Переход границы
Очевидной виновницей путешествия, которое я намерен описать, является голубая банка Кепстэновского табака…
Именно от нее распространился по комнате голубой туман, солнечное утро иных широт раздуло этот туман; стало видно крытую пристань Коломбо; стали чувствоваться густые запахи тамошних базаров; льдистый горьковатый портер обжег и охолодил воспаленную гортань.
Да, надо ехать! – Ибо синяя бухта вон там внизу, подо мной лежащая, поддерживающая пароходы и катера, и катер с серебряным следом, – все это на всю жизнь будет принадлежать мне, как и сквозняк в прошлогоднем апреле, и тонкие светлые волосы, подбившие на ветре черную шляпу…
В эту ночь я видел во сне мать. В длинной кубовой распашонке она вошла ко мне. Глаза смотрели умоляюще, нижняя толстая губа вздрагивала от волнения. «Прошу тебя», – услыхал я очень внятно, – и открыл глаза.
Голос еще звучал, но я лежал, завернутый в белое одеяло, на кровати в неряшливой студенческой комнате. Петр Гудзий спал, тихо укрывшись с головой клетчатым одеялом. Голубая Кепстэновская банка, как чье-то лицо, разом выделилась из всей рухляди на комоде!..
Я определил, что голубой рассвет поднялся вполне высоко; он настойчиво близился к персиковому, грозовому. Во всем доме стояла (а может, висела) одинаковая с комнатой тишина.
«Итак, мне нечего терять, ибо я ничего не имею… Итак, начинаем путешествие», – подумал я, закрывая глаза, заведенные дремой…
Несколько подробностей, несколько дней приготовления – я опущу.
Мы, двое, очень просто доехали по третьему классу до Никольска. А Никольск – город единственный: эта Великая Провинция, что бесследно сгинула в стране, называемой ныне ССР, – здесь она по-прежнему существует, только похудев немного, став задумчивее. Право, сколько тут домов и хат, где буфеты – или просто деревянные двуспальные кровати – не сдвигались с места по десять лет.
В Никольске нас встретили неприятности. Немощеные улицы побеленных особнячков, даже аллеи – будто бы крепости, даже проезд к зеленому валу, выезд в безлюдную степь к голубым сопкам, – все это было не то…
Однако в десять утра, во вторник, при сильном ветре, – по улицам гуляли прямо пылевые смерчи, – мы вышли вчетвером (мы – двое, спиртонос, похожий на цыгана, Иван Демьянович и его подручный, хромоногий коротыш Абрам) из города и начали кросс-коунтри почтенной дистанции в 8о верст, и исполнили такое расстояние в двадцать два часа почти безостановочного хода. И так как я сам пишу эти записки, – следовательно, я не попался в руки конным пограничникам ГПУ, а поэтому, забегая несколько вперед, я могу еще добавить, что заезд наш Никольск – Сандагоу, или, вернее, Катькин завод (китайский винный склад тотчас за пограничной речкой), мы выполнили в приличном виде, а мой друг и спутник Вл. X, благодаря своему ортопедическому ботинку, совершил поистине георгиевский подвиг.
На сенном базаре мы купили две буханки ситного и два фунта соленого сала. Я успел где-то в дверях порвать дождевик, но это меня мало опечалило. Затем, разделившись на пары с дистанцией в пятьдесят сажен (для безопасности), мы пошли к крепости, к выходу из города.
Путешествие наше вначале было мало занимательно. Дул встречный ветер, вызывая насморк, светило весеннее солнце, после водки за завтраком нестерпимо сушила жажда – впервые познакомился я с капустным запахом корейских деревянных ковшей, заходя, влезая с дороги в корейские фанзы. Некоторое разнообразие, даже сердцебиение, началось было на перевозе у Борисовки.
Паром был на той стороне. Мы подошли и сели в лодку без весел, решив терпеливо дожидаться, – и вот заметили, что на той стороне, возле хаты перевозчика, происходит необычайное: там виднелось несколько солдатских шинелей, а возле них люди с подвод разворачивают, ходят с какими-то бумагами в руках.
– Никак проверка, – сказал вполголоса Иван Демьянович, поправляя козью папаху на голове, – раньше тут не было… Так и есть…
– Что же, паспорта смотрят? – спросил я так же осторожно.
– Да, видать… Документы у вас при себе?
– Есть.
– Оружие при себе имеете?
– Нет.
– Ну, скажите, что в гости идете в Константиновку. Не теряйтесь только.
Мы замолчали. Сделалось облачно, было свежо, после испарины за дорогу даже холодило.
– Знать, можно было бы на лодке пониже переехать, – заметил Иван Демьянович, вынимая папиросы «Василек», протягивая мне.
Так мы сидели в рассохшейся лодке, смотрели, как чешуился рябью Суйфун. И изредка мы передыхали. Изредка мы косились на ту сторону, где по-прежнему деловито протискивались в народе солдаты… И вот я разом утерял нить горестных размышлений: отъехала, запылила по дороге пара в телеге, а на подводе сидели злополучные солдаты!..
– В Константиновку поехали, – заговорил Иван Демьянович. – Что за шут, что им надо было? – И он шумно и облегченно высморкался на воду.
Дальше, после переезда, опять тянулась дорога, тянул и трепетал тугой встречный ветер, светило солнце над пашнями, где шли-шли бороздами и заезжали на межах лошади в плугах и вместе с ними ходили парни и мужики в зимних еще шапках.
Уже болели ноги, томила жажда и надоедал ветровой насморк.
За Пуциловкой, – там мы напились, зайдя в харчевню, – около корейских фанз мы расположились на обед и закусили салом с хлебом.
Напившись у корейцев, мы снова двинулись в путь, и аллюр наш был больше одного креста. Правда, Ивану Демьяновичу все казалось, что мы идем тихо.
– А где заночуем? – спросил я.
– А нигде, – отвечал он, не оборачиваясь, а только сморкаясь на ходу.
Здорово! Мы прошли полных тридцать верст, а ноги уже сдавали. Очевидно, прохудились мои норфольковские чулки… Но воображаю, что делается с ногой Владимира!
Я оглянулся и увидал, как далеко отстала прихрамывающая пара – Владимир и Абрам.
Но останавливаться было некогда.
По-прежнему дул ветер, напрягался, не слабел; маячили, выступали на горизонтах пашущие фигуры, – а мы шли и шли, спускались к протокам, переходили навозные гати и опять ступали на синеватое пороховое полотно наезженной дороги…
Вечер распространялся отменно погожий. Ветер стихнул, пропал совершенно. На зелени выцветающего неба месяц стоял над нашими головами. Прозрела в колебании невысокая звезда. Стали темнее сопки, сделалось отчетливей, сырее. Вода посветлела, стеклянно-небесная, без ряби – в темных берегах.
Мы присели на откосе перед Никольск-Алексеевским казачьим поселком. И вот тут, отъединившись, я порвал письмо и просто заметку, испытывая печаль утраты.
При проходе Никольск-Алексеевского мы опять разделились на пары, и я шел в первой – с хромым Абрамом. В казачьих хатах горели огни, на широкой месячной улице лежали короткие тени, пахло свежим тесом, брехали собаки на дворах. С тремя встречными Абрам вежливо поздоровался. Я шел насвистывая, а внутренне досадовал на бесконечную поселковую улицу – скоро ли ей конец? Мне стало определенно казаться, что мы встретимся с казачьей милицией, и гураны непременно представят нас поутру в Полтавку, в штаб пограничного ГПУ.
Но ничего этого не случилось.
Ночь наступила и двигалась, а мы шествовали сквозь нее, неутомимо увлекаемые… И воистину чудная ночь выпала нам! Мне особенно хорошо запомнилось то, что развернулось после полуночи, когда ходьбою я пересилил сон, а вернее – осилил усталость и опять приобрел постоянную свою внимательность ко всему видимому, ко всей возможной полноте видимости…
Около часа мы плутали. Мы вдруг потеряли дорогу, когда она уперлась в закрытый двор немой, прямо сказочной, корейской усадьбы.
– Что за шут? – пробормотал Иван Демьянович и свернул налево, на долину, на шуршащую, серебряную при луне солому. Соломенное поле продолжалось достаточно долго. Заслышали мы шум потока. Мы спустились к стремнине. Голый лозняк, корявые стволы наклонялись к воде. Мы переправились по стволам и по камням на другой берег. Я оступился и попал в воду – холод и озноб прошли до темени, а в ботинках захлюпало. Опять зашуршал под ногами таинственный месячный соломенный луг. Мы перешли его, пробрались сквозь тальник и… вышли к протоку!
– Вот незадача, – пробормотал Иван Демьянович и взялся за папаху, – Абрам…
…Наконец, мы покончили с потоком. Он остался внизу, за снеговой твердой площадкой. В ночном ропоте быстрой воды звучали голоса, но я, не слушая их, покорно поднимался с компанией на отлогую сопку. Месяц был впереди и низко.
– Скоро месяц зайдет, – сказал хрипло Абрам, – надо бы передохнуть малость…
Мы вышли на дорогу. На этой, темной из-за сопки, дороге Иван Демьянович был задержан конным патрулем.
Мы сошли в сторону и сели. Иван Демьянович тотчас запрокинулся и, – право, моментально, – начал прихрапывать. Улегся и Владимир. Мы с Абрамом стали закусывать.
Месяц стоял совсем низко, точно сидел. Таинственно выглядела ночная окрестность и рокотал внизу слева поток, и тянуло оттуда весенней свежестью… Закусив, протянулся Абрам. Я один остался бодрствовать – надо было протягаться и мне.
Я лег головой на мешок, поднял воротник дождевика, всунулся лицом в ворот, спрятал руки, – настойчиво приготовился дремать. Но дремы не было…
Откуда-то пришли голоса, их нес немолчный рокот потока. В тишине раскрытой апрельской полночи заговорили издалека-издалека – вы, например, мисс Эллен: под солнечным небом в парке Гондатти, в виду мыса Гольденштедт, – в белом платье, уже загоревшая, веселая и «полярно-рассеянная»… Почему ваш голос? Может быть, вы думали обо мне в этот поздний час, покончив с японскими иероглифами, почитав Гумилевские канцоны перед сном. И сохранилась ли у вас та графическая обложка к Гумилевскому «Костру» –
И записи отважных «Капитанов» –
Начало романтического тоста,
Расцветшего мать-мачехой погоста…
Тут я освободил лицо на воздух. Лицо мое обожгла каленая свежесть. Было глухо, все, видимо, изменилось вокруг – месяц закатился. И во мне встала тоска.
Я не мог больше спать. Лондонский дождевик не годился быть спальным мешком, я продрог до крупной дрожи. Я поднялся, и, тоскуя, стоял над спящими товарищами.
Господи, как пусто было в мире в этот час. Пожалуй, только четверо людей существовали во всей сырой и темной вселенной; но и то, трое просыпали свое благородное первородство – свое человеческое сознание… Я не выдержал.
– Иван Демьянович. Владимир Петрович. Пора вставать… Уже зашел месяц. Достаточно отдыхать. Вставайте…
Наконец, все поднялись, за исключением Абрама, расправились и двинулись, пошли ступать наболевшими ногами дальше, – последние двадцать верст. И Иван Демьянович ухитрялся спать даже на ходу: его шатало, он спотыкался, встряхивался и опять шел, покачиваясь.
Мы шли, плохо различая дорогу, часто и слышно задевая за камни. Звезды уже не переливались. Они просто гляделись, как булавочные отверстия, на пасмурный свет. Через верст пять у корейских фанз мы растащили омет кукурузной соломы и снова улеглись для сна – не было сил с ним бороться.
Я легко забылся, плотно засунув голову между скользкими снопами, прикрывшись раскидистым снопом, – но все же потерял себя только наполовину: я продолжал зябнуть, временами дрожал собачьей дрожью и лязгал зубами, и мне все грезилось, что колени мои прикрыты клеенчатой скатертью, только что принесенной с мороза. От скатерти я странно попал к вам в переднюю, Юлия Дмитриевна. Осведомляясь о вашем здоровье, я снимал перед зеркалом пальто; разоблачившись, приветствовал вас рукопожатием и пошел следом в гостиную. На низких турецких креслах и на диване в кругу ковра сидели, беседуя, Юлия Львовна, Адель Александровна, Артур Вильямович, Вера Николаевна и неизвестная мне дама – жена бельгийского консула? Я обошел этот мирный круг, целуя и пожимая руки, и вернулся к роялю. В гостиной было вполне добродушно, люстра горела неярко, не всеми рожками.
– Чаю, Борис Васильевич? – сказали вы из-за цветов.
– Очень благодарен.
– С пирогом? Очень вкусный… Пойдемте, – решили вы дружески.
Мы прошли в столовую разными дверями, – я дальней, через переднюю.
Я сел к столу и вот опять ноги мои охватила морозная клеенка, – нет, я был закутан в нее по пояс, даже на спину кто-то безжалостный пристроил полосу этой ознобной клеенки. Ваш разговор, вечерняя столовая с буфетами – стали бледнеть. Вы вернулись с куском пирога, вы придвинули масло… Наш разговор, он был чрезвычайно глух… Да!
– Надо будет переселить сюда Веру Николаевну, – сказали вы вполголоса и громче: – Вера Николаевна.
– Да? – отозвалась Вера Николаевна из гостиной.
– Не хотите ли сюда? – прокричали вы.
Теперь я сидел, разрезая пирог, прихлебывая чай, оборачиваясь к вам налево и к Вере Николаевне направо. Вдруг… дрожь охватила меня внезапно и удручающе. Я задрожал с одышкой и более дробно, чем фоксовая зябкость Рубби. Я опрокинулся, понял, что лежу, стал узнавать запах соломы, и только один ваш глаз, сделавшись синим с серебряной точкой, огромный глаз смотрел на меня. Но… и то не так: это было небо, край неба между снопами и звезда в этом углу…
Дрожь потрясала меня до судорог. Отовсюду, как запах льда, проникал рассветный холод.
– Вставай. Пора идти, – прозвучал чей-то голос.
Я разом двинулся из соломы, выполз, выпрямился, потянулся и пошел на несгибающихся ногах за серой чуйкой Ивана Демьяновича. Я совершенно не понимал, куда я иду и зачем.
Но вскоре, – через две версты, или через четыре, – голова моя прояснела. Я перестал зябнуть, – утро уже раскрыло окрестность. Мы шли пологой вершиной сопки, малоезженым проселком; поросль дубков по сторонам хранила бронзовые прошлогодние листья…
И вот небо перестало быть дымным, оно раскрылось. Взошло солнце. Иные из сопок стали рыжими. А впереди, – массивной, рыже-аметистовой грядой возвышалась над голубыми сопками, предстояла еще недоступная нам, еще за невидимыми падями и речкой – китайская сторона.
Дорога перестала быть серой. Пыль и засохшая грязь приняли совершенно утренний цвет. Было легко и свободно. Даже ноги мои перестали болеть.
Именно в такие часы чаще всего мне являлась возможность умереть, и каждый раз существо мое даже при виде смертельного падения, при виде трупов, под треск расстрелов твердило в учащенном или падающем биенье:
– Никогда ты не умрешь, – поднимался этот возмущенный голос, – никогда. Все это кажущееся, все это не так, как оно есть на самом деле. Ты – бессмертен.
Мы поднялись еще на одну сопку и стали спускаться. В солнечной долине дымил утренне поселок – Корфовка, последнее жилье на русской стороне, штаб конных солдат ГПУ. Теперь мы должны были пройти эту узкую падь подле Корфовской околицы, на виду утренних хат, подняться по песчаной светлой дороге, спуститься к речке и перейти ее. И воистину, мы все время были единственными во вселенной.
Вот мы поднялись на последнюю сопку.
Теперь я увидал пахарей в последней пади, фанзу на этой стороне, голубой блеск речки и фанзы в глиняных оградах и раскидистые деревья на той, китайской, стороне.
– Пашут гураны, – проговорил Иван Демьянович, сморкаясь на дорогу. – Прошло их время, в аренду корейцам сдавать нельзя… Ну, теперь недолго нам путешествовать. Сейчас перейдем Ашигу, а там уже нет товарищей, а есть ваше благородие.
Я промолчал. Мы закурили, и Иван Демьянович продолжал:
– Вы меня не бойтесь. Я ведь правильно вас доставил. Я вами не интересуюсь, кто вы такой, заметьте. Это ваше дело. А про себя одно скажу – беспартийный. Я контрабандист с одиннадцатого года и шкуру свою не меняю. Правильно, как по-вашему?
– Правильно, – ответил я.
Теперь мы совершенно спустились и шли низиной к речке. Переходя по камням мелкий, быстрый и чистый поток, Иван Демьянович набрал в пустой бончок воды. Мы напились и пошли дальше. К дереву была прибита некрашеная фанера: «Открыт новы оптова склад спирт мануфактура и разна галантерей. Чжу-фа-хун».
– Вот черти, – проговорил Иван Демьянович одобрительно, – новая конкуренция… Это, вы понимаете, на этой стороне. Вот, глядите. Ашига раньше тут текла, а потом отошла. Вот фанзы…
Заправив руки назад под чуйку, затягиваясь папиросой, Иван Демьянович пошел дальше. Мы миновали вплотную пахаря: рыжебородого, приземистого казака, – он оглядел внимательно нас. Дальше была полуразрушенная фанза, может, в ней помещается кордон? А переход… Мы подошли к речке, к ее невысокому берегу, и Иван Демьянович ступил на лестницу, которой начинался узенький мосток. Ступил и я.
Это был сон, – так была необычайна легкость вступления на тот берег, под развесистую липу. Челюсть моя задрожала – гнет, убийственные вериги, подозрительность почти безумная, – все это осталось там, на солнечной стороне, где опять начал пахать угрюмый казак, где шли ему навстречу две черных, спотыкающихся фигуры – Владимир и Абрам…