руки своей золотой перстень с багрово мерцающим яхонтом и отдал шатающемуся Гнедку.
– Теперь ты с моим сыном навечно связан, как я с твоим отцом.
Клятву свою Гнедко сдержал до конца. Начиная с того пира и до самой смерти князя Дмитрия в Новгороде он всегда был рядом. Молчаливый, неусыпный, беспощадный защитник. Малейшую опасность Гнедко пресекал самым безжалостным образом. Не два и не три шутника расстались кто с зубами, а кто с глазом, неосторожно удумав потешиться над юным князем. Впрочем, лет с шестнадцати Дмитрий в защите перестал нуждаться и сам мог кому угодно шею намять, за что и получил прозвище Шеемяка – Шемяка.
– Но главную беду я не смог отвести, – повторял Афанасию отец. – Даже отомстить не сумел. Высоко обидчик, рукой не достанешь. Ты, Афанасий, постоишь за честь попранную. Ты вернешь справедливость. Я князю Дмитрию перед смертью крест на том целовал. Обещал – коли родится у меня сын, он отмстит.
Вместе с князем Дмитрием Гнедко бил на Клязьме войско великого князя Василия Темного, дважды всходил на великокняжеский престол в Москве, убегал в Галич, возвращался в Москву и снова убегал.
На его глазах князь ел отравленную курицу и двенадцать дней кончался. О, если бы Гнедко мог предположить, что подает на стол повар, подкупленный посланцами Темного, он бы проглотил живьем эту курицу, но не дал бы князю прикоснуться к отраве!
Шемяка умирал тяжело. Его могучее тело долго сопротивлялось действию яда. Двенадцать дней Гнедко не отходил от ложа умирающего. И много раз описывал агонию сыну и его товарищам. Во всех подробностях, ничего не упуская. И как рвало князя желчью и черной рвотой, и как немели и дергались могучие руки, как искажали судороги высокое чело, как прядями выпадали волосы, темнела кожа. Сцену смерти Шемяки Афанасий представлял яснее, чем лицо собственной матери.
Он родился в 1458 году, спустя пять лет после кончины князя, и, едва научившись говорить, был отвезен отцом в отдаленный Спасо-Каменный монастырь на Каменном острове посреди Кубенского озера. Афанасия и еще четырех ребят растили убийцами. Они должны были привести приговор в исполнение. А приговор, вынесенный Шемякой на смертном ложе, гласил: отомстить Василию Темному и его семье. Всех извести под корень, никого не оставить. А на престол великокняжеский в Москве возвести законного наследника, Ивана Дмитриевича, сына Шемяки, правнука великого Дмитрия Донского.
Эти слова Афанасий и четверо его товарищей повторяли перед сном, как «Отче наш». Учил их Онисифор, ближний дружинник покойного князя. Кроме его и Гнедка о существовании мстителей никто не знал.
Монастырь был выбран не случайно. В 1453 году в обители скончался святой подвижник Иоасаф Каменский, святые мощи преподобного прославились нетлением и чудесами.
В мире угодника звали князем Андреем, и был он братом Софьи, жены Шемяки, матери Ивана Дмитриевича. Игумен Кассиан, ближайший друг святого, питал великий пиетет к семье угодника и охотно предоставил кров и убежище детям соратников отравленного князя. Игумен ни во что не вмешивался, ему наследовал игумен Александр, и тот по примеру своего наставника тоже не обращал на василисков внимания. А те ждали своего часа.
Василисками Онисифор и Гнедко называли своих воспитанников. Подобно сказочному чудовищу с телом петуха, хвостом змеи и короной на голове, убивающему все живое одним взглядом, каждый воспитанник должен был превратиться в убийцу, устоять перед которым не смог бы никто.
План был прост. В 1447 году великий князь Василий Тёмный с супругой и детьми во время поездки по северным монастырям посетил Спасо-Каменную обитель. Принес богатые дары и чудотворную икону Спаса Еммануила. Икона принадлежала еще Дмитрию Донскому, ее привезли из самого Царьграда.
Гнедко и Онисифор предполагали, что, подобно усопшему отцу Василию, великий князь Иван также со всей семьей посетит северные монастыри. Вот тогда их и пустят под нож. Никакая стража не устоит против двух бывалых дружинников и пятерых бешеных василисков. Впрочем, стражу с собой великий князь взял бы условную – в северных монастырях опасаться было некого.
Оставалось только ждать и вострить василисков. Их учили рукопашному бою на мечах, стрельбе из лука, метанию копья и дротика. В десять лет Афанасий мог кистенем кору с дерева снять, да так, что ствол оставался неоцарапанным.
– Крепче руку держи, – учил Онисифор. – И бей не рукой, глазом бей. Сердцем, головой, всем естеством своим. Тогда не промахнешься.
С одиннадцати годков василиски начали добывать свежину для братьев чернецов. По осени, когда рыба на озере переставала клевать, ходили с острогой на щук, сомов, язей и голавлей.
– Веселое дело! – говаривал Онисифор. – Нет лучшей сноровки для глаза и руки, чем охота острогой. Тот, кто щуку одним ударом уложит, тот и врага в бою достанет.
Острога требовала трех непременных условий: темной ночи, светлой воды и тихой погоды. Первым двум условиям отвечала ранняя осень на Кубенском озере, когда ночи делались длинны и темны, а вода от первых морозов становилась совершенно прозрачною – холод осаждал на дно травы и всякую плавающую дрянь. Третьего же условия – тихой погоды – приходилось терпеливо дожидаться.
Неспокойно Кубенское озеро, гуляет по нему свежий ветер, гонит крупную рябь, гнет верхушки деревьев. Прибрежные камни всегда покрыты пеной, срываемой ветром с гребешков волн. Но уж когда упокоится, озеро становится плоским и недвижимым. Смотрит рыболов на его тишайшую гладь и не верит, что это ровное зеркало всего полдня назад гуляло и волновалось, с шумом разбиваясь о скалы.
Для охоты Онисифор построил особый челн и хаживал на нем с одним из василисков. Челн был не большим и не маленьким, ходким, но не вертлявым. Он глубоко сидел в воде и почти не раскачивался от замахов охотника. У кормы, на далеко выдававшейся назад железной решетке, горел яркий огонь. Для его поддержания вся середина челна была занята изрядным запасом мелко колотых сухих дубовых полешек. Свет от огня пробивал воду на два аршина.
Онисифор усаживался на корме с веслом, а ученик с острогою ближе к носу. Под правую руку укладывали две запасные остроги: одну обыкновенной величины, а другую побольше, для крупной рыбы, с длинной бечевкой, привязанной к деревянному шесту.
О, эта картина стояла перед глазами Афанасия словно живая: потрескивание огня, красные блики на черной глади озера, шипение воды, рассекаемой веслом учителя, светлый месяц высоко в небе. Как играл в руке шест остроги, как билось сердце! Огонь ярко освещал только небольшой круг под решеткой; даже нос лодки уже был плохо виден. А когда тучи закрывали луну, окружавшая лодку темнота сгущалась, накрывая ее со всех сторон.
Шесты для остроги Афанасий выбирал вместе с Онисифором. В середине лета нарезали ветки орешника, длиною в сажень и даже в полторы, но никак не больше. Потом сушили их на солнце, полировали камушком и песочком. Шест должен был свободно скользить в руке, быть прочным и легким.
Рыбу били на двухаршинной глубине. Ниже свет костра проникал плохо, да и орудовать острогой чем глубже, тем тяжелее. Попасть в рыбу вроде бы дело нехитрое, да не каждый на такое способен. Помимо сильной руки и точного глаза, требуется немало ловкости и, главное, – умения, рождаемого опытом. Даже сметливый и сильный человек, получивший подробные наставления от опытного охотника, всегда поначалу ошибется. То в хвост попадет, и рыба соскочит, оставив на зазубренном конце остроги клочья живого мяса, то ближе к голове угодит, и опять уйдет рыба. Уйдет и погибнет от раны в холодной глубине. Уснет, но охотнику не достанется.
А чаще всего острога просто пролетит мимо. Умение состоит в том, чтобы подгадать расстояние, точку, в которой острога должна сорваться в разящий удар. Но такое возможно только после многих и многих попыток.
Попасть нужно было в спину, пальца на три ниже головы. Самое лучшее место! Если в него угодить, рыба никуда не денется, как ни будет возиться. Сколько рыбы погубил Афанасий своей нерасторопностью – и не сосчитать! Бывало, из двух десятков попаданий, когда шест начинал трепетать и содрогаться, вонзившись в живую плоть, в челн удавалось затащить одну-две штуки. Остальные рыбы срывались. А ведь он был лучшим из василисков. Его Онисифор постоянно ставил в пример другим.
Онисифор, плотный и широкий, горой возвышался на корме. От него исходили уверенность и сила. Волосы он стриг коротко, борода почти не росла, черные глаза смотрели твердо, но без злобы. Василискам он казался ожившим валуном, каменной громадой, неподвластной времени. Сколько себя помнил Афанасий, наставник не менялся, годы и беды обтекали его, словно вода прибрежную скалу.
Онисифор вел лодку ровно и тихо, так что зеркальная поверхность озера оставалась недвижимой. Весло он никогда не вытаскивал наружу, осторожно двигая его под водою, как это делают своими лапами гуси. Ученику долженствовало сидеть без единого звука, и Онисифор пальцем указывал на рыбу, стоящую удара остроги.
Поначалу Афанасию все рыбы казались большими, ведь вода увеличивает. Он до рези в глазах всматривался в тени, выхватываемые светом, и тыкал вниз пальцем, шевеля губами: вот, вот, вот!
Онисифор не слушал его и лишь презрительно усмехался, всем видом своим говоря: дрянь, плывем дальше!
Так продолжалось довольно долго, пока наставник не тыкал пальцем вниз, указывая на темную полоску, Афанасий заносил острогу и… Рыбы словно чуяли нависшую опасность, и стоило руке приподняться над бортом, стремительно бросались в сторону, исчезая из освещенного пространства. Самые чуткие уходили заранее, едва заслышав приближение челна. Да и острога вовсе не всякий раз попадала в цель. Если же удавалось подбить добычу, то ее извлечение из воды и затаскивание в челн сопровождалось шумом и плеском, распугивающим спящих окрест рыб.
В общем, поначалу улов оказывался более чем скромным. Но Онисифор не сдавался, ночь за ночью без устали натаскивая воспитанников.
К третьей осени василиски научились. Били рыбу споро, по утрам притаскивая в монастырь тяжелые рогожки, доверху заполненные свежиной. Возможно, помогла в этом сноровка, наработанная стрельбой из лука. Тут Гнедко и Онисифор не давали никому поблажки. Целыми днями василиски проводили на задах монастыря, без устали стреляя по соломенным чучелам.
Отличившихся брали бить белок. Переправлялись через узкий пролив, отделявший остров от берега, и почти сразу попадали в густой лес, заваленный буреломом. Чем дальше от берега, тем тише становился ветер и меньше попадалось поваленных деревьев. Ближайшее человеческое жилье располагалось на другой стороне озера, чернецы же в лес не хаживали, и непуганые белки первое время спокойно сидели на ветках, бесстрашно рассматривая невиданных гостей черными бусинками глаз.
Целиться нужно было только в голову, чтобы не испортить мех. Набитых белок тащили в монастырь, чернецы их свежевали, выделывали шкурки, а потом обменивали на съестное. Беличий промысел приносил немалый доход, позволяя братии пополнять запас продуктов. Земель у монастыря не было, существовали чернецы со скудных пожертвований.
Жили впроголодь, игумен Александр сам держался подвижником и того же требовал от других. Не все такое сносили, но деваться было некуда, приходилось терпеть. Поэтому к василискам, благодаря которым в обители завелась свежая рыба, а иногда и вяленое мясо, выменянное на шкурки, чернецы относились снисходительно, закрывая глаза на поведение, не совсем подобающее святости обители.
Когда беличье поголовье в ближайшем лесу изрядно поизвелось, Онисифор стал возить василисков в дальний, за семь верст от Каменного острова. Узкая коса земли простирается от него до самого берега, в осеннее время она залита водой, и переправляются на остров и с острова в больших лодках. Лодка Онисифора всегда стояла в затишье близ обители; четверо юношей садились на весла, один с шестом у носа, отталкивать бревна-плавунцы, а наставник занимал место возле руля.
Зимой в лес ходили по льду, семь верст бегом без остановки. Настоящая охота открывалась, когда деревья теряли свой зеленый покров. Летом в глубокой листве белку не углядишь, а зимой на черных ветках хорошо просматривался серебристо-голубой мех. Старались угодить стрелойперуном в глаз, немало снега истоптали, немало ночей провели у костра посреди леса, пока научились. Но уж как научились, умение это вошло в тело навсегда, словно глубокая незарастающая зарубка на стволе дерева.

 

Брат Федул замычал, замыкался, болезный, зашептал:
– Пить, пить, пить.
Окошко под потолком посветлело, там, на свободе, занимался день. Кромешная тьма чуть расступилась, и Афанасий мог различить смутный силуэт чернеца. Тот лежал на полу совсем недалеко.
– Федул, – негромко позвал Афанасий. – Слышишь меня, Федул?
– Слы-ы-ышу.
– Я к тебе сейчас кружку толкну. Сумеешь ухватить?
– Благослови тебя Господь, – хрипло отозвался чернец.
Афанасий вытянул руку насколько мог и пододвинул кружку к чернецу. Натянул до упора цепь, держащую ошейник, так что железный обод придавил горло, и сдвинул кружку еще немного. Затем развернулся, нащупал пальцами ног неровные глиняные бока кружки и стал потихоньку толкать ее к Федулу. Тот зашевелился, пополз навстречу. Вот он достал ее кончиками пальцев, вот потащил ее к себе, или это лишь показалось Афанасию, изо всех сил таращившему глаза в темноте. Но нет, пальцы ног перестали ощущать шершавые бока кружки, а со стороны Федула раздалось хлюпанье.
– Достал? – на всякий случай спросил Афанасий.
– Достал. Пусть Бог благословит тебя за доброту.
– Болит спина? – сочувственно спросил Афанасий.
– И болит, и не болит. Я точно чувствовать перестал. Убили меня, насмерть убили.
– Ничего, ничего, – ободрил его Афанасий. – Человек существо живучее, отлежишься и выдюжишь.
Чернец икнул и тихонько замычал. Мычание становилось все тоньше, жалобнее и выше, пока вдруг не оборвалось. Впавший в забытье чернец задышал глубже и ровнее, Афанасий прислонился спиной к стене и отшатнулся – стена дышала холодом. Тогда он постарался зарыться в сено, отыскал позу поудобнее и вернулся к воспоминаниям.

 

Одним из самых ярких была буря на озере. Поначалу все шло как обычно, осенью собрались на белок, сели в лодку, дружно налегли на весла. Остров быстро исчез в низко стелющемся над водой тумане, но Онисифор знал направление и спокойно сидел у руля. Его уверенность передалась василискам. В присутствии наставника они привыкли ничего не бояться.
Отошли версты на две, когда ветер упал неистовым вихрем. Вода закипела, мгла заволокла небо, крупный дождь застучал по лодке, словно сотни невидимых плотников разом взялись за топоры.
– Не воротиться ли, наставник? – вскричал один из юношей.
– Ничего-ничего, – ответил Онисифор. – Храброго Бог спасает. Навались, ребята!
– Раз, два! – воскликнули гребцы, налегая на весла. – Благослови, Господь! Три-четыре!!!
Афанасий с восхищением смотрел на учителя. Тот держался безмятежно, спокойные движения и ровный голос показывали, что он нисколько не робеет.
Между тем буря усиливалась, черные тучи опускались все ниже, пронизывающий ветер вышибал слезы, а от холодного дождя у Афанасия, сидевшего на носу с шестом, зуб на зуб не попадал. Лишь гребцам было жарко.
– Раз, два! – кричали они, погружая весла в воду. – Три-четыре! – нагибаясь всем телом и выворачивая весла мощными гребками.
Их щеки раскраснелись, капли пота, а не дождя катились по лицам.
Лодка летела стрелой, но Афанасий подозревал, что они сбились с пути и вместо того, чтобы приближаться к берегу, уходят в глубину озера, на открытый простор. Никогда не бывавший в бурю на воде, он начал тревожиться и в конце концов потерял самообладание. Горло сдавила невидимая рука, под ложечкой застрял кусок льда, а руки, сжимавшие шест, мелко задрожали. Перед носом лодки бешено кипели волны, сквозь густую сетку дождя не было видно ни зги. Скоро, скоро порыв ветра поднимет вал и опрокинет лодку, ледяная вода накроет всех с головой, польется в рот, замкнет глаза, залепит уши!
Афанасий обернулся и в полном отчаянии посмотрел на Онисифора. Тот хладнокровно отдавал распоряжения, и хотя в сгустившейся темноте Афанасий плохо различал его лицо, никакого беспорядка в управлении лодкою не было, будто бы они прогуливались в тихую погоду. Поймав взгляд Афанасия, Онисифор глянул на его дрожащие руки и усмехнулся. От этой усмешки Афанасия окатила волна жаркого стыда, и лед под ложечкой мгновенно растаял.
– Раз-два, – продолжали выкрикивать гребцы, – три-четыре. Три-четыре. Раз-два!
– Тише! – приказал им Онисифор, и те разом умолкли. – Слушайте!
Вблизи, сквозь порыв ветра, донесся звон колокола.
– Слава Богу! – воскликнул Онисифор. – Колокол монастыря. Принимай вправо, ребята.
Лодка резко повернула и вскоре со всего маху уткнулась носом в песчаный берег. Не ожидавший Афанасий вылетел наружу и больно ударился о торчащий из песка камень. Оказалось, что Онисифор незаметно развернул лодку и привел ее обратно к монастырю.
Когда младшему из воспитанников исполнилось четырнадцать лет, наставник пошел с ними на волков. Онисифор договорился с доезжачим Заозерского князя, и во время большой зимней облавы тот поставил его вместе с учениками на путь стае.
Волки изрядно досаждали мирянам Кубенского края. Летом резали овец, валили коров, рвали на куски телят. Зимой не боялись забираться на крыши овинов, разрывали солому и прямо под носом у хозяев терзали добычу.
Лишь только озеро покрывалось льдом, а окружающие его леса заваливало пересыпанным разноцветными искрами снегом, девственно белым, как платье невесты, доезжачий князя начинал готовить свору, ярить и натаскивать собак. Ждали ясного дня, оценить который могут только обитатели северных краев. О его приближении узнавали заранее по множеству примет. Когда все сходилось, князь рассылал по дворянам вершников.
Перед княжеским домом с вечера собирались охотничьи ватаги. Доезжачий, словно воевода перед битвой, стоя на крыльце, осматривал и подсчитывал воинство. Высокое крыльцо, украшенное длинным навесом, с затейливыми фигурками на балясинах и дубовыми резными столбиками, напоминало шатер полководца перед битвой. То и дело прибегали гонцы, докладывая о прибытии нового ополчения, доезжачий указывал, какое место займут охотники в завтрашней облаве, и распределял на постой.
Факелы, лай собак, веселое возбуждение, подогреваемое горячим взваром, домашней брагой, вскипяченной с пряностями, разносимой в больших оловянных кружках, – Афанасий видел это своими глазами. Онисифор выделял сына Гнедка среди прочих василисков и часто брал с собой.
Добрый взвар отгонял мороз, и хоть давно пора было отправляться почивать, охотники толпились во дворе, обсуждая завтрашнюю облаву. Все были уверены, что Всевышний не подведет и пошлет хороший, привольный день для мести человеческой. И день наступал, вылепленный словно по заказу.
Утром поднималось огромное, алмазом сверкающее солнце, пронзительно синее небо, какое бывает только в морозную ясную погоду, не застило ни одно облачко. Снег хрустел под копытами коней, скрипели полозья розвальней, безмолвие стояло в полях, не переметанных ветром.
Цепь охотников, окружив лес на правом, ближнем к деревням берегу озера, неспешно начинала гон. Трещали трещотки, стучали колотушки, люди пробирались сквозь лес, утопая по пояс в девственном снегу. Волков гнали на лед, под пищали княжеских дружинников. Обычно во время облавы ухаживали полторы сотни хищников, и набеги на деревни прекращались. К лету на место затравленных приходили волки из лесной глубинки, и все начиналось с самого начала.
В полуверсте от берега лес прорезал овражек, русло давно пересохшей речки. Снег в нем почти не держался, сдуваемый бурными ветрами, тонкий слой его с трудом цеплялся за бугры и редкий кустарник. Кольцо облавы, сжимаясь, гнало волков в этот овражек, выход из которого был только один – замерзшая гладь Кубенского озера.
Там-то и поставил своих воспитанников Онисифор. Звери бежали стаями, одна волна не смешивалась с другой; вступив в бой с первой стаей, можно было вскарабкаться по крутым скосам и пропустить мимо набегающих волков.
Афанасий хорошо помнил, как из-за поворота овражка выбежал матерый волчина и удивленно зыркнул на цепочку людей, перегораживающих проход. Его желтые глаза смотрели злобно, толстый коричневый хвост охаживал бока, острые уши стояли торчком. Волк секунду помедлил, ощерил клыки и бросился вперед. За ним понеслась вся стая, десяток рассерженных гоном зверей. Выход у них был только один – прорваться и продолжить бег к спасению, подальше от шума и грохота.
Запели тетивы пяти луков, и пять стрел вонзились в хрипящие морды. Воспитанники целились в глаза, словно на беличьей охоте, и пятеро волков с воем повалились на землю. Пятна крови заалели на белом снеге.
Выхватить вторую стрелу, вскинуть лук и пустить ее в цель заняло еще несколько мгновений. Оставшиеся волки завертелись от боли и рухнули на снег. С первой стаей было покончено.
– Собрать стрелы, – скомандовал Онисифор. – Сторожко, чтоб когтями не зацепили.
Звери еще дергались, исходя смертной слюной. Афанасий выхватил меч и помог ближайшему волку, коротким движением перерубив шею. Глядя на него, так же поступили товарищи. Когда из-за поворота вынеслась вторая стая, цепочка стояла на прежнем месте, перекрывая зверям путь.
Теперь их было больше, и несколько волков успели добраться до людей. Они атаковали молча и беспощадно, пытаясь в прыжке достать горло. Ради этой схватки Онисифор и привел в овраг своих воспитанников.
Силы были неравны. Быстротой и гибкостью ребята не уступали волкам, а кистени в умелых руках куда опаснее когтей и зубов. Годы постоянных упражнений, сотни, тысячи боев на деревянных мечах приучили мальчиков не задумываясь наносить и отражать удары. Плотные ферязи, поддетые под тулупы, надежно защищали от когтей и укусов. Правда, они же стесняли движения, поэтому схватка продлилась чуть дольше, чем предполагал Онисифор. Но зато никто из воспитанников не пострадал.
– Уходим, – приказал наставник. – Собрать стрелы и быстро вверх.
Третья стая промчалась по дну оврага, не обратив внимания на карабкающихся по склону людей.
– Зачем утекаем? – спросил Афанасий. – Могли бы и этих уделать!
– Дай другим потешиться, – буркнул Онисифор.
Уже потом Афанасий понял, что явно выказывать перед другими охотниками боевое умение воспитанников не входило в расчеты наставника. Он хотел проверить их в настоящем бою и, проверив, почел дело законченным.
Вернувшись в обитель, Онисифор долго обсуждал с ребятами подробности схватки. И хоть длилась она недолго, оказалось, что воспитанники успели запомнить множество подробностей. И все они не ускользнули от внимательного глаза наставника.
– Вот ты, – выговаривал он коренастому крепышу, – принял волка грудью. Почему?
– А я не слабее, – отвечал крепыш. – Он грудью, и я грудью.
– Дуралей, он зверь, а ты человек. Не силой брать нужно, а сноровкой. Пропустить его боком и вслед накрыть кистенем.
– Да разве плохо получилось? – настаивал крепыш. – Он от меня точно от камня отлетел, я его сразу и приголубил. Чик – и все.
– Медведя ты тоже на грудь принимать станешь? – пенял Онисифор. – Или рысь?
– Так на медведя пойдем? Когда?
– Когда найдем, тогда пойдем, – пряча улыбку в усы, ответил наставник.
Афанасий тоже улыбнулся. Шутка наставника показалась ему удачной. Но следующей зимой выяснилось, что Онисифор не шутил.
Той осенью Гнедко вернулся из дальнего плавания. После гибели князя Шемяки отец Афанасия подался в наймы. Защищал торговые грузы от разбойного люда, охочего до чужого добра. Купцы платили справно, и Гнедко ходил по Ильмень-озеру на парусных новгородских шитиках, больших судах, способных взять в трюмы тысячу пудов товара. В ладьях, с новгородскими дружинами, поднимался до Ладоги, хаживал в кичливую Ямь рыжеволосую, где еще сохранились дремучие леса с деревьями в пять обхватов, такими ветвистыми, что в их тени даже летом оставался снег.
Случалось, далеко уходили от земли родимой купцы новгородские. Через незнаемые бурные моря добирались к Зеленому острову, где из ледяной горы на десятки сажен бьет вверх кипячая вода. А однажды на ганзейском трехмачтовом когге свезли купцы Гнедко в палящую землю, где солнце стоит прямо над головой и так жарко светит, что на палубе когга пузырилась и выступала из щелей черная смола, а к медным частям такелажа невозможно было прикоснуться.
Случалось, по полгода не возвращался Гнедко из походов. Его жена, мать Афанасия, жила вдовой при живом муже. Но притерпелась, знамо дело – жена дружинника. Большинство товарищей Гнедка давно головы сложили кто в бою честном, кто в застенке великокняжеском, кто в кабаке, от подлого ножа, в спину всаженного. Настоящей семьей Гнедка стала монастырская обитель с пятью мальчишками и наставником. Туда он стремился, как в дом родной.
Афанасий хорошо помнил его возвращения, превращавшиеся в праздник, роздых от нескончаемой муштры, непременные гостинцы из дальних стран и особенно рассказы. После вечерней трапезы воспитанники собирались в келье Онисифора. Окно кельи изнутри покрывала наледь в три пальца, на столе коптел жирник, бросая по углам трепещущие тени. За ним требовался неустанный присмотр, иначе светильник быстро гас. Жирником в заозерном краю называли плоское глиняное блюдечко, наполненное салом, фитилем служил круто свитый лоскуток холстины. Чтобы поддерживать ровный свет, надобно было беспрестанно поправлять фитиль, то выдвигая из жира, когда он вспыхивал ярким пламенем, то вдвигая обратно, если он темнел от нагара.
Отец любил рассказывать о дальних краях. Афанасий так и не узнал, сочинял он или говорил правду. Теперь уже ни проверить, ни уточнить. Тогда, в келье, ребята слушали Гнедка с раскрытыми от изумления ртами, а Онисифор крутил бороду да в самых сочных местах повествования громко хлопал громадной ладонью по коленям.
Ах, как им хотелось вместе с Гнедком отправиться в дальние моря! Плыть под лазоревым небом мимо голубых островов, населенных диковинными, кричащими почеловечьи птицами. На всю жизнь запомнил Афанасий эти рассказы, запомнил как сказку, как дивный сон, несбывшуюся дремь. Он представлял себе эти острова так ясно, словно сам побывал на их берегах.
С тех пор прошло много лет, и хоть видения потускнели, расплылись, отошли на задний план, но все еще крепко сидели в его памяти, маня зелеными крыльями диковинных птиц, терпеливо дожидаясь своего часа. Так сны детства: вроде ушли они навсегда вместе с молочными зубами и детскими игрушками, ан нет, светлеет взгляд, крепнут мышцы, яснеет разум, а мечты остаются мечтами. Не выкорчевать их из сердца, не избыть. Только пережить и убедиться, что неспроста Высшая воля поманила открытую детскую душу, внушив ей именно такие мечты.
Отец часто возвращался к последним дням жизни князя Дмитрия, отравленного вероломным Василием.
– Есть разница между помнить и не забывать, – повторял он. – Не забывать – иногда приникать мыслью, а помнить – постоянно держать перед глазами. Мы должны помнить о князе Дмитрии и жить мыслью о мщении.
Ему вторил Онисифор. Старые дружинники старались ярить у василисков злость на семью великого князя. Ведь когда придет час, а он придет и довольно скоро – так они верили, – рука не должна дрогнуть, жалость не имеет права закрасться в сердце.
«Юность не терпит мрачности, – думал Афанасий. – Суровые кельи монастыря, с обледенелыми окошками и дощатыми нарами вместо постели, казались нам верхом уюта и домашнего тепла, а мрачные мысли о смерти и мщении отскакивали от наших голов, не проникая внутрь. Происходящее казалось нам игрой, бесконечным состязанием на скорость, ловкость, точность, удачу. Монастырь был нашим домом, чернецы – семьей. Ничего другого мы не знали и были счастливы. Да, счастливы!»
Афанасий сел, звякнув цепью. Теперь ему хотелось пить, он протянул руку за кружкой и вспомнил, как сам подпихнул ее брату Федулу. Не достать. Да если б и мог, разве стал бы он забирать воду у избитого до полусмерти человека?
Мать скончалась от эпидемии, когда Афанасию шел пятнадцатый год. Тогда в посадах вокруг Новгорода почти никого не осталось, все повымерли. Так отец рассказывал. Афанасий почти не расстроился; от матери его увезли в четыре года, и с тех пор он видел ее только два раза. Он не испытал никаких чувств к незнакомой толстой женщине, слюнявившей ему щеки поцелуями и мочившей слезами волосы.
А вот известие о гибели отца застало его врасплох. Ему казалось, что с отцом ничего не может случиться, он был сильнее всех, опытнее всех, умнее всех. Но вот, все же случилось…
Сказывали, на Ладоге-озере коршунами бросились к отцовскому бусу полдесятка весельных кнорров с лихими людишками. Долго рубились охранники во главе с Гнедко, да не смогли отбиться. Какой смертью он погиб, никто не знает. То ли в бою, то ли связали раненого и бросили живым в ледяную воду, пускать пузыри из черной глубины. А может, перед тем как смерти предать, долго глумились, по обычаю людей подлых и мелких.
Афанасий потер руками лицо. Зачем вспоминать дурное? Лучше думать о приятном, радостном. Ничего, ничего, он вывернется из темницы, найдет способ удрать. Охранники ему не помеха. Если в пятнадцать лет, сосунком желторотым, он сумел завалить своего первого медведя, то сейчас, в тридцать, в самом расцвете сил и умения, кто сможет его остановить?
В тот день они долго шли по лесной чащобе, пока не остановились у целой горы бурелома. Место вокруг берлоги было заранее вытоптано – Онисифор с двумя воспитанниками накануне обнаружил лежку и все приготовил. Афанасия поставили шагах в десяти от поваленной ветром сосны. В оставшейся от вывороченного корня яме и была берлога.
Василиски уже видели, как берут зверя. Онисифор показывал. Он ходил на него один, вооруженный только ножом в правой руке и зипуном, обмотанным вокруг левой. Гнедко тревожил медведя палкой, и когда тот выбирался разъяренный из берлоги, у него на пути возникал наставник. Поднимаясь из ямы, зверь вставал на задние лапы и свирепо рычал, широко разевая пасть. Вот в нее-то Онисифор и засовал зипун. Пока опешивший зверь безуспешно пытался прокусить толстую ткань, наставник всаживал ему нож прямо в сердце.
От василисков никто не ждал такой сноровки, поэтому Афанасий получил увесистую рогатину. Его, как самого ловкого и сильного из воспитанников, выбрали первым.
– Как медведь из ямы полезет, – наставлял Онисифор, – сразу вали. Попасть нужно под лапы. Тогда точно угодишь в сердце или рядом. Коли рогатина глубоко войдет, тут ему и конец. А если сплохуешь, я его топором закончу.
В березовом колке за оградой монастыря вырыли яму, Гнедко, изображая медведя, обрядился в два тулупа и спрыгнул вниз. Выбираясь наружу, он грозно зарычал, а Онисифор, подав Афанасию рогатину, приказал нанести удар. Тот неловко замахнулся и легонько ткнул отца в живот. Гнедко с легкостью отбил рогатину и пошел на Афанасия, размахивая руками, точно медведь лапами.
– Ничего, ничего, – успокоил воспитанника Онисифор. – Давай сначала.
Раз сто пришлось Гнедку спрыгивать и вылезать из ямы, пока наставник не остался довольным.
Афанасий хорошо помнил эту учебу, помнил, как ему поначалу казалось странным бить отца пусть тупой, но все-таки настоящей рогатиной. Однако под конец он разошелся и уже нешуточно тыкал ею под вытянутые лапы воображаемого медведя. Зато спустя неделю, оказавшись возле настоящей берлоги, он чувствовал себя спокойно. Руки сами знали, что им надлежит делать, и Афанасий с неожиданной для самого себя уверенностью наблюдал, как отец, забравшись на ствол вывороченной сосны, принялся длинным шестом будоражить зверя.
– Не спеши, – ободрил Онисифор. – Бей наверняка. У тебя получится.
Из берлоги раздался обиженный рев, снег полетел в разные стороны, и над краем ямы выросла коричневая башка медведя. Мех на ней был свалявшийся, грязный, пасть широко раскрылась, обнажив желтые клыки, глаза покраснели от гнева. Медведь стал выбираться наружу, точь-в-точь как это делал Гнедко. Афанасий подбежал почти вплотную к зверю, прицелился и что было сил всадил рогатину прямо под лапы. Заточенное до кинжальной остроты дерево пробило шкуру и уткнулось во что-то упругое, колышущееся.
– Жми, – закричал Онисифор, – упрись покрепче!
Медведь с удивлением посмотрел на человека. Он еще не успел сообразить, что с ним происходит, как Афанасий до боли сжал древко и навалился всем телом. Рогатина пробила упругость и глубоко вошла в тело зверя. Тот испустил короткий рев, потом замычал, точно корова, и вдруг повалился на спину обратно в берлогу.
– Готов! – крикнул Гнедко, опуская топор. – Молодец сынок, завалил первым ударом.
Афанасий стоял на внезапно ослабевших ногах ни жив ни мертв. Все произошло так быстро, что даже не успел испугаться. Лишь сейчас он сообразил, каким громадным был медведь, вылезший из ямы всего до половины.
Из ямы струйкой поднимался пар. Гнедко и Онисифор спрыгнули вниз и вытащили тушу.
– Пудов на двадцать потянет, – определил Онисифор. – Знатный почин, Афанасий.
– То-то братия возрадуется, – заметил Гнедко. – Столько свежины разом. Давай, ребята, соорудим поводья и потащим добычу в монастырь.
Доволочь тушу до монастыря оказалось куда сложнее, чем убить зверя. После смерти он, казалось, сопротивлялся больше, чем при жизни. Но все-таки к вечеру общими усилиями добрались. Целую неделю чернецам подавали в трапезную жареную медвежатину. А на Афанасия еще долго пальцем показывали: вот этот завалил.
Даже сам игумен Александр как-то поутру остановился посреди двора и поманил его пальцем. Афанасий приблизился не без робости, святость исходила от игумена, словно жар от печки.
– Медведь – это хорошо, – сказал игумен. Его впалые от постоянных постов щеки чуть дрогнули. Наверное, святой отец улыбнулся.
– Братия оголодала, пусть немного побалуется свежиной. Благой поступок тебе зачтется перед Господом. Но ты, юноша, что ты еще умеешь, кроме убийства?
Афанасий пожал плечами. Ничему другому его не учили.
– Читать умеешь? – спросил игумен.
– Умею.
– Молодец. А что читал?
– Жития святых, Псалтырь, Наставления преподобных старцев.
– Когда же ты успеваешь, юноша? Али Онисифор волю вам дает столько времени над книгами проводить? Вот уж не ожидал.
Афанасий понурился.
– Я тайком это делал, – краснея, признался он. – Наставнику ничего про это не известно.
– Тайком? – еще больше удивился игумен. – За любовь к святому чтению хвалю, а за скрытность осуждаю. Нехорошо в твоем возрасте обманывать учителей.
– Я не обманывал. – Афанасий покраснел еще больше и потупился. – Просто не рассказывал ничего про книги, а наставник не спрашивал.
– Это тоже называется ложью, – назидательно произнес святой отец. – Когда ты в последний раз молился перед иконой Спаса Еммануила?
Чудотворную икону подарил монастырю Василий Темный, Онисифор не шибко к ней благоволил и свою неприязнь передал василискам.
– Еммануил означает – с нами Бог, – поучительно вымолвил игумен, уловив почти неприметное движение души Афанасия. Даже самый опытный физиономист не сумел бы заподозрить неладное, глядя на спокойное лицо юноши, но отец Александр читал души человеческие точно раскрытую книгу.
– Спаситель изображен на ней примерно в твоем возрасте. Вельми подобающий для вьюноши образ. Явись сегодня перед заходом солнца к святому образу и почитай Псалтырь. Тебе ведь недавно пятнадцать годов исполнилось?
Афанасий согласно кивнул.
– Вот пятнадцать псалмов и прочитаешь. По одному за каждый год. Благослови тебя Господь, сын мой.
Игумен отправился в свою келью, оставив Афанасия в полном замешательстве. Откуда святой отец знает, сколько ему лет? Онисифор рассказал или отец? Вряд ли, они с игуменом беседуют крайне редко и только по важным делам. Зачем игумену такие подробности? Какая ему разница, сколько лет исполнилось одному из василисков? Он даже их присутствие в монастыре с трудом замечает. Или только делает вид? В любом случае ослушаться указа игумена невозможно. Его слово в монастыре – закон.
В скромном кивоте, сделанном из гладко оструганных досок, сиял серебряный оклад. Икона выглядела слишком нарядной для святого образа. Ее писали в Царьграде, ромейским иконописцам по душе были яркие краски. Видно, хорошо жилось в Константинополе, весело жилось, и Спаситель получился веселый, добродушный, с ласковой улыбкой на мальчишеских устах.
В молельной висели и другие иконы, с темными, суровыми лицами святых угодников. Повзрослевший Иисус был изображен на них хмурым и настороженным. Афанасий не любил рассматривать рассерженное лицо Спасителя, ему нравился улыбающийся юноша Еммануил. Но заходить в молельню доводилось нечасто, только по воскресеньям и праздничным дням.
– Ваше дело одно, – учил василисков Онисифор, – а у чернецов – другое. Они пусть грехи наши замаливают. Что Богу положено – отдай, а остальное, коли до старости доживем, тогда и домолим.
Афанасию казалось, что наставник уже добрался до тех самых лет, но Онисифор продолжал вести себя по отношению к Богу как молодой дружинник.
В пустой молельне сладко пахло ладаном и воском. Красные лучи заходящего солнца тепло освещали боковую стену. Афанасий встал на колени перед кивотом и взялся за псалмы. Он плохо понимал смысл древних слов, а просто старался правильно произнести каждую букву. Закончив очередной псалом, он поднимал глаза и смотрел на Еммануила. Тот понимающе улыбался.
– Не грусти, – казалось, говорил Еммануил, – все будет хорошо, удачно, весело и счастливо. Тебе пока тяжело, я понимаю, но, честное Божеское слово, все будет хорошо.
Однако Афанасий и не думал грустить. Ему очень нравилась жизнь в монастыре, рядом с отцом, Онисифором и василисками. Если бы его в тот час спросили, о чем он просил Еммануила, он бы не знал, что ответить. Ведь на самом деле ему ничего не требовалось.
Но наступил день, когда Афанасий прибежал к святой иконе со слезами на глазах. В тот день Онисифор объявил василискам:
– Завтра я пойду на живое дело. Один из вас отправится со мной.
О живом деле наставник заводил разговор уже давно, потихоньку готовя василисков.
Поначалу сама мысль об убийстве человека казалась дикой, но шли дни, недели, месяцы, и кажущееся невозможным потихоньку перебралось в маловероятное, потом в труднодоступное, затем превратилось в достижимое, чтобы в конце концов стать реальным. Только не для Афанасия; лишить жизни незнакомого человека, лишить просто так, без нападения с его стороны, представлялось ему немыслимым.
– Пора оперяться, – сказал Онисифор, заметивший колебания воспитанника. – Пора научиться ставить дело выше своих желаний. Как говорили святые отцы, кто есть истинный витязь – тот, кто побеждает себя самого.
Он говорил, обращаясь ко всем василискам, но Афанасий прекрасно понимал, что наставник имеет в виду именно его.
– Силу ломят еще большей силой, – любил повторять Онисифор. И это значило, что на первое живое дело он возьмет с собой Афанасия.
Вот тогда-то он и припал к чудотворной иконе.
– Неужели ты желаешь смерти невинных? – шептал он, вглядываясь в улыбающееся лицо Еммануила. – Разве подобен ты языческим богам древности, пившим кровь жертв и обонявшим аромат паленого мяса? Ты же учил добру и всепрощению, почему же позволяешь одним православным убивать других?!
Афанасий надеялся на чудо, смешно и по-детски верил, будто вот-вот раздастся голос с Небес и добрый Бог объяснит ему, что, зачем и почему делается на блаженном и горестном свете. Но Еммануил молчал, продолжая улыбаться все той же радостной улыбкой.
За окнами стемнело, закончился короткий зимний день. Тренькнул колокол, возвещающий о начале вечерней молитвы. Пора было поспешать на ужин. Но так легко дышалось в пустой молельне, так покойно и чисто, что не хотелось уходить. Чуть слышно потрескивали свечи, тишина стояла густая и сладкая, точно лесной мед. Снаружи ярились бури, грохотали громы, беспощадный и жестокий мир выл и метался за стенами молельни, а внутри мерцал оклад святой иконы, освещаемый дрожащими язычками пламени, добрая темнота наполняла углы, и на ее бархатно-черной подкладке сиял лик Еммануила.
Колокол тренькнул еще раз, молитва закончилась. Афанасий поднялся на ноги, потер ноющие колени и побежал в трапезную. Его уже ждали. Онисифор укоризненно погрозил пальцем.
– Где ты пропадал?
– Молился у образа.
– Чуда ждешь, – усмехнулся наставник. – Есть чудеса в мире, случаются, отрицать грешно. Только на одну жизнь с чудом приходятся тысячи жизней без, ежли не более. Вот и гадай, посетит тебя редкое счастье или самому придется выкарабкиваться. Я вас учу спасаться собственными силами. Поможет Господь Вседержитель – любо, не поможет – сам поспевай.
Афанасий перевернулся на бок, цепь со стуком натянулась, не давая лечь поудобнее. Не зря ему пришли на ум слова наставника. Надо самому поспевать. Сам попался, сам и выпутывайся. Больше медлить нельзя. Еще раз чудо не случится.
Тогда, после долгой молитвы у Спаса Еммануила, оно произошло. За ужином все ждали, что Онисифор назовет того, кто пойдет с ним на живое дело. Но наставник хранил молчание. Доели тюрю, запили квасом, чинно, точно чернецы, прочитали молитву – все-таки вокруг монастырские стены, – пожелали наставнику доброй ночи и разошлись по кельям.
«Видимо, дело перенесено на завтра, – подумал Афанасий. – Все равно мне не открутиться, но чем позже, тем лучше».
А утром василиски сразу выложили ему новость: ночью Онисифор ходил на дело с одним из воспитанников. Тот сидел за столом бледный, с темными кругами под глазами, но страшно гордый. Зарезали ярыжку, самочинно тиранившего крестьян. Онисифор выволок его из избы, а василиск перехватил ножом горло.
– Крови-и-ищи натекло! – расширяя глаза, рассказывал воспитанник. Рассказывал уже по десятому разу, но всем хотелось слушать еще и еще.
– Я левой рукой его за подбородок ухватил, чтоб удобней-то резать, а он вывернулся да как цапнет меня за палец, насилу вырвал. Вот, посмотрите.
И он снова показывал мизинец с багровым рубцом.
– Наставник ярыжку по затылку угостил, – продолжал василиск, – оглоушил маленько, тогда я шапку с него сбил, ухватил за волосья, отогнул голову назад и… Рукав весь искровенил, пришлось снегом оттирать.
Василиски смотрели на товарища кто со страхом, кто с восхищением, а Афанасию стало противно до дурноты. Он не сразу понял, что Еммануил услышал его молитву и спас его от ужасной участи. Ведь это ему бы досталось отгибать голову непокорного ярыжки, ему слушать предсмертный хрип и бульканье, с которым кровь лилась из перерезанного горла.
Он выбежал во двор без зипуна и долго ходил от стены к стене, не чувствуя мороза.
Чудо продержалось всего два месяца. За это время Онисифор отправлялся на живое дело еще три раза, и еще три василиска с расширенными от восторга глазами рассказывали поутру о ночных подвигах. Афанасий остался последним, всем было ясно, чей следующий черед, и когда Онисифор объявил – сегодня пойдем на боярина, – взоры василисков обратились на него.
– Бояре Бежецкого Верха, – пояснил наставник, – переметнулись на сторону Москвы. Пора преподать им урок, напомнить о настоящем хозяине. Я выбрал самого матерого, заводилу. Не будь его, многие бы хранили верность князю. Этот лис хитростный речами сладкими других честных бояр улестил. Пришло время расплаты.
До Бежецкого Верха добирались два дня. Полозья саней скрипели по снегу, лошадь мерно мотала головой, морозный чистый воздух был сладок для дыхания. Ехали и днем и ночью, и Афанасий, запрокинувшись на спину, со страхом рассматривал высокое звездное небо.
– Запомни, сынок, – учил Онисифор, – в деле нашем нет ни злобы, ни злодейства. Мы точно меч в руке праведной. Разве задумывается клинок, кого он разит? Разве жалеет он жертву или ненавидит ее? Конечно нет! Выполняет свою работу, подчиняясь воле хозяина, и нам с него пример брать положено.
– А кто хозяин? – спрашивал Афанасий.
– Придет время – узнаешь. Покамест я твой наставник, меня и слушай. Был бы жив Гнедко, светлая ему память, он бы тебя на первое дело повел. Но не дал Господь, поэтому я для тебя как отец.
Ту первую свою кровь на всю жизнь запомнил Афанасий. Вот и сейчас, в темнице, лежа на охапке гнилой соломы, прикованный цепью за шею, он мгновенно мысленно оказался перед воротами боярской усадьбы.
Им повезло, накануне вечером боярин вернулся с охоты, и челядь, по своему обыкновению, перепилась. Сторожа, подогретые крепким медом, тоже заснули, завернувшись в толстенные тулупы. Причин для беспокойства не было, а уж о нападении и мысли ни у кого не возникало. Кто в Бежецком Верхе посмел бы покуситься на всемогущего боярина?
Стояла глухая середина ночи. Сбросив зипун, Афанасий играючи перелез через забор. Умению взбираться по веревке на неприступную стену василисков обучали с младых ногтей. Бесшумно спрыгнув в снег, он подкрался к калитке и отодвинул засов. Онисифор черной тенью скользнул внутрь.
Сторож на крыльце боярских хором что-то почувствовал и, проснувшись, преградил путь незваным гостям.
– Кто такие? – хриплым ото сна голосом спросил он.
– Свои, не узнаешь? – ответил Онисифор и легко, точно шутя, прикоснулся кинжалом к его груди. Сторож захрипел и начал заваливаться, Онисифор подхватил тело и тихонько уложил на пол. Случившееся не показалось Афанасию ни страшным, ни странным. Убить человека выходило проще, чем волка, не говоря уже о медведе.
В горнице было пусто. На столе лежали меч в богато украшенных ножнах и меховая боярская шапка, стояли, прислоненные к стене, копья и рогатины. Онисифор кивнул Афанасию на рогатину – возьми, мол, – а затем указал пальцем на дверь в спаленку. Жарко натопленную ложницу освещал лишь огонек лампады перед иконой. Боярин и толстая боярыня, развалившись, заливисто храпели в два голоса на широкой кровати.
– Представь себе, что перед тобой медведь, – сказал Онисифор, плотно затворяя за собой дверь. – Нет, этот зверь, – он пренебрежительно указал подбородком на спящего, – похуже медведя будет. И куда опаснее.
От звука его голоса боярин проснулся, сел на кровати, секунду недоуменно таращил глаза на незнакомцев, а затем побагровел от гнева и зарычал:
– Вы как сюда попали, смерды? Вон, дрянь! Вон, мразь!
Онисифор одной рукой рывком поднял его на ноги, прижал к бревнам стены, а второй рукой не глядя отыскал концы рогатины и приставил к груди боярина.
– Слово пикнешь, тебя этот малый насквозь проткнет.
Афанасий через плотно упертую рогатину чувствовал, как бьется и трепещет человеческое сердце.
Боярыня с несвойственной для столь массивного тела прытью соскочила с кровати и повалилась в ноги.
– Смилуйтесь, не убивайте, золота не пожалеем. Не губите душу православную, вы ведь не татарва какая-нибудь, в того же Христа веруете!
– Заткнись, сволочь московская, – буркнул Онисифор.
Боярин криво дернул ртом.
– Не унижайся, дура, они не за золотом пришли.
Он сразу все понял, не зря служил боярином, соображал быстро.
Боярыня истошно завизжала. Онисифор коротким ударом опрокинул ее на постель. Визг захлебнулся, перешел в хрип. Боярин дернулся, Афанасий прижал рогатину и чуть наколол. Тот охнул, два темных пятна стали расплываться на рубашке. Но дергаться перестал.
Онисифор заткнул боярыне рот платком, связал руки. Та мычала, билась многопудовым жарким телом. Тогда он схватил подушку, набросил на лицо, придавил.
– Бабу-то за что, зверь? – срывающимся от ненависти голосом выкрикнул боярин.
Онисифор не ответил, продолжая прижимать подушку. Когда боярыня засучила ногами – отбросил подушку в сторону. Женщина лежала неподвижно, шумно дыша через нос, обводя помутившимся взглядом комнату.
Онисифор вернулся к боярину и огласил приговор: за подлую измену, вероломство, нарушение клятвы – к смертной казни.
– Какой еще клятвы? – перебил боярин. – Кого я предавал?!
– Да ты при мне, подлюка, – воскликнул Онисифор, – князю Дмитрию Юрьевичу крест целовал, а теперь кому служишь?
– Когда это было, – возмутился боярин. – Сколько лет прошло, как нет Шемяки! Кому верность хранить?
– Сыну его, делу его. Верность временем не тратится, клятва стоит вечно.
– А я тебя узнал, – процедил боярин. – Ты из ближних дружников, верный пес шемякинский. Кат беспощадный, сколько крови на руках твоих! Советовали великому князю Ивану Васильевичу разыскать вас да под корень извести, а он пожалел. По молодости и неразумению. Вот мне доброта его и аукнулась.
– Ты бы не пожалел, я знаю. Кончай его, василиск.
– Василиск, имечко придумали! Холопы, – скривился боярин.
Афанасий замешкался, тогда Онисифор опустил руку ему на плечо и подтолкнул. Афанасий приналег, концы рогатины прошли сквозь тело и с глухим стуком уперлись в стенку. Боярин громко выпустил злого духа, потом захрипел, задергался и начал оседать на пол. Кровь хлынула двумя ручьями, пестря белую рубашку, боярыня замычала через платок, из широко распахнутых глаз полились слезы.
На обратном пути их никто не заметил. Онисифор вышел через калитку, велел Афанасию запереть засов изнутри, а самому перебраться прежним способом через забор.
– Пусть на своих думают. Пока разберутся, мы будем уже далеко.
Лошадь и сани дожидались за ближайшим леском. Онисифор взял вожжи и вытянул кнутом застоявшуюся кобылу:
– А ну, пошла! Живей, живей!
Афанасий сидел понурившись.
– Пошто закручинился?
– Плач боярыни из головы не идет. «Не губите душу православную»… А мы погубили.
– Ладно, еще поговорим о боярине. А пока в себе обомни, пусть уляжется.
Ехали почти до рассвета, и когда черная полость ночи принялась голубеть, наткнулись на постоялый двор. Стучать пришлось долго, хозяева то ли спали, то ли не хотели открывать.
– Кто будете? – наконец глухо спросили через дверь.
– Путники проезжие, – ответил Онисифор. – Сбились с дороги, плутаем всю ночь. Насилу выбрались.
Послышался стук отодвигаемой щеколды, и дверь отворилась. На пороге стоял ражий мужик, в одной руке сжимая топор, а в другой – зажженный жирник. Нимало не смущаясь, он поднес трепещущий от ветерка огонек прямо к лицу Онисифора.
– И на деле путники! Заходите, располагайтесь. Не серчайте, что долго не открывал. Думал, слуги боярские опять пожаловали. А этим собакам лучше в сугробе постелить, чем в доме честном.
– Что, не жалует вас боярин? – хмыкнул Онисифор, проходя в горницу.
– Жалует, не жалует, а житья не дает, – ответил хозяин постоялого двора.
Постоялая изба представляла собой обширную хоромину с двумя красными окошками для света, сейчас затянутыми льдом, и одним волоковым, для выхода дыма. Громадная печь занимала почти треть избы, на ней кто-то спал, укрывшись с головой перепачканной шубой. Афанасию были хорошо знакомы такие жилища, печь в них была без трубы, и дым выходил в комнату, растекаясь по всей избе удушливым облаком. Чтобы не задохнуться, все выбегали наружу, даже в самый жестокий мороз распахивая настежь дверь. Поэтому топили один раз в день, поутру, когда готовили пищу. Раскаленные бока печи потихоньку остывали, согревая воздух в избе. К рассвету, когда запас тепла кончался, мороз вступал в свои права, покрывая стены затейливыми узорами.
Пол составляла крепко убитая земля, потолок покрывала черная копоть, и хоть в избе было холодно и сыро, но по сравнению со стужей, царившей снаружи, Афанасию показалось, будто он очутился в преддверии рая.
Они уселись на грубую скамью возле стола, придвинутого под иконы. Стол украшал захватанный жирными пальцами ящичек для соли, с грубо вырезанным незамысловатым узором. Избу тускло освещала лучина, воткнутая в щель между бревнами стены. Хозяин то и дело переменял ее, беря новую из кучки приготовленных заранее. Недогоревшие остатки прежней лучины он бросал прямо на землю, и та, угасая, дымилась и чадила. Правый угол избы занимал помост с наваленной в беспорядке несвежей соломой. Видимо, на нем спали гости, но сейчас он пустовал.
Проснулась хозяйка, вздыхая и охая, спустилась с печи. Неопрятная, в испачканной шубе, она то и дело зевала, прикрывая рот крестным знамением.
– Снедать не желаете? – спросил хозяин.
– Желаем, – благодушно ответил Онисифор. – После ночи на морозе как не поесть горяченького!
Хозяйка разостлала замаранный столешник, поставила большой деревянный кружок, положила перед гостями два продолговатых деревянных ковшика с длинными ручками. Затем, светя себе лучиною, долго шарила в печи.
– Ишшо теплый, – с удовлетворением сказала она, ставя на кружок неказистого вида горшок из обожженной глины.
– Кушайте на здоровье. – Хозяйка поклонилась гостям и, добавив каждому по черствому пирогу, вернулась на печь.
Онисифор и Афанасий, благословя по монастырскому обычаю пищу, принялись хлебать щи.
– Пустоваты, – недовольно пробасил наставник. – Хоть бы мосталыгу какую усудобил, не все ж вареную воду глотать.
– Уж прощевайте, – развел руками хозяин. – Что осталось, то осталось. Не ждали гостей в такое время.
Закончив есть, Онисифор облизал ковшик, собрал в горсть крошки и отправил в рот.
– А чем тебе слуги боярские не потрафили? – с подначкой спросил он хозяина, когда Афанасий отбарабанил молитву. – Чего им брать у тебя, кроме пустых щей да мятой соломы?
Но хозяина не нужно было подначивать, он словно ждал вопроса и сразу взвился:
– Что ты, человек проезжий, про жизнь нашу знаешь? Разве можно так с православными поступать, как боярские тиуны да ярыжки?
– Да что же они вершат? – с деланым изумлением спросил Онисифор, бросая многозначительный взгляд на воспитанника. – Поведай, поделись с проезжими людьми. Может, опасности какой избежать удастся благодаря твоему рассказу.
– Податями нас боярин обложил несчисленными, – принялся перечислять обиды хозяин постоялого двора. – Житную, подымную, пастбищную, да десятину от меда, приплода, урожая, да подушную и погонную сборщику за ногоутомление. Хорошо хоть за воздух пока не платим!
– Так то не боярин, то великий князь распоряжается, – перебил его Онисифор. – В других местах то же самое.
– То, да не то, – возразил хозяин. – Разве в других местах с должниками поступают, как у нашего боярина? Если не уплатил, сначала плетьми бьют, потом последнее со двора забирают, потом дочерей бесчестят, жен позорят. В каких книгах написано так с православными поступать? Хуже татарина, хуже фаргана. У них Бог, видимо, другой – боярский.
– И что, управы на него нет?
– Ить, какая на лиходея управа! Два раза ходоки в Москву отправлялись челом бить, уходить-то уходили, только обратно не вернулись. Сказывали, будто первых из приказа прямо в темницу свели. Чтоб воду не мутили, на власть держащих не жаловались. Помучили вдосталь, а потом боярину выдали. Так он их собаками на охоте затравил вместо зайцев. А вторые ходоки и до Москвы не добрались. Перехватили по дороге и на кол.
– Как на кол! – ахнул Афанасий.
– Да вот так, осинку молодую острят, человека на нее насаживают и поднимают, чтобы сам потихоньку сползал, пока кол через горло не выйдет. Смерть лютая и тянется долго, бывает, полдня мученик страдает. Боярин наш казнь эту больше всех почитает. Вместе с боярыней приезжает смотреть, точно на скоморошье представление.
– Да как же такое может быть? – поразился Афанасий. – Как он Бога не боится?
– Бога? – усмехнулся хозяин постоялого двора. – Кто его видел, этого Бога? Вот черт на свете точно существует, и мы его видели. В боярской шапке ходит.
Качало Афанасия от веры к неверию, точно на качелях. То вверх, то вниз. Он гнал от себя эти мысли, но они возвращались с упрямой настойчивостью. Неверие, ужасный грех! Афанасий маскировал его в одежды дурного настроения или случайной заморочки, боясь открыть самому себе страшную правду. Как-никак, но ведь вырос он в монастыре, видел воистину святых людей, подвижников.
Когда качели шли вниз, Афанасий всегда вспоминал игумена Александра, представлял его лик. Просветленное лицо игумена напоминало закат солнца в погожий летний день. С каким спокойствием и кротостью стоял он на вечерней молитве после дня, проведенного в святости, и перед ночью, отданной ясности и чистоте. В разговоре с чернецами о мирских заботах сердечная доброта разглаживала его испещренный морщинами лоб, а вокруг глаз собирались тоненькие ласковые складки.
Если образ игумена не помогал, Афанасий возвращался памятью к учителю грамоты, чернецу Варфоломею. По бледному, сухому, однако еще моложавому лицу чернеца можно было понять, что вовсе не годы, а бремя горести и тяжесть безысходной скорби убелили его голову. Отец Варфоломей напоминал василискам живого мертвеца: ничто земное его не интересовало. Он почти не ел, весьма скудно спал, посвящая большую часть дня изучению святых книг, а ночи – истовой молитве. Стоило только раз увидеть его коленопреклоненным, с глазами, обращенными внутрь себя, и беззвучно шевелящимися губами, чтобы понять – перед вами настоящий подвижник.
Никто не знал имени чернеца Варфоломея до пострига, не знали, откуда он родом, чем занимался в миру, почему решил провести остаток дней в келье. Он пришел в Спасо-Каменную обитель много лет назад, еще при игумене Кассиане, и после длительной беседы с игуменом был сразу пострижен в монахи, минуя послушничество. Что подвигло отца Кассиана на столь вопиющее нарушение правил уставной жизни, никто уже не мог выяснить. Эту тайну вместе с тайной происхождения и мирской судьбы чернеца Варфоломея игумен унес с собой в могилу.
Беседовать об этом с самим чернецом было бессмысленным занятием. Он говорил только о святых делах, ничто земное не привлекало его внимания. Придя в обитель, он за десятки лет ни разу не вышел за ее ворота.
Василиски поначалу жаловались на него Онисифору.
– Отец Варфоломей плохо нас учит. Бормочет невнятно, замолкает посреди объяснения, на вопросы не отвечает.
– Грамота дело важное, – ответил наставнику игумен Александр, когда тот передал ему жалобу. – Но есть вещи поважнее грамоты. Читать и писать твои воспитанники все равно научатся, немного позже или чуть хуже, но научатся. А вот общение с подвижником может оказаться для них куда большим уроком. Ничего, что они не понимают слов брата Варфоломея. Достаточно того, что они на него смотрят.
Афанасий словно воочию увидел неказистую фигуру Варфоломея, услышал его запинающийся голос, затем мысленно перенесся в монастырский двор. Солнце медленно склоняется к западу, стихает ветер, замолкает Кубенское озеро, и вечерняя тишина нисходит на обитель. За ее стенами уже чернеет глубокая тень, а купол церкви и золотой крест еще ярко освещены лучами солнца. Горит, сияет крест в вышине под голубыми небесами, и от этого сияния спокойно и радостно становится на душе…

 

Во сне он увидел себя в гробу. Сложенные руки, правая на левой, умиротворенное лицо, плотно сомкнутые, словно не желающие ничего видеть, глаза. Он смотрел на мертвое тело без скорби, оно уже не казалось ему ни удобным, ни приятным. Даже жалость к своим бренным останкам не всколыхнула его сердце; разве стоит сокрушаться о лаптях, разорвавшихся от длительного употребления?
Когда Афанасий открыл глаза, окошко совсем посинело. Утро нового дня. Что он принесет им, чем закончится? Недоброе предчувствие кольнуло под ложечкой. Ах да, сон! Он припомнил собственное лицо, мертвенно-бледное с черными кругами под навсегда сомкнутыми веками, и содрогнулся. Вот сейчас ему стало страшно, ничего доброго такой сон не сулил. Он опять, в который уже раз, принялся обдумывать пути побега из темницы, но тут застонал, заворочался брат Федул.
– Афанасий, – простонал он. – Слышишь меня, Афанасий?
– Слышу. Вода кончилась, да скоро должны новую принести. Ты потерпи еще маленько. Как спина-то, болит?
– Он меня выбрал, чтобы других запугать, – прохрипел чернец. – Я выгляжу самым слабым, вот меня этот палач игумен и выбрал. Не зря ангелы песни пели. Ох, боюсь, мучить дальше будут, скорей бы уже смерть пришла.
– Не торопи погибель, Федул, она сама придет, не спросит. Ты же говорил – «моя кровь принадлежит Всевышнему. Он ее дал, он и возьмет, если понадобится». Вот и жди, пока возьмет.
– Я жду Афанасий, жду. Только больно очень. А страх еще больше боли.
Заскрежетал ключ в замке, и дверь в темницу отворилась. Снова рыжее пламя факела, снова надсмотрщики, снова пинки и ругань. Брата Федула рывком подняли с пола.
– Давай, кляча! – зарычал надсмотрщик. – Али мало тебя хлестали? Шевелись, не то добавят!
Чернец заплетающимися шагами двинулся из темницы. За ним пошел Афанасий, готовый подхватить брата Федула, если того покинут силы.
– На башню хоть не ведите, – попросил надсмотрщика с факелом. – Не дойдет он.
Назад: Об авторе
Дальше: Часть II. Юность гранда де Мена