Нет особости в жизни моей —
было весело, трудно, печально;
русский автор еврейских кровей,
выжил я совершенно случайно.
Необходимость прокормиться,
в нас полыхающая жарко,
так освещает наши лица,
что нам порой друг друга жалко.
Мне моё уютно логово,
кофе я варю с утра.
Богу требуется богово,
человеку – конура.
Мне, признаться, жаль в итоге —
кроме прочего всего,
что на жизненной дороге
не ограбил никого.
Бог, живя в небесной высоте,
мог легко улучшить мироздание,
к истине, добру и красоте
если бы добавил сострадание.
Есть факты, бальзамом текущие:
наука признала опасливо,
что люди, умеренно пьющие,
живут очень долго и счастливо.
Соблазнами я крепко был испытан,
пока свою судьбу вязал узлами.
Мой разум искушал то чёрт с копытом,
то ангел с лебедиными крылами.
Мир зол, жесток, бесчеловечен
и всюду полон палачей,
но вдоль него, упрям и вечен, —
добра струящийся ручей.
Всегда вождям являлось искушение —
публично, а не тайно и келейно —
устроить недовольным удушение,
чтоб тихо было и благоговейно.
Сегодня все безумием охвачены.
Ещё только вчера прошла чума —
и снова для убийства предназначены
высокие творения ума.
Судьба российская причудлива
и всякой мерзости полна —
благополучна и занудлива
уже не может быть она.
Пока чадит мой уголёк,
я вслух сказать хочу,
что счастье – это мотылёк,
летящий на свечу.
Зло – это Бога странная игра,
я в этом убеждён уже давно.
Зло глубже и загадочней добра,
и нам непознаваемо оно.
Желания, фантазии, мечтания,
которые весенний дух питают,
в житейские вступая испытания,
теряют очертания и тают.
Вирусы, бактерии, микробы
в полной тишине, без шума лишнего
нам несут несметные хворобы —
тоже ведь по замыслу Всевышнего.
Я Россию вспоминаю всякий раз —
это время было вовсе не пропащее:
хорошо, что было прошлое у нас,
без него мы б не ценили настоящее.
Ввиду моих особенностей профиля,
и сумеречности глаз, и носа длинного
по жизни мог играть я Мефистофеля,
а я косил под ангела невинного.
Я не в курсе наших распрей политических:
кто кого и кем куда – мне всё равно,
потому что в ситуациях критических
с Божьей помощью смывается гавно.
Ещё могу слова плести узорами,
в удобное усядусь если кресло…
Теперь меня ласкают бабы взорами —
касаться им уже не интересно.
Я и духовно очень мелок,
а вместо разума – шаблоны.
Я – та из Божьих недоделок,
тираж которых – миллионы.
Мир дуреет? Мы дуреем?
Что случилось – не пойму:
все советуют евреям,
а евреи – никому!
Я всего лишь перезвона слов умелец,
непричастный ни к молитве, ни к труду.
В этой жизни иудейской я пришелец —
и пришельцем, к сожалению, уйду.
Немного выпил – полегчало,
ослаб и спал с души капкан.
Теперь я жить начну сначала
и вновь налью себе стакан.
Все века мужчины звание
славно вовсе не дидактикой:
получив образование,
бабы к нам идут за практикой.
Моё об этой жизни разумение
зря обсуждать не стоит никому,
мне по хую общественное мнение,
когда оно перечит моему.
Молчат воинственные трубы,
пока в поход ещё не наняты,
и все на свете душегубы
борьбой за мир усердно заняты.
Легенды, мифы и предания,
а не научные учения
лежат в основах мироздания,
питая наши злоключения.
Очень тяжёлое близится время —
выпей и снова налей —
нечисти гнусной поганое племя
стало заметно наглей.
Ничуть я не сведущ в борении шумном,
однако пока я достаточно зряч:
похоже, в сегодняшнем мире безумном
кто влезет в халат – тот и врач.
Когда время уже на излёте
и несёт организму разруху,
то страдание вянущей плоти
навевает уныние духу.
Старость не тоскует о былом
и не ощущает утомления,
старость согревается теплом
собственного медленного тления.
Что это нам – небес издевка
или от них посыл целительный,
что тазобедренная девка
сбивает наш полёт мыслительный?
Евреев основное злодеяние —
и вечно за него им быть в ответе —
их явно ощутимое влияние
на всё, что происходит на планете.
У меня не поехала крыша,
ошарашило только слегка,
когда ночью однажды услышал,
как по небу плывут облака.
Душе моей мила обыденность
покоя в утлом челноке,
и не страшит её предвиденность
того, что ждёт невдалеке.
Я в молодости жил неугомонно,
любой не избегал я кутерьмы,
а что ко мне фортуна благосклонна,
я понял, когда вышел из тюрьмы.
Никто не знает наперёд,
как обернётся что кому.
А кто пророчит – нагло врёт.
Но верят именно ему.
Не знаю, как увязаны колодцы,
где слиты дух и разум поколения,
но будущее плохо отзовётся
на нынешние гнусности растления.
Много всякого есть в человеке —
я тщеславен и часто вульгарен;
не нуждаюсь я в Божьей опеке,
хоть весьма за неё благодарен.
Мне эта смесь любезна и близка:
в ней плещется старения досада,
еврейский скепсис, русская тоска
и вишня из израильского сада.
В ночи глухой сказала мне верблюдица,
когда я после выпивки мечтал:
– Покоя нет, покой вам только чудится,
ты Блока, недоумок, не читал.
Я жил весьма неторопливо,
не лез в излишние изыски,
а зарабатывал на пиво,
но пил шампанское и виски.
Силюсь избежать любую встречу
с нашими лихими временами.
Нынче свиньи сами бисер мечут —
и перед собой, и перед нами.
Живу я красиво, устало и медленно,
свобода моя хромонога и куца.
Я много читаю – упрямо и въедливо,
надеясь на истину слепо наткнуться.
Забавно мне, что недалёк
тот час покоя и прохлады,
когда погаснет фитилёк
моей пожизненной лампады.
С любовью близко я знаком,
она порой бывает мнимой,
а счастье – жить под каблуком
у женщины, тобой любимой.
Летать не рождён – я не птица,
не гений, не вождь, не пророк.
В бумажной пыли копошиться
обрёк меня благостный рок.
С небес видна картина чудная:
по всей планете гибнут люди —
борьба за мир идёт повсюдная
из автоматов и орудий.
Замыслы, посулы, побуждения
стелются душевным ублажением,
чтобы вновь родилось наваждение,
что вот-вот подует освежением.
У мужиков завидный жребий —
и повсеместный, и всегдашний:
сперва исполнить долг жеребий,
а после плуг тянуть по пашне.
В тоне, мимике и жесте
есть большая глубина:
эти три детали вместе
освещают нас до дна.
Я говорю открыто, вслух и громко,
что шанс на понимание ничтожен:
российская земля – головоломка,
и в ней недобрый умысел заложен.
В моей душе хранится справка,
что я не Пушкин и не Кафка.
Я на неё слегка кошусь,
когда устал и заношусь.
Всем неприятен иудей
на этом шумном карнавале,
ибо нельзя простить людей,
которых вечно предавали.
Чтобы помочь пустым попыткам
постичь наш мир, изрядно сучий, —
удвой доверие к напиткам
и чуть долей на всякий случай.
Хотим создать мы впечатление,
пока язык ещё остёр,
что наше старческое тление
вполне похоже на костёр.
У духовности слишком кипучей
очень запах обычно пахучий.
За тьмой колышется заря,
цветы цветут,
и стаи нового зверья
везде растут.
Увы, сладкозвучием беден мой слог,
а в мыслях – дыханье тюрьмы,
и мне улыбнётся презрительно Блок,
когда повстречаемся мы.
В этом климате, свыше ниспосланном,
глупо ждать снисходительность Божью.
Надо жить в этом веке – обосранном
и замызганном кровью и ложью.
Я встречный воздух пью, как сок,
я не гоню челнок,
на море много парусов,
и каждый одинок.
Обрадованы взрослые и дети,
эпоха принесла благую весть:
идея, что первей мы всех на свете,
легко заменит совесть, ум и честь.
В неволю нам больно поверить,
поэтому проще всего —
забыть о попытках измерить
длину поводка своего.
Как ни смирительно терпение,
но духа скрытое брожение
в конце концов родит кипение,
а то и просто извержение.
Судьбы моей различные отрезки
настолько друг на друга непохожи,
настолько перепад меж ними резкий,
как будто не одну судьбу я прожил.
Кругом вода, подсиненная густо,
плыву, забывши начисто про сушу,
и дьявольски божественное чувство
от моря навевается на душу.
Исчез кураж, усох задор,
темнее свет в окне…
Вокруг меня растёт забор,
заметный только мне.
Живу я тускло, праведно и пресно
среди глухой реальности унылой,
а выпью – мне общаться интересно,
особенно с самим собой, мудилой.
Какое ни творится колебание,
затеянное дьявольской игрой,
любезно мне земное прозябание
и даже насладительно порой.
Я стараюсь усиленно думать,
обучаемый собственным ретро:
если хочешь в кого-нибудь плюнуть,
то учти направление ветра.
Здоровью вреден дух высокий.
Хоть он гордыней душу греет,
но он из тела тянет соки,
и тело чахнет и хиреет.
Колышется житейская ладья
на волнах моря,
живут во мне преступник и судья,
почти не споря.
Любовью жертвуя народной,
зря души мечутся горячие
в надежде светлой и бесплодной
толпе глаза раскрыть незрячие.
Один совет я всё же дать
хотел бы молодым:
не стоит жизни прожигать,
пуская лишний дым.
Прожил я много больше, чем осталось,
былое мне роскошный фильм рисует,
однако же оставшаяся малость
меня куда сильней интересует.
Ни поп, ни пастор, ни раввин
меня сманить никак не могут
из тех мыслительных руин,
откуда я не виден Богу.
Закат наступает весомо и зримо,
наш дух овевая спокойствием,
однако на девку, идущую мимо,
мы смотрим с большим удовольствием.
Наша растерянность Бога смешит:
вечный азартный затейник,
время от времени Он ворошит
бедный земной муравейник.
Наступит счастье общее, когда
Творца уговорит речистый кто-то,
и вмиг в аду наступят холода,
и в рай раскроют грешникам ворота.
Мне странно это всё – расцвет культуры,
и сброд вооружённых дикарей,
и скинуты с волков овечьи шкуры,
и топчется война у всех дверей.
Никем на свете не замечены
те люди с участью нелепой,
чьи судьбы подло покалечены
чужой амбицией свирепой.
Евреев очень разно убивали
в различные века цивилизации,
однако до сих пор не оборвали
нить жизни, заповеданную нации.
У страха явно есть последствия,
весь мир ведущие к тому,
что отовсюду крики бедствия
слышны не будут никому.
Я не мешал чужим свободам,
я не влиял на убеждения,
останутся с моим уходом
одни мои предупреждения.
Свой шаг Россия делает коронный,
на те же наступив дурные грабли,
и марш энтузиастов похоронный
играют музыкальные ансамбли.
Во всех веках у всех народов —
от Бога благо и напасти —
родится множество уродов;
но не везде они у власти.
Я не порол тупую дичь,
во мне игра ума лучилась,
мечтал я мудрости достичь,
но встреча наша не случилась.
Жую ли филе дорогой куропатки,
в игре одержал ли победу —
в житейском трамвае на задней площадке
я зайцем по-прежнему еду.
Нет никаких пускай улик
в поступках и судьбе,
но как любой из нас двулик,
я знаю по себе.
Когда мне что-то сочинить
вдруг удалось в тиши дневной,
то ощутимо крепнет нить
моей живучести земной.
Стервятники везде по небу кружат,
а я томлюсь от мыслей беспокойных:
вот-вот уже народы обнаружат,
что был еврей во всех виновен войнах.
Вот уж восемь десятков годов
я иду по пути исправления,
но нисколько ещё не готов
для занудного райского тления.
Не горюйте, детвора,
старость – это не угроза,
старость – чудная пора
с нежной помощью склероза.
Свободу звали, и свобода
однажды вдруг образовалась,
но, постоявши возле входа,
куда-то, дура, подевалась.
Останься хоть какой-нибудь стишок,
дитя несовершенного сознания,
и крохотный добавится штришок
на горестной картине мироздания.
Когда мне душно и ненастно,
я сплю в любое время дня.
Пространство сна довольно часто
счастливым делает меня.
Нынче запах удачи повеял…
Не привык я к подобным явлениям,
но, по счастью, родился евреем
и не верю пустым дуновениям.
Свои года перебираю:
грехов немногих я вместилище,
однако я не склонен к раю —
по слухам, пиво есть в чистилище.
Я сидел в тюремной клети,
я скитался в чёрной мгле —
лучше тяжко жить на свете,
чем уютно спать в земле.
Уважаю вас, коллеги-алкоголики:
хоть и рано мы откидываем тапочки,
но заедут наши шарики за ролики,
и паскудная реальность нам до лампочки.
Прекрасна низменная страсть
у государства что-то красть,
но страсть изысканней и тоньше —
суметь украсть намного больше.
Когда концерт мой шёл к концу,
подумал я без одобрения,
что я пою хвалу Творцу,
весьма хуля Его творения.
Вот человек: судьбой клеймён
и слеплен Богом так,
что он в одних делах умён,
а в остальных – мудак.
Во все века, опять и снова
так ловко клеится игра,
что у большого зла любого —
идеология добра.
Нам выдумка нужней печальной были,
но грустно мне у жизни на краю,
что люди до сих пор не сочинили,
чем души занимаются в раю.
Провёл я век совсем не просто,
я жил насыщенно и разно —
от шумной глупости подростка
до стариковского маразма.
Мы наслаждаемся, лаская
купюр увесистый кулёк;
земля – и храм, и мастерская,
и кузов, лавочка, ларёк.
Ко мне явилось подозрение,
и мне уже не позабыть,
что наше гордое смирение
никак не может гордым быть.
О, я знаю, что это такое
и какая в этом непреложность —
тягостное чувство непокоя,
тихая стабильная тревожность.
Я так усердно жил, ей-богу:
и кроток был, и в меру смел,
но вот с шагающими в ногу
я слиться так и не сумел.
Забыв любовные удачи,
я собираюсь в путь неблизкий,
и сквозь меня глядят незряче
панельной масти одалиски.
Мы все живём беспечнее растений,
мы тонем в ежедневной суете…
Вокруг лежат судьбы грядущей тени,
но мы не видим их по слепоте.
Я перечень евреев знаменитых
на днях читал вечернею порой
и с болью думал об антисемитах.
Как ноет их душевный геморрой!
Свой путь земной почти уже пройдя —
вот жалко, что не буду я на тризне! —
я верю, что немного погодя
увижу всех, кого любил по жизни.
Никак я толком не пойму
восторг и сопли патриотов:
любовь к народу своему
опасна душам идиотов.
Ко мне при чтении доносится,
рождая новые сомнения,
кошмарная разноголосица
умов, достойных единения.
Не праведник я был и не прохвост,
я очень долго был немятой глиной.
Отсюда и случился так непрост
корявый путь по жизни этой длинной.
Ушам, распахнутым и ждущим,
нужны потоки лжи и свинства:
враньё о прошлом и текущем —
цемент народного единства.
Кто осознал, в какую даль мы
ушли навек от чёрной гнили,
наш перелёт с берёз на пальмы
уже давно благословили.
Мне та любезна беллетристика,
повествование беспутное,
где из-под фигового листика
ты всё же видишь нечто смутное.
Наш мир летит в тартарары —
наверно, это Богу нужно —
и катится, как хер с горы,
народов дружба.
Ощущая, как жить я люблю
под небесными синими высями,
я себя ежедневно гублю
сигаретами, виски и мыслями.
В нас качество кроется шалое,
оно неразрывно с духовностью:
за счастье творить небывалое
мы жизнями платим с готовностью.
Душа боится длительной печали
и делает лихие виражи:
отчаявшись достичь, о чём мечтали,
мы новые находим миражи.
Была когда-то настежь дверь,
людей был полон дом…
Я и себя уже теперь
переношу с трудом.
Любую жизненную драму
перелагая безмятежно,
еврей настолько любит маму,
что врёт ей искренно и нежно.
Я подвергался многим клизмам,
но не был ими повреждён,
поскольку пошлым оптимизмом
был безнадёжно награждён.
Пока что я качу свой камень,
качу его и день, и ночь,
порою чувствуя руками
его готовность мне помочь.
Судьба устроена капустно:
за светом – тьма, за ночью – день,
то, от чего сегодня грустно,
через неделю – хуетень.
Благодарение Создателю,
что всё я помню хорошо —
вчера я в гости шёл к приятелю
и не забыл, куда я шёл.
Я порой кошусь ещё на девок,
помня что-то смутно об интиме,
но былых лирических запевок
я не учиняю перед ними.
Чтобы сердце не било в набат
и не снилась рогатая блядь,
о «что делать» и «кто виноват»
к ночи ближе нельзя размышлять.
По совокупности причин —
здесь должен быть и Бог помянут —
большое множество мужчин
на это звание не тянут.
Густая шерсть, рога, копыта —
давно ушедшие приметы.
Теперь лицо отменно брито,
костюм, сорочка и штиблеты.
Прочёл я в жизни много книг —
сыскать я истину пытался,
однако так и не постиг,
зачем наркотиком питался.
Когда земное кончится горение
и сердце остановится когда,
мы вылетим в иное измерение —
и новая начнётся чехарда.
Хоть я уже избыл мой жребий,
хотя ослаб умом и статью,
мне до сих пор журавль в небе
милей, чем утка под кроватью.
Жизнь разноцветна и искриста,
изменчив этот облик тленный,
но что кошмар для пессимиста,
для оптимиста – знак отменный.
Всё, что думал, я вроде сказал —
даже, кажется, в лёгком излишке,
и уже замаячил вокзал,
но опять копошатся мыслишки.
Жизнь – это чудный трагифарс
весьма некрупного размера,
и как ни правит нами Марс,
а всё равно царит Венера.
Пока оратор в речи гладкой
молотит чушь, по лжи скользя,
люблю почёсывать украдкой
места, которые нельзя.
В нас после юного кипения,
внутри откладываясь где-то,
растёт большой запас терпения,
и нам целебна плёнка эта.
Ближе к вечеру жаждой опять я томлюсь
и её утоляю вполне,
но однажды на выпивку я не явлюсь,
и друзья загрустят обо мне.
Стихийные народные движения,
когда режимы рушатся во прах,
сначала вызывают уважение,
а после – омерзение и страх.
Есть люди – их усилия немалы —
хотящие в награду за усердствие
протиснуться в истории анналы,
хотя бы сквозь анальное отверстие.
Вековечного племени отпрыск,
я готов к перемене большой,
чтоб уйти в окончательный отпуск
и проститься с гулящей душой.
Кто властью бесконтрольно облечён,
отравной подвергается волне,
и вскоре так жестоко облучён,
что он уже нормален не вполне.
Жить безрассудно и раскованно,
когда повсюду – тьма слепящая,
и неразумно, и рискованно,
но жизнь, однако, – настоящая.
Старик, не хмурь печальный глаз,
мы движемся с тобой попутно,
а дети вроде помнят нас,
хотя уже довольно смутно.
Сегодня в голове не пустота,
а плотная безмысленная мгла,
и тяжкая чугунная плита
на душу из-за этого легла.
Когда фортуна проигрыши шлёт,
как будто ты за что-то ей наказан —
не стоит раскисать – тоски налёт
удаче новой противопоказан.
Мы старики, но не больные,
и жажда жизни в нас не сникла,
а наши газы выхлопные
могучей, чем у мотоцикла.
Не вижу ни деталей, ни подробностей,
поскольку путь житейский наш подобен
дороге, где полным-полно неровностей,
ухабов, рытвин, ям и колдоёбин.
Трагедия российского застоя
имеет объяснение простое:
чиновников расплывшиеся чресла
пускают корни в занятые кресла.
Держава, из которой без оглядки
сбежал уже несчётный иудей,
естественно, страдает от нехватки
научных и коммерческих идей.
Мой местечковый взгляд на вещи
и мир земной, куда-то мчащийся,
в себе содержит голос вещий,
ко мне от предков доносящийся.
Слыша стоны, что измотан и измучен,
я туда не направляю шаг поспешливый,
потому что долгим опытом научен:
там сидит наверняка еврей успешливый.
Я затаился в тихой норке
и примирился со старением:
забавно это – ехать с горки
с весьма заметным ускорением.
С утра сижу я, лень мою кляня,
смотрю на Божий мир через окно,
а если б деньги были у меня,
то их бы уже не было давно.
Шаблоны, штампы, трафареты
всегда в ходу у всех народов,
народы любят винегреты
из этих вялых корнеплодов.
Я с тех людей беру пример —
они заметны и немногие, —
которые поклали хер
на все вокруг идеологии.
С годами шире наша лысина,
но волоски то там, то тут
от этой плеши независимо
из двух ушей у нас растут.
Ещё недавни все эти дела:
Россия совершила резкий крен,
возможность ей подарена была,
но вместо редьки бывшей вырос хрен.
Настолько жизнь моя разнообразна
была всегда по милости Создателя,
что я и наступление маразма
приму без нареканий и признательно.
Мой неприкрыто обывательский
взгляд на события вокруг —
нисколько не богоискательский,
а низкой правды близкий друг.
Когда я жизнь мою разруливал,
себе творя судьбу грядущую,
то сигарету я прикуривал
о сигарету предыдущую.
Забавно думать, что при встрече,
уже нисколько не земной,
у нас иные будут речи
и взгляд на мир совсем иной.
Увы, народонаселение —
и это очень грустно мне —
сдаёт себя в употребление
по крайне мизерной цене.
Смотрю на всё глазами странника,
и больно мне от чувства главного,
что тень кнута и призрак пряника —
две головы орла державного.
Любая тьма оттенками богата,
она совсем не просто темнота,
и каменная келья каземата
сочит со стен различные цвета.
Как было раньше, будет и потом,
взгляд на еврея зорок и пристрастен;
особенно еврей виновен в том,
к чему ни сном ни духом не причастен.
Печаль и горечь населения,
когда на склон пошла дорога, —
что жировые накопления
крупней финансовых намного.
Забавно мне, что мир куда-то катится,
смешон идеалист с его наивностью;
а девица натягивает платьице
и снова нежно светится невинностью.
Стихи сегодня пишут все,
и каждый – в горле ком! —
как он по утренней росе
прошёлся босиком.
Неведомо, где души их сейчас
и сколько им досталось новой боли;
они были талантливее нас,
но выросли и прожили в неволе.
Бурлит культурная элита,
в ней несогласия развал,
и юдофоб антисемита
жидом недавно обозвал.
Многое в душе уже померкло,
но не чувство близости сердечной;
старость – это долгая проверка
нас перед разлукою конечной.
Забавно, что по временам
я вижу вдруг насквозь:
мы все – убийцы, просто нам
стрелять не довелось.
У бытия на самой кромке
осознаёшь в немой печали,
что торопливые потомки
на нас оглянутся едва ли.
Империя крепка мускулатурой,
амбицией, гордыней, фанаберией,
но если она борется с культурой,
то рушатся опоры под империей.
Пример высокого излишка —
то, как я хитро сочинён:
душа имеет свой умишко,
и мозгу он не подчинён.
Я не базарил, не кричал,
не спорил наповал,
но много мыслей намолчал,
пока существовал.
Не раз ориентиры мы теряли,
крутые совершая виражи,
а в сумерках сегодняшней морали
опять нас обольщают миражи.
В густом азарте творческого рвения
Господь, употребляя свет и тьму,
зачем-то начинил Его творения
чертами, ненавистными Ему.
Не могу, не хочу, не умею
отказаться и жить независимо,
потому что зелёному змею
я обязан отменными мыслями.
Свои ошибки я не исправлял,
поэтому учился очень плохо;
назначенный судьбой материал
потом легко вдолбила мне эпоха.
Куда сейчас ни кину взор
с душевной болью заскорузлой —
повсюду мерзость и позор
цивилизации обрюзглой.
Большие происходят катаклизмы —
стихий разгулы, войны, революции…
Блаженны те живые организмы,
которые живыми остаются.
Во мне нисколько чувства не остыли,
шуршат пустые мысли многолиственно,
по-прежнему на дне хмельной бутыли
лежит и улыбается мне истина.
Я осознал по ходу лет
большую пользу заключения:
мне от судьбы в тюрьму билет
был послан с целью обучения.
Увы, тугие струны тайные
в нас есть помимо остальных,
и мысли тёмные, подвальные
вдруг исторгаются из них.
Я держался всегда в стороне
от любой поэтической сходки —
это Лермонтов вызвал во мне
уважение к парусной лодке.
Кажется, уже спасенья нету —
льётся зло из окон и щелей;
Господи, прости планету эту,
а точнее – просто пожалей.
Нисколько не печалясь ни о чём,
по жизни я бреду, плыву, лечу.
Потом судьба шарахнет кирпичом —
и замолчу.
Копаясь в небольшом моём наследии,
потомок изумится, обнаружив,
что я писал высокие трагедии,
обёрнутые шутками снаружи.
А поэты – отменное племя,
с ними жить на земле интересней,
ибо песни влияют на время
не слабее, чем время – на песни.
Не помню, кто, но кто-то и когда-то
сказал благословенные слова:
когда наступит финишная дата —
в судьбе начнётся новая глава.
Пою я страстно, чувственно и сочно;
лишённый напрочь певческих талантов,
порою я фальшивлю очень точно,
чем сильно изумляю музыкантов.
В Россию попадая, всякий раз
я думаю, слегка поездив тут,
что разве только полный педераст
порадуется, как его ебут.
Мечтал я скорбно и возвышенно
писать такое что-нибудь,
что, ухом будучи услышано,
пронзало бы тоскою грудь.
Но не сбылось.
Уже мне восемьдесят лет,
а всё грешу стихосложением.
И хоть нисколько не поэт,
но я мудак с воображением.
И гасит – вот оно, старение! —
в нас ветер возраста холодный
души высокое горение
и пламень тела греховодный.
Все поездки приятны прибытием,
и усердным дуденьем на дудочке,
и внезапным душевным открытием,
что пора уже сматывать удочки.
Не знает никто ничего,
и споры меж нас ни к чему:
есть Бог или нету Его —
известно Ему одному.
У жизни нет предназначения,
и смысла в ней искать не надо.
В ней ценны только приключения —
ума, души и даже зада.
Прости, Господь, за верхоглядство,
но я и правда не пойму:
везде творящееся блядство —
зачем созданью Твоему?
Я верю в чудные эксцессы
и тьму событий интересных:
в раю такие бродят бесы —
похлеще ангелов небесных.
Удачный вышел нынче день:
с души опала поволока,
и сочинялась дребедень,
и было дивно одиноко.
Когда у духа с рабством связь,
то, счастью радостно похлопав
и навсегда освободясь,
рабы хранят в себе холопов.
Комики, шуты и юмористы,
местного танцуя гопака,
все на самом деле сионисты,
просто не уехали пока.
Стихи мои ходят в широких кругах —
читают министры и бляди,
а я ковыляю на вялых ногах,
и крылья полощутся сзади.
Полсотни лет судьбу влачил я общую —
покорствовал, боялся и ловчил,
а на свободу выбрался я ощупью,
но рабство до конца не излечил.
Все палачи и все гонители,
что ели властные объедки,
в быту – отменные родители
и обаятельные предки.
В душе пробуждается дивное эхо
от самых обыденных мест;
люблю я пространство, откуда уехал,
и славлю судьбу за отъезд.
Охотно спать ложусь я каждый вечер,
и долгими блаженными ночами
мой верный организм усердно лечит
испорченное жизнью и врачами.
Что-то нынче не до смеха…
У меня вопрос нелишний:
это Божий мир поехал
или тронулся Всевышний?
Есть у меня очаг укромный —
уютней места нет на свете,
а я мечусь, как пёс бездомный,
чтобы стишки повыть на ветер.
Питаюсь целебной отравой,
которую доктор назначит,
а разум, пока ещё здравый,
смеётся над этим и плачет.
Хилость мышц, лица морщины —
я состарился, как видно,
и что хер – лицо мужчины,
мне признать уже обидно.
Курбеты, сальто, антраша —
в былом, и я забыл их быстро,
но тихо светится душа,
и честно тлеет Божья искра.
Я красотой, умом и знанием
ничьи сердца не волновал.
Сражал девиц я обаянием,
порою – даже наповал.
Смеюсь теперь я много реже,
я стал угрюмей и темней,
и густо дух течёт несвежий
из философии моей.
А сегодня я подумал вдруг и снова,
что не страшно в жизни этой ничего:
весь кошмар существования земного
заключается в конечности его.
Не сноб, не фраер, не пижон,
я просто лох по мерке скотской,
поскольку с юности снабжён
доверчивостью идиотской.
А постарев, я пью азартней,
и пью отнюдь я не ситро;
осталось жизни литра на три,
а повезёт – и на ведро.
Легко заселяя пространство
и запах даря за версту,
холопство, холуйство и хамство
из общего корня растут.
Нет, я не помню, как родился,
как пил из мамы молоко…
Легко я в этот мир явился —
уйти хотелось бы легко.
Меня всё время тянет полежать.
Мотив обычно очень убедителен:
если кому-то надо возражать,
то лёжа я весьма сообразителен.
Нет, я во властный круг не вхож,
но там не психи и жандармы —
скорее, властный круг похож
на смесь борделя и казармы.
В букет высоких размышлений
неслышно входит тема плоти —
напоминанием о тлене,
который всё это поглотит.
Идея не моя, её повтор
хочу зарифмовать я непременно:
свобода – это некий светофор,
где три огня горят одновременно.
Я убеждаюсь год от года,
что верно мнение моё:
нужна нам вовсе не свобода,
а ощущение её.
За это Творец, очевидно, в ответе,
лишь Он мог быть автором той незадачи,
что нет абсолютной свободы на свете,
есть разные виды её недостачи.
Явилась кошмарная ясность
сегодня в предутреннем сне:
огромное слово «напрасность»
возникло на белой стене.
К научному я не причастен процессу —
не жалко ничуть и не хочется;
Творец потому не мешает прогрессу,
что знает, чем это закончится.
Давно уже лежит на мне печать
шута, весельчака и балагура,
но мне теперь уютнее молчать,
живую жизнь оглядывая хмуро.
Неужто исполняет волю Божью,
повсюду умножая зло на свете,
пропитанное кровью, страхом, ложью
сегодняшнее время на планете?
Сужая свой культурный кругозор,
читаю только чтиво легковесное —
конечно, это слабость и позор,
но очень уж занятие прелестное.
Гиены, хорьки и шакалы
вчерашней кровавой орды —
сегодня уже аксакалы
и прошлым заметно горды.
Я на гастролях виски пью,
его в себя я щедро лью,
боясь, чтоб местная вода
мне не наделала вреда.
Этот парадокс не обсуждается,
числясь по разряду дел естественных:
дьявол в человеке пробуждается
от идей высоких и божественных.
В утопиях некое есть вещество —
оно недоступно для глаз,
но, духом добра обуяв большинство,
наркотиком селится в нас.
От выпивки немедленный эффект —
светлей и гармоничней бытиё.
Единственный у выпивки дефект —
возможное отсутствие её.
Мы много уже знаем и умеем,
мы деньги с пониманием меняем,
и только в отношении к евреям
мир невменяем.
Искра Божия не знает,
рассекая облака,
что порою попадает
в пустозвона-мудака.
Эта времени трата пустая
на картину похожа печальную —
ту, где слов оголтелая стая
рвёт на части мыслишку случайную.
Среди мятущихся спасателей
российской гордости и чести
полным-полно кровопускателей,
мечтающих собраться вместе.
Кошмаров будущих раскаты
при всей их дальности
уже слышней, чем адвокаты
гнилой реальности.
Ещё пока держу понты,
не заикаюсь о подмоге,
но стали лестницы круты,
и удлинились все дороги.
Но что мне в качестве итога
себе сказать? Мету пургу.
И знаю нынче очень много.
Но только вспомнить не могу.
Увы, моё усердие и рвение
исчезли без малейшего следа,
когда ко мне явилось откровение
о глупости настырного труда.
Нет, о любви писать я не устал —
сменилось жизнечувствие моё:
души моей таинственный кристалл
как раз и помутнел из-за неё.
Мой дух ослаб: любое возражение,
хоть речь идёт о полных пустяках,
родит во мне тупое раздражение,
и плохо я держу себя в руках.
Колышется зловещая заря,
готовя мир к жестокому утру,
и Бог уже печалится, что зря
затеял на Земле свою игру.
У страха есть ужасные последствия:
он может развалить любое братство,
ему плевать на все чужие бедствия —
он чувствует не горечь, а злорадство.
По зову сердца, не для выгоды
мы затеваем споры сложные,
кроя из общих фактов выводы,
взаимно противоположные.
Задуматься пора про жизнь иную —
я свой земной заканчиваю путь;
покой ко мне приблизился вплотную,
но ждать ли мне ещё чего-нибудь?
Я пью всегда и неизменно
за то, чтоб фарт не оскудел;
мои дела идут отменно,
поскольку напрочь нету дел.
В доме книг моих – навалом.
Воздадут им дети честь —
чердаком или подвалом.
И помойка рядом есть.
Ещё со мной заводят люди шашни,
проекты предлагая и свершения;
а я уже такой позавчерашний,
что просто не вступаю в отношения.
От пакости повсюдной – сушь во рту,
и мир наполнен ложью повсеместно,
но я переступил уже черту,
перед которой это интересно.
А выпив, я сижу, перебирая
былые виды дивной красоты;
одна печаль у северного края —
большой избыток вечной мерзоты.
Не превращусь в такого типа я,
чтобы еврейство мной гордилось,
и голова моя бескипая
навряд обрящет божью милость.
Творец таит одну свою причуду,
однако за потёмками густыми
нам видно, как соседствуют повсюду
мерзавцы и убийцы – со святыми.
Мне это нравится – стареть,
не предаваясь угрызениям,
и утром в зеркало смотреть
с симпатией и омерзением.
Война взрывает мир житейский,
и всем понятней с каждым годом,
что это заговор еврейский
умело пакостит народам.
Творец, покинув свой чертог,
свет выделил из тьмы,
но до сих пор не знает Бог,
зачем создались мы.
Я предан рифме всей душой
и взглядом, чуть косым,
и пусть поэт я небольшой,
но я не скукин сын.
Я памятлив к житейским мелочам
с годами стал. А жизнь моя идёт.
Теперь я вспоминаю по ночам,
какой я был то хам, то идиот.
Всё по-другому будет после,
когда сметёт нас вечным веником,
а значит, польза наша – в пользе,
что мы приносим современникам.
Железно сомкнуты ряды
продвинутых мыслителей,
и зряшны пылкие труды
непризнанных любителей.
Снуёт вокруг толпа шумящая,
полны разбоя дни и ночи,
а я, натура уходящая,
пока живу. И страшно очень.
Беда приходит ниоткуда
и не уходит никуда,
но если очень веришь в чудо —
слабеет подлая беда.
Благословить хочу я всех,
кто жив душой на почве зыбкой
и прячет горестный свой смех
за жизнерадостной улыбкой.
Весьма, увы, здоровье хрупко —
что у мужчины, что у женщины,
и наша хилая скорлупка
легко даёт от жизни трещины.
Всё реже я теперь шучу
и очень часто замечаю,
что даже если я молчу,
то хмарь печали источаю.
Влияет ли еврей на ход событий?
Конечно, да! Притом – весьма зловредно;
Всемирной паутины нашей нити
колышутся незримо и победно.
Про старость говоря, начну с того,
что в силах я ещё и пить, и петь,
но жаль ослабевания всего,
что может в человеке ослабеть.
Бродят мысли, о рифмах тоскуя,
состязаясь в немом удальстве;
я ищу для них рифмы, рискуя,
что меня обвинят в воровстве.
О, это чувство мне знакомо,
и мемуары нам не лгут:
еврей везде живёт как дома,
покуда дом не подожгут.
Уже наверняка назначен день,
закончить чтоб земную эпопею,
и я споткнусь о собственную тень,
и выругаться, может быть, успею.
Совесть личная моя – белее снега,
перехвачены ремнём тугие чресла,
только жаль – моё пленительное эго
не дождётся, чтобы либидо воскресло.
Мы свет почти везде включили,
мы дивные создали вещи,
мы время тикать научили,
но тикает оно – зловеще.
Эх, не моя на это власть,
не будет этого со мной,
но в детство я хотел бы впасть,
сперва тряхнувши стариной.
В России часто пил я на троих
с такими же духовными калеками,
но два сперматозоида моих
отменными родились человеками.
У Творца очень много забав,
по размаху они бесподобны,
но смягчается Бог, увидав,
что ещё мы смеяться способны.
Природа устроила твёрдо:
у гнусных и пакостных тварей
в лице проявляется морда
и быстро становится харей.
Старость – изумительные годы:
кончены заботы и мытарства,
полностью зависишь от погоды,
от жены, потомства и лекарства.
Моей судьбы материал
моё кроило своеволие,
и я немало потерял,
зато нашёл – намного более.
Не грезил я о поприще великом,
любил успех, не плакал от урона,
мне было хорошо, и я мурлыкал,
а плохо было – каркал, как ворона.
Если б жидких книг пуды
все топили мы в параше,
меньше было бы воды
на большой планете нашей.
В жару и сердце плавится,
и клейки все приятства —
знакомая красавица
растаяла до блядства.
Ввиду упадка сил, ума и хера,
а это не вернуть уже обратно,
теперь я лишь подробность интерьера,
которая привычна и приятна.
На девятом десятке летящих годов
и в сохранном оставшийся виде,
ко всему, что случится, уже я готов,
но ещё не готов к панихиде.
Перечисляя наши качества,
от века к веку всякий раз
мы упускаем дух палачества,
таящийся в любом из нас.
Я старости сочувствую, но вчуже,
хоть сам уже такой же, между прочим,
но помню, что в дальнейшем будет хуже,
и дням текущим радуюсь я очень.
Тверды у начальства и стиль, и манеры,
но трудная в жизни стезя:
ползя по ступеням чиновной карьеры,
уже разогнуться нельзя.
Мне в рай не попасть: на запрете – печать,
никак не увижу я рая,
но счастье – в чистилище вечно торчать,
испуганных всех ободряя.
Забывши про любимую кровать,
мотаюсь по гастролям я недаром:
еврейская замашка выживать
томит меня тоской по гонорарам.
Ждут автора досадные превратности
в потоке мемуаристых чернил:
совсем уже не помню неприятности,
которые кому-то причинил.
Бог на землю нашу смотрит на рассвете:
просыпаются супруги молодые,
и зачаты многочисленные дети.
И задумывает Бог дела худые.
Вдали от шума сплетен
и от больших дорог —
убог, велик и светел
мой маленький мирок.
Ослабли звуки у струны,
толкучка мыслей поредела,
спадают ветхие штаны
с насквозь прокуренного тела.
Повсюду распахнутся наши клетки,
свобода воцарится у народов —
не ранее чем все марионетки
послать посмеют на хуй кукловодов.
Я верю, что душа моя бессмертна,
в кого-то ей вселиться Бог поможет.
Я женщин уважал весьма конкретно,
преемнику желаю я того же.
Не зря мы все живём так разно,
клюя житейское пшено:
зло плодовито и заразно,
добру такого не дано.
Дурак с эрудицией – тип непростой,
никак не сыщу им названий,
но в их головёнках – активный настой
херни и избыточных знаний.
Ушли фашизм и коммунизм,
зло вышло в новую конкретность,
но сгубит мир не терроризм,
а блядская политкорректность.
Хожу я медленней улитки
и матерюсь порой некстати,
зато я лью в себя напитки
из чистой Божьей благодати.
Мне многое по жизни стало внятно
из области «зачем» и «почему»,
а всё, что мне доселе непонятно,
уже мне совершенно ни к чему.
Прости, Господь, но мне смешон,
кто жалуется вслух:
мужицкой гордости лишён
тот горестный лопух.
Ко мне приходят мысли чёрные
и размышления унылые,
и все мои надежды вздорные
от них немеют, суки хилые.
Беда огромного размаха
сегодня каждому видна:
повсюду сеятели страха
бросают в почву семена.
Что истинно, что праведно, что ложно?
Плывёшь по морю этому без вёсел.
А всё понять настолько невозможно,
что я уже давно попытки бросил.
В душе моей – любви избытки
к родне, друзьям и близким людям;
а если налиты напитки,
то даже к разным сукам – судьям.
Есть место в обширной квартире —
оно для возвышенных дум:
отменные мысли в сортире
ко мне приходили на ум.
За мной заботы ходят по пятам,
ответственность не ведает конца.
Свободу обрету я только там —
благословляя рабство у Творца.
Нам уже мало осталось,
а за словами приветными —
вовсе не зависть, а жалость
к юным с надеждами светлыми.
Застолье продолжается – мы живы,
и дух ещё готов на воспарения.
А то, что мы брюхасты и плешивы —
ничтожные подробности старения.
Святым в житейской мелодраме
уже мне быть не суждено:
характер портится с годами,
а я – старик давным-давно.
И для мысли философской
тут загадка и кручина:
искра Божья от бесовской
слишком поздно отличима.
Шум жизни для меня почти умолк,
я благостный покой себе создал.
Единственный на мне висящий долг —
я Богу ещё душу не отдал.
Читал эссе про алкоголь,
и от восторга кровь кипела:
он и с души снимает боль,
и оздоравливает тело.
Хочу сказать я всем седым,
что возраст – не пустяк:
поберегите пар и дым
и тайте, не свистя.
Во мне то жалость, то презрение,
а если слышу речь дебила,
во мне крепчает подозрение,
что самых лучших Русь убила.
Среди больших стихийных бедствий,
несущих смерть, разор и муки,
немало тягостных последствий
успехов нынешней науки.
Смутное время рождает уродов,
их собирается стая,
и у послушно молчащих народов
кровь вытекает густая.
На закате, бархатном и светлом,
я глазами солнце провожаю,
мучаясь вопросом безответным,
чем я сам себя так раздражаю.
Землетрясения, цунами,
ветра, срывающие крыши —
увы, не чувствуются нами
как нечто, посланное свыше.
Былых печалей больше нет,
я поглощён роскошным бредом:
все пораженья прежних лет
я перебрал и свёл к победам.
С исхода нынешнего лета
года пойдут изрядно грозные —
тому есть верная примета:
стишки я стал писать серьёзные.
На край судьбы своей придя,
я чувствую сомнение,
что мир веками погодя
безумен будет менее.
Нынче хитроумные рентгены
видят нас подробно и насквозь,
но за что кому какие гены,
выяснить пока не удалось.
Я жил, не ноя и не плача,
я счастлив был и был несчастен,
а берегла меня удача —
ко мрази был я непричастен.
Пивная, стадион, библиотека —
у каждого своё в различном виде,
потом больница, клиника, аптека
и зряшные слова на панихиде.
А люди привыкают ко всему —
к тюрьме, суме, правителям подлейшим,
и наш Господь сказал: «А посему
пусть это с ними будет и в дальнейшем».
В лихой наш век сойти с ума
легко в минуту смутную:
идёт зелёная чума
на нашу жизнь уютную.
Не верю уравнительной молве
об умственной похожести народа:
у всех у нас опилки в голове,
но разная у дерева порода.
Длинную житейскую дорогу
я топчу без жалоб и наград;
я теперь заметно ближе к Богу —
Он меня не ждёт, но будет рад.
Ещё один ушёл во тьму,
куда навек уходят люди,
и неизвестно никому,
кто завтра следующим будет.
Люблю я после завтрака прилечь,
поскольку каждый день мой – выходной,
и, чуть потеребив родную речь,
слепить себе стишок очередной.
Я ощутил в житейском шуме
одну подробность лет несущихся:
смерть не страшна тому, кто умер,
но тяжко мучит остающихся.
Были мы светлыми, свежими, чистыми,
книжек отменных читали тома,
русской словесности гроздья душистые
нас постепенно сводили с ума.
Годы мои нынче словно замерли.
Снова май и клейкие листочки;
век земной мотал я в общей камере,
будет интересно в одиночке.
Про всё, что вижу, я подряд
пишу, не вдумываясь тонко;
я прям и прост – как волчий взгляд
из-за кустов на оленёнка.
А мысли набегают белопенные,
и нет покоя шалым и пропащим;
я делаюсь поэтом постепенно,
а после смерти стану настоящим.
Я в жизни этой – наблюдатель,
я ни в каких рядах не свой,
и в этом смысле я – предатель
тех, кто рискует головой.
Мы созданы, чтоб жили парно,
в любовной таяли истоме,
а говоря высокопарно —
необходима баба в доме.
Хотя над нами властно время,
горит в потомках уголёк;
внучатое завидя племя,
я сразу лезу в кошелёк.
Слегка задумавшись, поверьте
в моё простое умозрение:
поскольку жизнь – причина смерти,
она вреднее, чем курение.
Мои ещё оставшиеся годы
сулят разнообразные недуги,
несчётные утраты и невзгоды,
но также и прекрасные досуги.
Когда в лицо дул ветер встречный
и стлался холод по груди,
я вспоминал совет извечный:
если решился, то иди.
Я много видел в жизни красоты,
но было и уродства очень много;
боюсь я, что с небесной высоты
они не различаются у Бога.
Мир Божий видя без прикрас,
мы тихи и опасливы,
а жизнь наёбывает нас,
и мы порою счастливы.
Тоска была б невыносимой,
но есть поэты, есть шуты,
и льётся свет неугасимый
из самой лютой темноты.
Пройдя большое множество дорог —
а жить и не хотел я по-другому, —
я так от ветра времени продрог,
что радуюсь теплу теперь любому.
Если усопшему еврею
на ложе рюмку принесут,
я непременно оживею,
чтоб осушить святой сосуд.
Что угодно мне удобно и с руки
говорить с друзьями старыми о жизни,
но уже они настолько старики,
что внимают в молчаливой укоризне.
Все стихи, что сегодня прочёл, —
о печали, о грусти, о тягости;
я бы, старый брюзга, предпочёл —
о веселье, о свете, о радости.
Бог на богохульников не злится,
Бог насмешку любит, а не лесть,
Богу от хулы и смеха мнится,
будто Он и в самом деле есть.
Мы все вырастаем из тайного текста —
в нас генов компания дружная,
но с ними умело рисует совместно
густая реальность наружная.
Нам не дано предугадать,
что нынче Богу предпочтительно:
Он очень скуп на благодать,
но шлёт нам войны расточительно.
Каков итог земного хмеля,
мы здесь не знаем до сих пор;
мы видим свет в конце тоннеля,
но это просто светофор.
Хромаю, как Байрон, и глух, как Бетховен,
а если разденусь, то дряхлый Адам;
не менее их я по жизни греховен
и сладостен взору стареющих дам.
Дела мои сейчас весьма херовы,
и пылью запорошен горизонт;
хоть рад я, что враги мои здоровы,
но пусть у них всегда идёт ремонт.
Каждый крупный юбилей —
день, когда заведено
свежей выжимки елей
лить на старое гавно.
Судьба моя ужалась в наблюдение
за жизнью, в отдалении кипящей,
а прошлое мелькает, как видение
о канувшей беспечности гулящей.
Стал я чувствовать себя довольно плохо,
и в характере убавилось металла,
потому что наша подлая эпоха
все иллюзии мои перетоптала.
Болтовня, враньё и бред,
разума шатания —
весь духовный винегрет
моего питания.
Давно я ощущаю испарение
горючего из дьявольской канистры,
а в людях возбуждается горение,
и явно не от Божьей это искры.
Нет, ничуть на судьбу не в обиде,
что умру я и с миром расстанусь —
сохранюсь я ведь в письменном виде,
хоть и в нём ненадолго останусь.
Полно на свете разного тепла,
хотя наш мир угрюм и скособочен;
печаль моя хотя и не светла,
однако же и сумрачна не очень.
Я рос на очень тихой грядке,
смотрел вокруг с раскрытым ртом;
такие дети без оглядки
ныряют в омуты потом.
Такая нынче всюду атмосфера —
грядёт пора трагических новаций…
И тут подумал я: какого хера
мне обо всей планете волноваться?
Душа полна предощущений,
я верю в Божью благодать:
в одном из перевоплощений
я буду петь и танцевать.
В мозгу моём такое запустение,
и столько там невыполотой дряни,
что всякое культурное растение
теряется в крапиве и бурьяне.
Оркестр у меня завёлся внутренний,
а в нём, конечно, есть и дирижёр,
и каждый день минор я слышу утренний,
а вечером за выпивкой – мажор.
Хоть лежать нам не в могиле —
нас небесный ждёт уют,
всё, что здесь мы недопили,
нам на небе не нальют.
Сегодня вспоминал почти весь вечер,
как руку пожимал отпетой падле…
Что скажет Бог на первой нашей встрече?
Не знаю. Но хорошее – навряд ли.
Простым дыханьем естества
наполнен ход ночей и дней.
Густая жёлтая листва
летит со всех моих ветвей.
Ужель начну плести белиберду?
Маразма я боюсь сильней всего.
А в детство я, конечно, не впаду —
весь век не выходил я из него.
Ни наград, ни должности, ни звания —
вольная дряхлеющая птица;
счастье моего существования —
в полной неспособности трудиться.
Увы, но ровное гудение
сменилось редким дребезжанием —
отсюда наше поведение,
что метко названо брюзжанием.
Хотя роман покуда длится,
читать уже не интересно:
близка последняя страница,
а окончание известно.
Стихи текут, когда хотят,
у них невнятный распорядок,
мы их рожаем, как котят
рожает кошка после блядок.
А осенью взошла во мне усталость —
души и тела, духа и ума,
и жить уже хотя осталось малость,
но дивная за осенью зима.
Научный и технический прогресс
текут рекой по руслу своему,
а то, что в них участвует и бес,
известно только Богу одному.
Россия чутко опекает
сынов, бурчащих ей укор:
частично в тюрьмы упекает,
частично гонит за бугор.
Земное завершается скитание,
мы вышли из рядов мужского воинства,
а старость – это наше испытание
на сохранение достоинства.
Ругание меня, что матерюсь,
дурацким я считаю проявлением:
я просто очень искренне делюсь
моим от этой жизни удивлением.
Мы все различны по природе,
и я заметил, к сожалению,
что близость к совестной породе
смешна сегодня населению.
Пока мы ловим слов созвучие
и цедим рифму, как вино,
по миру шьётся злополучие,
но нами брезгует оно.
Я знаю многих, кто до славы
дожить не смог, хотя был молод:
кого склевал орёл двуглавый,
кого убили серп и молот.
Моя известность вовсе не заслужена.
Я рос в семье тишайших обывателей,
писал я для приятельского ужина,
и вдруг явились множество читателей.
В царящем ныне хмуром лязге
стволов ракетных и брони
все наши внутренние дрязги
раздору мышьему сродни.
Женщина воркует и курлычет,
а кудахтать – вовсе мастерица,
но порой так жалостливо хнычет,
что мужчина молча матерится.
Нынче в самой замкнутой обители
крепнущего зла слышна тональность.
Даже дум высокие властители
лбы себе отбили об реальность.
Я славную себе нашёл стезю,
доступную сынам не каждой нации:
умею выковыривать изюм
из самой неприятной ситуации.
Написал бы я что-нибудь грустное
о далёком тяжёлом былом,
но сияло хохмачество устное
за убогим кухонным столом.
Многие, что явно были штучные,
были в полной степени людьми,
сделались в года благополучные
суками, скотами и блядьми.
Куда-то ушёл, растворился и стих
дух алчности, страсти и фальши;
теперь я далёк от соблазнов мирских;
они от меня – ещё дальше.
Это всё же удивительно,
что за радость вкусно есть
отдают незамедлительно
и достоинство, и честь.
Я задержусь на этом глобусе
и сочен буду, как оладушка,
покуда юноша в автобусе
не скажет мне: «Садитесь, бабушка».
Такую люди пишут хрень
и лгут нам так торжественно,
что жить с рассудком набекрень
уже вполне естественно.
А доктор, напрасно лечивший меня,
сурово промолвит: «Он был
упрям и курил до последнего дня»,
а после добавит: «И пил».
Уже не в силах бегать резво
и очень часто чем-то болен,
смотрю на мир я так нетрезво,
что всем поэтому доволен.
Любое застолье хмельное
не знает беды и вины,
а время струится – больное
горячкой назревшей войны.
Дыхание последней мерзкой стужи
повеяло в лицо издалека;
сознание, что дальше будет хуже,
меня ещё не мучает пока.
Я ввергнут был в узилище однажды.
Такое было время на дворе,
что каждый, кто свободной жизни жаждал,
свободу ставил на кон в той игре.
Приходит вязкая унылость —
покоя гнусная изнанка;
в такие дни как Божья милость —
большая дружеская пьянка.
Вдоль по жизни брёл я, спотыкаясь,
и легко запреты нарушал;
раньше я грешил, почти не каясь,
а теперь я каюсь, не греша.
Малейший нам радостен признак
того, что разумнеют люди,
но это всего только призрак
того, чего нет и не будет.
Пустеют и немеют города,
как будто похозяйничала мафия:
друзья из них уходят в никуда,
и нынче это просто география.
Напрасно я то водку пил, то чай,
напрасно суетой дышал мирской —
навек во мне еврейская печаль
с российской перемешана тоской.
Мне симпатична та надменность,
с которой судят старики,
что озверела современность
и злобна смыслу вопреки.
Конечно, пути нам любые открыты,
не надо ничьих разрешений,
но всюду капканы соблазнов зарыты
и крутится тьма искушений.
Сегодня не было стишка,
я сумрачный хожу,
и в глубь себя исподтишка
растерянно гляжу.
Единый образ наш весьма сомнителен —
в нас разная клубится благодать:
быть можно выдающимся мыслителем
и триппером хронически страдать.
За то, что был я неугоден
тому, что гнило и трещало,
шальное чувство, что свободен,
меня в те годы посещало.
Что как-то мы меняемся с годами,
обычно замечают только близкие,
поэтому и ходят между нами
истории печальные и низкие.
Порой, бывало, злишься жутко —
на всё, на всех, из-за всего,
а это просто гнев желудка,
что мы забыли про него.
Когда ко мне повадилась тоска,
меня заполонившая не в меру,
я понял, как напрасно я искал
всю жизнь хотя б во что-нибудь, но веру.
Все бесы, упыри и вурдалаки,
вся нечисть, этим гадам соприродная,
исходят из невидимой клоаки,
которую душа родит народная.
О людях, а не про ублюдков:
я всё же ко мнению склонен,
что запах и наших поступков
отнюдь не всегда благовонен.
Не лжец, не демагог, не папарацци я,
присматриваюсь пристально и зрело,
а мир вокруг – большая иллюстрация
к тому, как человечество зверело.
Я слышу голоса, изрядно зычные,
и внятна громогласная мне речь:
слова текут расхожие, привычные —
что надо убивать, давить и жечь.
В эпоху страха, нервы леденящего,
с небес душе даруется кредит:
энергия бессилия кипящего
могучие творения родит.
Плывут и утекают облака,
и день легко встаёт на смену ночи;
я в этой жизни есть ещё пока,
но всё вокруг уже мне странно очень.
Везде взошло как вид расплаты
большое наглое убожество.
Теперь евреи виноваты,
что сбегло их такое множество.
Что делается, Господи, в России?
Ни времени не жалко, ни металла:
рабы возводят памятники силе,
которая их до смерти топтала.
Давным-давно стремлюсь я исподволь
и много раз пытался пробовать
стихи свои писать как исповедь,
а выходила чтобы – проповедь.
Былое стало дымом сигареты:
где смех мой и упругая походка?
Приятели тех лет – уже портреты
и блёклая любительская фотка.
Даже если всё уже забыто,
пусто и во снах, и наяву,
мелочи прижизненного быта
держат нашу лодку на плаву.
Когда везде висит молчание
и правит ложь вооружённая,
то наступает одичание,
угрюмой злобой заражённое.
Сложилась не ахти моя судьба,
душа меняет вкус и аппетит:
в себе давно я вытравил раба,
теперь меня свобода тяготит.
Увы, но весьма огорчительно,
что стужа дыханья летейского
рисует на лицах мучительно
исчерпанность жанра житейского.
Я всюду читаю, что надо меняться,
советы слыхал без числа;
я скинул бы мигом личину паяца,
но маска уже приросла.
Пришла весна. Курлыча односложно,
бегут ручьи, стекая в буерак,
и бабы обнажили всё, что можно,
а что нельзя, прикрыли кое-как.
На жизненной извилистой дороге,
где наледь и ухабистая хрень,
ломаются не только руки-ноги,
но клонит и рассудок набекрень.
Пока земной вершится карнавал,
я жадно пью из этого колодца.
Я многое уже зарифмовал,
но бесконечно много остаётся.
В душе есть некий погребок,
а в нём есть вечное вино;
смотреть на жаркий поебок
я до сих пор люблю в кино.
Всё по-прежнему тихо и глухо
в той оставленной нами России.
Жаль носителей вольного духа:
понапрасну они голосили.
Человек – это Божье художество,
и душе его нет насыщения.
Очень тёмные замыслы – множество! —
ещё ждут своего воплощения.
Нам не по силам ничего
в игре кошмарного с ужасным;
напрасно всё – кроме того,
что нам не кажется напрасным.
На тему всех российских вариантов
написаны несчётные труды —
пылятся и творения гигантов,
и карликов трухлявые плоды.
Про что слова – «дезабилье»,
а также – «неглиже»?
Это она ещё в белье,
но вся твоя уже.
Покуда мчится поезд скорый,
покуда нет пути иного —
хвала вам, зыбкие просторы
существования земного.
Очень горек судьбы поворот,
но кого призову я к ответу?
Ибо старость – она уже вот,
а обещанной мудрости – нету.
Я жил, как сущий обормот,
не слушал умного совета,
но был не жлоб я и не жмот —
спасибо генам хоть за это.
Бегут года, скудеет хилый ум,
душа намного меньше разговорчива,
и суетного мира вечный шум
доносится до уха неразборчиво.
Я виски пил под винегрет,
потом я съел сырок под виски,
и тут раскрылся мне секрет:
у Бога я не в общем списке.
На закате воет ветер,
море плещет океанно…
Очень жить на этом свете
хорошо и окаянно.
Увы, но я думаю часто про это
и даже порой говорю:
последняя в жизни моей сигарета —
когда я её закурю?
Что нет меня, сухая весть
растает в воздухе мгновенно,
и все продолжат пить, и есть,
и трахаться самозабвенно.
Лишась высоких побуждений,
что характерны для юнца,
я много низких услаждений
вкусил по милости Творца.
Когда вокруг тепло и сухо,
достаток выпивки и песен,
то пир восторженного духа
всегда особенно телесен.
Я дарю свои книги друзьям,
выражая любовь и почтение,
не дарить их поскольку нельзя,
хоть и мало надежд на прочтение.
Кого всё время жадность гложет,
его мне очень жаль, беднягу, —
он очень искренне не может
ступить без выгоды ни шагу.
Давили землю сапоги,
и шли поработители;
то Русь калечили враги,
то собственные жители.
Я вечером люблю смотреть кино,
при этом выпивая понемногу,
мне вечером на два часа дано
унять мою стабильную тревогу.
Мы склонны разделяться на команды —
по взглядам, по характеру, по разуму —
активно мы сколачиваем банды
и просто называем их по-разному.
Пускай с годами чахнет либидо,
а в мире правят прохиндеи, —
со дна того, что мною выпито,
всплывают дивные идеи.
Я живу не празднично, но праздно,
чужды мне и левые, и правые,
и во мне журчат разнообразно
мысли то бредовые, то здравые.
Кто за это должен быть в ответе? —
думает на небе грустный Бог:
самый страшный хищник на планете
слаб, некрупен ростом и двуног.
Являя сметку и проворство,
мы вечно в жизни что-то ищем.
В нас есть активный ген обжорства,
влиятельный не только в пище.
Ни с кем успехами не мерясь,
легко бренчу на хлипкой лире
и всё сильней впадаю в ересь
дурного мнения о мире.
Все мысли куцы и обрывочны,
и смысла общего не видно,
и так они порою рыночны,
что мне перед собою стыдно.
Нет, я подолгу не грущу —
я знаю свой урок:
в тоске я сразу же ищу
стакан, бутыль, сырок.
Мир не только театр, но и рынок —
два великих устройства мирских;
между ними глухой поединок
совершается в душах людских.
Безмолвствуя в позе покорства
и глядя ораторам в рот,
высоким искусством притворства
владеет забитый народ.
День не напрасно пролетел,
растаял и истёк:
я никаких не сделал дел,
но я стишок испёк.
Был наш век по-особому скроен,
мы не слишком себя берегли:
чтобы рай на земле был построен,
миллионы под землю легли.
Когда вижу я звёздную россыпь
и луны удивительный свет,
утихает жестокая поступь
наступающих старческих лет.
Вторую мы бутыль почали
и бродим вилками в капусте,
и в мире снова нет печали,
тоски, предательства и грусти.
С одной мыслишкой нынче засыпаю —
о жизни и гулянии по ней:
что я песок мой старческий всыпаю
в песочные часы судьбы моей.
Все на свете иудеи,
самый щупленький еврей —
поддержатели идеи
об особости своей.
Пронзительные волны русской речи,
не слушая ничуть ничьи суждения,
во мне ревниво душат и калечат
убогие иврита насаждения.
Вдруг являются прежние боли —
только ночью: в каком-то бреду
снится мне, что я снова в неволе
и уже из неё не уйду.
Ел я устриц, креветок, улиток,
даже ел я лягушечью ногу,
и когда бы не Божий напиток,
я бы хрюкал, зайдя в синагогу.
Я сегодня думаю о бреде
многих исторических трудов:
в мире нет и не было трагедий,
где б еврейских не было следов.
Люди все живут прекрасно,
занимаясь жизнью личной;
одному давно всё ясно,
а другому – безразлично.
Тираж у бумажных понизился книг,
читают теперь со стекла,
а я-то к бумажным душевно привык —
у стёкольных нету тепла.
Когда плету я ахинею —
притом осознанно вполне,
то я от этого умнею
и лучше думается мне.
Везде, где дряхлеет система
и явственен дух разложения,
всплывает еврейская тема
как выход из положения.
Я жил в тюрьме, и в лагере, и в ссылке —
на пользу это всё пошло здоровью,
и я навек имею предпосылки
любить отчизну странною любовью.
Повсюду нынче много информации —
притом она всё гуще и упорней —
о некой хитроумной очень нации,
которая везде пускает корни.
Поскольку наша жизнь полна превратностей
и волчий у фортуны аппетит,
предчувствие туманных неприятностей
меня порой изрядно тяготит.
Без тени стыдного смущения
уверен я, свидетель века:
кто счастлив от порабощения,
ещё не вырос в человека.
Я могу защищать моё мнение,
проявляя упорство активное,
но при этом нисколько не менее
я готов утверждать и противное.
Бредут людские караваны,
большой идеей облучённые:
хотят земной достичь нирваны
бедняги эти обречённые.
Когда я на свою смотрю коллекцию,
висящую на стенах стайкой тесной,
то чувствую душевную эрекцию,
угрюмо вспоминая о телесной.
На склоне лет совсем не в тягость
отсутствие любых желаний.
Я ощущаю Божью благость,
когда лежу я на диване.
С меня смахнули пыль и плесень,
пить попросили в малых дозах —
я разговорчив был и весел,
а гости спали в разных позах.
Сомнением томится старый мерин:
везде то показуха, то игра,
и полностью ни в чём я не уверен —
сегодня ещё больше, чем вчера.
Поймут потомки, чья вина,
и страшно от того,
что сеет семя сатана,
а мы растим его.
В моё заветное шитьё
добавил я стежок —
пустил на долгое житьё
ещё один стишок.
Сегодня я в настрое элегическом
о предках размышлял в моём колене:
на древе этом генеалогическом
был некто с уникальным даром лени.
Живу сейчас рассеянно и дрябло,
в гостях то утомительно, то пресно,
одно лишь только чувство не ослабло —
что жить на свете этом интересно.
Мне холодно и тягостно зимой:
не то чтоб я в тепло душевно врос,
тому виной непозабытый мной
сибирской зоны лагерный мороз.
Калечат лёгкие и сердце
моё курение и пьянство;
а если зорче присмотреться,
я отравляю и пространство.
Влюблённость – яркая утеха
в пути злокозненном земном.
Мы добиваемся успеха,
чтобы потом жалеть о нём.
Земля мне вряд ли будет пухом,
но есть бессмертия залог:
стишков моих солёным духом
почистить можно котелок.
Память гаснет, как оплывшая свеча,
что забылось, то осталось неизвестно.
Внук убитого и внучка палача
затевают нынче свадьбу повсеместно.
Так на небе милосердно решено:
чтоб не чувствовать душевной маеты,
большинство людей навек заключено
в скорлупу своей уютной темноты.
Видит нынче – лучше или хуже —
каждый наблюдательный Емеля:
ясно видит жопу, кто снаружи,
а кто в жопе – свет в конце тоннеля.
Кипит коммерческий кураж,
торговли пухнут и растут.
Везде и всюду бал продаж,
на нём евреи тут как тут.
Все фазы, циклы и периоды —
плоды научной категории —
нам позволяют сделать выводы,
что мы весьма темны в истории.
Наука наступает на старение
и годы обещает нам несметные,
но я храню тупое умозрение,
что мы покуда старимся и смертные.
Мой дух от выпивки крепчал,
и громким голосом нахальным
я нежной песней удручал
людей со слухом музыкальным.
Прочёл сегодня я большой научный труд,
по сути достоверный чрезвычайно:
кто чаще моется – гораздо раньше мрут,
а мыться надо редко и случайно.
Последние живу на свете годы
и радуюсь, как жизнь моя полна;
не знал я никогда такой свободы,
какая нам на старости дана.
Слова приходят ниоткуда,
они полощутся, виясь,
и происходит Божье чудо:
они завязывают связь.
С утра себя ругал я, что осёл,
и чувства меры – полное отсутствие,
и только огурца крутой рассол
слегка моё улучшил самочувствие.
Чужому я завидовал уму
и знаниям завидовал порой,
хотя ума излишек ни к чему,
а знания приносят геморрой.
Гусаров любят в самом деле
за их воинственные шпоры,
хотя они грубы в постели
и вытирают хер о шторы.
По сути, нас легко расчислить:
где умный может молча ждать,
дурак охоч активно мыслить,
учить, влиять и убеждать.
Бездумно я сижу часами,
уют безмолвия храня,
и шевелю порой усами,
которых нету у меня.
Мне нравятся люди гулящие,
а пьющие – в этом числе,
они – мастера настоящие
в нелёгком, как жить, ремесле.
Жив ещё мой бедный разум,
с веток свищут соловьи,
но накрылись медным тазом
все иллюзии мои.
Так пусто, что душе заняться нечем,
текут часы томительно и вяло…
А то, чем мы тоску обычно лечим,
в такие дни меня не соблазняло.
С утра я – мерзость и дебил,
и нет во мне добра,
я даже многих бы убил,
если с утра.
Тихо журчат этой жизни ручьи;
как подвести мне итог,
если к себе самому я ключи
так подобрать и не смог?
А везде, где льются песни
наших лет былых расейских,
там незримо вьются пейсы
композиторов еврейских.
Я не родился оптимистом,
но много в жизни куролесил —
я надышался ветром чистым
и потому всегда был весел.