9
В ранние годы золотого детства я развлекал пирующих чтением «Бородино» и таблицы Менделеева. Наизусть:
Скажи-ка, дядя, ведь недаром водород, гелий, литий, бериллий, бор, Москва, спаленная пожаром, углерод, азот, кислород, фтор, Французу отдана? неон, аргон, натрий, магний.
Взрослые рукоплескали: браво, мальчик с феноменальной памятью! Тебя ждут великие дела. Не-а. Память отшибло. Лермонтова разлюбил. Счастливое детство закончилось в 1979 году, когда организм внезапно, без объявления войны, оккупировали половые гормоны.
Мир обернулся соблазном. Ни один банан больше не был просто бананом. Все возбуждало. Группа «АББА» и женщины-стоматологи, лазающие пальцами в рот, меховые домашние тапочки и пушок под мышками одноклассниц, Даная Рембрандта и вывеска «Женское отделение» в общественной бане, изделия номер два за стеклом аптеки и надувные шарики олимпийского Мишки; пляжи летом, катки зимой, а весной – лужи, отражающие капроновые продолжения женских ног. Кроме того: собачьи свадьбы, кошачьи концерты, стоны голубей и защечные мешки хомячка, набитые печеньками.
Но сильнее всего – родная речь. Ее хотелось не по-детски. Одноклассники скучали над учебником, а я чувствовал пряный запах насилия из камеры пыток.
Родная речь, уродливая дочь великого и могучего, мучила, как жаркая ладонь в паху. Меня с детства привлекало уродство. Государственный гимн. Панельное домостроение. Родители получили квартиру на окраине города, где рабочая молодежь с корнем вырывала трубки из телефонов-автоматов. Район назывался Париж. На пустыре, где кончался город, ударными темпами, к двадцать шестому съезду КПСС, возводили девятиэтажку с двадцатью шестью подъездами. Ее прозвали «китайская стена». Возвращаясь из школы, я следил за работой подъемных кранов и радовался увеличению этажности серого панельного чудовища. Париж, окруженный Китайской стеной, казался лучшим местом на Земле. Я чувствовал гордость за свой район. Родная речь возглавляла хит-парад моих девиаций.
Ее жрецы, строгие неулыбчивые граммар-фашисты, терзали кретинов, не знающих ЖИ-ШИ. Они опускали всякого, кто говорил «крайний» вместо «последний» или, не дай бог, «займи денег» вместо единственно верного «одолжи». За кофе в среднем роде невежды отвечали, как за козла в местах заключения.
Моя бабушка была лектором общества «Знание». Я бы даже сказал, Ганнибалом Лектором. Она презирала невежество в точности как герой того фильма. С холодной улыбкой и ядом в голосе. Однажды я сопровождал ее на экзамены. Жуткий, но интересный опыт. По осклизлым ступеням мы спускались в глубокий подвал, шли мрачными коридорами, где стояли гипсовые бюсты великих писателей. Скрипел паркет, тревожно и неритмично мигала лампа дневного света, отбрасывая резкие тени на лица великих. Казалось, они корчат нам рожи. В большой комнате, в полной тишине, какие-то люди неподвижно сидели за столами. Место называлось рабфак. Бледные от страха рабы и рабыни по очереди всходили на эшафот, где их ждала Галина Алексеевна. Я тихо шелестел в углу журналом «Мурзилка», пока она делала свое дело.
– Как вы сказали? – переспрашивала она трясущуюся рабфаковку. – Татьяна и Онегин написывали друг другу любовные письма? Это что-то из серии «Нехлюдов был аристократ и мочился одеколоном»? О чем вы думаете?
Девица начинала рыдать: грешна, матушка. Оскверняю уста варваризмами. Но внутри я не такая, помыслы мои чисты. Люблю я пышное природы увяданье. Люблю мою бедную землю. Я жить люблю и умереть боюсь. И вы полюбите нас черненькими! – шептала она, как в бреду.
Но ответил людоед: нет! Бабушка возвращала зачетку:
– Встретимся в другой раз.
Ее ученики постоянно работали над ошибками, которые заводились в тексте, как вши, – чем длиннее предложения, тем больше насекомых. Падежные окончания кишели. Пунктуация – тифозный кошмар. Двоеточие или тире, двоеточие или тире? Если враг не сдается, тире, его уничтожают? Или, двоеточие, его уничтожают? Или, запятая, его уничтожают? Можно подумать, его оставляют в живых хоть в каком-то случае? На то он и враг, чтобы не знать к нему жалости! Родная речь – это вам не болтовня родственников у самовара. Это ужас и моральный террор. Страшно писать по-русски, господа!
Чтобы снять стресс, ученикам разрешалось смеяться над дебильными фразами из сочинений друг друга. Советская школа поощряет здоровый смех над дебильными фразами, которые зачитывает Галина Алексеевна, молодая, красивая учитель литературы, не боявшаяся носить красное.
Во время урока она, бывало, садилась на стол, закинув ногу на ногу, и цитировала дебильные фразы, демонстрируя всему классу его умственное убожество и свою красоту. Класс обожал эти демонстрации. Сорок лет спустя бывшие ученики присылали ей поздравительные открытки:
Дорогая Галина Алексеевна!
Пусть Год змеи – год женщины – обернется для Вас удачами, радостями, здоровьем. Минул еще один год. Осталось, по-моему, 8 месяцев до 40-летнего юбилея нашей встречи. В класс вошла молодая, нарядная, красивая, умная учительница, кажется, в красном костюмчике (или он потом появился?). И она нас тоже любила, во всяком случае, относилась с интересом и уважением. И уроки были необычными. Такую школу и перестраивать не надо бы сейчас! Вот так. Годы, дни и минуты бегут-бегут. И вот уже мы тоже оба пенсионеры. А кажется, что еще недавно мы писали выпускное сочинение, которое пришлось написать заново, и мы так волновались.
Крепко обнимаем. Ваши Марина и Леня. 22.12.88
Жизнь прошла, а они до сих пор чувствуют мандраж перед выпускным сочинением. Вот это школа!
Строго запрещалось смеяться над дебильными строчками классиков. Желать обнять у вас колени – это не смешно, потому что – Пушкин. Культ мертвых. Культ урны с прахом. Групповые фотографии на могилах и все такое, возвышенное. Над классиками можно только плакать. Годовщины писательских смертей отмечали с торжественным сладострастием. В такие дни главным редакторам позволялось входить в склепы и смотреть на останки великих. Разрешалось даже щупать останки: берцовую кость Толстого, грудную клетку Чехова. Из склепов ехали в редакции диктовать машинисткам скорбные передовицы.