Волна тепла
Кипр, май 1974 года
В тот день Никосию накрыло волной тепла. Солнце пылало злобным огненным шаром, опаляя старинные венецианские переулки, генуэзские дворики, греческие гимназии и турецкие хаммамы. Магазины были закрыты, улицы пустынны, если не считать свернувшейся в скудной тени бездомной кошки или сонной ящерицы, настолько безжизненной, что ее можно было принять за украшение на стене.
Жара началась в предрассветные часы, стремительно усиливаясь. Около десяти утра, в то время, когда турки и греки по обе стороны Зеленой линии допили свой утренний кофе, волна тепла достигла апогея. И вот сейчас, после полудня, воздух раскалился, стал удушающим. Дорожное покрытие растрескалось, асфальт стекал ручейками цвета обуглившегося дерева. Где-то надрывно ревел мотор автомобиля, резиновые покрышки которого увязли в липком асфальте. И снова тишина.
К трем часам дня жара превратилась в дикое существо, в змею, нацелившуюся на свою жертву. Она с шипением скользила по тротуарам, засовывая пылающий язык в замочные скважины. Люди приникли к вентиляторам, усиленно сосали кубики льда и открывали окна, чтобы тотчас же их закрыть. Они охотно остались бы в помещении, если бы не ощущавшийся в воздухе специфический запах – едкий и чужеродный.
Поначалу турки заподозрили, что запах идет из греческого квартала, а греки – что из турецкого. Однако никто так и не смог установить источник запаха. Казалось, он исходит прямо из земли.
Стоя у окна с книгой стихов – старое издание «Ромиосини», принадлежавшее Михалису, – Костас напряженно всматривался в сад, откуда в дремотной полуденной тишине донесся какой-то звук. Костас перевел взгляд на верхние ветви ближайшего к окну рожкового дерева и, не заметив ничего необычного, собрался было отвернуться, но внезапно увидел уголком глаза какое-то движение. Что-то упало на землю, причем настолько стремительно, что Костас не понял, в чем дело. Он выскочил из дому, ослепленный проникавшими сквозь листву рассеянными солнечными лучами, и поспешил к видневшимся вдали темным теням, разглядеть которые мешал резавший глаза свет. И только подойдя совсем близко, Костас понял, что это было.
Крыланы! Дюжины крыланов. Одни валялись на земле, точно гнилые фрукты, другие свисали вниз головой с веток, завернувшись в крылья, словно для того, чтобы согреться. Длина большинства из них составляла дюймов десять, но были и совсем мелкие – около двух дюймов. Детеныши, впервые оказавшиеся под воздействием аномальной жары. Некоторые новорожденные, буквально присосавшиеся к груди матерей, погибли сразу, поскольку не умели регулировать температуру тела. Обезвоженная кожа облезала струпьями, мозг закипал в черепе; эти умные животные слабели и становились точно пьяные.
Костас, чувствуя стеснение в груди, бросился бежать. Зацепился за деревянный ящик и упал, распоров лоб об обитый железом край. Поднялся и снова бросился бежать, несмотря на пульсирующую боль над левой бровью. Добрался до первого крылана, рухнул на колени и поднял крошечное тельце, легкое, будто дыхание. Затем встал с неподвижным животным в руках, ощущая под пальцами шелковистую шкурку, чувствуя, как тают последние признаки жизни.
Костас не плакал, когда домой принесли убитого Михалиса, выглядевшего таким умиротворенным, что трудно было поверить в его смерть. Поразившая его пуля идеально замаскировалась, словно стыдилась того, что натворила. Не плакал Костас и тогда, когда нес гроб с телом в церковь, чувствуя лишь тяжесть полированного дерева на плече, вкус серебра после целования креста, запах масла и пыли, застрявший в ноздрях. Не плакал он и на кладбище, когда гроб под истошные рыдания опускали в могилу. Единственное, что Костас мог предложить старшему брату, была горсть земли.
Костас не плакал, когда Андреас, в свои шестнадцать, покинул дом ради идеалов, мечты и террора, оставив мать с братом в состоянии перманентного страха. Нет, Костас не пролил ни слезинки, понимая, что должен быть опорой для матери. Однако сейчас, когда он держал в руках мертвого крылана, скорбь стала осязаемой, как будто что-то, сшитое на живую нитку, стало расползаться. Костас начал всхлипывать.
– Костас, ты где?! – позвала из дома Панагиота дрожащим от волнения голосом.
– Я здесь, ма́на.
– Почему ты выскочил из дому как ошпаренный? Чем ты там занимаешься?
Когда Костас подошел поближе, озабоченность на лице матери сменилась замешательством.
– Ты плачешь? Ты что, ушибся?
Костас показал матери крылана:
– Они все мертвые.
Панагиота перекрестилась, ее губы зашевелились в беззвучной молитве.
– Не трогай их. Иди вымой руки. – (Костас не двинулся с места.) – Ты меня слышишь? Они заразные, грязные животные. – Панагиота всплеснула руками, к ней вернулась ее обычная уверенность. – Ступай. Я сейчас возьму лопату и брошу их в мусорную кучу.
– Нет, нет, только не в мусор! – взмолился Костас. – Оставь их мне. Ну пожалуйста! Я их похороню. И потом вымою руки.
У Костаса был такой страдальческий взгляд, что Панагиота не стала настаивать. Она повернулась к сыну спиной и, не сдержавшись, пробормотала себе под нос:
– Нашу молодежь убивают на улице, моро му, матери больше не знают, где их сыновья – в горах или в могиле, – а ты рыдаешь над кучкой дохлых летучих мышей! Разве так я тебя воспиты-вала?!
Костаса неожиданно пронзило чувство жуткого одиночества, столь острого, что оно казалось материальным. С того дня он больше никогда не заговаривал о крыланах и о том, насколько они важны для деревьев Кипра, а следовательно, и для жителей острова. На земле, охваченной конфликтами, залитой кровью, люди воспринимают как личное оскорбление любой перенос акцентов с темы их страданий, обвиняя вас в равнодушии. В тот год думать о растениях и животных, о природе во всех ее формах и проявлениях было неприлично, именно поэтому Костас Казандзакис ушел в себя, создав собственный остров внутри большого острова, и замкнулся в угрюмом молчании.