Те, с которыми я…
Сергей Соловьев об Олеге Янковском
Когда я первый раз увидел Олега Ивановича, как я с ним познакомился? По-моему, это было где-то в начале 60-х годов. Я пришел на «Мосфильм» на ознакомительную практику. Мне дали пропуск, впустили. Я шел по абсолютно незнакомым коридорам незнакомого немыслимого заведения, фабрики, завода… – не знаю чего. И особенно поразило меня в заведении обилие людей, которые туда-сюда ходили по коридору, и ни одного знакомого лица, ни одного. Я чувствовал себя соответственно в толпе совершенно чужих людей. И единственный, на кого я нарвался случайно в коридоре, – это Николай Николаевич Губенко, тогда Коля Губенко – мой товарищ по общежитию. Говорю: «Коля, а куда тут идти, чего тут вообще… куда деваться?» Он говорит: «Пойдем в буфет. Для начала пойдем в буфет». И было такое место на 3-м этаже «Мосфильма» – называлось «творческий буфет». Чем он отличался от нетворческого – не знаю, но по-моему тем, что там давали коньяк, водку и пиво. И вот мы пришли в творческий буфет. Стояла очередь очень творческих работников, и мы с Колей встали в самый конец очень творческих работников. И Коля как-то поначалу вел себя тихо и прилично. Потом ни с того ни с сего вдруг в спину какому-то человеку запел: «С чего начинается Родина? С картинки в твоем букваре… на-на-на…» Человек обернулся и сказал: «Коль, я всегда знал, что ты идиот, но не до такой же степени, Коль». Это был Слава Любшин. А почему Коля пел все это Славе – потому что они были товарищи по «Заставе Ильича» Хуциева, которую они снимали лет десять каждый день… Поэтому они уже были даже не товарищи, а братья с Любшиным. Они вместе практически жизнь проводили. Перед Любшиным стоял еще молодой человек, такой худенький и абсолютно ничем не замечательный. Он так с изумлением сначала посмотрел на Колю, потом посмотрел на Славу, и опять стал ждать свои сосиски. Затем мы сели все вместе. Молодой человек молча съел сосиску и ушел. Потом ушел Слава. И я обратился к Коле:
– Коль, я Любшина знаю, а кто это был, который вот перед Любшиным стоял и первый сосиску съел?
– Это Басов его где-то откопал, это такое сильно молодое дарование, но шухера вокруг него очень много.
– Какой шухер?
– Ну, шухер большой, потому что Басов снимает сейчас пятисерийную картину «Щит и меч».
– Как пятисерийную? – Мне это в голову не могло прийти, потому что я знал, что две серии снимает Герасимов – это очень много, а там три – вообще уже можно спятить с ума. А тут пять! Как пять серий?
– Да, пять серий.
– А он чего делает?
– Он там играет главную роль во всех пяти сериях.
– Ничего себе. Вот это история.
Через небольшое время я встретил Андрона Сергеевича Кончаловского, которого я тоже знал по ВГИКу. И я пристал к Андрону Сергеевичу:
– Андрон, а как это так – пять серий Басов снимает?
– А чего тебя удивляет?
– Ну как это – пять серий! Ну можно снять две серии, можно снять, ну… я там не знаю… но пять серий… Как можно снять пять серий?
– Очень просто. У тебя какая единица измерений съемочная?
– Андрон, как какая? Как у всех – кадр.
– Э… кадр… А у Володи – кассета.
– Как кассета?
– Сколько кассет… вот в кассету влезает 300 метров – он снимает 300 метров сразу. А может сделать 5, 8, 16, 26 серий…
Это было для меня совершенно чудесное откровение. И я опять потом встретил Колю:
– Коль, а как же он в пяти сериях… он главную роль играет?
– Да, главную.
– А как он текст учит?
– Он молодой, память хорошая, запоминает. Он вообще… Про него говорят, что он запоминающий.
Вот так я первый раз увидел Олега Ивановича Янковского, который на меня не обратил никакого внимания. Вообще, он часто производил такое впечатление, что его, кроме сосиски, ничего не интересует. Причем как-то так – сосиска могла меняться, это мог быть борщ или там еще чего-то. Когда он чем-то занимался, он очень концентрировался и как бы вступал с предметом в такой душевный контакт… типа с сосиской… И когда вокруг пели «С чего начинается Родина», его это мало интересовало, он не реагировал, не вступал в конфликт, не говорил, что это нехорошо – так сказать, дурака валять по поводу трогательной патриотической песни композитора Баснера. Ничего этого не было. Ну я и забыл про это дело. Конечно, забыл. Почему я это вспомнил, потому что в толпе незнакомых людей для меня на «Мосфильме» образовалась некая первоначальная компания знакомых – Коля Губенко по ВГИКу, Слава Любшин и Олег с сосиской. Вот такая у меня была первоначальная, так сказать, творческая ориентированность через мосфильмовский творческий буфет.
Потом я Олега видел в картине, которая произвела на меня огромное впечатление! Были всегда так называемые престижные картины, когда весь «Мосфильм» говорил шепотом на полувздохах… Тарковский снимает «Андрея Рублева» с Юсовым… висели какие-то большие фотографии. Все ходили рассматривали эти фотографии. Тарковский был уже легенда, колоссальная легенда, Юсов – легенда, «Андрея Рублева» снимают – легенда, по сценарию Андрона Кончаловского – легенда. Это были невиданные легенды. А это была не легендарная картина, а совсем как бы такая бросовая. Снял ее чудесный режиссер Женя Карелов, теперь-то я понимаю, какой он чудесный режиссер! И называлась она… «Служили два товарища». И там Олег играл с Роланом Быковым. Олег играл кинематографиста, служивого кинематографиста, совершенно не выдающегося, а служивого. И он там все время крутил ручку, и тоже было ощущение, что он ничем не интересуется: ни Гражданской войной, ни немыслимым темпераментом своего товарища безумного, которого смешно и талантливо играл Ролан Быков. А Олег играл так, вроде как ел сосиску, ничем не привлекательно, даже можно сказать, серо играл.
А еще рядом с ним в этой же картине существовал – немыслимо какая актерская величина – Володя Высоцкий. Он мог нравиться, не нравиться – все что угодно, но когда Володя начинал хриплым голосом говорить что-то… конечно, тут даже Ролан Быков слегка терялся на его фоне. А Олег прямо вот серая мышь. Крутил ручку и крутил ручку. И вот, когда заканчивалась картина, вдруг было странное ощущение, что Олег крутил ручку и крутил ручку, а был самым главным! А вокруг все кричали, орали, коней топили, сражались, затворы открывали, палили. А он крутил ручку, крутил ручку. Отчего-то было ощущение, что он в этой истории главный. И я до сих пор думаю, когда вспоминаю об этом: «Вот что такое интеллигентный кинематографист!» Я совершенно не вспоминаю никаких истерик на площадке, битья посуды и каких-то невероятных воплей, криков типа «я не могу этого видеть, ах, я не могу этого видеть…» – никаких этих глупостей. Вот так крутит ручку и крутит ручку. Вот так всю жизнь крутит ручку… Как бы и неинтересны они, и смотреть-то на них не особенно интересно. Там какой-нибудь психопат… на него, конечно, интересно смотреть… да… то тарелку разобьет, то артисту морду набьет. Конечно! А интеллигентные кинематографисты… они вот так крутят ручку, крутят ручку… Всю жизнь крутят ручку, а ощущение отчего-то, что они самые главные. Так что не нужно быть ни истериком, ни психопатом, ни придурком, ни падать на пол, ни кусать за задницу непонравившегося артиста… Ничего не нужно! Нужно крутить ручку и крутить ручку. Вот такое у меня сложилось впечатление об Олеге с самого начала. Это уже позже мы с ним по-человечески узнали друг друга, познакомились. Я думаю, что таким, каким он был в «Двух товарищах», должен быть интеллигентный, настоящий, подлинный кинематографист, обладающий безупречным вкусом к жизни.
И это ощущение безупречного, ровного, сдержанного, тончайшего вкуса к жизни не покидало Олега, и при каждой нашей встрече, всю жизнь, я ощущал именно этот вкус! Причем мы и десяти минут из этих часов-часов, суток-суток, месяцев-месяцев, когда были знакомы, не потратили на так называемые интеллигентные разговоры?! «Да… Прав ли был Толстой, не помирившись с церковью?» Как-то у нас не дошло до этого, потому что мы все время крутили ручку. Крутили ручку и еще были абсолютными болванами, потому что какой-то дурацкий анекдот мог вызвать у нас просто бурю немыслимого восторга и эмоций, и мы, обнявшись, хохотали и плакали! А вот так, чтобы дойти всерьез до непротивления злу насилием… – я имею в виду разговор, потому что в том, что он сыграл потом, удивительным образом обнаруживалось, как глубоко, тонко и сердечно он понимает Льва Николаевича Толстого, в том числе его взаимоотношения с церковью, его теорию непротивления злу… Но словами мы этого не проговаривали, словами мы все больше разговаривали друг с другом на каком-то полуидиотском языке.
Я помню, ехал как-то… – это была смешная история. Я как-то постился. Сидел в Питере и постился. Еще готовился к какой-то картине. Я мало с кем общался – все очень серьезно… очень серьезно было. И, значит, распощённый невероятно, я пришел на Московский вокзал в Ленинграде. И на Московском вокзале стоит поезд «Красная стрела», на который у меня был билет. Я дошел до своего вагона и первого, кого я увидел в тамбуре, был Никита Михалков, который спросил меня: «Ты водку принес?» Я говорю: «Никит, ты в своем уме? Ты же в общем… какая водка?» Он посмотрел на меня как на идиота и сказал: «Какой мудак сказал тебе, что водку делают из мяса?» Я не знал, что ему ответить на этот прямой и ясный вопрос. Он говорит: «У нас есть еще 15 минут, мы добежим до ресторана». И я, вместо того чтобы погрузиться в вагон, побежал с ним в ресторан. Мы там взяли какие-то закуски и побежали назад. И когда мы зашли в вагон, приняв на грудь некоторое количество горячительных напитков, мягко говоря, у меня чуть не остановилось сердце, потому что в купе, прислонившись к полированной стенке вагона СВ, сидел Олег Иванович Янковский. И у него за головой была сетка для полотенец. Я так и обомлел. А Никита спрашивает: «Что тебя так поразило?» Я говорю: «Только что, перед приходом сюда, сидел и смотрел картину «Мы, нижеподписавшиеся…», там Олег Иванович всю картину сидел в такой же позе, в этом же костюме, и так же, прислонившись к сетке!» Олег открыл один глаз и говорит: «И что же тут удивительного? У людей есть такая необходимость время от времени ездить в поездах». И мы стали ему какие-то вопросы задавать, на которые он отвечал одним-единственным кивком, ничего не говоря, а просто вот так… Я ему говорил: «Олег, а ты не помнишь? Ты не помнишь? Вот мы там…» – это было почему-то так смешно… И потом еще лет пять, когда мы встречались, он делал мне только так… – это было знаком выдающегося расположения друг к другу…
Где-то в районе Бологого водка у нас кончилась. Мы сидели, Виталик Соломин с нами еще был, Ира Купченко, которая купила в Питере столик на колесиках. И мы ее ужасно стыдили за это. Мы говорили: «Ира, мы не знали, что ты мещанка! Вот это в дом купила – стол на колесиках и Васе будешь… да? Щи носить, да? Похлебку какую-то, да?» И она дико смущалась, краснела: «Какие вы идиоты!» Короче говоря, Ира ушла спать. Поезд уже отъехал от Бологого, когда выяснилось, что у нас кончилось все. Туда-сюда, уже собирались спать, а Олег, значит, сидел в плавках. Он был очень хорошо сложен, и опять очень мало говорил. «Олег, – говорим, когда уже поезд тронулся. – Олег, ты самый из нас популярный… Наверное, тебе придется пойти в сторону вагона-ресторана… – который, конечно, был давно закрыт, – и постарайся там достать бутылку водки». Он говорит: «Вы видите, в каком я виде?» Мы с Никитой переглянулись: «Но ты, во-первых, популярный, во-вторых, атлетически сложен, и в-третьих, – ты такой обаятельный, что отказать тебе в таком виде никак невозможно».
Этот довод на Олега, как ни странно, подействовал. Он сказал: «Ну ладно. Ждите». Не одеваясь, он вышел в плавках… Была метель… Ввжж, вввжжж… Абсолютно такая «Анна Каренина», и поезд «чих-чих» через метель. И Олег через тамбуры, в плавках дошел до вагона-ресторана. Мы не ходили, не знаем, мы видели только результат, когда минут через двадцать Олег вернулся. Он был как бы полузаметён снегом или в инее… и в руках – бутылка водки. И единственное, что он сказал, после того как поставил эту самую бутылку: «Я думал, вы мне врете про популярность, а она есть, она есть… разливайте!..» Вот так интеллектуально мы проводили время. Интеллектуально, но весело.
И следующая наша с Олегом история – это история о том, как Рустам Имбрагимбеков, замечательный драматург и писатель, однажды позвонил мне домой:
– Вот ты знаешь, у меня к тебе… я к тебе как посредник сейчас обращаюсь, потому что Рома Балаян (режиссер ныне армянско-украинский, а раньше просто, значит, наш товарищ, работающий на студии Довженко. – С.С.), начинает снимать по моему сценарию картину «Храни меня, мой талисман» и очень просит у тебя узнать деликатно, тонко… Вот, я делаю это в очень деликатной и тонкой форме.
– Конечно. А что он просил узнать?
– Не может ли он пригласить сниматься в этой картине Таню Друбич, потому что он пригласил туда сниматься Олега Янковского и Сашу Абдулова… и очень было бы в жилу им, в их компанию, втолкнуть еще Таню. Есть у него такая идея.
– Так чего? И Роман замечательный режиссер, и Олег, Саша… Так чего? Втыкайте сколько хотите. Правда, Таня сейчас вот только что родила. Как она будет сниматься? Я не понимаю даже, как она поедет с дитем, с грудью.
– Это мы разберемся… Дитя, грудь… это все десятое. Главное – мы с тобой договорились. Мы можем позвонить?
– Звоните Тане сколько хотите.
Они позвонили Тане, дали почитать сценарий, который ей очень понравился. И Таня взяла Аню, которой, я не помню, сколько тогда, годика еще не было… Аню на руки, и они уехали сниматься…
Таня – человек очень настороженный, замкнутый и скрытный. Вот она вернулась оттуда в современном таком восторге, человеческом восторге. Я говорю: «Что такое?» Она говорит: «Ну просто такой человеческой компании я в жизни не видела. Такие они все прекрасные. Ну все такие просто прекрасные…» Я говорю: «Что в них прекрасного?» – «Ой! Они все прекрасные, говорят одни глупости, все не то с похмелья, не то выпивши… абсолютно не знают текста, и все такие чудесные… они все такие настоящие артисты. И если бы они еще знали текст – это просто вообще, им бы и цены не было. Никто ничего не знает…» И в доказательство чудесности, прекрасности, она была приглашена на их прощальный ужин, который проходил в ресторане «Узбекистан». Мы сидели на этом ужине: Рустам Ибрагимбеков, Роман Балаян, Олег, Саша Абдулов, Таня, ели манты, шашлыки и ржали так, что просто стекла вываливались… Невозможно вспомнить ни мысли, ни какого-то связного рассказа, ни о чем… потому что их просто не было. Не то чтобы я такой тупой и не запомнил. Их просто и не было. Все смотрели друг на друга, икали, плакали, смеялись и падали лицом в салат. По какой – я не знаю – причине, но то же самое у меня ощущение было, когда мы вышли из ресторана, что они такие чудесные…
Мы были знакомы с Олегом до этого случая, но после этой ресторанной встречи, банкета по поводу окончания съемок «Храни меня…», после этого оливье-салата с физиономией – мы стали ощущать себя друзьями.
И начиналась моя главная жизнь, которая называется дружба. Не то чтобы мы перезванивались каждый день и спрашивали друг друга: «Ну как настроение у тебя там вообще?» – ничего этого не было, никаких сообщений из области иносоциальных мыслей, да и виделись мы редко и всегда по каким-то дурацким поводам. И когда виделись, ничего друг другу не сообщали путного… ничего… Только ржали… Ну вот этого было вполне достаточно, чтобы ощущать себя близкими, исключительно близкими людьми. В это время у Олега произошла еще одна история, которая стала одной из главных историй в его жизни. Я был на спектакле в Ленкоме, где Марк Захаров был впервые в качестве главного режиссера этого театра. Он пришел из Театра Сатиры, привел в этот театр Олега. И был спектакль «Автоград». В этом спектакле «Автоград» я первый раз увидел Олега как театрального артиста. Я абсолютно не мог понять, как это может быть, чтобы Олег был театральным артистом! Вот Саша Абдулов, конечно, можно понять, что он театральный, а то, что Олег театральный артист… Ну как он говорил! Я совершенно не любил, терпеть не мог любой аффектации чувств, любого нажима, любого какого-то стремления кого-то поразить внешностью, интонацией, криком или шепотом. И Олег был ненавистником внешних эффектов, любых внешних эффектов.
Дальше у Олега началась превосходнейшая страница жизни, которая сделала его действительно бесконечно любимым всем советским народом! И остается им до сих пор. Я приезжал с премьерой «Анны Карениной» в Ереван, в Армению, которая теперь отдельное государство, я там паспорт отдавал, штамп ставил, границу пересекал! Но люди – советские, все родные советские люди! Битком набит зал абсолютно родными советскими людьми! Все, все, все на том же месте сидят, с той же душой, с той же психологией, и с тем же отношением, и с той же немыслимой любовью к Олегу! И в Израиле мы недавно показывали «Анну Каренину» в огромном театре. Этот огромный театр, знаменитый театр, битком набитый, – все советские люди. Тот же Израиль, Ближневосточный кризис, Палестина… – советские люди, наши советские люди. В зале Трайбека – это один из самых роскошных залов Нью-Йорка, 1400 мест зал, центр Нью-Йорка – битком набито на первом показе «Анны Карениной». Продавали билеты за дикие деньги друг другу… пришли смотреть Олега. Конечно, не меня, Олега. Те же советские люди. Нам еще долго ждать, пока мы все вымрем! И появится что-то такое специфическое, так сказать, антисоветское. Пока я не вижу ни малейших таких перемен.
Раскиданные по всему миру замечательные советские люди, изумительные люди, понимающие. Мы понимаем друг друга с полувздоха, с полудыхания. И все они обожают Олега. И этим обожанием дышал зал. В Лондоне, в Монреале, в Торонто, в Нью-Йорке. Почему? Потому что советские люди. И потому что то, что называется… «Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет». Сердце не забывает именно как первую любовь. И вот этим вот первым любовником России – Советского Союза, этих миллионов людей сделал Олега Марк Захаров. Все знали, что он очень хороший актер, но членом каждой советской семьи, любимым членом каждой семьи сделал его Марк Захаров, сняв «Обыкновенное чудо», где Олег… Опять непонятная та же самая история: Абдулов Саша там скачет на конях, там чего-то… Этот сидит там… крутит ручку, но за этим кручением ручки чувствуется такая душевная мощь и не обыкновенная красота. Я знаю ту красоту, знаю, как в 4 часа утра в вагоне-ресторане можно получить бутылку, если его об этом попросят. А тут такая колоссальная значительная человеческая красота! И как-то до меня дошло. Я с ним встречаться стал: «Слушай, а что происходит? Почему мы с тобой не работаем-то?» А я даже и не думал с ним работать никогда. Как-то вполне нам было достаточно наших дружеских встреч. И тут я посмотрел его в «Обыкновенном чуде». Более красивого, мужественного, породистого человека я в жизни не видел. И эта мужественность, красота и порода никак на себе не настаивают. Он говорит обыкновеннейшим голосом обыкновеннейшие вещи.
Олег Иванович был человеком скорее академических взглядов и вкусов, академического образования, академического понимания того, что хорошо и что плохо. И тем не менее в этих, казалось бы, жестких и таких сухих, строгих рамках академических вкусов он находил такое количество живого, такое количество непосредственного, каких-то даже вещей андеграундных… Вот такой академический андеграунд. Допустим, что Олег Иванович делал у Балаяна… Там же безумно смешная история! Я каждый раз дико смеюсь, когда… – ведь он сам придумал, я у Ромы даже спрашивал, у Балаяна… – когда он выходит из комнаты таким маленьким калекой, чтобы рассмешить Таню. Ну это дико, это могли бы придумать только на Винзаводе! А до открытия Винзавода… еще сто лет было до Винзавода! Олег это запросто делал в рамках академических воззрений на белый свет и на актерское мастерство. И вот если говорить о том, была ли у него, с этой самой академической точки зрения, некая такая сверхзадача… как Станиславский говорил, «зерно»… было ли вот зерно всей его жизни. Я думаю, что вся его жизнь была с той же самой академической убежденностью направлена на поиск устойчивости, поиск чего-то такого, ради чего стоит жить и ради чего стоит трудиться. А самое главное, чтобы рядом были люди, которые никогда не изменят, никогда не предадут, не продадут.
В поисках того, что будет всегда с ним, он нашел две вещи – театр, в котором он работал, Ленком под руководством Марка Анатольевича Захарова. Именно с этим театром, именно с этим человеком он находил какую-то внутреннюю устойчивость и ясность дома. Может быть, это и было его главной идеей – он очень любил идею дома, и, соответственно, он очень любил не просто идею, а нормальную, живую свою семью. Страстно любил Люду, был ей очень предан и привязан. Очень трогательно и очень своеобразно любил Филиппа. Любил его, наверное, сильнее всех.
Может быть, эта странная, какая-то даже надбытовая любовь к Филиппу началась со съемок картины «Зеркало». Там есть поразительный эпизод, где главный герой-мальчик (его играет Филипп) бросается на грудь к отцу – к Олегу. Это никак не сыграно, но сыграно грандиозно! Маленький план, но сколько в нем всего. Расскажу одну историю. Частный очень пример, который вроде бы ничего не объясняет, но мне тоже, как отцу двоих детей, он объясняет многое. Меня Филипп пригласил в кинотеатр «Пушкинский» на премьеру своего первого большого полнометражного фильма «В движении». Я сказал: «Спасибо тебе, Филипп, большое. Обязательно приеду. Когда начало? Я могу минут на десять опоздать там, туда-сюда». Филипп Олегу это сказал. После чего перезванивает Олег:
– Я тебя очень прошу – не опаздывай, отмени ты все эти встречи. Не опаздывай. Мы тебя будем ждать. Если ты опоздаешь – мы тебя будем ждать 15 минут, 20 минут, столько, сколько надо.
– Олег, зачем? Ты чего? Вы начинайте, я войду в зал, там сяду и буду смотреть. Я обязательно приду.
– Но пойми меня. Мне бы очень хотелось, чтобы перед сеансом мы сидели с тобой рядом. Это бы очень сильно поддержало ситуацию.
В общем-то ни о чем заботиться не надо было. Очень хорошая картина, полнометражная, дебютная картина – превосходнейшая работа у Филиппа! И тем не менее Олег считал, что важно то, что мы сидели рядом на премьере у его сына. Я был рядом с ним и видел, как он переживал. Никогда в жизни я не видел, чтобы он так переживал за свои картины. Я чувствовал, как он трясет ногой и перебирает воздух пальцами. Это такая привязанность, которая многое объясняет.
Для Олега был очень важен его дом. И в частности таким вот домом, большим домом у него была Россия. Может, я говорю высокими словами, но действительно я помню этот странный тип тоски, которую он испытывал, участвуя в антрепризных спектаклях во Франции. В то время никого никуда не выпускали, а у Олега была большая валютно-оплачиваемая роль во Франции. Вот там он вволю натосковался. И это была тоска по дому, тоска по России, потому что он был абсолютно русским актером, который выразил самую глубину сознания нерядового русского человека, хотя и играл простых раздолбаев, но даже простой раздолбай, которого он играл в фильме Микаэляна «Влюблен по собственному желанию», – он все равно не простой раздолбай.
И кого бы он ни играл – императора России или раздолбая, который работает слесарем-пекарем и пьет, – он всегда с особой целомудренностью и ясностью доносил до зрителя, что сам-то он русский человек. И император России, и алкаш из подворотни – они его братья, они родной крови, они родные. Это тоже очень важное чувство. Чувство дома. Невероятно цельное, невероятно красивое и невероятно мощно переданное зрителю Олегом.
На жизнь Олега и на его менталитет чрезвычайно сильно повлияла встреча с Андреем Тарковским. Не так чтобы: «…и в момент встречи с Андреем Арсеньевичем, Олег Иванович понял, как важно думать о судьбах России, даже если ты ковыряешь в носу!» – ничего такого… А есть какие-то безумно странные истории! Первая странная история, как он вообще попал в фильм «Зеркало». Андрей Арсеньевич знал, что есть какой-то человек из Москульта, Янковский. Вряд ли он видел работы Олега, может быть, видел какую-нибудь картину, а может, и не видел – не знаю, но во всяком случае вряд ли он был знатоком и исследователем творчества Янковского. И вот Тарковский попросил своего второго режиссера найти ребенка для исполнения в «Зеркале» роли маленького мальчика, маленького Андрея. Искали, искали, привели мальчика, обрили его наголо. «Мальчик, – говорит, – хороший». А там кого хочешь, хоть меня обрей наголо, Андрей бы посмотрел и сказал: «Да, хороший, похож на меня». Говорит:
– Да – это, да – получается. Хорошо. Как тебя, мальчик, зовут?
Мальчик говорит:
– Филипп Янковский.
– О, Филипп Янковский?
– Да, вот этот мальчик, он сын вот этого Янковского.
– Ну, хорошо. Сын.
И Тарковский отправляет второго режиссера на Северный Кавказ.
– На Северном Кавказе ты должен найти тик в тик моего папу. Мы из старых татарских родов, связанных с Северным Кавказом.
– А как, Андрей Арсеньевич, я найду папу, когда Филипп-то, вот видите, светленький, а папа же что будет… Это как?
– Ты не дури. Вот тебе фотографии отца… давай поезжай на Северный Кавказ, ищи.
Ну, поехал человек, обреченный так сказать, на ужас. Долго метался по Северному Кавказу. Как там найти Арсения Тарковского на Северном Кавказе? Это сейчас непонятно. И кто-то ему говорит:
– Слушайте, а может быть, будет естественно вместо того чтобы искать, Андрей Арсеньевич, вашего папу на Северном Кавказе, найти папу этого мальчика, который на вас похож? А мы знаем его папу. Это Олег Янковский.
– Не-не-не. Вы что? Папа – это папа, а Олег – это Олег.
Каким-то фертом странным затолкали в кабинет Андрея Арсеньевича Олега Янковского, перепуганного. Как-то завязался разговор, и Андрей от отчаяния сказал: «Да, ну ладно, он действительно похож на этого самого». А все говорят: «Конечно, похож! Он же сын!»
Поэтому к Андрею Арсеньевичу папу привел Филипп, то есть это как бы биологическая заслуга Филиппа. Андрей всегда очень остро чувствовал своих и чужих людей. У него это чувство было жутко развито – «своих, свои люди». Пусть они будут самые замечательные, но – чужие. А это вот свой человек. Неважно какой. Я не думаю, что самый гениальный артист века – это Солоницын. Кто у Тарковского на Рублева пробовался тогда? Смоктуновский? Любшин? Взял он Солоницына, потому что это была своя кровь. Это был свой человек, это был его человек! Андрей взял Солоницына и был ему всю жизнь верен! Вот так Олег попал в разряд своих людей к Тарковскому.
Была еще одна история, в которой каким-то странным боком и я был завязан. Я очень дружил с Сашей Кайдановским. Андрей в это время начинал «Ностальгию» и очень хотел снимать Сашу Кайдановского. А перед этим мы с Андреем договорились, что сначала Саша снимется у меня. Все было чудесно. И вдруг Сашу Кайдановского не выпустил КГБ. Не выпустил, наверное, за внешний вид и за то, что он терпеть не может спорт (он когда видел какого-то спортсмена, у него прямо глаза выскакивали из орбит от общего непонимания того, чем этот человек занят), и «зарубили» Сашу Кайдановского… Выяснилось, что он невыездной ни при каких обстоятельствах. А Андрей уже начал снимать «Ностальгию» в Италии. Он перебрал своих людей в голове и сказал: «Давайте Олега. Пусть едет Олег». И Олег приехал играть сложнейшую роль. Поначалу Тарковский устроил ему такую экзекуцию – для того, чтобы Олег пришел в себя, отдалился от массовой культуры. Он поселил его в отель и дал минимум денег – ему передали через кого-то, сам не встретил… Олег недели две прожил в Италии в каком-то вшивом отеле в одиночку на какие-то смешные деньги… У него была задача – распределить эти деньги так, чтобы пообедать и поужинать. И главное, ему не было ясно, когда это кончится, потому что ему никто ничего не мог объяснить: где Тарковский, куда он приехал, зачем? Это Андрей вводил Олега в состояние тоски по родине одному ему известными методами. Ввел. И вот они снимали сложнейшую сцену. Это был один из самых знаменитых рассказов Олега. Когда он несет свечу и должен донести ее от одного конца высохшего водоема до второго и поставить. Он донес этот огонь, всего десять минут было полезного времени. Олег несет свечу, а рядом едет тележка, рядом с тележкой идет Андрей. Он даже не идет, а на четвереньках ползет. Андрей говорит: «Так, так… держи, держи огонек… держи, держи, держи пламечко…» Это одна из самых драматических, трагических сцен в фильме. Олег видел, что уже большую часть прошел и уже близка цель, финал. И вдруг Андрей говорит: «Держим-держим-держим… Теперь наливайся, лицом наливайся». А Олег думает: как же ему налиться лицом-то? Говорит: «Я вроде как уже налитой, ну полностью, налитее не бывает». Когда смотришь этот кусок в фильме, конечно, ничего подобного в голову не приходит. Почему? Потому что: «наливайся, разливайся, отливайся», – можно делать только с людьми, которым ничего не нужно объяснять по существу.
Артистическое величие Олега заключалось в том, что ему ничего не нужно было объяснять. Например, когда случаются редкие-редкие встречи с близким человеком, которого ты можешь назвать своим другом. Почему? Не потому, что вы поговорили о чем-то, а потому, что с ним можно не разговаривать, ему ничего не надо объяснять, он сам все знает, знает то же самое, что и ты. Или с любимой женщиной бывает то же самое. По-настоящему близкому и любимому человеку не нужно ничего объяснять. И Олег был для меня таким близким человеком.
* * *
Об «Анне Карениной» заговорили случайно, я даже не помню по какому поводу. Я между прочим сказал, что у меня была мысль снять «Анну Каренину» когда-нибудь. Олег сказал: «Почему когда-нибудь?.. Давай… Давай сейчас снимем». Я говорю: «Но как сейчас снимем?» А Олег говорит: «Ну как? Главное что-то сделать первоначально, а дальше оно и закрутится, и поедет». И каким-то образом Олег мне внушил мысль о том, что от мечтаний нужно пытаться перейти к делу. Я стал разговаривать с разными людьми, и разные люди стали кивать головами и говорить: «Да… хорошо бы! Да… это действительно великий русский роман!» Ну и что, что была «Анна Каренина» у Зархи? Вот в Англии 25 или 35 «Гамлетов» на экране, не знаю, кто их считал, но много. И далее, как-то странно, вместо того чтобы наткнуться на всеобщее сопротивление и боязнь, все стали говорить, что «давайте попробуем!» Тогда еще были советские времена, пусть на излете, но все же советские, поэтому очень солидно, серьезно собралось руководство Госкино, возглавляемое тогда уже Арменом Николаевичем Медведевым, и руководство Гостелерадио, тогда его возглавлял Кравченко. И вот на уровне Медведева – Кравченко мы подписали мощный контракт. Телевидение и Госкино будут финансировать и телевизионный, и кинематографический варианты «Анны Карениной». Какой-то там тысяча лохматый год, но тем не менее это было не так давно, во всяком случае, в исторически обозримом пространстве.
Мы договорились, что я сниму стилистический и операторский ролик, где постараюсь передать ауру будущего фильма. И, разумеется, это будет еще и ролик актерских проб. Тогда же и сняли. Когда мы снимали ролик, я как-то сконкретизировался и подумал: «Так, а Олег-то кого должен играть?» Он же был еще вполне молодой человек, герой-любовник того времени. Но не может же он Вронского играть?! Я Олегу позвонил, говорю:
– Олег, а вот ты меня подзадоривал, подбивал «Анну Каренину» снимать. Ты сам-то кого хотел там играть?
– Как кого хотел играть? Каренина.
– Так ты же хорошенький. Молодой и хорошенький.
– Но я не до такой степени хорошенький, что не могу попробоваться на роль Каренина. А что, Каренин чудище какое-то, одноглазый горбун? Что за ерунда? Почему? Нет, ты что, собираешься меня попробовать или не собираешься?
– Конечно! Да, Олег, конечно, я собираюсь тебя попробовать!
Все, кому я тогда об этом сказал, говорили: «Ну, ребята, это несерьезно! Ну какая дура от Олега Ивановича Янковского уйдет? К кому?»
Тогда пробовался сильный и очень странный состав. На роль Анны Карениной пробовалась Таня Друбич и замечательная, совершенно изумительная актриса, изумительный человек, изумительной красоты женщина – Ира Ветлицкая. На роль Каренина пробовался Петя Мамонов. Первый раз он предстал перед камерой, и это ему страшно не понравилось, Леня Филатов очень хотел… И я хотел, чтобы Леня попробовался на Каренина. И был Олег. Все были очень убедительны, но, как ни странно, в Олеге была какая-то исключительная личностная правильность по отношению к Каренину.
Когда мы уже заканчивали пробы, то, несмотря на столь блистательный список кандидатов, я остановился на Олеге. И Олег был так этому рад, как будто его утвердили на роль Сталина и Ленина одновременно во времена разгула культа личности. Он так радовался. Я даже удивился:
– Олег, а чего ты так радуешься?
– Ты что? У меня появилось дело, ради которого вообще стоит жить.
Он удивил меня своим отношением к Каренину. Я всё время думал на уровне: «Ну что там такое в Каренине?» – а Олег мне сказал:
– Ну как же? Это же поразительный… поразительный человек!
– Кто? Каренин?
– А что? Ты не понимаешь, что ли? Это поразительный человек. Все нервные пучки страдания, которые в романе распределены между разными героями, сходятся в нем. Он самый страдательный и изуродованный, самый чистый персонаж этого романа. Ты знаешь, у меня даже такое впечатление, что он в системе образов романа своего рода князь Мышкин.
– Кто, Каренин?
– Ну да, Каренин.
Меня это поразило, я понял, что для него это совсем не роль, а что-то значительно более серьезное и более важное. И мы начали подготовительные работы. Искали натуру, искали грим… И тут грянула первая постперестроечная «нейтронная бомба», которая рванула в нашем кино. И стали потихоньку вымирать живые объекты, при том что материальные ценности типа «Мосфильма» и здания «Останкино» оставались, а вот сами человечки как-то начинали слегка скукоживаться и исчезать. Естественно, это отразилось и на «Анне Карениной». Меня вызвал большой сторонник того, чтобы эта картина была снята, А.Н. Медведев, и сказал: «Понимаешь, в чем дело?! Конечно, мы дадим тебе денег на «Анну Каренину»! Но ты должен понимать – если мы дадим тебе денег на «Анну Каренину», то тогда мы должны будем, вынуждены будем закрыть все остальные кинокартины, которые находятся в производстве». Что никак не могло меня устроить, особенно в моем странном тогдашнем положении, когда я был председателем Союза кинематографистов России. Я представил себе хорошую такую общественную реакцию… да? Такие мечты о непротивлении злу насилием – закрыли всех, а денег оставили только ему. И я сказал: «Нет, Армен Николаевич, это невозможно, это никак невозможно». Он говорит: «Ну, тогда…»
Мы с Олегом поговорили:
– Олег, у нас тут с «Анной Карениной» закрывают… – говорю.
– И надолго?
– Пока не знаю, потому что дела хреновые.
– Только ты никакой другой фигней не занимайся. Нужно найти, изыскать возможность, как-то проломить башкой.
Но я, естественно, не стал говорить Олегу о том, что была возможность продолжать эту работу, но было невозможно использовать эту возможность.
Но жизнь продолжалась, я стал подписывать акты о списании средств, используемых на предподготовительные работы по фильму «Анна Каренина». И в том числе я подписал какую-то бумагу на ткани, которые были куплены на костюмы, а потом вспомнил, что несколько лет тому назад у меня был план снять картину о Тургеневе и Полине Виардо. Был заказ Центрального телевидения с французским каналом «Плюс». И вот тогда, когда мы несколько лет назад начинали фильм о Полине Виардо и Тургеневе, я первый раз позвал Олега работать. Я не помню – по-моему, ему тогда сорока лет не было или сорок, а в фильме в основном Тургенев-старик, уже в очень зрелом, том самом поэтически-серебряном возрасте, в котором мы все его знаем. И вот пришел Олег. А я плохо понимаю, что получится, каким будет актер в роли, если просто разговариваю с ним на общие темы. Я начинаю понимать, когда актер одевается в костюм, потом снимают фотокарточку. Я по фотографиям вижу – можно или нельзя снимать актера, может это получиться с этим человеком или нет. У меня свой такой немой фотографический кастинг.
Пришел Олег, которого я позвал попробоваться на роль Ивана Сергеевича Тургенева и сказал: «Да ты что, ты в своем уме, это же…» Я сказал: «Олег, подожди, я не в своем уме, никто не в своем уме, потому что начинают картину, огромную картину. Давай попробуем». Сроки были максимально сжатые. Я быстро написал сценарий. Мы пришли, надели на Олега сюртук и привели его к абсолютно гениальному гримеру, художнику-гримеру. Это Людмила Раужина, Люся Раужина, она тогда была еще совсем молодой, я работал и работаю с ней по нынешний день. Правда, они теперь называются визажисты. Кастинг, визажисты – вся эта, так сказать, хреновина международная типа: «А вы были на кастинге с визажистом?» Вот Люся как была, так и осталась выдающимся художником-гримером, художником по гриму. Люся подготовилась и абсолютно не испытывала никакого страха по поводу того, что из молодого Олега нужно сделать невиданного серебряного старца.
Они сели, я там болтался тоже. И на моих глазах начало возникать это действительно великое чудо преображения. Преображение обычного Олега – моего товарища, в абсолютно необычного и прекраснейшего серебряного старца, великого серебряного старца великой русской литературы. И часа через два я увидел своими глазами, что это, ну конечно, Тургенев. Мне еще даже такая идиотская мысль пришла в голову, я ее очень хорошо запомнил: «Ну абсолютно такой же, как Тургенев, только чуть-чуть лучше. Чуть-чуть…» Что может быть лучше в картине о Тургеневе, кроме самого Тургенева? Непонятно, но у меня эта мысль была. Он совершенно Тургенев, только чуть-чуть лучше. Я даже сам побоялся его снимать, хотя с 14 лет занимаюсь фотографией. Думаю, что сейчас как дуну, и все это развалится, разлетится. Не развалилось и не разлетелось. Я позвонил Юре Клименко – замечательному оператору и прекрасному фотографу. Пришел Юра, где-то у кого-то на бегу отобрал камеру фотографическую. Мы поставили Олега у стенки прямо в гримерной и сняли. Получилась действительно фантастическая фотография. Я до сих пор не могу выбросить ее из головы, потому что там стоит потрясающий совершенно человек. Я лично ничего не могу добавить к этой фотографии, когда думаю об Иване Сергеевиче Тургеневе.
И вот когда я подписывал всю эту сметную документацию на списание, мне вдруг пришла в голову выдающаяся мысль. Эпоха-то та же самая, костюмы те же самые. Может, как-нибудь продолжить Тургенева для того, чтобы сэкономить, чтобы не выкидывать подготовительный период по «Анне Карениной»? Это уже были совершенно рыночные соображения первоначального этапа строительства капитализма в России: не скомбинировать ли, так сказать, вообще все затраты по «Анне Карениной», не перенести ли? Только в «Анне Карениной» 100 персонажей, допустим, а здесь 5 или 6. Я пришел к Медведеву, говорю: «Смотри, тут такая ситуация, может быть попробовать продолжить «Тургенева»…» Он говорит: «О, это грандиозно! Тебе пришла в голову просто замечательная мысль. Да, да, конечно. Это и тебя ставит в какую-то новую, совершенно общественную ситуацию. Да, давай». Мы подписываем все бумаги, и вместо «Анны Карениной» мы возобновили «Тургенева». Снова сняли пробы, и в том числе, на мой взгляд, невероятную актерскую работу Олега Янковского. В этой пробе он слушает, как поет Виардо. Больше ничего. Он не произнес ни единого слова, но это огромное артистическое откровение этого великого мастера, великого мастера Олега.
Мы сняли ролик, показали его во всех инстанциях, в которых должны были это показать. Тогда еще кого-то интересовало, кто будет что играть, во что вкладываются государственные деньги и что из этого в результате получится. Была еще эпоха первоначальных романтических отношений к затрачиваемым на кинематограф государством деньгам. Сейчас вообще никого не найдешь, кто бы захотел взглянуть, чем хотя бы кончилась картина, на которую дали государственные средства. Сейчас нельзя найти такого человека. Ты ему: «Пойди посмотри картину». А он: «Зачем?.. Кто?.. Что я буду смотреть?..»
Так вот тогда все посмотрели и сказали: «Олег!» И мы начали снимать. Мы сняли полезных метров 300 этой картины, в том числе сложнейшую сцену дуэли Тургенева и Льва Николаевича Толстого. Они стрелялись. Действительно. Лев Николаевич Толстой и Иван Сергеевич Тургенев, которые вместе начинали свою жизнь в литературе, – Толстой был младшим современником Тургенева. Тургенев его по-отечески пригрел и восхитился и представил его русской читательской публике. Тем не менее они всё больше и больше по жизни расходились. И расходились они по глубинным мотивам: отношение к России, фундаментальные духовные установки писателя и человека. Был сложный конфликт, который кончился тем, что они стрелялись. И вот эту сцену дуэли Тургенева и Толстого мы сняли. Причем снимали мы ее почти посреди Москвы, осенью, в усадьбе Узкое. Слева были новостройки, справа были новостройки, а посередине стояли двое – может быть, одни из самых выдающихся представителей русских людей, думающих русских людей, и метили друг в друга из ружей и палили. У Тургенева от ужаса подкосились ноги, и он упал в лужу. А Толстой даже не подошел к нему и не выяснил, убил он его или нет, а просто повернулся и ушел. И это грандиозно сыграно было Олегом. Сцена, которую я помню до сих пор.
Маша Аниканова играла одну несбывшуюся любовь Тургенева – Марию Толстую. Таня совершенно превосходно играла Полину Виардо. Филозов Альберт играл мужа Виардо – Луи Виардо – директора Парижской оперы. Это была изумительно нежная и трогательная история. История не только о взаимоотношениях Тургенева – величайшего русского писателя с Полиной Виардо – величайшей французской певицей. На самом деле это была точная, сложная, противоречивая модель извечных взаимоотношений России и Запада. Извечных, которые были и останутся навсегда именно такими, какими были. Эта необыкновенная тяга друг к другу, любовная тяга друг к другу при полном отсутствии истинного понимания. Мы с Олегом открыли для себя удивительные, поразительные вещи. Олег был совершенно сражен и потрясен тем, что при виде Виардо Тургенев бледнел, у него начинался приступ адской тахикардии, когда она начинала петь. Он был близок к обмороку каждый раз. И это обморочное состояние влюбленности он сохранил до самого конца своей жизни.
Мы даже с Олегом ждали того момента, когда снимем кусок, где Тургенев стоит в парижском особняке Виардо. Он жил на самом верху, практически на чердаке особняка, и под ним располагалась центральная зона, где Полина давала уроки вокала. И Тургенев распорядился, чтобы из этой кельи наверху туда, в центральный зал, провести пароходную трубу, по которой «полный вперед» или «полный назад», по которой можно было слышать, что происходит внизу. Было холодно, и Тургенев даже днем ходил в пальто у себя наверху. Кто-то из русских, посетивших Тургенева на этом самом чердаке, потом говорил, что у его пальто были оторваны пуговицы. Две пуговицы были действительно оторваны, потому что некому было пришить. А снизу, в этой центральной зоне, Полина давала уроки вокала светским молодым людям нарождающегося буржуазного века. И как только она начинала петь, Тургенев ухом прислонялся к трубе и всем присутствующим говорил: «Тс… тс…, – показывал на трубу… – вот поет богиня богинь». Великий русский писатель, в это время переставал писать, потому что это мешало ему следовать за Виардо во время ее гастролей. А Виардо заставляла его писать. Не потому, что ей очень нравилась русская проза Ивана Сергеевича Тургенева, а потому, что ей очень хотелось, чтобы Тургенев писал что-то новое, потому что Луи Виардо, ее мужу, было бы тогда что переводить на французский язык.
Вот такая необыкновенно сложная, трогательная, страшная драма этой любви, она же драма взаимоотношений России и Запада. Я когда по телевизору слышу, как мы надеемся вступить в этот Евросоюз, сразу вспоминаю этот чердак, Тургенева в пальто с оторванной пуговицей и эту богиню богинь. Очень хотел это Олег сыграть. Всё было готово! Была найдена натура, всё отрепетировано, всё сделано. Великолепная русская певица Любовь Казарновская с превосходным оркестром и превосходным австрийским дирижером записали для этой картины практически весь репертуар Полины Виардо. На мой взгляд, это вообще слиток золота. Но это тоже всё прекратилось в одночасье. Опять кончились деньги. Никто ни от чего особенно не страдал. Прислали бумажку, в которой сказано: «Мы, к сожалению, должны законсервировать Вашу картину на неопределенный период в связи с тем, что закончилось финансирование».
Я опять встретился с Олегом:
– Не будешь ничего в трубу слушать?
– А что такое?
– Внезапно закончилось финансирование…
Вы знаете, есть старый анекдот: телеграмма детей к родителям, а дети уехали отдыхать на юг. Замечательный текст этой телеграммы: «Только-только начали жить, как внезапно кончились деньги». Вот так и у нас с Олегом складывалось в течение последних двадцати лет наше творческое содружество. Только-только начали хорошо жить, как внезапно кончились деньги. Какое-то удивительное наше государство, которому ничего не надо. Ведь до сих пор никто не вспомнил – «а может быть, доделать, может быть…» Всё же ведь утверждено: сценарий, костюмы, эскизы. И утверждалось это по десять раз, шилось, делалось, финансировалось… Никто не вспомнил. А теперь уже вспоминать и не надо, потому что это сделать смог бы только Олег. И не нужно пытаться – это не кастинговая роль. Никакие кастинги и никакие новомодные фокусы не помогут. Это мог сделать только Олег.
Если сейчас вы меня спросите: «А почему он этого не сделал?» Почему? Я не знаю, что вам ответить… Это было как сон, наваждение. И вот в этом сне и наваждении Олег Иванович. Потому что он мне звонил время от времени и говорил: «Я тебя умоляю, не занимайся никакой ерундой. Мы с тобой обязаны доделать «Анну Каренину». Я говорил: «Ты чего, больной, что ли? Как? Что мы обязаны? Ни денег, ни… ты посмотри на улицу. Какая «Анна Каренина»? Кого это вообще интересует?» – «Мы с тобой обязаны. Не занимайся никакой ерундой. Не ерундой, но по сравнению с «Анной Карениной», конечно, ерундой!» – говорил мне Олег.
А он занимался своей ерундой. Время от времени мы встречались. Однажды позвонил Константин Львович Эрнст и сказал: «Давайте повидаемся. Первому каналу очень хотелось бы возобновить работу над «Анной Карениной».
И мы начали снимать «Анну Каренину» снова.
Мы начали практически с нуля, через не то 10, не то 12, не то 15 лет после первых проб и после первых утвержденных тогда актеров. И прежде всего мы столкнулись с очень странной проблемой. 15 лет тому назад все были озабочены молодостью наших героев: «Олег – видно, что он молодой, видно… понимаешь! Вот он, да, Каренин! А глаза как стреляют, как горят, а? Какой же это Каренин, а? Все-таки молодость в нем бьется безумная, так сказать, ну толкается. Таня, она время от времени вдруг девочка, а ведь она же – Анна Каренина – не девочка, нет!» Тогда я говорил: «Каренину вот столько-то лет… да? 32 или там, не помню, 27 плюс 5… Ну ничего, нормально, ничего страшного. А Анна – никакая она не девочка – она просто еще довольно молодая женщина».
И через 15 лет мы столкнулись со следующими оценками и размышлениями знатоков: «Анне Карениной было сколько там, ну а Тане значительно больше, но она очень хорошо выглядит; а Олег, хотя, конечно, он Каренин, но Каренину было-то 44 года, вы понимаете – 44, чего вы хотите от Олега, чтобы, значит, он цеплялся ногой за ногу и падал лицом в омлет, так сказать, от немощности и старости? А Олегу уже все-таки 60, притом с хвостиком, ничего, нормально, ничего страшного». Сейчас я вынужден был с той же убедительностью говорить: «Как же вы не можете понять, что то, что написал Толстой, – это драма очень зрелых людей, очень зрелых людей! И потом, спросите у любого геронтолога, у любого вообще нормального человека! Сорок четыре года те – сегодняшние плюс двадцать. Это говорю не я, это говорят геронтологи. Так устроена жизнь. 44 года являлось тогда вообще преклонным возрастом в России. А Толстой, он был даже не кавказский старец, а какое-то просто чудо среди кавказских старцев, когда в 80 лет рассказывал что-то там императору о том, как должна быть устроена жизнь в России».
Это драма очень зрелых людей. Но на самом деле я понимал, что эти пятнадцать лет дыры принесли огромную пользу картине, потому что последние мои доводы были значительно более серьезные и правильные, чем первоначальные. Это никакая не романтическая история о том, как молодая леди, не понимая, что такое любовь, выскочила замуж за не нравившегося ей сенатора, а потом узнала, что бывает любовь. Это совершенная ерунда! Та драма, которую писал Толстой, – драма очень взрослых людей. И конечно, когда я с ними встретился на площадке, – это было уже совершенно другое чувство! И тут была очень смешная история, которую теперь уже можно рассказать. Однажды мне позвонил Саша Абдулов, они с Олегом даже не дружили, а были просто как братья некоторое время. Естественно, у них был период охлаждения и другое, но значительный период жизни они были братья. Так вот, звонит мне Саша Абдулов: «Есть очень серьезный разговор». Я говорю: «Какой разговор?» Курьезная история, как нежнейший, тишайший, деликатнейший Саша Абдулов выступил в роли такого коварного интригана, который хочет подсидеть своего старшего товарища, Олега Ивановича Янковского, последнего народного артиста СССР.
Я говорю:
– Чего, Саш, случилось?
Сашка приезжает ко мне и говорит:
– Слушай, попробуй меня на роль Каренина!
– Во-первых, что ты шепчешь? Мы одни в огромной квартире. Во-вторых, ты в своем уме или нет? Я с Олегом 20 лет как…
– Попробуй меня на роль Каренина.
– Зачем, Саш?
– Деду всё равно… – Он его Дедом называл, когда у него уже внуки родились, и Олег действительно с исключительной нежностью, с исключительной сердечностью относился к своим внукам.
– Деду все равно. Одним Карениным больше, одним Карениным меньше. Он всё сыграл, всё, что можно. Ну сыграет хорошо Дед Каренина. Все скажут: «Молодец Дед, хорошо играет Каренина». А представляешь себе, если я сыграю Каренина, то какое это будет фурорище, фурорище! Ты понимаешь, что это такое! Эта роль для меня. Ну попробуй.
– Ну как я тебя буду пробовать? Ну что? Где я тебя буду, в уборной пробовать, что ли? На кухне загримируемся, в уборной сниму?
– Почему в уборной?
– Но как, если на студии появишься? Вот и всё.
– Ночью.
– Так чего ночью?
– Ночью.
– Пробоваться, что ли, шепотом ночью?
– Почему шепотом? Ночью можно нормальным голосом говорить – Дед спит.
– Сань, ты спятил.
– Я же тебе не говорю – возьми. Я тебе говорю – попробуй. Может быть фурорище.
Он меня сломал, но я понимал, конечно, что этого не может быть, просто не может быть никогда. Но что-то во мне такое рухнуло и надломилось. Мы одели Сашу в сенаторский костюм, повязали ленты. Люся Раужина сделала феноменальный совершенно грим, и мы сняли эти фотографии. Фантастические, на мой взгляд, фотографии! Это действительно могло быть фурорище, если бы не Олег. Но то, как Каренина понимал Олег, на мой взгляд, было бесценно! А понимал он главное – то, что знал и понимал когда-то другой гениальный русский актер. Когда я смотрел мальчишкой еще… у Георгия Александровича Товстоногова в Большом драматическом театре, как Смоктуновский играет князя Мышкина. Каким князем Мышкиным был Смоктуновский – это гениально! И в экранизации «Анны Карениной» с грандиозной совершенно Татьяной Самойловой, с прекрасной работой Ланового, с удивительной работой Гриценко. В той экранизации Зархи в роли Каренина хотел снимать Смоктуновского.
Одно время я работал с потрясающим Леонидом Ивановичем Калашниковым, который был главным оператором «Анны Карениной» у Зархи. Александр Тимофеевич Борисов – главный художник нашей «Анны Карениной», который был главным художником и на «Анне Карениной» у Зархи. Они мне рассказывали про пробу Смоктуновского на роль Каренина. Смоктуновский тогда сказал Зархи: «Александр Юрьевич, если уж вы меня пригласили, то, ради бога, только не вздумайте заставлять меня играть такого лопоухого идиота, бюрократического идиота, который цепляется ногой за ногу и ни хрена не понимает, кроме как свои… сенаторские выкладки и какие-то бумажки. Каренин – великая страдательная фигура русской литературы. Среди других страдальцев русской литературы страдания Каренина одни из наиболее острых, наиболее сильных и ярких». Вот что сказал И.М. Смоктуновский. И я чудом видел пробу, которую они играли с великолепной актрисой Саввиной. Они стояли у печки, и Смоктуновский рассказывал что-то Саввиной, которая играла Долли. Он ей рассказывал о том, почему он вынужден дать развод Анне. Это была поразительная история человеческого страдания. Но Смоктуновский не смог тогда играть. У него начался туберкулез глаз, просто от того, что он очень много снимался и перенапрягся, – такие были осветительные приборы и такая собачья жизнь у актера. Он не смог тогда сниматься. И я думаю, что Олег Иванович Янковский сейчас в нашей «Карениной» воплотил то, что замышлял гений русской сцены и русского экрана Иннокентий Михайлович Смоктуновский много-много лет тому назад.
Мы начали снимать. Это была огромная работа, она была и для киноварианта, и для телевизионного – необыкновенно объемная работа! По-моему, там у Янковского, 40–45–50 съемочных дней было – это совершенно колоссальный объем! Помню, что всё по «Анне Карениной» шло трудно, тяжело: проехали половину Ленинградской области, долго искали «Оторвановку» – место, где последние сцены фильма идут, нашли наконец. А эти 50 дней я помню, как будто это было легче легкого! Мы снимали труднейшие сцены с Карениным – одно удовольствие! И ощущение это шло оттого, что мы, во-первых, ни разу не разговаривали на темы «Толстой и Каренин», концепций каких-то – нет! Потому что и Олегу, и мне все было ясно еще перед тем, как мы начали снимать. И поэтому мы вступили в съемочный период как два человека, которые предельно точно, где-то втайне, условились о том, что́ именно они будут делать. Не было никаких творческих споров: а что если он тут закурит? Никакой самодеятельной галиматьи совершенно не было.
Мы и разговаривали как-то очень тихо с ним, не помню никаких повышенных тонов, никто ни на кого не кричал. Приходил Олег на площадку, уже примерно стоял свет, я говорил: «Здесь, туда-сюда…» А он: «Точно скажи куда! Сюда? Понятно». Никаких философских разговоров, к примеру: «В этот момент Каренин, наверное, понял…» – вообще исключалась такая дешевая психологическая галиматья, потому что все было ясно, потому что это роман Льва Николаевича Толстого, потому что были ощущенческие предварительные сговоры по поводу Каренина, а на площадке оставалось только поставить Олега – это он любил – в те жесткие условия мизансцены, создать атмосферу, где он может делать так, и никак иначе. Все обертона, все тонкости, все нюансы – это уже дело личное, дело Олега. Я сейчас вспоминаю так, как будто я там был режиссер, как будто я там что-то делал, – ничего такого… Ничего я с Олегом не режиссировал, не вселял свою волю в его слабый актерский организм. Я был зрителем, причем зрителем с полуоткрытым идиотическим ртом, потому что Олег делал такие тончайшие вещи, которые даже и не придумаешь. Например, во время сложнейшей сцены родов, когда Анна позвала его из Питера, чтобы попрощаться, и настояла на том, чтобы они с Вронским подали друг другу руки. И Олег подал руку. И держал эту руку. И все это очень тяжело было снимать! Снять как Нагорную проповедь. Вот такого уровня была эта история. Я говорю: «Все хорошо: и кадр хороший, и свет. Давайте друг другу руку… Будем снимать, начали!» Начали снимать. Олег протянул руку, оторвал ему руки от лица, держал долго, потом вытащил из кармана платок и платком белым протер руку свою и опустил. Он ни в коем случае не делал концептуальное действие, а просто между делом, такая маленькая бытовая подробность, и в этой подробности лежала по-настоящему грандиозная, тонкая внутренняя актерская работа, безупречное понимание того, что происходит с его душой! В этот же день мы сняли вторую сцену, грандиозно сыгранную им сцену. Когда он говорит: «Я желал ее смерти…» Мы не репетировали, не договаривались – ничего! Говорили ему: «Пошепчи, не пошепчи…» Он ничего не говорил. А я: «Вы отсюда пойдете сюда… Так, нормально… Так. А потом пошел, заплакал… Все… потом отошел. И самое главное, чтобы вы не разваливались… вот сюда придешь. Сколько там шагов? Посчитай. Четыре. А туда? Три. Разворачивайтесь сюда. Все? Снимаем!» И уже во время съемки он стал делать такие глубочайшие артистические протуберанцы роли: «Я желал ее смерти, теперь по-другому, я решил простить ее…» Я ему эти слова не говорил, и он мне ничего не показывал, все сделали сразу, два дубля. Второй дубль у нас назывался «контрольный в голову», на всякий случай:
– Ну, что, контрольный в голову сделаем?
– Ну сделаем!
«Сделаем контрольный в голову!» Вот это абсолютное владение ролью в тех обстоятельствах, в которых я его просил этой ролью владеть. Это не выражалось, к примеру, «давай здесь я веселый, он зайдет – ха-ха-хаа!» – то есть никакой дурости он не предлагал; есть такая идиотическая артистическая дурость, чтобы доказать самостоятельность своей работы над ролью. Ничего этого не было – всей этой дешевки, радикальных предложений и актеру, и режиссеру все сделать наоборот. Олега это абсолютно не интересовало. Его интересовала тончайшая, ювелирная работа, микроработа, микроинтонационная работа. Вот интересная история. Когда спешишь снимать, если в кадре машина по улице едет, «бип, бип!», еще чего-то… я не обращал внимания, нужно было снимать, снимать… Потом будет озвучение, и где будет «бип, бип!», и где самолет пролетел – все это вырежем, озвучим. Олег пришел на озвучение. Вот что интересно – он очень мастеровитый человек, озвучит чего хочешь, но когда он стал пробовать озвучивать Каренина – не смог, не смог. Говорит: «Ты знаешь, я не смогу этого сделать. В таком виде я не смогу этого сделать…» Я говорю: «Да брось ты дурака валять! Попробуй! Чего ты не сможешь сделать? Ты даже спиной к экрану сможешь все сделать…» Олег говорит: «Спиной в синхронность попасть могу, а это… сделать не могу». Я говорю: «Ну чё ты говоришь? Тут мы оставляем «бип, бип!» и пролет «ТУ-104» – самый лучший самолет над головой». «Я не сделаю», – сказал он. Попробовал сделать. Действительно попробовал. Мы потратили часа три-четыре… Олег говорит: «Может, не идет потому, что у меня желудок пустой». «Ну, пошли пообедаем». Пока ели, я говорю: «Может, выпьем по рюмке? Давай выпьем». Он как-то так повеселел: «Ну, совсем по-другому себя ощущаю!» Попробовал: «…Я желал ее смерти…» – не получается, не получается. Потом говорит: «Ты знаешь, я не смогу. То, что есть, оставляй! Как есть!»
Мы чистили, что-то делали, нанимали каких-то специалистов, которые вылущивали этот самолет, осталась чистая фонограмма, потому что Олег не смог этого механически повторить. Это был не механический акт актерского проживания! Это был не механический акт человеческого страдания! Это было не механическое, не профессиональное – все это было исключительным, сложным. Вот эта калька Каренина была исключительна, прецизионна, сложно положена на душу Олега. Там нельзя сдвинуть ни чуть левее, ни чуть правее, – все осыпа́лось, все превращалось в ничто.
Он делал иногда смешные вещи. Я ему: «Ты хоть говори – чего ты будешь делать?» К примеру, в телевизионной версии есть прекрасно сыгранная Максаковой роль Лидии Ивановны: она в него влюблена тайно, ставит его на истинный путь, а ему так приятно, что он в таком тазу сидит, хоть Лидия Ивановна в него и влюблена, он одновременно чувствует, что Лидия Ивановна, может, не такая уж и дура, как ему кажется, – может быть, поставить хоть на нее, а дико не хочется разговаривать, потому что рядом все слуги… – много, много опять обстоятельств. И самое главное обстоятельство – он знает, что Лидия Ивановна все-таки дура! Умный человек – он же понимает, кто дурак, кто не дурак; какая-то надежда на то, что, может, он ошибается – может, Лидия Ивановна не такая уж и дура, как ему кажется… – и вот сложно, сложно эти вещи играть, – и она хочет с ним поговорить, потихоньку начинает тянуть в библиотеку, которая закрыта от чужих ушей, он ее как-то затягивает, затягивает, открывает дверь, Лидия Ивановна первая заходит в библиотеку, с тем чтобы продолжить разговор о каренинской душе бессмертной, а он по сторонам смотрит – не видит ли кто из слуг, что они уходят туда в библиотеку с Лидией Ивановной, потом он туда идет, на секунду опускает голову вниз и видит, что Лидия Ивановна уже в библиотеке, а здесь шлейф целый остался от нее! Такая замечательная вещь, и я ее не снял! Конечно, не снял! И он хоть бы… хоть предупредил! И он ногой запихивает этот шлейф туда, зафутболивает и закрывает. Вот это и есть высочайший уровень существования актера в роли, существования актера в сознании людей, которые на него смотрят! Тогда же, кстати, замечательную штуку Люда Максакова сказала! Иногда Олег начинал разговаривать на какие-то абсолютно отдельные, что ли, темы. Мы как раз сцену снимали с запихиванием, запуливанием подола Лидии Ивановны в библиотеку, и Олег чего-то, значит, стал про Тургенева: «Тургенев, ведь очень важно, как он в седле держится!» И Максакова совершенно обалдела: «Какой Тургенев! Какое седло!» А Олег: «Да вот понимаешь – прямей в седле! Прямей! Может, и здесь прямее, прямее? Ну, может быть, примерно так?» И Люда смотрела на меня, на него, а Олег же, когда начинал рассуждать о Тургеневе, начинал прямо с его детства… И Люда сидела, опаздывала на спектакль (это было около 6 часов), и она слушала почему-то про Тургенева, ничего не могла понять, о чем мы беседуем, на какую тему. Она говорит: «Ребята, я вас умоляю! Мне на спектакль! Олег, я тебя прошу – уже включай свое принудительное обаяние, и быстренько это снимаем, и я уезжаю! Включай, Олежек, включай!» Это гениально, точно совершенно! Вот эти слова «принудительное обаяние» – это гениально точно! Действительно, это был актер, который мог делать что угодно, но все равно включалось принудительное обаяние Янковского, и все открывали рот! Но номер Янковского заключался в том, что никогда свое «принудительное обаяние» он не использовал по-жлобски, грубо, не вбивал в мозг зрителя какую-нибудь глупость, он включал его только в тот момент, когда понимал – здесь можно включать! Что-то он знал такое, что-то таинственное, мне даже и рассказать на самом деле нечего, потому что, правда, ну ничего мы с ним… никакой философский камень Льва Толстого мы не обсуждали, не пытались стучать в этот камень мастерками, все происходило и делалось само собой! Причем Олег был – и это, кстати, у Марка в театре воспитано, это не воспитывалось насильно, это очень важная черта захаровской труппы той поры – они были все замечательные партнеры! Вот как в футболе! Ведь по-настоящему ценится человек, который понимает футбол, знает футбол, не тот человек, который может, так сказать, включить вообще безумие – добежать, толкнуть в грудь вратаря и запихнуть шарик в ворота, – ценится по-настоящему человек, который видит партнера, видит, кто куда вышел, и чувствует тот момент, когда нужно отдать пас. И вот Олег был фантастическим партнером! Особенно остро это чувствовала Таня Друбич. Они познакомились на фильме «Храни меня, мой талисман» у Романа Балаяна, у них там была своя жизнь, и тогда они очень сцепились вместе, и вот эту партнерскую сцепку они тогда опробовали, замечательно опробовали. Замечательно тонко и без всяких слов, без сухих абстрактных размышлений, просто почуяли друг в друге партнера. И когда они начинали «Анну Каренину», происходила много раз одна и та же странная история. Все знают о том, что артисты сейчас одновременно снимаются в десятке сериалов… И бегут с площадки по команде «стоп». С Олегом не так… «Всё! Стоп! Всё! Сегодня больше с тобой ничего. Ты – отснялся, а дальше мы будем снимать Таню. Олег, ты отснялся. Всё!..» Через полчаса я смотрю, сидит Олег, уже разгримированный, никуда не убежал, сидит. Я говорю: «Ты чего сидишь?!» А он: «Я хочу посмотреть». Он сидел и смотрел, как играет Таня. Просто так. Потом они что-то обсуждали с Таней, зачем-то заходили за декорации, о чем-то говорили, и было видно, что говорят они о каких-то таких тонкостях, в которые даже меня вмешивать не надо, путать, что-то они между собой говорили. На следующий день заново: «Олег, ты же хотел, ты… говорил?..» «Да, да, все… я уезжаю, счастливо, до свидания». Через 20 минут сидит, опять сидит, сидит и смотрит… Вот эта необходимость для него, как Каренина, видеть то, что делает Анна вне его… Это вот уже совсем такой немыслимый номер для нынешних актеров.
Придурочный? Да! Но это для него необходимость! Сколько он мог сидеть до упора, до того, когда нужно сесть в машину и, в расчете на пробки, доехать до Ленкома, чтобы на спектакль не опоздать. До упора сидел.
Но я уж не говорю просто о человеческом благородстве, богатстве и о душевности… да! Так, у нас был момент в Петербурге, когда у Тани был день рождения. Мы снимали в Юсуповском дворце какую-то труднейшую сцену без Олега, опять без Олега. Олег там чего-то просто в это время клубился в Питере, как-то даже приехал по каким-то другим делам, но может, и по картине приехал… я не помню. Но как только минуло 12 ночи и начался день Таниного рождения, первый, кто появился с огромнейшим букетом цветов, – это Олег! И он был во всем такой, ну, что ли, заводилой и душевной такой доминантой… Вот этого юного чувства, когда мы праздновали, с одной стороны, конечно, Танин день рождения, с другой стороны, получилось вроде как и день рождения Анны Карениной. Олег это все срежиссировал и сделал. Я как-то давал какие-то туповатые распоряжения о том, что мы потом прервемся там… Я подарил Тане на тот день рождения чудной гобелен, да, а в результате он почему-то висит у меня в подвале. Это меня характеризует с очень правильной точки зрения. Так же как Олега характеризует то, что произошло тогда в Танин день рождения.
Вот так мы жили. С другими актерами он общался по-разному. Олег, он был как футболист, которому невозможно рассказать, каким уголком бокового зрения он видел, что по правому флангу кем-то отпущен и бежит. Поэтому о взаимоотношениях его с другими актерами я рассказать ничего не могу. Расскажу о киношных обедах – это ведь особая вещь. Палатка там какая-нибудь посредине улицы. Там, я помню, посреди улицы Жуковского построили такие палатки, и в них сидели какие-то странные люди… и сидели и берляли там, значит, щи да кашу. У Олега был свой вагончик, и он там мог думать о роли Толстого в гуманистических вообще преобразованиях ХХI века, лежа на боку. Вот. Я чего-то его в этом вагончике не помню, и никогда я к нему туда не заходил. Я даже не знаю, чего у него там в этом вагончике было. Но вагончик возили, потому что вагончик полагается… И, по-моему, даже Олег говорил: «Вы учтите – мне полагается вагончик». Мы говорили: «Да, да, да. Тебе полагается вагончик». А в вагончик, по-моему, никто не заходил, и он не ходил. И сидел он, значит, берлял всегда в компании. И вот в этой компании Олег был исключительно хорошим собеседником с теми актерами, которых он знал и любил, и, как ни странно, с теми, с которыми ему предстояло после обеденного перерыва сниматься вместе. Вот он как бы в это дело вживался. Причем, опять так, как со мной тогда ни с того ни с сего, значит, разговаривал о Тургеневе, с Гармашом разговаривал про Гоголя, понимаешь, про «Игроков» Гоголя, о том, что он тоже знает аферистов карточных и как они чего… И они с Гармашом рассказывали друг другу какие-то карточные истории. И я поначалу думал, что, может, даже носить ему все-таки берлялово в этот самый вагончик, потому что он отвлекается. Ни фига, ни фига он не отвлекается. Ни фига. Вот в этот момент у них там завязывается все… все то самое, тот самый огонь душевного расположения, который чрезвычайно важен. Гармаша он знал и любил, с Сашей Абдуловым они ближайшие друзья, с Таней у него целая история жизни в кино… А если, допустим, какой-то новый актер приходил? Олегу нужен был огонь душевного расположения, искра душевного понимания, когда можно общаться без слов, не пользуясь никакими логическими понятиями. Пока ты не пообщался – ничего не получалось. Вот, например, прекрасный актер петербуржский – Сеня Фурман, просто прекрасный, который играет адвоката там… И Олег знал, что есть Сеня Фурман, но никогда его не видел. И они познакомились на съемочной площадке. Первые три часа ушли на установление, так сказать, какого-то там контакта… ну, чтобы было о чем поговорить, все равно о чем, допустим, об использовании матерной лексики в публичных выступлениях… – ну все равно о чем, неважно о чем, то есть опять-таки, как держал Тургенев спину на коне… Вот это такая животрепещущая тема для того, чтобы правильно сыграть сцену Каренина. О Каренине – ни слова, об адвокате – ни слова, о тексте – ни слова, о Фурмане – ни слова, ни о чем – ни слова. Они там, по-моему, про мат разговаривали, да, они разговаривали про мат – «что это такое? благо для русского языка или фантом и ужас, который разламывает просто сознание», – чего-то там они разговаривали, уходили, еще чего-то разговаривали. Ну, как спятили. Нужно снимать, а не разговаривать про мат. Ни слова мата в тексте нету. Откуда? Толстой вообще-то! Вот чего-то они буровили, буровили и добуровились до какого-то такого изящнейшего, как в балете, ощущения, кто когда прыгнет и кто кому сделает какую поддержку. Вот такая его Олегова черта – войти в человеческий контакт. Ему было обязательно, необходимо войти в человеческий контакт с режиссером, оператором, костюмером, партнером… Ему важно было войти в контакт, важно было не сидеть вот таким козлом, выдающимся козлом из вагончика! Понимаете? Я его видел в разных состояниях, но никогда не видел его в роли величественного козла из индивидуального вагончика! Не было этого, вообще этого не было! Не потому, что это ему мешало, это не было ему нужно, совсем не было нужно, ни с какой стороны. Мы показывали «Анну Каренину» во многих странах мира – в Англии, в Канаде, в Израиле, в США. Везде картину смотрели… очень интересна реакция зала была. В немой тишине. Я знаю два примера того, как смотрят мою картину. «Ассу»-первую – ее смотрели, как смотрят футбол – орали, вставали, пели вместе с экраном, еще чего-то… а эту смотрели в немой тишине. И вот это внимание, внимание откровению, в том числе и актерскому откровению Олега Янковского, прямоте и откровению, оно выражалось в этой тишине, которую я никогда не забуду, причем 1000 человек сидели в зале, и ничего, ничего не шелохнулось. Но дело не в этом, а в том, что говорили зрители между собой. Мне рассказывали об этом потом. Дело не в том, что там хорошо это или плохо. Дело в том, как сыграл Олег Каренина – это не хороший и не плохой человек, это просто большой человек. И вот ощущение от того внимания, внимания перед большим человеком, причем – это очень важно – перед большим русским человеком. От чего на Западе все давно отвыкли, а привыкли к тому, что Россия сегодня – это когда кто-то за кем-то бежит торопливо, отрезают уши друг другу с целью снять деньги, которые в свою очередь у кого-то сворованы, еще узнают Россию по каким-то безумцам из КГБ, которые молотят друг друга какими-то странными приемами странной джиу-джитсу, и еще девушки легкого поведения, – вот и все, что на сегодняшний день знают об образе русского человека, составленном в глазах иностранцев из просмотра наших фильмов. Это очень грустно. Именно поэтому столь неожиданное существование предложил им Олег Иванович Янковский – сопереживание необыкновенно сложной и необыкновенно великой страдательной русской душе. Это очень дорогого стоит. Это даже очень дорогого стоит.
Была очень хорошая, действительно очень хорошая премьера, питерская премьера «Анны Карениной» в Михайловском театре. В Михайловском театре оперы и балета – вот, как ни странно… да. У меня было ощущение, что картина, столь долго и трудно создававшаяся, наконец нашла себе дом и пристанище. Это чувство дома и пристанища заключалось и в том, что смотрели тоже тихо. И еще была одна особенность – петербургская особенность восприятия. Уже все самое трудное и самое невероятное с Олегом произошло – Олега уже не было на свете. Когда Олег появился на экране, он же ничего не сказал, ничего – зал зааплодировал и встал. А потом, когда появились они вдвоем с Сашей Абдуловым, зал еще раз зааплодировал и встал. Потому что история их взаимоотношений сценических, экранных и человеческих – это совершенно особая история.
Совершенно особая история, крайне живая и интересная. Начиналась особая жизнь даже на съемочной площадке. Когда появлялся один Олег – это было особым преображением, а уж когда они вдвоем появлялись – это было что-то такое, что забыть невозможно! Чрезвычайно весело вспоминать! Было такое ощущение, что в каких бы костюмах они ни были – в раздолбайских или императорских, но когда они общались на съемочной площадке, причем общались по делу, пытались разобрать какую-то сцену, как и кто будет друг другу посылать и передавать реплики, – было полное ощущение, что это два двоечника-второгодника из спецшколы для неполноценных. Потому что то, с каким вниманием они слушали друг друга, прислушиваясь друг к другу: «Что ты хотел сказать?» – это совершенно особый какой-то, я даже не знаю, особый взгляд на самих себя на съемочной площадке из далекого космоса, как будто какие-то инопланетяне смотрят на Олега и Сашу, снимающихся в кино.
А все это не просто идиотство – это в них колотился гений артистизма, который получен был ими от родителей и от Господа Бога.
Когда закончилась картина, он нормально себя чувствовал. Все время, пока мы снимали, никаких не было даже всполохов на дальнем горизонте. Ничего не было. Он все время меня учил как надо, говорил: «Ты неправильно живешь… Ты вот так просто грюкнешься… посредине бега на короткую дистанцию. Ты что – одурел? Во-первых, обязательно скинуть вес. Ну, скинь. Ну нельзя… Вот видишь… я худой. Ну, скинь… ну, нельзя – ты ходишь и носишь с собой 100 кг весу в чемодане. Ну какое тут сердце выдержит? Ты что – больной? Нужно скидывать вес…» Я говорю: «А как скидывать?» – «Ну как? Не жри после шести… Не жри…» Я говорю: «Ну, скучно. Ты что? Я целый день дома… Вот сейчас закончится все – пойду пожру… И рюмку выпью». – «Рюмку? Да. Это надо. Обязательно – после шести… На ночь. Вот я тебе советую, вот как я делаю? Красное. Это прекрасный тонус. Прихожу домой – 150 хорошего виски. Хорошего виски! Не надо никаких глупостей – ничего не суй, лед туда не суй. 150 превосходного виски выпил. И посветлел. И душевно просветлел. И сосуды у тебя расширились». Все время меня кондярил, как я должен, так сказать, правильно: «Ты крадешь… Ты же бутылку с пивом выпьешь – конечно, у тебя же вот такая рожа наутро, понимаешь? И еще у тебя близко сосуды расположены. Вот видишь? Посмотри на меня…»
И действительно – мы все были убеждены, что Олег проживет 100 лет. Просто 100 лет. Потому что он был абсолютно нормальный. Андрей Арсеньевич Тарковский был абсолютно нормальный человек с улицы и просто снимал так. Конечно, у него было такое количество тараканов… таких тараканов… нечеловеческих. Ничего этого не было в Олеге. Почему Тарковский и считал его человеком из массовой культуры. Он был абсолютно вот такой уравновешенный советский мещанин. Вот просто такой, значит: «Мы машину купили, теперь будем думать про домик…» У него была такая абсолютно нормальная жизнь. Притом я ничего плохого не могу сказать ни про домик, ни про машину, наоборот, ездил с Олегом на его машине и к нему в домик, и там вели нездоровый образ жизни. Пили эти самые височки… И вдруг! Он все время звонил:
– Как дела? Как с картиной?
– Ты приходи на «Мосфильм». Хочешь, Люду возьми, Филиппа возьми. На «Мосфильме» сядем, спокойно посмотрим.
– Нет. Не хочу.
– Как не хочешь?
– Я «А.К.» хочу смотреть со зрителем. Ты знаешь – это картина, частью которой эстетически является обязательное наличие зрителя в зале. Хочу посмотреть ее со зрителем.
– Посмотри сам… Сколько времени мы вбухали!.. Сколько труда! Сам-то посмотри…
– Нет. Только со зрителем. Только со зрителем.
И накануне Нового года звонит мне Таня:
– Сережа! Я в Интернете какую-то чушь прочла.
– Что такое?
– Что у Олега там что-то… Какие-то неприятности…
– Какие неприятности?
– Ну, со здоровьем… Очень такие серьезные…
– В каком Интернете? Тань, ты тоже… нашла… знание и мудрость… Ты мою страницу открой… там прочитаешь, что я умер 4 года тому назад и была большая кампания по моему захоронению в Санкт-Петербурге. Что ты веришь? Какие там…
– Ты знаешь, мне не понравилось. Я не могу Олега набрать – глупо, как сказать? Может быть…
– Что может быть? Может, я наберу? И сказать: «Олег, я через Интернет… В Интернете я прочитал, что ты вот-вот грюкнешься?» Что за чушь такая? Не буду звонить!
И тут меня насторожило. Неделю нет звонков, вторую, третью – нет звонков от Олега, – такого не бывало. Он позванивал всегда с дикой нудностью: «Когда копия? Когда? Где? Чего?» И тут у меня что-то такое… Я позвонил:
– Олег! Куда ты вообще провалился? И вообще здесь какая-то хреновина происходит… Какие-то сказки рассказывают, что ты в какой-то клинике лежал… чего-то они тебе там ковыряли?
– Да. Я лежал на профилактической. Я время от времени ложился. И тебе советовал… И я вот лег к этим уродам. Они: «Вы чудесно, очень хорошо себя чувствуете, все хорошо, все анализы мы сделали… Самый здоровый человек на свете!»
– Где?
– Ты знаешь, где! В Кремлевке, в больнице. Самый здоровый человек на свете! Я худею, а они: «В вашем возрасте это очень хорошо. Очень хорошо, что вы худеете. Слава богу, что не толстеете. Вот если толстеете… а худеете – это очень хорошо!»
– Действительно хорошо. Ты ведь сам говорил, что хорошо.
– Хорошо-то хорошо. Но видишь ли, у меня с поджелудочной – говно.
– Какое у тебя говно с поджелудочной?
– Какое говно? Нехорошее говно… Совсем нехорошее говно.
– Так… Вот тебе раз…
– Ну да…
– Что делать?
– Как что делать? Бороться буду! Будем бороться.
Не было ни пауз трагических, ничего такого, вот так – как нормальный этап жизни. Вот так – принял этот этап. И начал эту беспримерную борьбу, которая трагически завершилась. Мы созванивались часто, когда он болел. Я не ходил к Марку Захарову на премьеру гоголевскую, где Олег играл, я по телевизору увидел, как он изменился. А мы как раз в этот момент, как раз мы с ним не виделись. Я знал, когда я к нему зайду, он по моему лицу… я не смогу так сыграть, уж совершенно такого нормального человека, который увидел нормального Олега через какое-то количество времени, и я не пошел туда. Но созванивались мы все время. И Олег все время говорил: «Когда премьера, где премьера, когда премьера, где премьера?» И когда мы уже придумали эту премьеру замечательную, которую нам Санкт-Петербург помог осуществить в Михайловском театре, они поставили аппаратуру всю, и я звонил Олегу и говорил: «Олег, вот такая премьера в Санкт-Петербурге. Там уже весь Петербург оклеен афишами. Вот там в Михайловском театре натянули экран, замечательный долби-стерео-серраунд. Ну, ты приедешь? Он говорит: «Да ты что? О чем ты говоришь? Конечно, конечно, приеду. Конечно». Это уже после того, когда я видел его по телевизору в премьере Марка Захарова. «Конечно, – говорит, – приеду! Обязательно приеду! Что ты молчишь?» Я говорю: «Ну как, премьера без тебя – не премьера. Точно приедешь?» Он говорит: «Даже если мне будет очень хреново, наколюсь и на премьеру приеду. Наколют меня. Снимут мне боль на это дело. Я приеду на премьеру». И за несколько дней до премьеры все это завершилось тем, чем завершилось. И этой картины он так и не увидел. Так и не увидел. Не хотел без зрителей.
* * *
Конечно, как и всем, мне очень жалко. Жалко Олега, жалко Люду. Ужасно печально думать о том, что семья осиротела. Ужасно печально осознавать, что я сам осиротел, ужасно печально знать, что миллионы зрителей осиротели. И все же сложить такую связную эпитафию: «Спи спокойно, дорогой товарищ!» – я не могу. Не только не могу, но и не хочу, потому что вот этот воздух, это дуновение ветра, трепет ангельских крыл, разгоняющих всю застылость, омертвение воздушной среды, которая возникает от усталости, несправедливости и вранья. Когда трепетали эти ангельские крылья и гнали этот воздух – всё начинало жить, шевелиться. Я чувствую, что эпитафия эта – мертвяга такая, вроде сказал и пошел дальше. Нет, я чувствую и шелест этих крыл, и движение воздуха, и то, как холодеют щеки и радуется душа, – всё.