Книга: Десятый дневник
Назад: Ещё одна несвязная глава
Дальше: Сага о нищем миллионере

Страшная месть и нечаянная радость

Вот я и дожил до восьмидесяти лет. Раньше никогда бы не подумал. Множество людей весьма достойных уже закончили к этим годам свои счёты с жизнью, ну или судьба уже свела с ними счёты, а я всё жив пока. Но вот общаться стало почти не с кем. Да и раскидало нас по свету широко. А станешь вспоминать былые годы – совершенно ты другим стал человеком. От уплывшего времени всего два свойства у меня остались: оглушительно сморкаюсь и непременно днём немного сплю. Зато развилась лень неимоверная. Уж года два, как не могу писать очередной дневник. Нет, я не о стихах, они каким-то образом родятся и всплывают сами. А впечатления от жизни пожилой вялотекущей – они ещё, по счастью, есть – никак не запишу. Ну, правда, кто-то из мыслителей заповедал нам, графоманам: если можешь не писать, то не пиши. А я ещё сыскал где-то мысль, что труд, не доставляющий удовольствия, – грех чистейший, очень меня это поддержало. Прозу ведь писать и в самом деле очень трудно. Хоть у меня она отнюдь не художественная, так – заметки вдоль по жизни. Но недавно приключилась у меня история, которую не записать я просто не могу. С неё, пожалуй, и начнём главу.

 

Ещё лет сорок тому назад (ну, чуть поменьше) предупреждал меня один чекист, что, если что, они меня достанут и в Израиле. А я тогда, дурак самонадеянный, всерьёз это не принял, даже рассмеялся. А прав-то был тот юный особист – ох, как был прав!
Но, впрочем, начинать с иного бока следует.
В городе Тверь жил много лет крупный чекист, он чуть ли не областное КГБ возглавлял. И был он в душе – художником, в силу чего всю жизнь малевал различные картинки. Форматом небольшие, но отменные. Конечно, он на публику их никогда не выставлял, то ли неудобно было при такой профессии и чине, то ли просто западло. А как он умер, то его вдова картинки эти стала продавать, и три из них достались мне. Писал он маслом, и сюжеты были разные.
Так, на одной из них шёл коренастый пограничник (если легендарный Карацупа это был, то собака, что при нём была, – Индус). Её я подарил своему давнишнему приятелю, в сортире у него она висит.
А на второй – женщина идёт к огромной горе сена на возу. И к зрителю она спиной, но молодая. И лошади её смиренно ждут. Эта повисла в нашей спальне, очень уж была уютная.
На третьей – пляж нудисток. Человек пятнадцать голых баб в различных позах загорания и всего один мужик (и то – в трусиках). Эта картинка лучше всех прописана – видать, увлёкся автор. В коридоре до сих пор она у нас висит. Но дело всё случилось со второй (где молодая женщина спешит по полю к возу с сеном). Я что-то перевесил почему-то, и картинка эта оказалась возле нашей супружеской кровати – прямо у изголовья.
И меня стали кусать клопы! Именно меня причём, а не Тату, мою жену, у которой кожа и нежней, и тоньше, да и кровь моложе и свежей. Ну, Тата меня стала уверять, что это всё неравенство лишь потому, что она чаще моется, однако это было для меня неубедительно. Хотя идея, что вампиров привлекают запахи, заставила меня призадуматься. Недели три такая пытка длилась, и Тате взбрело в голову глянуть на оборот висевшей рядом картинки. Чуть она в обморок не упала. Между подрамником и холстом гуляли сотни кровососов! Часть из них были сухие и чёрные, но остальные!.. Явно это были спящие агенты (кажется, именно так именуются на языке разведки до поры до времени затаившиеся шпионы). А перевесил я картинку, и пришло их время. А в картинах, рядом висевших, всё было чисто и стерильно. И залил я тех клопов кипятком, а после концентратом уксусным, отнёс их лежбище бандитское в холодный чулан, однако и в соседней комнате они уже явились. Тут мы вызвали команду по уничтожению всякой мелкой нечисти. Но вот беда: ребята эти понятия не имели, как бороться именно с клопами (что ли, нету их в Израиле?), и потому пришлось вызывать их трижды, пока они не разузнали, как это делается. Сколько стоили, кстати, такие вызовы, лучше не упоминать, но главное – что после всего разора происшедшего пришлось в двух комнатах делать ремонт. Об этом диком мероприятии лучше всех выразился какой-то французский король: «После меня – хоть ремонт», – сказал он, насколько я помню старые легенды.
Вот так жестоко был я наказан чекистами – за какое-то очередное интервью, как я понимаю. Где я в очередной раз сказал, что за сегодняшнюю Россию мне больно и стыдно. Так что поделом я был покаран.

 

А теперь опять немного о прекрасном. Во время последних гастролей по Украине я попал в совсем маленький провинциальный город со странным названием – Кропивницкий. Ещё вчера это был Кировоград. А ещё раньше… Жалко всё-таки Зиновьева: мало того, что расстреляли человека, так ещё и вычеркнули бедолагу изо всех упоминаний. Среди бесчисленных картин на тему Ленина в Разливе есть одна примечательная (автора не знаю и не хочу). Там сидит Ильич на пне и пишет что-то актуальное, а сбоку от него – шалаш, и чуть подалее – большой стог сена. Так ведь этот стог и был раньше Зиновьевым, который, как известно, коротал с лысым смутьяном время бегства от суда. Но потом случилось с Зиновьевым то, что случилось, и сметливый художник превратил былого знаменитого большевика в стог сена. Это я к тому, что десять лет подряд это был город Зиновьевск. А ещё ранее – Елисаветград. Что касается сегодняшнего имени города, то Марк Лукич Кропивницкий вполне заслуживает этой чести: драматург, актёр и режиссёр, был он основателем украинского профессионального театра. Артистом был он, по отзывам современников, не просто выдающимся, но великим. И памятник ему – в полный рост – не зря стоит в городе его имени. Хотя население, надо сказать, возражало. Населению больше нравилось название Ингульск – по имени реки Ингул, тут протекавшей. Только кто когда прислушивался к голосу населения?

 

Всё это я выслушивал в машине по дороге из аэропорта в гостиницу. А потом пошло перечисление людей, родившихся здесь, и я задвигался, заохал и завосхищался. Как же повезло этому городку, возникшему в восемнадцатом веке вокруг небольшой крепости, сооружённой тут, не помню, от чьего возможного нашествия! Отсюда родом Арсений Тарковский, Юрий Олеша, Генрих Нейгауз (великий пианист и множества талантливых людей учитель), изумительный художник Осьмёркин («Человек абсолютного живописного слуха» – скажет о нём его коллега, а эта братия не сильно склонна к похвалам). А отцу легендарной «Катюши» Георгию Лангемаку здесь даже поставлен памятник (в конце тридцатых этот гениальный инженер был, разумеется, расстрелян).
И тут прозвучало имя, от которого я вздрогнул, ибо уже давно мечтал я написать хоть что-нибудь о поэте с псевдонимом Дон-Аминадо. И предлог нашёлся: родина его, его пожизненно любимый город – этот захудалый Елисаветград. «Есть блаженное слово – провинция, есть чудесное слово – уезд. Столицами восторгаются, восхищаются, гордятся. Умиляет душу только провинция». Так начинается его прекрасная книга воспоминаний «Поезд на третьем пути». Как я взахлёб прочёл её когда-то! Но теперь позволю я себе длительное, издавна задуманное отступление.
Следует начать его, конечно, с маленького отрывка из письма к Дону-Аминадо непреклонной в своих вкусах Марины Цветаевой: «Мне совершенно необходимо Вам сказать, что Вы совершенно замечательный поэт».
Донельзя типичная биография (кто знает – пропустите, пожалуйста, эту страницу): кончил гимназию, поехал в Одессу учиться на юриста, после доучивался в Киеве, потом – Москва и полный отказ от полученного образования. Нет, он писать и печататься начал ещё в совсем юном возрасте, а в двадцать с небольшим уже как журналист присутствовал на похоронах Льва Толстого (это я к тому, чтобы не приводить дату рождения, ну их к лешему, эти точные цифирки). Стихов – смешных и не очень – сочинил он невероятное количество, Сашу Чёрного порой напоминая (ну, пожиже чуть, не спорю), фельетонов много написал (тут он как Тэффи был или Аверченко), и на войну пошёл, там ранен был и комиссован. Революцию (точней, Октябрьский переворот) не принял сразу и уехал, когда полностью убедился, что более в России невозможно. Ни жить, ни дышать полной грудью. Так в двадцатом году он оказался в Париже. И начался его печальный расцвет.
А почему печальный, собственно? О, это объяснимо с лёгкостью. Потому что ностальгия – чувство страшное и вполне понятное. Тот миллион (как не поболее) уехавших в те годы, покидали Россию цветущую, свободную и безопасную для жизни человеческой. И хоть последние перед отъездом годы сумрачные были и тяжёлые, но предвоенную Россию помнили все.
Меня во многих интервью довольно часто осторожно спрашивали, нет ли у меня ностальгии. Да ни капли! Ну, друзья и близкие остались, да печаль о молодости, на выживание потраченной, при этом было столько низкого приспособленчества, что стыдно вспоминать. Но это не тоска по родине, так мучившая ту эмиграцию, да ещё вдобавок усугублённая иллюзией, что ужас в той оставшейся России – на короткий срок, такое продолжаться долго не может.
Спустя всего год после приезда Дон-Аминадо выпустил книжку стихов. Называлась она прекрасно и запоминающе: «Дым без отечества». На неё незамедлительно откликнулся не кто иной, как Бунин, никем и никогда не заподозренный в любви к коллегам-литераторам. Он написал: «…В его книжке, поминутно озаряемой умом, тонким юмором, талантом, – едкий и холодный «дым без отечества», дым нашего пепелища». Стоит упомянуть, что впоследствии они очень крепко подружились.
Дон-Аминадо немедленно прослыл всеобщим увеселителем. Ибо много лет чуть ли не ежедневно появлялись в газетах и журналах его стихи и фельетоны, шутливые смешные объявления, частушки (много сотен было им сочинено), и всё это – на злобу дня. Он сочувственно и иронично описывал эмигрантскую жизнь и незамедлительно откликался на всё, что происходило в России. Именно поэтому его читать сегодня менее интересно, даже не всегда понятно, а тогда это было – глотком свежего воздуха, улыбчивым и потому целительным взглядом на текущую жизнь.
Ни от каких самых мелких тем не отказывался этот сочинитель – «лёгкое перо», как именовали его критики (не без налёта осуждения, конечно). И лишь однажды отказался наотрез. Притом – от лестного и перспективного зазыва. Ему Шаляпин (а дружили они много лет) предложил – точнее, попросил его – написать либретто к опере «Алеко», по Пушкину. Музыку сочинил когда-то сам Рахманинов – это была первая его опера, написанная при окончании консерватории. Необычайной силы была музыка, как уверял Шаляпин. Он мечтал именно в этой опере сыграть свою последнюю роль – спеть Алеко в гриме под Пушкина. И резко отказался Дон-Аминадо. Он сказал, что слишком почитает Пушкина и что никак не может калечить пушкинский текст, приспосабливая его под оперные арии. И никакие уговоры не помогли. А вскоре Шаляпин умер.
Но вот ещё что: Дон-Аминадо писал афоризмы (несколько тысяч этих острых и коротких мыслей он насочинял и напечатал). Это он, кстати, вполне банальную (но столь же остроумную) пустил по миру поговорку, что «лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным». Кто сказал первым (а ведь мы до сих пор при случае это говорим), что «Каин убил Авеля за старые анекдоты»? Мы восхищаемся сегодня Ежи Лецем и Борисом Крутиером, но и это ведь потому, что всё, сочинённое ими, – на злобу нашего сегодняшнего дня. Но, как у них, у Дона-Аминадо были мысли, сохранившие свой смысл до сих пор. Не верите? Тогда я приведу десяток, как не более, его вполне сегодняшних афоризмов.
Стрельба есть передача мыслей на расстоянии.
Живя в болоте, не рискуешь, что тебя захлестнёт волной.
Ничто так не мешает видеть, как точка зрения.
Утешайся тем, что международное положение ещё хуже.
Декольте – это только часть истины.
Живите так, чтобы другим стало скучно, когда вы умрёте.
Скажи мне, с кем ты раззнакомился, и я скажу, кто ты таков.
На свете очень много хороших людей, но все они страшно заняты.
Терпение и труд хоть кого перетрут.
Люби человечество, но не требуй взаимности.
Лучше остаться человеком, чем выйти в люди.
Не старайтесь познать самого себя, а то вам противно станет.

 

Аминадав Петрович Шполянский (на самом деле его отца звали Пейсах) написал, как я уже говорил, великое множество стихов, исполненных иронии и горечи. Стихов не приведёшь, но фраза из письма Цветаевой сполна объяснит: «Вся Ваша поэзия – это самосуд эмиграции над самой собой».
Этот всеобщий увеселитель много понимал о людях. Он пережил оккупацию, всё знал уже о лагерях уничтожения евреев, и в сорок пятом году написал в одном писем слова, точнейшие по горечи и боли за человечество: «Поразило меня только одно: равнодушие… Вообще говоря, все хотят забыть о сожжённых».
Он сочинял с непостижимой скоростью. И остроумием он обладал – неисчерпаемым. Но время засушило большинство его произведений. Очень жалко. Мне когда-то он весьма помог существовать.
Вернусь теперь я в город Елисаветград. Здесь стоит памятник ангелу-хранителю Украины. Здесь в каждом апреле расцветает в Дендропарке сто тысяч тюльпанов. Здесь бывали Мицкевич, Кутузов и Суворов. Здесь сидел в тюрьме Котовский (пятнадцать лет был этот человек бандитом-налётчиком, а после ещё семь – знаменитым полководцем в Красной Армии). А выступать мне довелось – в первом на Украине театре, том самом, который так обожал юный Дон-Аминадо. А ещё здесь был первый в России погром. За время Гражданской войны через город этот прошли все до единой банды, что гуляли некогда по Украине. И евреи города (а их была почти что треть населения) – зарезаны были или расстреляны. А потом опять понаехали. Удивительна эта наша национальная страсть упрямо вновь селиться в местах, где нас убивали. А водку мы после концерта пили в буфете этого театра с такими дивными людьми, что я ещё раз вспомнил слова Дона-Аминадо о великой теплоте провинциальной жизни.

 

И ещё одна некрупная печаль случилась у меня за это время. Я не раз ведь и в стишках, и в прозе тихо сетовал, что никогда не получал какую-нибудь премию достойную. И вдруг мне это счастье улыбнулось: меня на праздник Хануку позвал во дворец кремлёвский совет еврейских общин (с большой, наверно, буквы следует его писать, но я в этом не очень-то уверен). И не просто пригласили бедного провинциального иностранца, а чтобы премию вручить по номинации «Человек-легенда». А к той премии, по слухам, даже денежку какую-то давали. Красота!
Но тут я отказался. Мне давно казалось, что евреи не должны свои высокие праздники отмечать на кремлёвском подворье, как-то мне это виделось наглостью и даже неким святотатством. Что евреям это некогда припомнят и предъявят, я ничуть не сомневался. Да ещё пришлось бы всяким падлам руку пожимать, а их у нас, как и у всякого народа, – полный ассортимент. Ну, словом, отказался. Мягко и с благодарностью. А премии мне жалко до сих пор.
Назад: Ещё одна несвязная глава
Дальше: Сага о нищем миллионере