Моим друзьям,живым и ушедшим
Я в молодости был самонадеян,
душой пылал от гордости отечеством
и предан был замызганным идеям,
что разум управляет человечеством.
Привык я к новому гнездовью,
но помню край, где жил когда-то;
смотрю я с болью и любовью
на тьму российского заката.
Земной уже отбыл почти я срок,
соткавшийся обилием годов,
и близится таинственный порог,
а я к суду нисколько не готов.
Ещё я буду сочинять
на прочих непохоже,
и ни одна на свете блядь
мне помешать не сможет.
Он был ужасно некрасив,
в себе не очень был уверен
и был поэтому спесив,
надменен и высокомерен.
Мы прошлое листаем не напрасно,
кровавые рассматривая пятна:
текущее становится нам ясно,
а будущее – горько, но понятно.
Часто вспоминаю, как во время оно
был и я гуляка из не самых слабых;
был я сластолюбец, нынче я сластёна —
ем я шоколадку, думаю о бабах.
В ленивом беспутстве своём
девицы – одно наслаждение:
они тяжелы на подъём,
но очень легки на падение.
Мир делится на множество частей,
и есть у каждой собственные власти;
история – симфония страстей,
кипящих в это время в каждой части.
Мне жизнь интересна с её необъятностью,
и ради гульбы её сочной
готов я мириться с любой неприятностью,
но не с панихидой досрочной.
В мире всё увязано и спаяно,
прошлое – грядущему сродни,
и братоубийственного Каина
всюду повторяют в наши дни.
Всё то, что уготовано судьбой,
я принял, уважая рок могучий,
а прочее, что рядом шло гурьбой,
я тоже не отверг на всякий случай.
Легко живя среди прогресса
и покалечены империей,
мы – щепки срубленного леса
с большой невнятной фанаберией.
Дружил я мало с забулдыгами
и в их домах я не гостил,
я жизнь мою провёл за книгами,
а счастье скверны – упустил.
Гляжу вперёд я неуверенно,
и есть резоны у тоски:
Россия будущим беременна,
но травит все его ростки.
Вот баба – ангел во плоти:
мягчайший нрав, небесный лик,
но если встать ей на пути,
то ведьмой делается вмиг.
Среди гавна живя, обычно
брезгливым чувством вы томимы,
потом гавно уже привычно,
а дальше вы неразделимы.
Сижу, сопя от наслаждения,
и тихо сам себя ругаю:
ведь наша жизнь, она – движение,
которым я пренебрегаю.
Греховна избирательность моя,
но я уже, похоже, свыкся с ней:
трагического много знаю я,
но мне смешное ближе и нужней.
Чем ярче та формулировка,
где всё – враньё и напоказ,
тем более легко и ловко
она прихватывает нас.
Улыбка бывает рассеянной,
надменной бывает улыбка,
пугливой и даже растерянной,
когда объявилась ошибка.
Прости, молодёжь, моё слово сердечное,
такая мне вышла стезя,
но сеять разумное, доброе, вечное
никак без занудства нельзя.
Живу я по-старчески благостно,
любуюсь шумливой эпохой,
а что было мерзко и пакостно,
уже мне до лампы и похуй.
Вокруг меня такие старики
сегодня пьют, забыв речушку Лету,
что вдруг и я здоровью вопреки
гуляю вместе с ними по буфету.
Я поживу ещё немножко,
ещё мне многое дано,
а после будет неотложка
и покурить не суждено.
Люблю свои стишки корявые:
почти всегда строка опрятная,
порой мыслишки есть кудрявые,
и меланхолия приятная.
Порылся я в моей судьбе,
ловя детали и подробности,
и справку выписал себе
о полной нетрудоспособности.
Как не любить мероприятия,
когда в крови – коллективизм?
Уединённые занятия —
писательство и онанизм.
Зря скользит короткий и проворный
взгляд по нашим будничным одеждам:
мы не надеваем траур чёрный
по мечтам, иллюзиям, надеждам.
В моих писаньях нету страстности,
а просто выстроена речь
об огорчительной напрасности
попыток душу оберечь.
Про то, что я тоскую и грущу,
что больше не пою весёлых песен,
сегодня я в лицо сказал борщу,
который переварен был и пресен.
Истёрлись юные томления,
забыто первое свидание…
У смерти есть уведомления,
одно из первых – увядание.
Снился мне удивительный бред,
из разряда вполне сумасшедших:
ем я свой ежедневный обед,
а вокруг меня – тени ушедших.
Печалюсь я совсем напрасно —
течёт отменная пора:
и в голове пока что ясно,
и выпить хочется с утра.
Никто на свете не повинен
в житейских горестях моих,
и в тесноте моих извилин
опять лопочет новый стих.
Столько мерзости в мире творится
при молчащем общественном мнении,
что светлеют причастные лица,
а свидетели – в недоумении.
Враньё и ложь не побороть,
они царят сейчас,
но кажется, и сам Господь
наёбывает нас.
Приснился мне роскошный сон:
я в рай медлительно иду,
а над котлами вознесён
стоит мой памятник в аду.
Моя поэзия простая
полна исконных слов народных,
и пусть меня ругает стая
из эрудитов гуглеродных.
Я сионист и русофил,
я просто с этим вырос —
во мне гнездо, похоже, свил
раздвоенности вирус.
Увы, но такая натура,
и грустно мне в этом признаться:
в меня мировая культура
напрасно старалась впитаться.
Немало в жизни было сложностей,
на одоленье был я скор,
а вот упущенных возможностей
я не заметил до сих пор.
Всё прошлое сгорает не дотла,
судьба его совсем уже другая:
из памяти оно ручьём тепла
течёт, печаль и радость исторгая.
Смотрю на морды, рожи, хари,
на скотский в их чертах покой;
конечно, все мы – Божьи твари,
но не до степени такой.
Раньше я не думал как-то никогда
о великой трудности сосуществования:
у людей без совести нету и стыда,
и напрасны, значит, все увещевания.
Остаток ощущая как избыток,
браваду излучая и кураж,
едва хлебнув живительный напиток,
мы сразу же плюём на возраст наш.
Загадка останется вечной
при всём изобилии книжном:
Творец существует, конечно,
но в виде, для нас непостижном.
Моё житьё весьма обыкновенно —
уже с утра за письменным столом;
а время, когда море по колено,
в далёком и забывшемся былом.
Смотрели б мы уверенней вперёд,
и стал бы жить духовнее народ,
но много очагов цивилизации
страдает от еврейской оккупации.
Строит культура мосты между нами,
тихо слабеют убойные банды,
только мосты эти рушит цунами
шквальной, разящей мозги пропаганды.
Какая музыка играла,
когда мы были молодые!
И эти искры карнавала
мы помним – лысые, седые.
Творит судьба крутые виражи,
и вовсе неожиданно притом,
и самые отважные мужи
в них гибнут в одиночку и гуртом.
Знавал я очень много увлечений,
в читательстве особо был активен,
а вот насчёт любых вероучений
я холоден и сухо объективен.
Наша похоть – таинственный текст,
Божьи замыслы в нём сокровенные,
потому что ведь именно секс
восполняет потери военные.
По многим я поездил городам,
и разные бывали впечатления,
теперь, когда немного я поддам,
то вру про них, сопя от умиления.
Уплыли годы услаждений,
уже во тьму готов билет,
но много блудных побуждений
ещё бурлит на склоне лет.
Прошёл я когда-то сквозь тучу сомнений,
и стих мой душевный пожар;
я чтец-декламатор моих сочинений,
я сам отыскал этот жанр.
Кипит вокруг военный пыл,
кипит, шипя, планета;
Творец создал нас, но забыл,
зачем Ему всё это.
Ликует от виршей лихих
поэтов шумливая свора,
обильно родятся у них
стихи из душевного сора.
А я бы многое отдал,
когда б дознаться смог,
кто на планете правит бал.
Но ясно, что не Бог.
Сполна познавши в жизни толк
и обретя покой отрадный,
я одиночка. Но не волк.
Скорей баран я. Но не стадный.
Спокоен я, идя ко сну, —
ведь миновал я все напасти
и не ловился на блесну
ни процветания, ни власти.
В железном грохоте и лязге
идёт безумный перепляс,
но длятся свары, брань и дрязги,
одолевающие нас.
Во времени уже довольно скором
на некоем отсюда расстоянии
я с тенями увижусь, по которым
грустил я при недавнем расставании.
Затмение Луны – явление,
естественное по природе;
а на Земле умов затмение —
оно откуда к нам приходит?
Я не мечтал о громкой славе,
не ждал от жизни улучшения,
но иногда к худой шалаве
питал позывы искушения.
Года промчались, будто конница —
то гладко было, то колдобинно,
но все события мне помнятся;
которых не было – особенно.
А хорошо, что мы родились.
Что в нас была живая искра.
И денежки у нас водились.
Кончались только очень быстро.
Промолчал несведущий провизор,
и не дал ответа эрудит:
холодильник или телевизор
на российском поле победит?
А разве изменилось в мире что-то?
Работают угрюмые работники,
повсюду на людей идёт охота,
но так же скопом гибнут и охотники.
А жалко всё же, что соитие
и завершающий момент —
не эпохальное событие,
а быта мелкий элемент.
Есть мир вещей и мир идей,
и каждый дивно разноцветен,
и в оба мира иудей
проник и быстро стал заметен.
Испуги, страхи, ужасы, тревоги
текут безостановочной рекой,
они витают роем на дороге,
ведущей человека на покой.
Я всю жизнь мою нынче сполна пролистал,
как листал бы страницы журнала:
интересные там попадались места,
только было и стыдных немало.
Ещё сгорел я не дотла,
ещё в решеньях скор,
однако на хуй все дела
послал с недавних пор.
Да, в мире от добра немного толка,
зло всюду норовит на пьедестал;
но вдруг найдись Кащеева иголка,
и я б её обламывать не стал.
Я многих в жизни потерял,
и книги их – в потёках пыли,
моей души материал
они когда-то покроили.
Творя поклоны властной силе,
народ вершит свой крестный путь;
самодержавие в России
меняло форму, но не суть.
Земное гаснет бытиё,
надежд на льготу нет,
но жизнечувствие моё
острей на склоне лет.
Прекрасно знают и невежды,
что если рвёшься напрямик,
то с дамы сложные одежды
сметаются в единый миг.
В России не просто ограблено
живущее в ней население,
но главное – что испохаблено
ума и души устремление.
Из канувшего я тысячелетия
и в веке не сегодняшнем рождён,
отсюда это чувство, что в ответе я
за всё, к чему душевно пригвождён.
И каждый вечер – вовремя и кстати —
сама за рюмкой тянется рука,
налью немного тёмной благодати
и пью за то, что жив ещё пока.
Стихи текут, как откровение,
как поколения звучание;
потом постигнет их забвение
и навсегда уже молчание.
Бедняга! В час его зачатия —
и это видно по нему —
была ужасной антипатия
супруги к мужу своему.
Когда затеян ужин пышный
и разговор течёт несложный,
то собеседник никудышный,
но собутыльник я надёжный.
Рассчитывать глупо, что всё неизменно
в повадке крутого подонка:
сегодня бандиты одеты отменно
и мыслят корректно и тонко.
Ещё не изменило чувство вкуса,
я больше понимаю даже вроде,
но груда накопившегося мусора
мешает моей умственной свободе.
– Теперь я устаю от малой малости,
я счастлив, но порой изнемогаю…
– А чем ты занимаешься на старости?
– Долги плачу и детям помогаю.
Солидарно, совокупно и соборно,
совпадая в упованиях глухих,
мыслят мерзко, озверело, подзаборно
очень много современников моих.
На старости, в расслабленном покое
поймал себя на том, что и сегодня
я думаю о женщинах такое,
что краской бы залилась даже сводня.
Я людей молчаливых боюсь,
чересчур они смотрят внимательно
или скажут нелепую гнусь
и расстроят меня окончательно.
Как автор музыки волшебной
мог оказаться мелким гадом?
Но жизнь духовная с душевной
текут раздельно сплошь и рядом.
Сказать могу я мало лестного
об отношении к писателям,
но кто меня слегка попестовал —
тем буду вечно я признателен.
Я написал бы свой портрет
без разных пакостных опасок —
как несусветный винегрет
из хаоса случайных красок.
Езжу я далеко и окрест;
повторения делать нельзя:
обезлюдело множество мест,
где отправились к Богу друзья.
Земной когда заканчиваю путь,
сочувственную жалостность гоня,
умение уместно подъебнуть
во мне оборотилось на меня.
Я некрасиво раньше ел —
кромсал еду зубами резвыми,
я чмокал, чавкал и сопел;
теперь я клацаю протезами.
Надеюсь я – не вяжут веники
решатели задач осмысленных,
мои крутые соплеменники
в лабораториях бесчисленных.
Кошачьи концерты и свадьбы собачьи,
а у молодых – сексуальные сны
душе говорят о высокой удаче —
приходе на землю гулящей весны.
У огромной, смиренно молчащей страны
отнимаются честь и достоинство,
а сплочённые рабством гнилые гавны
единятся в охранное воинство.
В различных побывал я возрастах,
и близости ценил я, и приятельства,
все возрасты я прятался в кустах
доверчивости и доброжелательства.
Вчера мне снился дикий бред:
к нам гости едут – круг наш узкий,
а в доме выпить – нет как нет,
а также нету и закуски.
Молчит народ непросвещённый,
но если свет вольётся в души,
народ воспрянет возмущённый
и просветителей удушит.
Вот самый яркий из кульбитов
большой идейной лотереи:
нет горячей антисемитов,
чем озарённые евреи.
Мой долг весьма различным людям —
он лишь растёт день ото дня,
в душе я должен даже судьям,
на зону бросившим меня.
Моё пустое сочинительство —
увы, характер мой дурной —
полно густого очернительства
всего замеченного мной.
Мне уксус одиночества знаком
отнюдь не понаслышке, чисто лично;
в компаниях я не был чужаком,
но им я ощущал себя обычно.
Желание слиться в единстве со всеми
владело поэтами, как наваждение,
но этой душевной мечтательной схеме
мешало зловредное происхождение.
Потери, уроны, пропажи
и боль незаживших обид —
печалят, однако же даже
слегка освежают наш быт.
Вполне уверен в организме,
люблю я вредную еду,
и нездоровый образ жизни
я с удовольствием веду.
Вечерние мысли – не те же, что днём,
хоть узами связаны тесными:
вечерние полнятся вечным огнём,
дневные – заботами пресными.
Я жизнь мою отладил лично,
и вопреки предупреждениям
я всё, что было нелогично,
творил с особым наслаждением.
Подлости, конечно, в мире много,
а порой – и просто до предела,
но винить не надо в этом Бога:
подлость – человеческое дело.
Мне в людях часто чудится подобие
ушедших: вон ещё один двойник,
но после вспоминается надгробие,
и сходство исчезает в тот же миг.
Везде вливая в души тонкий яд,
гуманные накинув одеяния,
евреи беспардонно шевелят
забытые Россией злодеяния.
Мне возраст не прибавил в жизни счастья,
однако же, нисколько не задев,
оставил тайный трепет сладострастья
от вида полуголых пляжных дев.
Я жизнь веду изрядно серую,
во многом я подобен зверю,
поскольку в Бога я не верую,
а людям я давно не верю.
Мыслишка пришла ко мне дерзкая:
что наша фортуна людская —
стихия, слепая и мерзкая,
и губит, надеждой лаская.
Цвела трагедия растления
в родной когдатошней стране,
и помутневший облик Ленина
мерцал в болотной глубине.
Я не трубач лихого слова
и ничего не агитатор,
я шума времени земного
всего лишь аккомпаниатор.
Всем фантазиям, грёзам, мечтам
суждено постепенно, не сразу,
но усохнуть. Подобно цветам,
помещённым в настольную вазу.
На пляже я нисколько не скучаю:
с утра и до обеденной еды
я старческую благость источаю,
любуясь, как колышутся зады.
Забавно, что звериные оскалы
направлены на нас почти в упор,
однако же гиены и шакалы
не смеют нападать с недавних пор.
Вчера читал моральный
текст, посвящённый чувствам,
там даже секс оральный
именовался устным.
Забыл он нежность незабудок,
не ждёт от жизни новостей,
теперь один только желудок —
источник всех его страстей.
Когда я лепил из песка куличи
и какал в ночную посуду,
везде не висели уже ильичи,
иосифы были повсюду.
В истории больших идей,
чей путь извилист и непрост,
есть непременно прохиндей,
авантюрист или прохвост.
Уже наружно я пожух
и перед лестницами трушу,
но стойкий юношеский пух
ещё хранит живую душу.
Мужчины были животастики
при очевидном самомнении,
а жёны их – шедевры пластики,
но в пародийном исполнении.
Жизнь – удивительное чудо,
где дни слагаются в года;
и как явился ниоткуда,
так и уходишь в никуда.
Я думаю, что, старясь в нищете,
Творцу я так же был бы благодарен,
Ему не благодарны только те,
кто смолоду был алчен и бездарен.
Эфир, экраны, микрофон
и новостей увеселение —
так создаётся наебон,
которым травят население.
Склонный отродясь к самокопанию,
сам себе слуга и господин,
я люблю занятную компанию,
часто я поэтому один.
В житейской тьме ещё мерцая,
легко живя в покое праздном,
лишь об одном прошу Творца я —
не награждать меня маразмом.
Надеясь, сокрушаясь и греша,
в нас мается бессмертная душа;
то жарко торжествуя, то страдая,
в отчаяние изредка впадая.
Не физик я, но и не лирик.
И рад весьма, что не зануда.
Себе посмертный панегирик
я перешлю уже оттуда.
Полно людей сегодня сытых,
душевно – умственно хромых,
ибо количество убитых
снижает качество живых.
Какая перспектива бесподобная:
присутствовать, участвовать, но – скрытно;
моё существование загробное
сейчас уже мне очень любопытно.
И не случилось ничего,
но климат жизни изменился
из-за отсутствия того,
с кем ты душою породнился.
Нынче я всё реже
нежусь на природе —
ноги ещё держат,
но уже не ходят.
Я много больше мог успеть
за долгий срок земной,
когда б не так любил я петь
в компании хмельной.
Я знаю жизнь, играл я в ней
и князя, и раба,
и много сочных пиздюлей
дарила мне судьба.
Когда вконец развеяны все чары
преступной, но внушительной фигуры,
являются на сцену янычары —
последняя надежда диктатуры.
Как я люблю чужие мысли!
Питаю к ним живую страсть.
И хоть нисколько не завистлив,
чертовски хочется украсть.
Жизнь течёт прихотливым узором,
на пути её нет указателей,
и стыдливо становятся вздором
все прогнозы её предсказателей.
Никак и никогда чины и звания
с моим не сопрягались организмом;
никчемность моего существования
оправдана глубоким похуизмом.
А поиск правды и добра,
задержанный большевиками,
как начинался не вчера,
так и продолжится веками.
В силу интуиции, наития,
в силу подсознательного чувства
будущие судьбы и события
видятся мне сумрачно и грустно.
В года абсурда, лжи и страха
в пространствах тёмных и холодных
нельзя не достигать размаха
в пустых мечтаниях бесплодных.
Мы ждём, что грянет Божий глас
и прекратятся все мучения,
но молча смотрит Он на нас,
слегка слезясь от огорчения.
В распахнутом душевном разговоре
я скрытен в биографии своей:
в моих воспоминаний коридоре
есть много заколоченных дверей.
Я вкусно ем любой обед,
курить и пить я сроду призван,
а что на пользу, что во вред —
уже забота организма.
Я старый усыхающий еврей,
и горько мне от общего бесстыдства:
к интимной анатомии моей
никто не проявляет любопытства.
Живя во время беспокойное
над суетой пустопорожней,
люблю я чтение запойное,
и нет наркотика надёжней.
Выдумка, талант и мастерство,
ярая азартность молодая —
в редкое живое существо
вместе попадают, совпадая.
Когда порой стишок пишу,
подобно прочим графоманам,
я вижу в мареве туманном,
что путь в бессмертие вершу.
Стабильно в этой жизни зыбкой
текут печалящие годы;
блаженны, кто встречал улыбкой
любые новые невзгоды.
В застольной пьяной болтовне
отменно знал я толк,
но после скучно стало мне,
и я замолк.
Мои года хоть и богатство,
и волноваться ни к чему,
но окружающее блядство
вредит покою моему.
Хмельной в себя залил я много влаги,
свой дух вознаграждая за труды,
но бедной терпеливице бумаге
досталось ещё более воды.
Во время странствий и разлук
при полной внешней безмятежности
слышней сердечный тонкий звук
любви, участия и нежности.
Прожив на свете срок большой,
пришёл я к жизненному устью
с беспечной русскою душой
и коренной еврейской грустью.
Старюсь я в неге и холе,
грешная лень моя барственна,
память о долгой неволе
тоже во мне благодарственна.
На грани сна и пробуждения
царит в нас лёгкая растерянность —
тень от живого сновидения,
которое уже рассеялось.
В душе моей давно уже зима,
повсюду снег лежит разнообразно,
и сани прихотливого ума
в сугробах этих вязнут непролазно.
С подлым веком лихое соседство
я легко почитаю судьбой,
а от горечи возраста средство
я во фляге таскаю с собой.
Читать ничего не хотелось,
писать и совсем не моглось,
а думать – роскошная смелость,
её у меня не нашлось.
Когда в гипотезах рабочих
томятся следственные власти,
вина евреев легче прочих
ложится в корень всех несчастий.
Бывают в жизни жуткие часы,
когда внутри всё пусто и недужно,
и клонятся душевные весы
к тому, что продолжать уже не нужно.
Конечно же – судьба, фортуна, рок
над нашими делами полновластны,
однако в каждой жизни есть порог —
и дальше их усилия напрасны.
Всё, что знаю, уже старо,
всё былое ушло, как дым,
острым было моё перо,
а теперь я пишу тупым.
Цветы ещё многажды зацветут,
заметно станет чище мироздание,
и где-нибудь совсем уже не тут
назначится нам новое свидание.
К чему тревожить Божью высь,
моля, чтоб наглый сгинул бес?
Ему сказал я: «Отъебись!»,
и он исчез.
Остаток лет пустив на доживание
и каждый год ещё старея на год,
одно теперь я пестую желание:
уйти, не причиняя близким тягот.
Мне сон дурной приснился этой ночью —
о некоем волшебном хулиганстве:
я занят был любовью, но не кончил —
подружка вдруг растаяла в пространстве.
В избытке все века многострадальны,
мы дети изнурительных исходов,
успехи наши ярки и скандальны,
поскольку будят зависть у народов.
Незыблемы законы естества:
когда лежит на совести короста
из вечного вранья и воровства,
всё прочее к ней липнет очень просто.
В Москве сперва гулял я неприметно,
потом дела приятней обернулись:
прохожие кивали мне приветно,
и даже две собаки улыбнулись.
Страна сама собой горда —
огромная и разная,
а позади её горба
висит котомка грязная.
В обаянии каждого вечера
полюбил я гастроли недаром,
и с цветов моего красноречия
собирал я пыльцу гонораром.
В судьбе такие были полосы,
когда кренился хлипкий плот,
я самого себя за волосы
тащил из жизненных болот.
Японских традиций мудрёней,
затейливей секса французского,
тюремного мата ядрёней
загадка терпения русского.
Не став ни прозорливей, ни умней,
о людях я подвержен беспокойству:
не зря мы так похожи на свиней
по внутреннему органов устройству.
Перспективы возникают очень ясные,
и уютно всем живётся в их преддверии:
инвалиды, старики и несогласные
будут вовсе не нужны большой империи.
К торжественным гимнам и маршам
почтения нет ни на грош:
военным становится фаршем
и гибнет под них молодёжь.
Пусть потомки из текстовой пыли
восстановят былое, что было:
как евреи Россию любили,
как евреев она не любила.
Когда страну объял заметный мрак
и лучшего уже никто не ждёт,
то это совершил не внешний враг,
а собственный повсюдный идиот.
Весьма земной исток у суеты.
Ещё я столь же полон убеждения,
что в нас тоска от вида красоты —
небесного она происхождения.
Есть у судьбы забавный завиток,
его увидеть странно и занятно —
когда уже увянувший цветок
вдруг начинает пахнуть ароматно.
С отменными друзьями-златоустами,
душой соприкасаясь и плечом,
годами говорили мы без устали
о чём придётся, чаще – ни о чём.
Те, кто заботился об истине
с мечтами, время превозмогшими,
потом годами ждут амнистии
и возвращаются умолкшими.
Промчалось бесконечно много дней,
и понял я, потрёпан разной бурей,
что я не стал нисколечко умней,
но сделался я опытней и хмурей.
Мной по свету немало пройдено,
и проезжено, и проплыто,
и мила мне былая родина,
и старуха возле корыта.
Ни словом, ни жестом, ни мимикой —
а силы в себе я найду —
не выдам я близким, что клиникой
уже обречён на беду.
Не знающий ни зависти, ни злобы,
я стойко это качество храню;
от них происходящие микробы
съедают организмы на корню.
А старость – время очень тусклое,
и странно мне живётся в нём:
окно наружу стало узкое
и всё мутнее день за днём.
Уже давно мне стало ясно,
что нам как дар она дана,
что жизнь мучительно прекрасна
при всём обилии гавна.
А в личные музеи с неких пор
я не хожу: хозяина там нет,
судьбы уже свершился приговор,
а на хер мне остывший кабинет.
На внешность – жуткий образина,
однако же везёт мерзавцам:
он так умён невыразимо,
что дамам кажется красавцем.
Я скептик, циник, пессимист,
ещё охальник я в придачу,
почти опавший жёлтый лист…
Но я смотрю кино и плачу.
Мои стишки душе не надоели,
я не ищу в них яркой необычности,
поскольку я пишу на самом деле
о мыслях небольшой, но всё же личности.
Дряхление меня не поломало,
я к жизни сохраняю обожание
и формой изменился очень мало,
но сильно оскудело содержание.
Исчезает моё поколение,
кому годы в России достались;
позже правнук придёт в изумление
от того, что мы живы остались.
Когда оглянешь весь свой путь
с его конца печального,
то камень хочется швырнуть
в кого-нибудь случайного.
Я заметил свойство личное
у идущих напрямик:
совесть есть, но эластичная
и забывчивая вмиг.
Пускай меня сразит небесный гром,
если мои лукавы оправдания,
но двигало весь век моим пером
единственное чувство – сострадание.
Для холуя весьма типична
потуга слыть интеллигентом,
хотя смешно и непрактично
сучить ногами под клиентом.
Ко всему на свете толерантен,
я боюсь обид и перебранки,
с дамами к тому же я галантен,
только привередливы засранки.
Когда смех колышет зрителей моих,
то колеблются недвижимые своды:
щекотание извилин мозговых
вызывает ощущение свободы.
Смотрю на всё вокруг я со спокойствием,
пристойным для души на склоне дней,
о зле пишу с большим я удовольствием,
поскольку мне сейчас оно видней.
Я, признаться, жил неадекватно —
вне моралей всяческих и этик:
я бывал обманут многократно
и всегда прощал мерзавцев этих.
Смотреть вокруг необходимо,
чтоб осознать картину дня:
пока что в мире много дыма,
но нет повального огня.
Одна мечта явилась нынче мне:
когда в судьбе наступит завершение,
из жизни я хочу уйти во сне,
и чтобы сон тот был – про воскрешение.
Когда-то, в год изрядно утренний,
я охладел к чужим советам,
и с той поры лишь голос внутренний
мне главным был авторитетом.
Я пишу путевые заметки,
не вникая в подробности местные —
так ворона, взлетевшая с ветки,
озирает угодья окрестные.
Две дряблости на месте бывших щёк,
рот искривлён в неведомой обиде;
хотелось бы чуть-чуть пожить ещё,
но грустно жить в таком убогом виде.
Кошмарный вздор, абсурд и бред
сегодня в мире торжествует,
поскольку дикий винегрет
в умах и душах существует.
Наблюдаю – тяжело порой дыша,
тихо помня о присутствующем муже:
если женщина в одежде хороша,
то она и без неё ничуть не хуже.
О власти российской останется память,
которая будет совсем не сложна:
такое количество душ испоганить —
для этого адская сила нужна.
Нет, я нисколько не мыслитель
и не актёр с его ломанием,
я всех событий только зритель
с его убогим пониманием.
Закону я всегда бывал послушен,
однако был юродивый калека:
всё время у меня торчали уши
упрямого осла и человека.
Любезна мне земная канитель,
не портит радость каждая колдобина,
когда мела житейская метель,
я тоже удручался не особенно.
Есть женщины холодного рисунка,
любовный с ней не мыслится полёт;
хотя у каждой женщины есть лунка,
ведущая сквозь весь наружный лёд.
Не был я обидчив или склочен,
вовсе не являл в работе прыть,
а бывал серьёзно озабочен
лишь по теме выпить-покурить.
Никак не вникну в эту гнусь,
хотя довольно много знаю,
но чем я старше становлюсь,
тем я всё меньше понимаю.
Медлительны вольности дрожжи,
и люди ни в чём не уверены;
откинув хозяйские вожжи,
холопы угрюмо растеряны.
Много раз пожалел я о том —
хотя жил не спеша и не бедно, —
что откладывал я на потом,
что потом исчезало бесследно.
Весь мир сейчас изрядно мрачный,
не сыщешь тихую обитель,
а где-то мелкий и невзрачный,
растёт маньяк, его губитель.
Кончается мой умственный запал,
и мысли у меня теперь убогие,
и снилось мне намедни, что упал
я с дерева моей генеалогии.
Конечно, очень вредно на дыхание
влияет ежечасное курение,
однако дряхлой жизни колыхание
заметно получает ободрение.
Учёные приходят к мутным выводам;
печалятся и стонут эрудиты;
торговля побуждает к тёмным выгодам;
а правят ими – воры и бандиты.
Лишён я стариковского смирения
и славу жизни искренне пою,
но только больно мне от захирения
всего, что составляло суть мою.
Мне кажется, я жил бы, как монах,
питая только к небу интерес,
когда б не бушевал в моих штанах
упрямый до неистовости бес.
Забывчивость теперь моя подруга,
про день уже не помню я вчерашний,
вопрос мой заучила вся округа:
«Не знаете ли адрес мой домашний?»
Сизо-серая в небе пастель,
стёрта суши и хляби граница,
надо мигом раскинуть постель
и в целительный сон провалиться.
Земным заботам предан разум,
варясь во временном и мелком,
а что он тесно с небом связан,
осознаёт лишь чуть и мельком.
Ту власть, что так его дурачит,
его величество народ
однажды напрочь расхерачит
и вновь таких же изберёт.
Подумал я вчера о человеке —
что он бы без присмотра жить не смог:
вся суть его нуждается в опеке —
отсюда все вожди и даже Бог.
Сначала уверен, что всё впереди,
кичишься здоровьем и смелостью
и вдруг остаёшься один на один
с назревшей в тебе перезрелостью.
Читателей число хоть велико,
но кто единомышленник – не ясно,
а я смотрю не очень далеко:
заглядывать – и страшно, и опасно.
Я думаю больше, чем я говорю,
трепясь обо всём и подряд;
пока впереди я не вижу зарю,
а сумерки – всюду царят.
Я меж людьми не тёрся прочими
и я ничуть им не мешал,
весь век я плёлся по обочине
и вольным воздухом дышал.
А житейские вьюги и бури,
от которых мы все так несчастны,
происходят по собственной дури,
и к изгибам судьбы не причастны.
Я вдоволь пробыл на концерте,
на Страшный суд легко явлюсь,
поскольку я боюсь не смерти,
а умирания боюсь.
Забавно мне, что я и все приятели,
все люди в окружении моём
когда-то много лет и сил потратили
на знание, что в лагере живём.
Такие возникают обстоятельства,
что вследствие духовного шатания
мои знакомства, дружбы и приятельства
жестокие проходят испытания.
Как результат земного пира
мы видим жуткое уродство:
вся жизнедеятельность мира —
гавна и сора производство.
С самим собой наедине
и не тоскливо, и не пресно:
такого много есть во мне,
что внове мне и интересно.
Теперь меня простор земной
не манит, как манил когда-то:
дорога с улицу длиной —
и та уже великовата.
Никак под весёлую песню я
не спрячу, как мне неприятно,
что дух, обрастающий плесенью,
я видел уже многократно.
Фольклор, диалекты, жаргон
и мата фигурные свечи —
огромный лежит полигон
для будущей творческой речи.
Легко из тысяч рапортов и фоток
узнать о женских нравах переменчивых:
кокетки превращаются в кокоток
намного реже тихих и застенчивых.
С утра читаю чушь и хрень
о мерзостях лихих;
мозги сползают набекрень,
рождая новый стих.
Что опасны любые учения,
понял я на значительном опыте,
потому что избыток свечения
порождает излишество копоти.
А жизнь я приемлю в любом её виде,
крута и прекрасна она,
и даже когда на судьбу я в обиде,
то это не жизни вина.
Мне забавно в земном карнавале,
как легко и безоблачно мы
бесшабашно светло пировали
посреди бушевавшей чумы.
Уже исчезло множество. Однако,
хотя прошли бесчисленные дни,
покуда никакого нету знака,
что душами общаются они.
Любое личной мысли заглушение
мне видится с тюрьмою наравне,
по сути означая удушение
любого вольномыслия в стране.
Боюсь я, что во время похорон —
как память о давно минувшем прошлом, —
во мне взыграет вдруг тестостерон,
и будет пафос проводов опошлен.
Безделье и отсутствие забот,
и времени бездонные запасы…
– Чего ж ты так печален, идиот?
– Жалею я трудящиеся массы.
Я многих полон побуждений,
но дряхлой лени в унисон
из всех уместных наслаждений
я выбрал выпивку и сон.
Сегодня – только жалкое подобие
того, чем было прошлое моё,
я нынче – лишь учебное пособие
по старости и странностям её.
Во мне всё крепче ощущение —
я верю в мудрость организма, —
что новых знаний приращение
не прибавляет оптимизма.
О чём сейчас задумался Творец —
не знаю, не дано общаться с ним;
возможно, феерический конец
готовит Он созданиям своим.
Когда везде грохочут сапоги,
я думаю о нынешней поре:
гармония и хаос – не враги,
а вечные партнёры по игре.
Я от корней и до ветвей —
отнюдь не светлый небожитель,
российской выпечки еврей,
всего на свете грустный зритель.
Увы, винить мне некого —
как есть я образина,
таким сегодня зеркало
меня отобразило.
Живя отарой и гуртом
в уюте стадного единства,
уж не печалься, друг, о том,
что ты живой участник свинства.
Мне почему-то в память вдолблено
чужое чьё-то завывание,
что наша жизнь – всего лишь долгое
смертельное заболевание.
В итоге наших дальних путешествий
вдруг мысли налетают пёстрым роем,
что ты себя погладил против шерсти
совсем иным укладом и настроем.
Друзья мои не так уже шустры,
уже они готовятся к уходу,
и гаснут гормональные костры,
мы тихо возвращаемся в природу.
В познание вложил я много сил
и тратил много времени всегда,
а яблоко греха я надкусил
в уже довольно зрелые года.
Я ощущаю, что еврей,
по звукам шороха и шёпота —
то шевелящихся корней,
то злого жизненного опыта.
Когда я был юнцом зелёным
и был восторжен, как петух,
уже тогда словцом ядрёным
я освежал мой вольный дух.
Я много сплю. Во сне провальном —
со страхом, болью, восхищением —
я прихожу к моим подвальным,
давно забытым ощущениям.
Достигла в том великой высоты
доныне мной любимая страна,
что стало очень много мерзоты,
и кажется, что вечная она.
Я спорю без почтительного страха
с хулителями нынешней России:
на грани неминуемого краха
империи становятся красивей.
Мой ум, не заточенный в острых дискуссиях,
приученный к речи простой разговорной,
порой содрогается в жутких конвульсиях,
стремясь возразить мерзопакости вздорной.
Теперь я вспоминаю часто очень
про некую извечную межу:
однажды я скажу – «спокойной ночи»,
а «с добрым утром» больше не скажу.
Мной не сочиняются романы,
даже на рассказы нету сил:
Богом в рифмоплёты-графоманы
всунут я, хотя и не просил.
Зачем вон та брюнетка статная
так вертит задом спозаранку?
У Цили цель весьма понятная:
словить гурмана на приманку.
Кончается срок моей жизни земной,
покину семью и страну;
России свой долг оплатил я тюрьмой,
а душу я Богу верну.
Я от реальной жизни отрешён,
имея возрастные основания,
хотя ни в коей мере не лишён
вполне реальных благ существования.
Я не люблю фонтаны понта,
его картина мне видна:
павлиний хвост до горизонта,
а ниже – озеро гавна.
Уже вострю отсюда лыжи,
плетясь по жизни тише мыши,
то опускаюсь я всё ниже,
то воспаряю выше крыши.
Я с детства впал в неистовое чтение —
отверстие бездонного колодца,
и это беззаветное падение
теперь уже до смерти не прервётся.
Нынче в сильном душевном конфузе я,
в хилом разуме – разноголосица:
у меня испарилась иллюзия,
что Творец хорошо к нам относится.
Я состоялся в смысле состоятельном —
безденежья уже я не боюсь,
а также – в образцово-показательном,
поскольку пью, курю и матерюсь.
Красивую прозу мечтал сочинять я —
слова чтоб текли, словно жидкий металл,
но тут мне тюрьма распахнула объятья,
и вмиг позабыл я, о чём так мечтал.
Забавная случилась неувязка:
я счастлив тут, судьбу свою итожа,
но русская живёт во мне закваска,
еврейскую генетику тревожа.
Достоин упрёка вполне,
легко я приму порицание:
стишок зачинает во мне
случайного слова мерцание.
Мне по душе пришлась эстрада
и шутовство, мне органичное,
а одиночество – награда
за это торжище публичное.
Ушедших высокие тени
собой закрывали провал,
спасая меня от падений,
к которым я склонен бывал.
Надеюсь, у Творца в репертуаре,
точнее говоря – в Его меню,
имеются дары для всякой твари —
и мне продлят азарт нести херню.
Мне кажется порой, что где-то рядом
ушедшие друзья следят за мной,
сопровождая дружественным взглядом
меня из их реальности иной.
Понятны мне позывы беженства
среди людей цивилизованных:
кошмарна ненависть невежества,
ужасней – злоба образованных.
Мне никогда не снились черти,
что странно грешному еврею;
наверно, сразу после смерти
я их воочию узрею.
Когда Россия вспомнит всех,
кто выходил из тесных рамок,
всплывёт большой еврейский грех
ожидовления славянок.
Его величество народ
как будто снегом запорошен,
хотя ему всё время в рот
суются чем-то нехорошим.
В России чрезвычайно обрусев,
рабом уже я делался всерьёз,
поэтому, в тюрьму однажды сев,
неволю я спокойно перенёс.
Старческие слабости растут,
недугов различных видно завязь;
я ещё живу покуда тут,
но уже туда перебираясь.
Не стоит ни надеяться, ни злиться,
заветного события желая:
агония империй долго длится,
участников легко переживая.
Я в океан большой культуры
нос не совал и не сую,
а в ручеёк литературы
я влил уже свою струю.
Не будоражат зовы вечности
моих раздумий караван,
я полон лени и беспечности,
и мне любезен мой диван.
Поиски душевного сочувствия,
как себя за это ни суди,
требуют активного присутствия
чьей-нибудь отзывчивой груди.
Когда мужское вожделение
созвучно женскому влечению,
то время льётся по течению
и возрастает население.
Холуи обзаводятся челядью,
и лакеи от них не отстали,
и страна заполняется нелюдью
при охране из кованой стали.
Очень редко бываю в России,
разве только в недолгие гости —
я боюсь оказаться в трясине
опасений, бессилия, злости.
Судьбы моей изгибы и извивы
от личных необузданных решений
причудливы бывали, прихотливы,
однако же без капли сокрушений.
Стиха выстраивая строки
в порядке, часто непригожем,
я хмуро думаю о сроке,
который этому положен.
Кончается земная жизнь моя,
хотя ещё звонки не прозвучали;
я скоро перееду в те края,
где нет ни воздыханий, ни печали.
По совокупности причин,
которые весьма природны,
большое множество мужчин
к семейной жизни непригодны.
Я видел в очень разных видах
лицо и нрав российской власти —
мне страшен каждый вдох и выдох
державной клацающей пасти.
Стремление немедленно прилечь
становится порой неодолимо;
мне слышится души немая речь,
а жизнь пускай пока проходит мимо.
Избавь меня, Господь, от сквернословия:
чтобы не злила пакостная блядь,
такие сотвори вокруг условия,
чтоб на хуй было некого послать.
Смотрю на юношей лихих,
к себе испытывая жалость:
окно возможностей моих
до узкой форточки ужалось.
Болен я от того, что видна мне чума,
и война мне видна, и могила;
к сожалению, Богом дано мне ума
чуть побольше, чем надо мне было.
Я не грешу, но и не каюсь,
а жизнь прекрасна и легка,
покуда сам я одеваюсь
и раздеваюсь сам пока.