Книга: Ничего, кроме нас
Назад: Дуглас Кеннеди Ничего, кроме нас
Дальше: Глава вторая

Часть первая

Глава первая

Ностальгия — удел консерваторов. Все эти разговоры о старых золотых денечках, когда жизнь была проще, мораль и этические ценности яснее, а люди уважали закон, — универсальный язык для всех, кому трудно справляться с вызовами настоящего времени. Вот только образ истории у людей, вспоминающих по поводу и без повода «былые времена», больше смахивает на открытку, благостную, отретушированную и позолоченную, как обложка мормонской брошюры с описанием рая.
Мормоны. Вспоминаю свою первую встречу с парой этих «Святых последних дней». Это было в сентябре 1971 года, рано утром, перед моим отъездом в школу. Первый учебный день выпускного года. Мама готовила отцу завтрак, по крохотному 12-дюймовому «Сони Тринитрон» гремело «Сегодня». Телевизор мама с дальним прицелом разместила на столешнице, чтобы видеть экран во время «уничтожения продуктов». Именно так папа всегда отзывался о готовке и кулинарных способностях своей жены: таланта-де у нее к этому нет, поэтому вся еда получается пресной и безвкусной. Я разделяла папино мнение настолько, что с недавних пор начала сама готовить себе ужин и даже ходила в магазин Эй и Пи на главной улице Олд-Гринвича и на те деньги, которые зарабатывала по выходным, покупала для себя еду.
Я вообще обожала делать все по-своему. На той неделе это выразилось в ношении деревянного знака мира на плетеной веревке, который и сейчас болтался у меня на груди. Я нашла его на прошлых выходных, бродя по городу с моим тогдашним парнем, Арнольдом Дорфманом. Арнольд был одним из немногих евреев в этом уголке Коннектикута; на свою беду, он переехал сюда с Манхэттена. Стоило папе увидеть у меня на шее знак мира, как он разразился тирадой о «розовом» влиянии отца Арнольда. Пару недель назад на местном фуршете, куда были приглашены и мои родители, тот допустил роковую ошибку, не одобрив решение Никсона и Киссинджера о бомбардировках Камбоджи. Пока родители присутствовали на приеме, Арнольд заходил ко мне, чтобы часок позаниматься уроками и пятнадцать минут сексом. Арнольд есть Арнольд — он рассчитал, что вечеринка окончится в половине девятого, и вышел из моей комнаты в восемь десять… точность была одним из его безобидных наваждений. И правда, входная дверь открылась в восемь тридцать пять. Родители вернулись домой. Через несколько секунд они уже начали ссориться, и голос отца звучал так, будто последние выпитые им четыре мартини с водкой были лишними.
— Не учи меня, как мне разговаривать, — услышала я его крик.
— Я уже тебе не раз говорила, я говорила тысячу раз — стоит тебе выпить, и ты сам не соображаешь, что мелет твой длинный ирландский язык.
Это был голос моей матери — урожденной Бренды Кац из Флэтбуша, что в Бруклине. Громкий, осуждающий — именно таким тоном она обращалась к каждому из нас всякий раз, как ей что-то не нравилось. Я не то чтобы винила ее за бичевание, которому она подвергала отца. С тех пор как Соединенные Штаты покатились по никем не предвиденному новому «радикальному» пути, папа все чаще приходил в ярость из-за внутренних беспорядков в стране, которую в свое время поклялся защищать как «верный долгу» ветеран морской пехоты США. Мама между тем неоднократно высказывалась против наших бомбардировок в Юго-Восточной Азии.
— Я не нуждаюсь в том, чтобы этот пацифист-иудей… этот докторишка читал мне лекции о войне.
— Прекрати называть его иудеем.
— А что такого? Это лучше, чем «еврейчик».
— Ты сейчас похож на своего отца.
— Не говори плохо о покойнике.
— Даже если ты сам его ненавидишь.
— Мне можно о нем плохо говорить, а тебе нет. Если на то пошло, для папы «еврейчик» было бы слишком вежливо. «Жид» — вот это больше в его стиле.
— А сейчас ты просто пытаешься продемонстрировать мне свой антисемитизм.
— Как я могу быть антисемитом? Я женат на тебе. Хотя, возможно, именно это и сделало меня антисемитом.
— Мой папочка услышит, что ты сказал.
— Папочка… папочка! Тебе сорок четыре года, а ты все сюсюкаешь, как малолетка только что после бат-мицвы. Мы с твоим папочкой друг друга понимаем: ты избалованная и капризная. И он знает, кто тебя испортил: он сам и твоя сплетница-мамаша.
— Ну, опять за свое! Давай-давай, скажи еще, что ты меня ненавидишь.
Отец не успел ответить утвердительно. Я услышала звон разбитого стекла, хлопнула дверь, и мать разрыдалась. Тогда я подошла к проигрывателю и поставила свой любимый на тот момент альбом: Blue Джони Митчелл. Мне очень хотелось быть похожей на нее — независимой, поэтичной, страстной девушкой-хиппи, с нежным романтичным сердцем, но при этом видящей насквозь всех этих паршивых мужиков и конформистское ханжество американской жизни (и плевать, что она была канадкой). Вот было бы здорово оказаться сейчас одной на дороге и ехать куда-то… ехать, ехать…
Я часто завидовала своему брату Питеру. Старше меня на шесть лет, он учился на факультете богословия Йельского университета. Питер всегда учился блестяще. Сначала он подал документы в университет Пенсильвании и получил полную стипендию, после чего испугал маму, объявив, что после колледжа берет годичный отпуск и хочет поработать в Американском совете церквей в южных штатах. Отец забеспокоился по поводу безопасности Питера, «потому что нет никого тупее неотесанного южного болвана с ружьем в руках». Такие противоречия во взглядах отца были необъяснимы. Он мог быть ярым республиканцем и большим сторонником Никсона, но его отношение к гражданским правам было очень специфичным, и он не раз заявлял, что права есть права, «будь ты белый, черный, желтый, да все равно какой американский засранец». Я помню, как сильно, по-настоящему сильно повлияло на него убийство Мартина Лютера Кинга в апреле 1968 года («Хороший был человек»). И помню, как он хотел, чтобы ФБР распихало всех черных активистов по одиночным камерам.
«Не надо путать мирный протест и попытки изменить ситуацию с бутылкой коктейля Молотова в руках», — сказал он в прошлом году на ужине в День благодарения. У нас еще тогда гостил Питер, а еще мой второй брат Адам со своей не блещущей умом девушкой Пэтти — он встречался с ней с тех самых пор, как (по настоянию отца) пошел учиться на коммерческий факультет Нью-Йоркского университета. Это был неожиданный выбор. Я никогда не замечала, чтобы Адама интересовали бизнес и коммерция. Насколько мне было известно, всерьез он хотел только играть в хоккей. Но мечты о профессиональном спорте испарились после аварии, случившейся два года назад (брату тогда было двадцать). Один из его товарищей по команде — темнокожий парень по имени Фэрфакс Хэкли — погиб, уснув за рулем. Адама извлекли из машины с травмами и тяжелым сотрясением мозга. Физически он скоро оправился и мог бы играть. Но больше не рассматривал это как вариант для себя.
За столом, сидя напротив Адама, я видела его потухшие, тревожные глаза, следила, как он с фальшивым энтузиазмом поддакивает отцу и весело смеется над глупыми шутками Пэтти. Я невольно подумала, что мало знаю этого своего брата. После той автокатастрофы он казался мне поникшим, слабой тенью самого себя. Только однажды в разговоре со мной он обронил: «Это должен был быть я», но больше никогда не говорил о случившемся. Адам будто запер эту комнату на ключ и никого туда не пускал. Стоило мне упомянуть об этом, мама или отец тут же затыкали мне рот. Мало-помалу я научилась больше не задавать вопросов на эту тему. Но так и не смогла понять до конца, почему Адам внезапно так резко изменил своим жизненным принципам, начав покорно выполнять все, что велел отец. Казалось, он отчаянно нуждался в отцовском одобрении, воспринимал слова отца как истину в последней инстанции, как властный голос, с которым он должен безусловно считаться, зная прекрасно, что никогда не сумеет добиться его полного одобрения.

 

Питер, наоборот, как будто решил, что дело всей его жизни — бросать вызов отцу и всем его установкам. Уравновешивая подобострастие Адама, он вел себя как провокатор, по поводу и без повода напоминая о своих либеральных взглядах. Сейчас, вернувшись домой после трех томительных месяцев, проведенных в Монтгомери, штат Алабама, он рассказывал нам, как получил от местного подразделения ку-клукс-клана угрозы за то, что привел пять пожилых афроамериканок в здание местного суда, чтобы они зарегистрировались для голосования на выборах, да еще и задавил юридическими доводами местного клерка, когда тот попытался заставить женщин пройти тест на гражданство.
— Этот клерк был старый пройдоха, настоящий мерзкий сукин сын…
Пэтти неловко заерзала на стуле. Наш отец заметил это.
— Следи за языком, сынок, — сказал он Питеру.
— Я тебя обидел? — Питер мило улыбнулся Пэтти. — Так вот, я и говорю, этот сукин сын и пройдоха требовал, чтобы три очень любезные пожилые женщины прошли тест на гражданство, назвав четырнадцатого президента Соединенных Штатов.
— Франклин Пирс, — перебила я.
— А ты откуда знаешь? — удивился Адам.
— Он учился в Боудине, — пояснил папа. — А Элис туда собирается.
— Меня еще не приняли, пап, — возразила я.
— Мы в Боудине играли в хоккей, — сообщил Адам. — Там много симпатичных студенточек.
— Ну, а теперь они решили сделать ставку на джаз, — сказала мама, — потому и нацелились на твою сестру с ее замашками битника.
— Битник — слово из пятидесятых, — заметил Питер.
— Ну, не хиппарка же она, — усмехнулся папа.
— Не хиппи, — поправила мама.
— Ты считаешь, я не знаю, как правильно?
— Я считаю, что наша дочь подалась в битники, потому что ты разбил ей сердце, когда увез нас всех из Нью-Йорка, — заявила мама. — Точно так же, как разбил сердце мне.
— Так и возвращайся в свой чертов Нью-Йорк, — завелся отец. — Только не названивай мне, когда тебя ограбит парочка пуэрториканцев с ножами, и уж постарайся не блевать, если увидишь, как какая-нибудь черная шлюха-наркоманка крутит голой жопой посреди Восьмой авеню…
— Господи, папа! — Адам одной рукой обнял Пэтти.
— А если твоя сестра сбежит с каким-нибудь schwarzer джазовым музыкантом…
— Это совершенно неуместно, — сказал Питер.
— А что такого, я же обошелся без слова на букву Н, — вскинулся отец. — А schwarzer — так говорят в семье твоей мамаши, это их слово на Н.
— Может, подкинешь мне телефончик того джазового музыканта? — спросила я.
— Это не смешно, юная леди, — одернула меня мама.
У сидящей напротив Пэтти был такой вид, словно она оказалась в толпе больных синдромом Туретта.
Питер улыбнулся:
— Милости просим в нашу семью.
Через полчаса папа, который приканчивал третий мартини, объявил всем, что понимает, почему большинство южных штатов поддержали флаг Конфедерации. Сказано это было исключительно для того, чтобы позлить Питера. Мой брат, не теряя хладнокровия, напомнил папе, что его дед — Уильям Сайлас Бернс — был одним из основателей ку-клукс-клана в Джорджии.
— Не смей называть меня гребаным расистом, — крикнул папа в ответ.
— Но, папа, — возразил Питер, — ты же меня с дерьмом смешал, когда на втором курсе Пенсильванского я пришел сюда с Марджори.
— Только потому, что она завелась на тему власти черных.
— А еще ты спросил меня, когда она выходила из комнаты: неужели я не мог найти себе хорошую белую девушку… вот как Пэтти… чтобы ходить на свидания?
— Типично для твоего отца, — встряла в разговор мама, — разыгрывать расистскую карту…
— Сколько я всем вам должен повторять, придурки, я не гребаный расист!
— Папа, прошу тебя. — Адам кашлянул.
— А я уверен, Пэтти со мной согласится, — возразил отец, — что проблема этой страны сегодня в том, что вся эта радикальная болтовня — скулёж — испорченной элиты…
— Скажи это черной восьмилетней малышке из Монтгомери, когда ей, бедняжке, велят бежать в раздельный сортир «только для цветных», — перебил его Питер.
— Уж лучше так, чем мистер радикал, который похваляется тем, что его ублажает какая-то цыпочка из «Черных пантер», готовая революционерка, — парировал папа.
В этот момент Пэтти с плачем выбежала из-за стола. Адам поплелся за ней.
— Ты тупица, — сказала мама.
Папа только улыбнулся и допил свой мартини.
Питер покачал головой:
— Ты так старательно изображаешь говнюка, папа, а на деле ты всего лишь маленький мальчик, который, не зная, как привлечь к себе внимание, выбрасывает игрушки из кроватки.
Он попал в яблочко. В ответ папа схватил стакан воды и плеснул в лицо старшему сыну. На миг наступила тишина. Питер встал. Не отводя взбешенного взгляда от отца (тот сейчас был похож на поддатого подростка, застигнутого за чем-то очень нехорошим), он взял салфетку, вытер лицо и… снова покачал головой.
— До свидания, — сказал он.
Потом Питер поднялся наверх. Тут мама во весь голос обрушилась на папу, поздравляя его с тем, что тот испортил еще один День благодарения, а я сбежала.
Укрывшись в своей комнате, я поставила альбом. «Music from Big Pink» группы The Band.
Не успела я опустить иглу на диск, в мою дверь постучали. Там стоял Питер, на плече небольшой вещмешок из армейского магазина, короткое серое пальто застегнуто на все пуговицы.
— Не уходи. Не бросай меня, — попросила я.
Питер вошел и сел на кровать рядом со мной.
— Иногда единственное, что можешь сделать, это хлопнуть дверью с надписью «Выход», — сказал он мне. — Имей это в виду, Элис.
— Можешь мне поверить, я считаю дни до момента, когда смогу отсюда выкатиться, — ответила я.
— Ничего, тебе не так уж долго осталось… А с каких это пор у тебя развился такой хороший вкус в рок-музыке?
Играли песню под названием «Груз». Мы немного послушали, объединенные непониманием того, почему наша семья не способна поладить, почему каждый раз нам все так тяжело дается.
— Как следует из песни, — грустно заметил Питер, — у каждого есть свой груз, и приходится тащить его за собой. — Обняв меня, он поднял вещмешок. — А теперь, уж прости, я смываюсь.
Выйдя из комнаты на небольшой балкон, я смотрела, как брат торопливо идет к пятнадцатилетнему потрепанному «вольво», которое купил за пятьсот долларов, поступив на факультет теологии в Йеле. Маленькая европейская машина, которую все считали нереально крутой.
Питер. Как я хотела подражать его уму, его начитанности, его независимости. С какой завистью я сейчас смотрела, как брат выезжает с подъездной дорожки и скрывается вдали. Мой отец в это время стоял под голым деревом на лужайке перед домом, с сигаретой в руке. Стоял опустив голову, чтобы не встретиться взглядом с сыном, которого он только что оскорбил, облив водой за обеденным столом. Когда «вольво» выехал и помчался по улице, папа прижал руки к стволу и закрыл глаза. Чувствовал ли он вину, раскаяние, стыд из-за того, что сорвался и завершил День благодарения на скандальной ноте? Как мне хотелось, чтобы он бросился наперерез выезжающему «вольво», начал барабанить по крылу машины, умоляя Питера остановиться, а потом обнял бы сына и все исправил. Но я знала, папа никогда не извиняется, особенно когда понимает, что неправ.
И вот сейчас, спустя несколько месяцев, я снова вышла на тот балкончик после очередной семейной стычки и долго смотрела на отца, которого любила и боялась. Он стоял, прислонившись к единственному дереву на тех трех четвертях акра, которые мы называли своей собственностью. Вот он достал сигарету, весь в лучах лунного света, плечи сгорблены… человек поглощен мировой скорбью оттого, что попал, как в капкан, в эту ненавистную ему жизнь.
На балкон я вышла с пачкой сигарет, которую прятала за книгами на своей полке. Я сделала вторую глубокую затяжку, и тут папа неожиданно повернулся и увидел меня. Бросив сигарету, я раздавила ее ногой. Но папа жестом — прямо как в армии — показал, чтобы я немедленно спустилась к нему. Взяв с кровати куртку, я на цыпочках прокралась по лестнице, не желая, чтобы мама участвовала в предстоящей мне головомойке. Напрасно волновалась: на кухне грохотал маленький телик, и мама, прибираясь, смотрела сериал «Доктор Маркус Уэлби». Я выскользнула за дверь и поплелась к дереву. Думала, что на меня сейчас накричат и на месяц запретят прогулки. Папа вместо этого полез в карман рубашки, вытащил пачку «Лаки Страйкс» и предложил мне сигарету. Я взяла одну и смотрела, как папа щелкнул по дну и, подняв пачку повыше, губами вытащил сигарету. Затем, не успела я глазом моргнуть, появилась его зажигалка, и он зажег обе сигареты. Я была так поражена всем этим, что только неглубоко затянулась несколько раз.
— Если собираешься курить, — сказал он, — то хотя бы держись так, как будто знаешь, что делаешь. Сейчас у тебя вид, как у несмышленого ребенка, который играет во взрослого… и у него плохо получается. Вот как надо затягиваться.
Следующие пять минут папа учил меня курить, показывая, как правильно втягивать дым в легкие, как держать сигарету между указательным и средним пальцами (я сжимала ее большим и указательным и была похожа, по ласковому папиному выражению, «на какую-то малолетнюю идиотку»), как уверенно жестикулировать, не выпуская сигарету. Импровизированный урок так меня ошеломил, что я безропотно выполняла все указания, хотя «Лаки Страйкс» без фильтра были слишком крепкими и буквально обжигали мне горло. После пары глубоких затяжек мне удалось не зайтись кашлем, и папа отметил это, одобрительно кивнув.
— Давно ты начала курить? — спросил он.
— Да я и не курю, так, разок-другой.
— Ты не ответила на вопрос.
— Примерно год назад.
— Ладно, сейчас тебе того и гляди стукнет восемнадцать, и ты получишь право, гарантированное конституцией, пить и курить сколько хочешь. Но если бы ты пришла ко мне и год назад, я и тогда преподал бы тебе тот же урок. Видно, ты сама хотела, чтобы я поймал тебя с поличным… потому и осмелилась зажечь сигарету на балконе, когда я стою внизу. Дам тебе один совет. Я его получил от отца, когда тот застукал меня за курением в четырнадцать лет и в награду дал мне зуботычину: Не попадайся. Но потом усадил меня на стул и сделал то же, что я сейчас с тобой: научил курить по-взрослому…
Папа улыбнулся, вспомнив это, — один из тех редких случаев на моей памяти, когда он улыбался, говоря о своем отце.
— Твой дед высаживал по две пачки в день. И поплатился — заработал эмфизему, которая его и унесла.
В моей памяти всплыла картинка: дедушка Патрик навещает нас в Манхэттене за год до нашего переезда в пригород. Невысокий, сморщенный, он приехал в сопровождении молодой толстушки, которая, как мне показалось, была слегка навеселе, но бодро катила за ним кислородный баллон — без него дедушка не выходил.
— Если дедушка Патрик умер от сигарет, — поинтересовалась я, — зачем же ты подначиваешь меня курить?
— Не я же велел тебе начать, ты уже давно куришь. А так-то да, в последнее время газеты только и пишут, что о сигаретах, вызывающих рак. Но твоя сплетница-бабушка дымила, пока эмфизема ее не сразила в семьдесят девять. Не так плохо для старой клячи, что выкуривала по две пачки. Хотя, думаю, такая ее долгая жизнь была неслучайна. Во всем имеется смысл — стоит учесть, что Богом ей отведенная роль была сводить всех с ума. Хочешь — сходи в библиотеку, полистай номера «Нью-Йорк таймс» с предупреждениями главного врача США, а там решай сама, стоит тебе дымить или нет. Только не скрывай от меня такие вещи. Вообще ничего от меня не скрывай.
Ничего от меня не скрывай. В этих словах эхом отозвались те, что сказала мне мама несколькими месяцами раньше, когда, в редком приступе солидарности с дочерью, она отвела меня к своему гинекологу и заставила начать принимать таблетки. Это случилось сразу после того, как две девочки в моем классе забеременели.
— У меня в свое время таких возможностей не было, — сказала она. — И то сказать, когда я была твоего возраста, в Белом доме был Рузвельт, и порядочные девочки из Флэтбуша такими вещами не занимались. Мир меняется, я даже не знаю, что у тебя и Арнольда на уме. Но знаю одно: лучше быть благоразумной, чем несчастной.
Честно говоря, сама мама всегда была и благоразумной, и несчастной. Пугающая осмотрительность была ее образом жизни. Но тогда я была очень благодарна ей за то, что она отвела меня к доктору Розену, учитывая, что мы с Арнольдом окончательно «перешли черту» всего за две недели до того, оба впервые. Когда мы вышли от врача в Стэмфорде (и сразу зашли в ближайшую аптеку, поскольку мама заявила: «Я не допущу, чтобы фармацевты в Олд-Гринвиче узнали, какие таблетки ты принимаешь»), там у прилавка с закусками она взяла мне сэндвич с жареным сыром и вишневую колу и заговорила:
— Твой отец не должен об этом узнать ни при каких обстоятельствах. Как всякий ирландский католик, чтоб им пусто было, он считает, что секс — это для мужчин, а чистые девушки, вроде его любимой доченьки, такими штуками не занимаются. Пусть и дальше тешится иллюзиями, а ты знай, что с любыми проблемами в этой области можешь обратиться ко мне. Не скрывай от меня ничего.
Услышав, как папа повторяет ту же фразу, вручая мне еще одну сигарету, я поймала себя на мысли: во всех ли семьях плетутся такие же интриги? Часто ли родители пытаются завоевать расположение своих детей, внушая, что им можно доверять, и одновременно давая понять, что в доме нет единого фронта?
— Твоя мать меня бы убила, узнай она об этом. Она же ненавидит курение, — сказал папа, прикуривая. — Так что держи свои сигареты от нее подальше и не забывай пожевать вот это перед тем, как в дом заходить.
Бросив мне полпачки мятной жвачки, он наблюдал, как я глубоко затягивалась, и одобрительно кивал, когда я медленно выдыхала дым.
— Знаешь, как я выжил на Окинаве? — спросил папа. — Выбрался оттуда живым, один из шестерых…
— Потому что ты везучий? — отозвалась я и подумала: а ведь папа впервые заговорил со мной об этом.
— Потому что я понял уже через два дня, что все мы подохнем. И тогда я спросил Густавсона, нашего капитана, не нужен ли ему вестовой, чтобы доставлять приказы и донесения в тыл и обратно. Я сказал, что пробегаю стометровку за пятнадцать секунд. Было это часов в шесть утра, затишье между боями. Мы засели в окопе, за ним было еще два окопа с нашими солдатами. Стоял сезон дождей, и земля совсем раскисла от воды. От нас до дальнего окопа было, должно быть, с четверть мили. Густавсон сказал, что дает мне девяносто секунд, чтобы добраться туда и вернуться к нему. Если получится, стану его вестовым. Не уложусь в отведенное время — снова отправлюсь на передовую. Он скомандовал: «Бегом марш!», и я рванул как ненормальный. Грязь во все стороны, а я бегу, огибаю ямы, провалы, людей, добегаю до окопа и назад, чтоб меня, к переднему окопу. Это были самые длинные полторы минуты в моей жизни. И вот я рухнул перед ним на колени, а он сказал: «Девяносто четыре секунды». Протянул руку, схватил за ворот рубашки и рывком на ноги поставил. Потом сказал, что двое парней, которых он испытывал накануне, показали результаты 106 и 110 секунд. Так что я оказался на двенадцать секунд быстрее, а в разгар сражения это, по его словам, могло оказаться решающим.
Папа закурил следующую сигарету.
Я жестом попросила его дать одну и мне.
— Конечно, после этого все ребята из Проспект-Хайтс в моем взводе меня возненавидели. Называли подлецом, крысой за то, что сбежал с передовой. Перестали со мной общаться. Слова мне не говорили, даже не кивали в мою сторону, как будто меня нет. А потом, один за другим, они начали погибать. Первым был Рокко — наступил на фугас во время ночного патрулирования. Ему оторвало ноги, а медики смогли до него добраться только к восходу солнца, за это время он истек кровью. Бадди О’Брайана заколол штыком тот безумный японец, который умудрился пробраться в окоп перед рассветом, когда все легли поспать хоть пару часов. Бадди был первым, на кого он наткнулся. Выпотрошил его. От криков проснулся Густавсон и снес япошке голову из своего боевого револьвера. К концу первого месяца все мои дружки-земляки отправились на тот свет. Даже капитан попал под раздачу — схлопотал снайперскую пулю. А я? Я просто продолжал бегать. Через восемьдесят два дня битва закончилась. Я выжил. Меня после того, как мы захватили остров, даже повысили до старшего сержанта.
Повисло долгое молчание. Я судорожно придумывала, что бы сказать в ответ, но не знала, как переварить рассказанное отцом. Когда он затягивался в очередной раз, я увидела, что его рука дрожит. Тогда я по наитию положила руку ему на плечо. Отец напрягся.
— Я никогда не знала, что ты прошел через все это, — сказала я.
— Сам не пойму, зачем рассказал тебе. — Отец говорил очень тихо, почти шепотом.
— Но это потрясающая история. Ты все это пережил, когда был всего на год старше, чем я сейчас. Ну, то есть просто обалдеть, какой ты храбрый, пап.
Он стряхнул с плеча мою руку и посмотрел на меня:
— Никогда больше не пытайся меня утешать и называть это гребаной храбростью, — прошипел отец.
— Но, пап…
— Я бегал. Ты это поняла? Я бегал.
— Но ты же бегал по заданию офицеров. Под огнем. Увертываясь от снайперов. Ты же бежал оттуда…
— Что ты понимаешь? Сопливая девчонка!
— Я просто хотела сказать, как геройски…
— Я был трусом. Они погибли, а я нет. Потому что я бегал.
Указательным пальцем папа ткнул меня в плечо, подчеркнув последнее слово. Это было больно — палец в качестве осязаемого восклицательного знака. Я разревелась, пораженная его реакцией, выплеснувшимися на меня злобой и гневом, его яростью из-за того, что он придумал способ выжить, когда все его товарищи ринулись в бой и погибли.
— Не надо было все это ворошить, — вздохнул папа. — Двадцать шесть лет прошло… а всё как будто вчера. Как фильм, которому уже давно бы пора закончиться, а гребаный киномеханик, сволочь такая, все крутит и крутит и никак не желает выключить это чертово кино.
Много лет спустя, воспроизводя эти сцены для каждого из четырех психотерапевтов, к которым я обращалась на разных стадиях своего депрессивного взросления, я сформулировала для себя одну странную штуку: какой бы непонятной и обескураживающей ни была папина реакция на мою попытку утешить его, в тот момент мы были близки, как никогда. Потому что это было одно из тех редких мгновений, когда отец разрешил заглянуть к себе в душу и увидеть, какая огромная боль сидит у него внутри.
— Может, когда-нибудь это перестанет так сильно тебя мучить, — сказала я папе.
— Да, может, когда подохну, — усмехнулся он.
— Не говори так.
— Не надо меня утешать, Элис. Я этого не заслуживаю.
Я снова положила руку папе на плечо. В этот раз он ее не сбросил. Только опустил голову и, подавляя рыдание, снова сделал глубокую затяжку.
— Попытайся меня простить, — пробормотал он.
Потом как-то наспех приобнял меня и вернулся в дом. Я стояла там, на холоде, докуривая сигарету, и думала, что совсем мало знаю очень о многом. И о том, что, как ни близки они нам, как ни вездесущи в нашей жизни, все равно родители — неизведанная страна и некоторые ее области полностью от нас закрыты. И о том, как часто грустят мои мама и папа. Особенно когда они вместе.
Не успел папа скрыться в доме, как я услышала громкий мамин голос. И все покатилось по новой: мама грызла отца, он называл ее худшей ошибкой в своей жизни. Я докурила сигарету. Тихонько прошла обратно незамеченной. Поднялась в свою комнату, закрыла дверь и поставила великую Джони Митчелл.
Наконец пришел сон, за ним рассвет, а с первым светом крики снизу:
— Элис! Спустись, открой дверь наконец! И разве тебе не пора в школу?
Мама! А следом кто-то забарабанил во входную дверь. И опять звуки перебранки родителей на кухне. Я посмотрела на будильник у кровати. Семь сорок одна. Черт, черт, черт! Первый учебный день в школе начинался через двадцать минут, а если явишься в 8.05, в награду оставят после уроков. Я выскочила из постели и оделась за пять минут. Стук в дверь тем временем становился все громче… как и знакомые злые голоса. Схватив портфель, я скатилась по лестнице. За дверью обнаружились мормонские миссионеры, два парня с улыбками до ушей. Они были ненамного старше меня, оба чистенькие, с очень светлыми волосами и очень белыми зубами, в одинаковых черных костюмах, белых рубашках с полосатыми галстуками, на лацканах пиджачков беджи с именами.
Заметив мое замешательство, тот из них, что был выше ростом, широко улыбнулся:
— Доброе утро, юная леди! А у меня для вас хорошая новость!
— Что за хорошая новость? — спросила я.
— Самая лучшая, какую только можно представить! У вас появилась возможность прожить остаток вечности рядом со своей семьей!
Я тупо уставилась на Аммона-старшего, силясь понять, верно ли я его расслышала.
— Только подумайте, — вмешался его приятель, — рай небесный навсегда с мамой и папой.
— В моем представлении так выглядит ад, — ответила я.
И сбежала с крыльца, чтобы начать свой последний школьный год.
Назад: Дуглас Кеннеди Ничего, кроме нас
Дальше: Глава вторая