ЯЩИК ДЛЯ ПИСАТЕЛЯ
Явить свое произведение и скрыть себя — вот задача художника, сказал Уайльд: оделся с неподражаемой элегантностью, напомадился, подвел глаза, вдел в петлицу цветок ромашки, собственноручно выкрасив белые лепестки зеленой краской, чтоб изысканно смягчить крикливый природный цвет, и поехал в большой свет, законодательствовать меж денди, где с изяществом и трахнул сына маркиза Квинсбери, и уж тогда надежно скрылся в Рэдингской тюрьме, явив миру «Балладу» и «Из бездны взываю».
Нужно хлебнуть рабства сполна, чтобы выдавить из себя раба до капли: постичь и проповедать суть свободы, скрыв от мира и истории свое имя под уничижительным паче гордости псевдонимом Эпиктет; пусть влюбленный и на лучшее не годный Арриан молитвенно вносит в скрижаль мысли учителя.
(Так что если посадить всех писателей в тюрьму с правом переписки — литература могла бы и расцвести. Те, кто пытался это сделать, были не вовсе лишены понимания сути искусства, и с подчеркнутым вниманием следили за его развитием и связью с жизнью.)
Когда из номера в номер ведущие газеты Франции гнали бесконечными подвалами по главам «Три мушкетера» и «Граф Монте-Кристо», роман-фельетоны были для массовой публики, в отсутствие кино и телевидения, тем же, чем сейчас являются мыльные оперы. Это давало максимум славы и денег писателю. Имя! «Рукопись, подписанная Дюма, стоит десять франков за строчку, Дюма и Маке — один франк».
Кино и комикс прикончили театр и книгу, ТВ прикончило все. Каждому свое, один телевизор для всех. Рожа в радужном экране — это слава и деньги. Легальный взлом двери и черепной коробки. Так чем же ты недоволен, Хитрая Жопа?
Писатель полез в телевизор, как домушник в форточку — за законной добычей. Павлиний хвост посильно блещет в жюри конкурсов красоты, показов мод и КВН; письменник ведет викторины, потешает зал на светских капустниках и свадебным генералом представительствует на всевозможных мероприятиях. Он протаскивает, пропихивает, протаранивает на ТВ собственные регулярные программы — про историю и про литературу, про политику и рок-музыку, нравственность, экономику и образование. Он внемлет с грузом ответственности в одном глазу и благодарности в другом на встречах Господина Президента со вверенной последнему интеллигенцией, норовя возгласить в камеру что-нибудь запоминающееся (чтоб отметили) и краткое (чтоб не вырезали) — так что умельцы пера и топора быстро научились кидать мазок яркого грима к своему имиджу одной хлесткой фразой (вовсе не связанной с сутью разговора, вполне беспредметного). Но в присутствии Государственного Лица позвоночник писателя вьет неподконтрольный любовный прогиб, голос льет сладкозвучной нотой бельканто, и лакейская сущность подлого (под-лог, под-лежать) сословия явна каждому, имеющему глаза и уши.
Но — «в королевских приемных предпочитают попасть под немилостивый взгляд, нежели вовсе не удостоиться „Взгляда“».
Если б тем взглядом аудитории можно было забивать гвозди /бы делать из этих людей/, ЦДЛ давно бы выглядел кованой сапожной подошвой, где вместо стальных шляпок торчат творческие лысины.
И наплевать. Что главное? — имидж. Какой? — у которого высокий рейтинг. А без паблисити — хоть шуйзом об тэйбл, хоть тэйблом об фэйс.
Они правы! Писать умеет любой дурак, а судьи кто? ценность написанного определяют два других дурака — критик и книготорговец. Критик глуп и продажен, как ты, и предпочел бы быть писателем, а торговец предпочтет торговать нефтью и автомобилями, да крутизны не хватает: президент? проститутка? скандал? — о’кей книга, продам. Все равно никто ничего не читает, а кто читает — ни хрена не понимает, пусть неудачник платит, и пусть будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает.
Итого.
Творчество писателя стало приложением (чаще — бесплатным) к его имиджу и рейтингу. Наличие чегой-то там за кадром написанного есть повод и оправдание головы в кадре, которая проповедует, как нам реорганизовать и обустроить Россию и Рабкрин, как надо любить и как сохранять любовь и семью вместе и по отдельности, как зарабатывать деньги и беречь душу, повышать свою культуру и преумножать народную, знать темную историю и верить в светлое будущее; также писатель готов рассказывать бородатые анекдоты, хихикать шуткам начальства и телеведущего, подобострастно улыбаться мэру и министру, и с обольстительным остроумием благодарить вора-банкира, который в смокинге перед камерой подал писателю чек на тысячу баксов.
Вот тебе ненюфар! Вот тебе альбатрос! Вот вам тамтам!
И в сущности, всем глубоко насрать, что этот писатель написал, или вовсе ничего не написал.
Писатель стал телеведущим, конферансье, и жутко этим доволен, и коллеги ему завидуют, и заискивают попасть в его передачу.
Он, так сказать, реализует себя не в области и формах литературы — а напрямик: вот я, мои лицо и фигура (о Господи!), мое остро/тупо/умие, мои суждения по разным вопросам.
Функция его неоднозначна. Из литературы он изъят, пустота, после смерти наработанного итога людям не останется. Млеет гордо, что (см. выше — слава и деньги) из ящика своего может менее телевизорного писателя прославить, рядом посадить (взятки дают, услугами льстят!) — а может и полить, и замолчать. Самоутверждение! власть! Сорный цвет на литературной гидропонике…
Одновременно он самим своим сидением в ящике делает рекламу междупрочимной скорописи: ляжет книжка на прилавок — а! дак это же Гена, ну, который М-Ж-клуб, там, чё ты, так жрут наперегонки, оборжесся!..
Он напоминает зрителю, что есть еще на свете литература и даже живые писатели. Надо же. Вероятно, кто-то из них что-то еще пишет.
и ухожу в ночную мглу, никем не принят и не понят, щекой к холодному стеклу в дрожащем мчащемся вагоне, примите же в конце от нас презренье наше на прощанье: неуважающие вас покойного однополчане.
Глава VI
1
Рентген был мировой гений и легендарный хам. Сотрудники рыдали от его грубости, и держались только из научного фанатизма и поклонения таланту шефа. Когда Шведская Королевская Академия Наук известила его о присуждении Нобелевской премии, Рентген лишь пожал плечами: не препятствовать. Нобелевский комитет официально пригласил лауреата на торжественное вручение. Рентген велел передать через секретаря, что занят вещами более важными, нежели шляться в Стокгольм без всякой видимой цели; дали, и хрен с ними, могут прислать по почте, если им приспичило. Шведы оскорбленно пояснили, что эту высшей престижности награду вручает на государственной церемонии в присутствии высших лиц лично Его Величество король Швеции. Рентген раздраженно велел передать, что если королю нечего больше делать, а видимо так и есть, так пусть сам и приедет в Вену, а он, Рентген, ученый, а не придворный бездельник, сказал же, что занят, и у него никаких на хрен дел к шведскому королю нет. Премию переслали.
Да. Так вот. Рентген занимался исследованием своих лучей полтора года, и описал двенадцать их свойств на четырех страницах. После чего заявил: все, исчерпано, больше тут делать нечего. И перешел к следующим проблемам. Сотрудники же, захваченные открывшимися перспективами, вцепились в так самонадеянно и поспешно оставленное шефом золотое дно. И через энное время все из них скончались от лучевой болезни, еще неведомой. Но главное — с тех пор прошло уже сто лет — к свойствам лучей, описанным Рентгеном, никто так и не сумел добавить ни строчки.
Так это я к чему. По мере всяких экспериментальных наблюдений над нами и теоретических исследований выяснилось то, что еще чуть не два века назад понял хирург Вестхуз: энергетическое поле организма, не расходуя себя на функционирование отсутствующих конечностей и все связанные с этим действия жизни, и объединяясь с находящимися рядом себе подобными, при правильном подборе способно взаимопроникать и сливаться с ними в единое над-поле. Ничего хоть сколько-то странного здесь нет: в любом общении, когда люди по натуре тянутся друг к другу, симпатичны без корысти и сближаются без расчета, происходит подобное. Каждый это испытывал: в компании с кем-то чувствуешь в себе больше жизни, даже если это человек паршивый и взгляды у вас разные, и этого общения хочется, от него лучше, — а в компании с другим / и фиговато тебе, какая-то тягость, пустота, упадок, хотя люди могут быть вроде хорошие и интересные. Попроще это можно назвать контактом биокаркасов, или энергополей. Главное, как говорят турки, это объяснить себе происходящее и дать ему название, — а там хоть ковер из мечети выноси.
В общем так из отдельных батарей складывается секционная. Но здесь не простое сложение, имеет место прогрессия. Для примера: два муравья вместе нароют раза в три больше песка, чем работая по отдельности. Или другое: если с другом у вас полный контакт, резонанс и симпатия, то вместе вы можете выпить водки вдвое больше, чем по отдельности, причем пока вместе — никогда не окосеешь по-настоящему, а расстаньтесь сразу после выпивки — и быстро сломаетесь с ужасного перепоя. Проверено, мин нет. А это что значит? А это уже значит влияние контакта на уровне физиологии. Изменение возможностей организма и его взаимодействия с окружающей средой. Так что понять в жизни можно все, что угодно, из наблюдений и размышлений над любыми подручными мелочами: надо только уметь видеть и думать.
Вы думаете, наши койки стоят традиционно, в два ряда с проходом? Да нет… Койки в палате стоят подковой, головами наружу, почти сходясь задними спинками. А иногда мы сдвигаемся гребенкой-валетом, плотный рядок головами попеременно в разные стороны. Койки на колесиках. Маша или Зара катают по первому знаку. Перепробованы все комбинации. Плюс время года и суток, фаза Луны и ориентация по сторонам света. Тоже элементарно: любой тибетский врач, любой китайский иглотерапевт это учитывают.
И когда идет, суммируется не только собственно умственный результат (мозговой штурм), но плюс к тому в сложении эмоционального резонанса поле становится одним из энергетических факторов непрестанно происходящей перемены реальности. Иначе: если такая, сыгранная и притертая, команда имеет коллективно достаточное количество исходной информации, она не только предсказывает будущее, то есть проводит анализ и делает заключение, но и непосредственно влияет своим анализом и выводом на то, что именно произойдет.
А точней и детальнее мы сами не знаем. Во-первых, нам не докладывают, а во-вторых, какая разница…
* * *
Первые неупорядоченные, стихийные симптомы процесса начали проявляться еще в период нащупывания и комплектования группы, меня здесь тогда не было, в 85 году. 23-го Февраля, на День Советской Армии, персонал нажрался, и Маша вместе со всеми. Патриотично-оргиастические звуки веселья были слышны через двери и коридор, ну, и народишко озверел. У озверелого народишка, который числился еще в резерве и сидел на общем, а не рабочем пайке, оформились мысли злобные и мстительные мечты. Потому что выпить не дали, хотя могли бы в святой день наркомовскую стопку в горло влить, а сами гуляли, и вся страна гуляла вместе с ними, а самовары, значит, и так обойдутся.
Вот тогда у Старика, Каведе и Гагарина стал возникать план, как не дать этой суке, Родине неблагодарной, выпить, и что для этого следует сделать. Опыта у них еще не было, настоящее знание не пришло, боевая сработанность еще не возникла, и результат был не стопроцентный. Но тоже не слабый. Результатом был законодательно введенный, близкий к абсолютному, сухой закон. Вот тогда узнаете, падлы, кому водочку пить, а кому в утку писать! Они распределили роли и обязанности, составили текст закона, расписание работы торговых точек; прикинули длину очередей, количество потерянных в них человеко-часов, горы пущенных на самогон сахара, свеклы и зерна; а одеколон, а окномой, а тормозная жидкость, а реанимация. Внешне грамотно представили обоснование: без всяких дополнительных вложений средств резко — до 15 % (!) — возрастает производительность труда и выход национального валового продукта вследствие сокращения простоев и травм на производстве, снижения процента брака, уменьшения отходов сырья.
Они расписывали агитационную кампанию и шкодливо гоготали: «Советская Армия — самая трезвая в мире!», «Рабочий класс против пьянства», «Спасибо Партии за возвращенного мужа».
Итог известен: Горбачев и Лигачев таки задвинули Закон о борьбе с пьянством, водочные линии демонтировали, виноградники вырубили — и, чтоб процесс (который пошел) не останавливать раньше времени — действительно за счет уменьшения пьянства производительность труда на многих предприятиях подскочила на 10, 12, 13 %! И стали процесс дожимать…
И мгновенно хрупнул и рухнул бюджет. И мигом понадобились кредиты у Запада, иначе стопорилось товарно-денежное колесо и вставал ВПК, святая святых, бесперебойная работа которого и была как бы целью акции и сутью существования государства И для оживляжа тупо и хмуро трудящихся масс понадобились «гуманизация» и хоть какие-то стимулирующие экономические пряники. «Пошедший» процесс размытыми наплывами и судорожными дергами переходил в скачку на тигре. Научно это можно назвать так, что одно из следствий Второго закона термодинамики гласит: любые колебания неустойчивей системы увеличивают ее энтропию. По-простому: если ты сползаешь по песчаной осыпи — то чем больше барахтаешься, тем быстрее сыплешься. По анекдоту: если уж попал в дерьмо — то сиди тихо и не чирикай. Еще не оформленная, не узаконенная группа поняла это быстро.
И вот тогда-а… Это можно считать наращиванием мускулов; а можно разведкой боем.
Когда в 86-м рванул Чернобыль, утонул «Нахимов» (логичные цепи диких и примитивных ошибок), впервые в истории пароход столкнулся с паровозом — на Волге, воткнувшись в пролет моста и обрушив на палубу гремящую гармошку вагонов, когда грохнул вытекший газ во впадине под Уфой и вспышка сожгла два поезда с пассажирами, — направление определилось однозначно. «Нахимов» был разработкой Жоры, Чернобыль — Чеха: группа складывалась. Группа осознала свою силу.
2
Парашюты рванули и приняли вес, земля покачнулась едва.
Брно, ребята, в августе 68 года брала Витебская воздушно-десантная дивизия. И заняла она город — в лучших традициях. Лихо, молниеносно, по расписанному.
Хорошая дивизия, отборная. Элитные части.
Еще в 56 ее бросали на Будапешт. Бросали в буквальном смысле — десантировали с воздуха. Взять городские узлы и держаться до подхода танков.
Нашу роту тогда выбросили на вокзал. Два десантных взвода по тридцать, шестьдесят человек десантников в роте.
Ну, половину перебили еще в воздухе, пока спускались на парашютах. Секли снизу из автоматов. Видишь — летит в двадцати метрах от тебя, мы плотно десантировались, фактически точечный объект, наша задача была — захватить и держать здание вокзала.
Вот летит он в двадцати метрах от тебя, переговаривались в воздухе, звуки все снизу слышны — что ты, — и вдруг дернулся, и обвис мешком в подвеске, голова на грудь упала. Опустился — упал мешком, и лежит. Готов, убит.
И такое зло, такая злоба берет, когда видишь, как рядом твоих ребят убивают — прямо звереешь. Уже даже не боишься, все равно деваться некуда, страх забыл, чувство одно — ну держись, суки!!! пиздец вам пришел!!!
Опускаешься только, еще даже ногами не коснулся — и сразу: рожок веером от живота. Тут уже не смотришь, кто там тебе подворачивается — просто в стороны очищаешь сектором пространство. Только своих не задеть.
Погасили купола, отстегнулись — и в вокзал. Очередь в потолок, ложись, на хуй!! Все вон!! Бегом!!!
Осталось нас живых-боеспособных, когда приземлились, человек тридцать. А вокзал огромный!
Заняли оборону у окон. На все четыре стороны. Двери скамьями и киосками забаррикадировали. А вокзал выходит на площадь. С нее улицы расходятся. Чего-то кричат там, бегают. И — длинными очередями, у каждого полмешка патронов, вымели площадь. Тут уж не смотришь, кто там. Рядом свои убитые ребята лежат.
И вот трое суток мы держали этот вокзал. Стреляли — по силуэтам. Кто мелькнет там в улице — очередь. Сначала они пытались там дергаться, потом бросили. Один с автоматом с чердака, из слухового окна высунулся — так мы им этот чердак со всем фасадом размолотили в решето.
Рации ни фига нет, понял, одного радиста в воздухе убило, у второго она не работает, побилась. Где наши, что делать — ничего не известно. Телефоны тоже не работают. Наши, видно, заняли телефонную станцию и отрубили. Электричества тоже нет. Ночью спим в две смены, ракеты пускаем. Ракет мало.
Забаррикадировались, ночью, когда темно — бьем на шорох.
И воды нет, вот что хуево. Водопровод тоже не работает. Пить охота дико. В буфете там было какое-то пиво, лимонад, его в первый день все выпили.
А в городе стрельба, но не очень. И никаких наших не видно.
Ну чё. Жить захочешь — все сделаешь. Дело, вообще, пахнет керосином. Помереть готов, но об этом не думаешь, потому что это тут само собой разумеется. Один там, правда, пытался на второй день из-за угла к нам с белым флагом вылезти: сдавайтесь, мол, вам ничего не будет, вы не виноваты. Раз-змолотили на xyй суку вместе с флагом. Будем мы ему сдаваться.
Ну соображаем: чё? последний патрон себе, что ли? Как-то не верится. Потому что, ребята там говорили, мадьяры такое с нашими делали, кого живым захватывали, что, знаешь, лучше десять раз самому застрелиться.
Ну чё. Сухпаек в глотку не лезет, пить нечего, перевязочные пакеты все на раненых извели. Да все, в общем, ранены: кого щепкой или кирпичной крошкой по роже задело, кто ушибся там, вывихнулся, кого в воздухе зацепило. Грязные, падла. И воды нет.
И патроны кончаются. Стали думать: ну что, отходить ночью, что ли: без патронов все равно сидеть без толку, зайдут и перебьют спокойно, сколько нас тут есть-то. А куда идти-то? никто не знает. Выйдешь — и нарвешься. Офицерам здесь чего командовать, все вместе сидим.
Вот на третий день подошли наши танки. Увидели мы их — блядь, заплакали. Вот веришь ли, хер его знает, вроде теперь уже и отлично все, а плачешь, буквально. Такое нервное напряжение, что ты, конечно.
Ну чё. Привезли в солярной бочке воды, дали они нам всем попить первым делом; а потом нас всех — в бэтээры — и на аэродром. Раненых — в госпиталь.
И ни хуя мне даже медали не дали. Ни отпуска домой, ни хуя. Нескольким ребятам дали «За отвагу», летёхе — Красную Звездочку, а большинству — ни хуя. Благодарность в приказе. Всему строю. И подписку о неразглашении.
…Это все нам рассказывал наш сундук-сержант, каптерщик полковой. Четырнадцать лет в армии. Мужику за тридцать, уже лысеет, брюшко такое отрастил, а здоровый — что ты. Две двухпудовки берет ручками вниз — и двадцать раз жмет.
Так что когда объявили десантуре боевую готовность — очко, конечно, сыграло. Кто их знает, куда сунут. Нам ведь только что все время внушается? что кругом враги, заговоры, агрессоры, верить никому нельзя, жди чего угодно.
Выдали паек на трое суток, триста патронов, пять гранат.
А нам в танковой роте — полную боеукладку, баки под пробку, две двухсотлитровых бочки солярки — на бортовые подвески снаружи на броню. Пэтэшки.
На аэродром, по две машины — в Ан-12, и сутки там сидим.
Потом оказалось:
С вечера по международному воздушному коридору проходил наш рейсовый Ан-24 Киев — Берлин. И на подлете к Брно он передал на диспетчерский пункт: прошу срочную посадку, на борту острый больной, нуждается в срочной операции. Чехи дали добро.
Самолет сел, к нему сразу вызванная скорая помощь, больного погрузили и увезли. Пока то да се, аэропорт большой, работает, самолет зарулил на стоянку, пассажиры вышли и отправились в аэровокзал. Все больше молодые ребята, со спортивными сумками, тренер покрикивает, у них соревнования срываются, бросились звонить в Берлин в оргкомитет, экипаж звонит в Киев: в общем, отложили вылет до утра. Самолет вне расписания, его надо воткнуть в график, пассажиры пока разбрелись, кто дремлет, кто пиво пьет.
И вдруг в три часа ночи диспетчеры видят на экранах, что входит в зону и приближается целая воздушная колонна, армада в звено по три… Что такое?! Кто такие?!
А на запрос командуют по-чешски: срочно очистить полосу, прекратить выпуск и прием любых самолетов, в экстренном порядке принять колонну.
Кто, откуда, почему?! — Правительственный приказ, особое задание, исполнять.
Тут есть над чем задуматься, но думать им оказалось некогда. Потому что ребята с вечернего Ан-24 оказались уже вооруженными группами именно в тех местах, где надо. Блокировали вокзал и аэродромную технику, все выходы на поле и подходы к полосе, а первым делом ворвались в радиоузел и диспетчерскую. Полностью взяли аэропорт под контроль, чтоб, значит, никто уже не мог помешать. Четкая работа.
Чехи, однако, ребята ведь тоже ничего, когда-то они и немцев били, на топот насторожились, черт-те чем пахнет! тревога! Устроили в дверях свалку, успели аппаратуру разбить, рубильники замкнуть, предохранители сгорели, погасло везде, темнота полная, никакого навигационного обслуживания, никакого наведения — умер аэропорт.
А небо уже гудит, ломится, первый Ан-12, огромный пузатый транспортник, заходит прямиком на полосу, посадочные фары включены — и спокойно садится.
Первым бортом садился лично командир дивизии, генерал-майор Остапов, и следом — интервал одна минута! — садится вся дивизия.
Из первой машины тут же выкатываются «газоны» с десантниками и мчатся к зданиям, из второй выезжает электростанция и врубает прожектора, заливает все светом, и через сорок минут вся дивизия уже на земле, машины заруливают на основную стоянку, на запасную, на рулежную площадку — каждый экипаж знает свое место и очередь, отрабатывалось, и очищают место следующим, открываются аппарели и бэтээры несутся в рассветный город — занимать телевидение, радио, железнодорожный и автовокзалы и тому подобное. Последний самолет еще садится — а с первого уже мчатся по городу указанным на подробной карте маршрутом, благо улицы пустые.
Через два часа город был взят — без единого выстрела. Вот так это делается — если по-настоящему, всерьез и с подготовкой. Так что — не надо: умели, умели.
Тот Ан-24 был летающим диспетчерским пунктом. Он ко времени вырулил в перспективу полосы и давал пеленг по радиомаяку, обозначившись бортовой подсветкой. А четверо с фонарями обозначили начало посадки и направление.
Блестяще была операция спланирована, и блестяще проведена.
Ну, а наутро чехи просыпаются — ах! что такое: город занят русскими. Что, как? вот так… уже все, и совсем не больно.
На самом деле больно им было, конечно. Плакать стали, плакаты писать: «В 45 — освободители, в 68 — оккупанты». Поначалу на тротуарах собирались, в дискуссии пытались вступать, листовки совали. Я говорю: «Какой же я оккупант. Если б я был оккупант — я бы спал в твоем доме с твоей женой, а ты бы спал на улице. А так ты спокойно спишь в своем доме со своей женой, а я сплю на голой земле под танком».
Потому что в Чехословакии была контрреволюция, у них уже было готово обращение к НАТО, и если б мы туда не вошли — через сутки вошли бы западные немцы. И дело могло запахнуть Мировой войной. Вот потому так это было в секрете подготовлено и спланировано, и четко и молниеносно проведено. Мы вошли, все заняли, а соваться на открытое столкновение с нами ФРГ, конечно, уже не могла — это война с нами сразу.
А ведь это — немцы. Лучшие вояки в мире. Там ведь не только мы были — и румыны, и венгры, и немцы из ГДР. И когда пошли все беспорядки, бучи, бутылки с зажигательной смесью кидали, листовками закидывали — только в немецкой зоне был абсолютный порядок.
Немцы с ужасным удовольствием произносили (как это есть немецкое специальное такое слово?): «Мы вторглись в Чехословакию». Вот входит немецкая колонна — откуда-то выстрел. Шар-pax из всех стволов в этом направлении — только брызги летят в стороны! Тихо? то-то; поехали дальше.
Заходят — вот им нужна водоколонка. Вокруг колонки проводят по асфальту белый круг: это — запретная зона. Где-нибудь сверху торчат часовые. Кто приближается — «Цурюк!». Заходит за черту — очередь.
И все. Полный порядок был в немецкой зоне. Это они умеют.
— Ну? а ты чего?
— Чего-чего… Прострелили бочки с соляркой, что на броне, мать их еб. Потом еще накинули одеяло на триплексы. А потом еще сука какая-то кинула бутылку, бля. Ну и загорелись. Встал я, все равно ничего не видно, дым в машине, горим на хуй. Стреляют ни стреляют, выскакивать надо. Я люк открываю, на нем одеяло, стягиваю его, а там стреляют. Ну, мы еще сколько-то времени дым поглотали внутри — выскочить-то недолго, может наши отгонят их, наконец. А ни хуя-то, бля.
Выскакиваю — а кругом асфальт горит. Солярка на него хлещет со всех дыр и горит, и асфальт уже плавится и горит: озеро.
Ну чё. Прыгнул — и прилип с ходу. Прилип — и упал на четыре кости. И у меня сразу сапоги горят, и руки горят, и комбинезон горит.
А на руки сразу асфальт налип комьями — и горит, и ноги тоже, и сапоги, колени, все. Напалм, понял!
Ну, жить захочешь — пойдешь. Быстро! горишь! давай! вот я в запале, встать сразу трудно, то ли как, то ли на четвереньках, с рук мясо горящее с кусками асфальта отрывается, пошел тягом-скоком. До тротуара, газон, давай по траве кататься.
А там бабы визжат, страшно все же, как люди так горят живьем, и сам я ору, где уж ребята — не знаю, не до того. Ну, стали они гасить меня сами, все же не такие звери, чтоб вот так, когда увидишь-то рядом, хотеть нас живьем сжигать. Ну, погасили…
Вот такой историей знакомился с нами Чех. Это у нас он Чех, а звали его в миру Санька Колбовский. Безвреднейшее существо. Механик-водитель плавающего танка.
Плавать ему в том танке не пришлось ни разу, даже на учениях, а погореть довелось. И то, танкисты знают: танк сделан, чтоб гореть, а не плавать.
Рук и ног у него не осталось, но мозги от этой термической обработки, похоже, получшали. По совокупности сих двух причин из живых его, естественно, списали.
Теперь-то ему немного стыдно за свои взгляды. Не то чтобы раскаивается — солдат есть солдат, и кто солдатом не был, тот солдата не поймет. Да даже не стыдно. Обидно. «Суки, что вы со мной сделали. Я же пацаном был, я ж не понимал, что я мог…»
Примечательно: чехов он любит, и за врагов их не считает.
«Они нас знаешь как любили. Что ты. Плакали. „Мы, — говорят, — вас любили, как братьев, а вы что?“ Легко, думаешь, такое слушать? Они ведь к нам не лезли, в конце концов. И пусть бы себе жили, хули нам за дело».
— Что ж ты тогда на их сторону не перешел?
— Да пошел ты… Я чё был? — я солдат.
— Вот и досолдатился.
— Ты на себя-то погляди, обрубок.
.
Все старухи были красавицы, все старики — удальцы.
Что, интересно, сказал бы милый наш Санька-Чех, если б ему сказали, что ни в каком танке он не горел? ни в какую Чехословакию не вступал? а заснул по пьяни на трамвайных путях.
Будущее неопределенно, настоящее диктуют обстоятельства, а вот над прошлым человек волен — думает-думает, вспоминает-вспоминает, грезит-грезит, и в результате устраивает себе такое прошлое, какое ему больше всего хочется, как ему роднее по нраву и уму.
Потому что прошлого он уже лишен — в том смысле, что былые события остались существовать только в его сознании. Конечно, в реальности есть каждый миг их следствия, но причины можно всегда подогнать под них, как условия задачи можно целым рядом вариантов подогнать под готовый, имеющийся ответ. Абы сошлось.
Спи спокойно, милый Саня. Сладко ль видеть неземные сны?
Одно время нас подтирали учебником современной истории для вузов. Да в любом учебнике истории сейчас можно прочесть, как все было на самом деле.
Товарищ Дубчек был товарищем что надо. В свое время из венгерских событий он извлек хороший урок. И общение с товарищем Андроповым тоже не прошло зря.
Весь пакет документов он подготовил лично, самостоятельно и сохраняя полную тайну информации. Все было устроено заблаговременно.
Документы были сделаны в двух экземплярах, и один с предельной степенью секретности вручен чехословацкому послу в ФРГ.
В ту самую минуту, как ошеломленное и восторженное собственной храбростью политбюро ЦК КПЧ на закрытом заседании утвердило документы, Дубчек по прямому проводу позвонил послу. Через полчаса посол был принят вице-канцлером и министром иностранных дел ФРГ Билли Брандтом по чрезвычайной важности и не терпящему ни малейших отлагательств делу.
Политбюро сутки сидело в кабинете под охраной — во избежание преждевременной утечки любой информации: пользовались туалетом задней комнаты отдыха, пищу вносили в дверь.
В течение этих суток обращение к ФРГ и НАТО было рассмотрено в Бонне; Джонсон провел совещание в Овальном кабинете, госсекретарь вылетел в Европу; в разведках началась вибрация. Пентагон представил доклад. Решение было принято. Тяжелые военно-транспортные «Геркулесы» поднялись в воздух. Танковые дивизии прогрели двигатели и по трем главным направлениям — через Маркт-Редвий, Швандорф и Деггендорф — двинулись в Чехословакию, в течение часа пройдя соответственно — Рудные горы, Чешский лес и Шумаву. Через три часа после перехода границы быстроходные «Леопарды» входили в Прагу.
Правительство объявило новый курс. Армия была приказом приведена в боевую готовность и вышла на северные и восточные приграничные рубежи, чтобы воспрепятствовать продвижению войск братского еще час назад Варшавского Договора в случае, если они вознамерятся выполнить свой интернациональный долг.
Контрреволюция приветствовала антикоммунистическое вторжение.
Простой народ, оболваниваемый пропагандой, пытался протестовать, но был разобщен и неорганизован.
Компартия была объявлена распущенной и оказалась под запретом.
Возвращение государственных предприятий старым довоенным владельцам, реставрация капитализма.
Именно этой вопиющей империалистической акцией Вилли Брандт наработал себе политический капитал и легко победил на выборах, став с 1969 года канцлером ФРГ и провозгласив программой объединение двух германских государств.
Разумеется, кое-чего в учебниках сказано не было.
О первом знали только те, кому полагалось. Скрытые репрессии потрясли ГРУ и ПГУ КГБ: погоны и головы летели. Одновременно реформированному ПГУ Андропов выбил средства, и был построен новый, большой и современный комплекс в лесочке у кольцевой дороги, в Ясенево.
О втором вскоре знали все. В 72 году мир уже говорил о «чехословацком экономическом чуде» — уровень производства и потребления подскочил выше австрийского и английского и уступал только ФРГ. Она же (вместе с американцами) и инвестировалась в чехословацкую экономику.
«Эй-рула, терула, терула-терула: песенку эту другим передай!» — пел по радио наш любимец, золотой тенор Карел Готт.
3
Оленя на Севере бьют так.
Пясина, как всякая тундровая река, мелководна и медленна: разливается до километра. Олень переправляется через нее в сезон дважды: в начале июня мигрирует на северо-восток к побережью, где ветры с океана сдувают губительный гнус — а в конце августа — сентябре возвращается в глубь материковой тундры зимовать. Из года в год вожаки водят табун той же тропой.
Плавает он прекрасно. Надутое перевариваемой жвачкой брюхо и пузырьки воздуха меж шерстин ненамокающей шкуры держат на плаву. Ноги под водой бьют поршнями — только волны расходятся от задранной головы.
Табун втягивается в воду колонной. Бывает и тысяча, и две тысячи голов — тогда получается «мост»: передние уже выходят на берег, а задние еще на противоположном.
На переправе его и бьют. Подлов беспомощного. Охотничья точка ставится чуть ниже тропы по течению. Видит олень плохо.
А выше по течению с утра прячется под берегом дюралька с мотористом и стрелком. Стрелок следит в бинокль за тем берегом — если есть бинокль.
Когда табун пересекает середину реки — или, если табун большой, середину прошла его головка — моторист дергает шнур своего «Вихря», и легкая плоская дюралька на подвесном моторе с ревом мчится к оленям, которые теперь судорожно торопятся достичь ближнего берега.
Головку надо от берега завернуть и, гоняя лодку вокруг поворачивающих от нее оленей, закружить и сбить табун (или большую его часть) в кучу каруселью. Моторист (сидит в корме, румпель мотора под мышкой) даст малый газ. Со скоростью пешехода скользит моторка вплотную к закруженному табуну. Стрелок встает с двухстволкой, раздвинутыми ногами сохраняя равновесие на колеблющемся днище. Сдергивает клеенку (защищала от брызг) с кастрюли с патронами, стоящей перед ним на банке: работать надо быстро.
Бить надо в основание черепа, повыше, чтоб дырой в шее не уменьшить потом вес туши на килограмм-полтора: при разделке рубят ниже раны, туше положено иметь товарный вид.
Стреляют в упор: с шести метров, с четырех, с двух. Моторист маневрирует, подводя лодку к ближним оленям и уравнивая скорость, чтоб стрелку было удобно. Промахнуться на таком расстоянии практически нельзя. Дробь летит плотным кулаком. Поэтому госхоз выдает отстрельщикам что подвернется, обычно ходовой третий номер, утиную: все равно сплошная дыра. И прикидывают количество из расчета три патрона на двух оленей: ну, промах, добить, подмокли.
Голова убитого оленя падает, он ложится в воде на бок и медленно сплывает с течением. Не тонет, на чем все и основано.
Ружье с эжектором, отстрелянные гильзы вылетают при переломке, правую руку — в кастрюлю, хватаешь пару патронов, вгоняешь, закрываешь, вскидываешь, еще два выстрела, бах! бах! Быстрее, убитые уплывут, потом не соберешь! Ватник скинут, мешает, жарко!
С большого табуна на широком месте одна лодка (а бывает и две) может отстрелять полтысячи оленей, но этого никогда не делают, бригаде не успеть столько обработать, да и тебе не прибуксировать их к бepегу. Берут штук полтораста (на бригаду в десяток человек, численность ее зависит заранее от обычной «густоты» тропы). Маленький табун выбивают весь — или сколько сумеют, олени прорываются за круг и уходят, это зависит от сноровки моториста и стрелка.
Полагается отстреливать в пропорции: столько-то быков-рогачей, столько-то важенок, столько-то телят первого и второго года. Чтоб стадо сохранялось в своей естественной, оптимальной пропорции. На деле, конечно, никто не смотрит. И не потому, что некогда или плевать. Бригада зарабатывает с добытых килограммов готового мяса. Телята невыгодны — возня, а веса нет. Быки — неудобны: тяжелы, трудно ворочать, плохо обдирается. Выбивают важенок: обдирается легче, ворочать сподручнее.
Отстреляв, начинают вязать плотики. Стрелок откладывает ружье и берет со дна вязки — метровые веревки с петлями на обоих концах. Лодка идет от туши к следующей: стрелок на коленях перегибается за борт и надевает на рог или ногу затяжную петлю — в противоположную петлю продевается общая веревка, скрепляющая десяток туш — это и есть «плотик». Толкают туши носом перед собой — это проще и легче, чем волочь на буксире. Сбив в плотную кучу десяток, начинают вязать следующий, а готовые пока сплывают.
Поэтому стреляют всегда выше точки по течению. Выталкивают плотик только вбок. Против течения не вытолкаешь — мощности мотора не хватит. Надо рассчитывать.
Когда связаны все, лодка по одному толкает их к своему берегу, к вешалам.
Вешала ставятся от жилого балка метрах в пятидесяти, чтоб не воняло. Это наскоро сколоченный сарай-навес, открытый со стороны берега. Сплошной дощатый настил тянется от него в воду.
Подтянув резиновые сапоги, бригада развязывает прибуксированный плотик и втягивает туши на доски. Штук тридцать раскладывают в два ряда. Остальные плотики, полувытащенные, чтоб не уплыли, ждут своей очереди; в трудные (удачные) дни ждут до суток: работа идет без перерывов, наскоро перекуситъ-перекуригь.
Северный олень невелик, крупный бык ростом тeбe под грудь, весит килограмм полтораста, чистая туша — вдвое меньше; важенка — половину от этого.
Начинается собственно работа (стрельба — этo так…) — обработка.
Передний проходит с подкладной чурочкой-плахой и топором рубит головы. Двое вдоль рядов ножами, аккуратно зажав небольшую часть лезвия меж пальцев, распускают животы от паха до грудины. «Бутор» — кишки и желудок — вынимаются обеими руками и кладутся рядом. Снизу, через взрезанную диафрагму, вырывается трахея с головой-горлом и крыльями-легкими. Это все — в носилки и в яму, специально вырытую, потом ее надо будет засыпать. Сердца в один мешок, почки — в другой, печень с осторожно отрезанным желчным пузырем — в третий: субпродукты. И вычищенная туша наклоняется — слить на настил кровь изнутри.
Дальше: вдвоем за ноги — спиной книзу в станок из двух параллельных брусьев. Круговым движением подрезают камус — прочную шкуру на ногах и сдирают чулком. Отдельно. Камус идет на торбаза — унты: прочен, непромокаем.
Ножи точат то и дело: жесткая шерсть тупит быстро.
Отрезают ноги по колени, проходя лезвием сухожилия и связки сустава — в бутор, на выкидку. Вдевают два крюка над суставами задних ног — вдвоем, хоп! — вешают на железные трубы, положенные вдоль под крышей, чтоб туша не доставала пола. Обдираешь — подрезаешь шкуру и отделяешь от мяса толчками кулака под нее. Потом шкуры кладут в стопу, посыпая солью с лопаты — чтоб не загнили.
Вывозят их вертолетом. Ми-8 берет в фюзеляж навалом тонну.
Привыкнув, понимаешь, что палач — это работа, и точно так же можно разделать человека, только его гораздо легче обрабатывать.
Любая неизбежная царапина на скудном северном воздухе при этой потрошащей работе начинает гнить и расползаться, руки постоянно болят, пальцы не гнутся.
Вереницы гусей на Юг, свинцовая вода, сентябрьский снег, поясница трещит, питание отличное, оленьи языки и филе, вонь уже не чуешь, эмоций ноль, олень не идет — радость: отдых.
Мясокомбинат на выезде.
Запись в трудовой: «Бригадный стрелок». Вашу мать…
4
…мать мать мать мать мать мать мать мать мать мать
Вселенская Воронка вихрем кружится безостановочно стекая острием в сознание
стрелять с двух рук из пистолета в зажим станком
кастрируют
испанская пластинка испанская карта по-испански лезвием к себе дублон галион
херня рокот меди поражение бессмертие
степь конь качает простор песня
тяжело вдавливаешься спиной в спинку кресла лежа давит мягко плотно все сильнее ракета тяжело убыстряя гремит вверх сквозь облака
древком алебарды подбивают ноги
разворот скольжением газ руль тормоз занос на шоссе
заходят в хвост выжимая все из истребителя
пулемет на Куликовом поле
роса на стали на траве
нержавеющая сталь ножовки вгрызается с влажным шорохом в бедренную кость желто-розовые стружки крошащимися завитками
голые смуглые белые зады груди застенчивые бесстыжие улыбки счастливо морщат уголки губ
мама
когорты шеренги сурово чеканный шаг черное и багровое
по выжженной равнине
Маруся раз два три калина
слякоть водка бульк свои горячее и острое врежем
строен тверд тяжел упруг опасен страшен победен
о-о-о я все знаю все понял постиг я мудр мудр
хуй хуй
зачем-зачем-зачем-зачем-зачем?
ветер в лицо во втулки винтов миллион на миллион двадцать лет вперед дорога ветер
усталость в свежее постельное белье
парсек нет конца
не боюсь познал сделал фрам
счастье полное широкая рукоять ход полнота горечь принять камни трещать потери любовь пронзительно горло режет вершины камень тяжесть обрести ход вес всегда
барабан грохот трап-трамп трап-трамп трап-трамп
труба
5
…лый крахмальный халат распахивается и летит в сторону. Ничего красивее и сумасшедшее голой Маши невозможно себе вообразить. Она остается в белой шапочке на вороной гриве, и густой треугольник внизу смуглого литого живота у нее тоже вороной.
— А-ах-х, — она потягивается, поднимая руки, большие тяжелые груди выпячиваются, и мы смотрим, как на них собираются в изюмины и твердеют крупные коричневые соски.
— А на что мы закроем дверь? — заговорщицки спрашивает она.
— На палку, — срывающимся шепотом говорит Мустафа.
— А у кого ж у нас, мальчики, есть такая длинная твердая палка? Ай-я-яй, бесстыдники, вот мы сейчас проверим…
Она берет стоящую у стены швабру и зажимаем между бедер, как ведьмино помело. Нежно и откровенно оглаживает в кулаке торчащий вперед конец.
— Во-от бы нам какую палку, — мечтательно тянет она, наблюдая внизу свой треугольник и движения руки. — Длинную, твердую, всегда стоит… только потолще, потолще, и теплую, живую…
И, повернувшись, вставляет швабру в ручку двери. Округлые массивы ее ягодиц перекатываются в движении. Она нарочно расставляет ноги, цокая каблучками, туфли на каблуках удлинняют ее ноги, мускулистые, крепкие, прямые, и между ног сзади нам виден черный курчавый островок.
— Кто сегодня хочет сладкого, мм-м?.. — мурлычет она. Закладывает руки за голову, чтоб подтянулась талия на прогнутом стане, выпуклее выдались груди и зад, и делает шаги по палате, нежась и млея под нашими безумными взглядами.
— Не слышу-у, — капризно поет она, оттопыривая губку.
— Машенька, какая у тебя красивая большая круглая попочка, — задыхаясь, говорит Чех.
— Какие у тебя большие круглые красивые сиси, — сглатывает Каведе.
— Какие у тебя округлые литые красивые ляжки, — выдавливаю я.
— Какой у тебя литой нежный красивый животик…
— Какие у тебя полные гладкие стройные красивые ноги!
— Какие у тебя пушистые вороные красивые волосы между ними…
Она жмурится, медленно поворачиваясь из стороны в сторону:
— А еще? М-м?..
— Ой, Машенька… какая у тебя смуглая, горячая, узкая, красивая пизда…
— Ва-ам нравится, ма-альчики?
— До безумия…
— Правда?
— Ой, Машенька, покажи скорее…
— А вы будете себя хорошо вести?
— Да!!
— А вы мне сначала покажете?
— Да!!
— Ну, кто мне покажет первый?
— Я!
Маша выбирает тягучим дразнящим взглядом. Одеяла стоят шалашами. Она подсаживается к Чеху и тихонько трогает возвышение:
— А что это там у тебя такое?
— Это для тебя…
Она откидывает одеяло и задирает ему рубашку. У Чеха стоит, как деревянный.
— Уй какой, — толкает пальчиком. — Это что?
— Это мой член, — с улыбкой блаженного бесстыдства говорит Чех.
— Не-ет, — возражает Маша капризно, — это не член.
И трогает Мустафу:
— А у тебя что там такое, мм?
— Это мой… фаллос…
Стягивается одеяло. Его обнаженный торчит и вздрагивает в возбуждении.
— Не-ет, это не фаллос.
Обход продолжается. Мы дышим ртами. В горле пересохло.
— Что это у тебя такое? А вот я сейчас проверю.
— Это мой пенис.
Маша сдергивает покров, берет твердую плоть двумя пальцами и покачивает:
— Неправда, это не пенис!
Переносит зад на соседнюю кровать. Стоячий извлекает наружу и бережно сжимает в руке. Она крупная рослая женщина, но руки у нее небольшие. На запястье серебряный браслет, на среднем пальце тонкое золотое колечко с красным камушком, и этой красивой женской рукой, которую украшения делают как бы одетой, приличной для воспитанного общества, она сжимает твердый, большой, смугловатый, и торчащий из мягкого с ямочками кулачка закругленный конец с раскрывшимся темно-розовым бутоном делается еще толще.
— А это у тебя что стоит такое?
— Ой, Машенька… это мой большой твердый красивый ХУЙ!
— Бесстыжий мальчик, — воркует она, не сводя глаз. — А зачем это у тебя такой большой красивый хуй? Ах, гадкий, как он на меня уставился. Надо его за это наказать.
Она наклоняется и берет свои массивные груди руками:
— Сейчас я его отшлепаю, чтобы он вел себя хорошо.
И грудями шлепает по нему слева и справа:
— Вот тебе. Вот тебе.
— Машенька, и мне!..
— Нет, мои сиси устанут, они очень нежные. Сначала они должны сделать зарядку.
Выпрямившись в стойку с руками на поясе, она делает повороты торсом, груди перекатываются, мотаясь из стороны в сторону. Прыжки на носочках: ее восхитительные шары скачут упруго и весомо вверх-вниз.
— А теперь наклоны, — чуть запыхавшись от спортивности и самовозбуждения, Маша наклоняется, ее буферища отклоняются книзу, и теперь они совсем здоровенные… у нас уже плывет в глазах… Она размеренно нагибается, и совершенные баллоны берут раскачку вперед-назад, сладкий вожделеющий сон, а потом болтает ими влево-вправо, они мягко сталкиваются, складывая нежную ложбинку, два живых мяча, две сферы душистой желанной плоти с коричневыми кругами крупных стоячих сосков.
— Вдох-выдох!.. — командует себе Маша и, раздвинув ноги на ширину плеч, потягивается на носочках, прогнувшись назад.
И между налитых бедер, в ровной и густой черной поросли, становятся видны темные нежноморщинистые губы и топорщится вылезший стоячком там, где они начинают раздваиваться.
— Ой, Машенька… а что это там у тебя такое?..
— Это? А ну-ка, что это у меня такое?
— Это твои крупные красивые половые органы.
— А вот и не-ет.
— Это твоя вульва.
— Неправильно, это иностранное слово.
— Это твоя заветная срамная щель.
— Неправда, это лучше. Ну?..
— Это твоя нежная, узкая, упругая пизда молодой спелой дамы.
— Ах безобра-азник… разве можно говорить такие слова?.. Вот за это я тебя ею накажу.
— Накажи!
— Машенька, накажи ею меня!
Нас трясет. Нет сил терпеть. Чертова нимфоманка. Сводит с ума. Всунуть, познать все и умереть сытым счастьем. Цирцея была брюнетка. Танталу не давали. Отдать за это жизнь.
— У, какие у меня семь пароходов с трубами, целая флотилия. Сейчас мы поплывем… в большое плавание. А ну-ка, как у нас кораблики раскачиваются на волнах?
Лежа на спине, мы раскачиваемся с боку на бок, подскакиваем на пружинных сетках, маша своими трубами.
— А у кого у нас самый беленький… самый тверденький… с самым розовым кончиком… — Машино придыхание снижается до полушепота, ее жадный взгляд обладает всеми семерыми.
Чех блондин, почти альбинос, выбор сделан. «Машенька, только раздвинь ножки, чтобы нам тоже было видно».
Она отгибает рычаг Чеха к самому животу и отпускает — он с силой шлепает в ее подставленную ладонь. Рука сжимается раз, еще, и медленно сдвигается к основанию, стягивая кожицу и обнажая взбухшую головку с прозрачной дрожащей капелькой.
— А зачем это тебе такой большой, такой твердый, такой горячий, мм-мм? — мурлычет она, и пальчиком тихо-тихо размазывает капельку по головке, щекоча самую нежную часть.
— Чтобы показывать его такой красивой девочке, как ты, — еле лепечет он.
— А еще?
— Чтобы давать тебе подержать его в руке.
— А мм-еще? — Она легонько катает пальцами его яйца.
— Чтобы ты клала его между своих замечательных огромных красавиц грудищ… — он задыхается.
— А еще-о?
— Ой, Машенька, чтобы ты брала его прямо в ротик.
— Как ты, оказывается, много знаешь… А еще-о?
— Чтобы ты зажимала его между своими большими круглыми шарами половинками белой попочки…
— А еще?
Чех без сознания. Сердца колотятся в ребра. Слизываем пот с губ.
— Чтобы ты брала его между своих замечательных полных бедер.
— А еще?..
— Чтобы ты ласкала им свою горячую нежную раздвоенную смуглянку.
— Как хорошо-о… — Ее вишневые глаза расширились и лучатся влажным огнем. — А еще!..
— Чтобы ты вкладывала его в свою упругую тайную дырочку в самом низу твоей заветной теплой щелочки между ног…
— А еще? — шепчет и велит она.
— Чтобы ты натягивала на него свою красавицу узкую горячую пизду… до конца, до самого донышка, и чувствовала его весь. — Чех бледен, на шее бьется жилка.
— А еще он зачем? — умирает она…
— Чтобы им с тобой ебаться! — в отчаянье и восторге освобождает он из себя.
Маша неслышно вздыхает с неуловимой счастливой улыбкой в уголках рта, глаза прикрываются, она почти в оргазме, бедра движутся конвульсивными толчками.
— За то, что вы такие хорошие мальчики, я вам сейчас все покажу… — Она справляется с собой, усилием подавляя нарастающее возбуждение, и откидывается к спинке кровати, широко распахнув колени, устроив лодыжки по краям постели.
Глаза Чеха выкатываются, мы тянем головы.
Ладонями Маша гладит и стискивает свой вороной, мягкий, обильный пах. С женским имуществом у нее и там все очень в порядке. Средним пальцем водит вкруговую по краешкам смуглых губ, ее ночная бабочка, кофейная лилия, раскрылась полностью, блестит любовной росой, она аккуратно раскладывает вылезшие лепестки в стороны, как раздвоенный прожилкой лист.
— Вот это мой лобок… мяконький, выпуклый, мохнатый, хороший, большой… — Она мнет его, прижимает, теребит. — А вот это мои большие половые губы, они заросли черными курчавыми волосками, густыми, плотные, полные, такие толстенькие складочки, это они так туго заполняют трусики между ног… — Она зажимает их пальцами, тянет, подергивает, пошлепывает по своей остро-овальной лодочке ладошкой. — А вот это мои маленькие губки, мои лепесточки, мои нимфочки… — растягивает их в стороны, поглаживает, расправляя, и снова водит кончиком пальца по краям, как по венчику бокала, который сейчас зазвучит под скользящим прикосновением. — О-ох… если еще немножко, я сейчас кончу… хватит… А вот это, где они сходятся в верхнем уголке, это мой клитор, — осторожно трогает: — ах-х… он стоит… потому что я вам его показываю… потому что я его ласкаю… ах-х!.. потому что я хочу ебаться… вот какой он у меня большой, почти три сантиметра, стоит, упругий, горячий, тверденький… он у меня для того, чтобы его дрочить… тихонько, нежно, вот так… а-ах!
Она сжимает зубы и дышит часто, левая рука колышет и щупает большие груди, теребит и крутит виноградины сосков, правая движется плавно и безостановочно в выставленном бутоне в черной заросли между сливочных бедер:
— Во-от… видите… — как большая красивая тетя мастурбирует… как я красиво занимаюсь онанизмом… — Протяжно вздрагивает и убирает руку. Она не кончит по-настоящему, пока не получит все.
— Сначала мы возьмем самый беленький, — и невинно улыбается. Меняет позу и склоняется над Чехом. Высовывает язычок и проводит им по головке. Берет зубами ствол сбоку и легко покусывает, и, широко открыв рот, надвигает сверху до половины. Вишневые губы смыкаются кольцом, плотно скользят вверх… Он ахает и стонет. Она ложится удобнее снизу и смотрит ему прямо в глаза. Лицо ее движется вверх-вниз, растянутые губы округлены, белый и твердый у нее во рту кажется толстенным, огромным, иногда она передвигает его за щеку и он там ясно обозначается, ходит во рту, оттягивая щеку вбок, она крепко проводит снизу головки языком и снова сосет, лижет; крепко скользяще трет, вверх-вниз… судорога, толчок, она чуть сдвигается и белая струя выстреливает прямо в приоткрытые пухлые резные губы, перламутровые тягучие капли стекают по подбородку, еще брызгают в щеку, в шею, стекают по лицу, она слизывает их, и пальчиками выдавливает последние капли себе на язычок. Лижет и закрывает.
— Бесстыжий мальчик, — шепчет она. — Спустил моловью из своего стоячего хуя прямо красивой тете в рот, все красивое лицо забрызгал тете своей горячей сметанкой.
Он хрипит и свистит, как кузнечные мехи. Катится пот, рубашка мокрая.
Маша утирает щеку в плечо, переводит дух, и морщит нос:
— А у кого у нас, мои любимые любовнички, — смешливо щурится, — сегодня самый твердый? А во-от, прямо железный, прямо кованый, непобедимый боец! — и хватает за шток счастливо обмершего Мустафу. — У, какой ребристый… чтоб лучше тереть внутри, мой умничка, — подкачивает его. — Хватит, а то выстрелит сейчас, как пушка, правда?
— Да, — беззвучно шелестит Мустафа.
— А ну-ка, вот какие у тети красивые большие сиси, они хорошие, они тоже хотят, правда… их тоже надо выебать…
Она подвигает его к краю и встает рядом с кроватью на колени, подложив сложенное одеяло, чтоб было повыше и удобней. Выкладывает свои шары так, что его торчащий обнят ложбиной между ними, и прижимает их с боков руками.
— Вверх-вни-зз, — начинает она, — во-от так, вверх-вниз!
Соски вылезли меж растопыренных пальцев в стороны. Она двигает и качает руками свое мощное вымя, плоть грудей колеблется волнами, массирует и оглаживает твердый, напряженный, он выскакивает над двумя округлостями и скрывается обратно.
— Вот так, вот так! а правую сисю приложим плотно сейчас к пушистым шарикам, круглые яички, милые, катаются там… а сосочком потрем прямо по дырочке, вот здесь… а теперь сильнее, быстрее, еще, еще! так, так!
Молочный фонтан бьет вверх и опадает ей на груди каплями и ручейками.
— Это называется «салют», — объясняет она, и размазывает по их шарам тягучие теплые потеки.
— Сегодня мальчику на сладкое дали сиси в сметанке, — говорит она, звучно пошлепывая груди снизу, и смотрит вместе с возвращающимся к жизни Мустафой, как они подпрыгивают.
Машка, кобыла золотая, вынослива и ненасытна. Конечно, одного и даже двоих при любом раскладе ей мало; наше счастье. Пружиня бедрами, поводя глазом — абсолютная свобода, абсолютная власть! — она прислушивается к своим желаниям: сейчас.
— А сейчас нам нужен самый маленький, ему тоже найдется работа, и не слишком твердый, просто плотный. Сейчас мы ему тоже сделаем хорошо.
И встает перед Жорой, повернувшись спиной. Он тянется, она слегка приседает, и он целует ее в попу, жадно вдавливая лицо в спелое податливое полушарие.
— Ой, колется! — взвизгивает и смеется она. — Сильнее, еще… безобразник, поставил девочке засос прямо на попку!
Берет из тумбочки вазелин и смазывает «запасной вход». И пристраивается на корточки над Жорой, задом к нему, занося крутые холмы-половинки над его стартующим снарядом.
— Это называется бильбоке — насаживание шара дырочкой на палку, — заведя руку назад, берется за него и приставляет к темной лучистой звезде в глубине ложбины своей сногсшибательной женской задницы.
— Так-так-так-так… — пришептывает она, насаживаясь мелкими осторожными движениями на его конец.
Спинка ее прогнута, узкая талия круто и плавно переходит в круглый здоровенный зад, он ходит вверх-вниз, принимая в себя член до основания и снова выпуская, а Маша двигает и вертит своей чемпионской попой во все стороны, качается над ним, не отпуская вовсе, вставленный упруго мотается в прихвате, помпа наяривает! В маленьких малиновых ушах отчаянно скачут сережки.
— Машка, сука, я люблю твою роскошную красавицу женскую жопу, — сбросив все тормоза, цедит Жора, — ты же ее выставила прямо передо мной… ты двигаешь ею вверх-вниз… твой литой круп… какая она здоровенная и круглая… насаживай ее на мой хуй, моя золотая девочка… хорошо, туго, крепко… выебал мою милую девочку прямо в попочку… обожаю твою бесстыжую жопенцию! еще!!!
Он рычит, оскаливается и содрогается. Маша слезает на пол и обматывает сникший военно-морской вымпел белой капитулянтской салфеткой из той же тумбочки.
— Безде-ельники, — томно укоряет она. — А работать кто будет? Кто у меня записался в кружок «умелые руки»? Сейчас будет урок ручного труда.
Перебирается к Каведе, берет его полувялый меж указательным и средним пальцами на манер сигары и болтает им. Подергивает за кончик крайней плоти, тянет кверху и крутит его банан за этот эластичный тяж, как скакалочку. Он распрямляется, увеличиваясь: пальцы вжимаются в его бока и туго массируют.
— Это называется фелляция, — комментирует Маша. Обхватывает буроватый ствол в кулак и гоняет быстрее и крепче.
— А это называется фрикции. — Вторую руку кладет на мошонку и потряхивает в такт. Ее вороная грива разметалась по плечам.
— Ох, девочка, что ж ты делаешь… — у Каведе раздуты ноздри, мутные глазки закатываются.
— Дою моего бычка. А что, не надо? — невинно интересуется она.
— Надо! — поспешно говорит он. — Ох… Боже… еще!.. Машка, Машенька, Машутка, милая, ты мне делаешь хорошо… что ты делаешь, распутная разнузданная девка!
Маша делает благовоспитанное лицо:
— Я взяла парня прямо за его большой красивый хуй и стала его дрочить. — Накачивает бешено. — А сейчас я подрочу побыстрее, и ты спустишь мне в ручку.
И когда он кончает ей в сложенную ковшичком розовую ладошку, она умело и аккуратно, наклонив ублаготворенный орган, выжимает все до капельки и, глядя вниз на себя, сливает белый ручеек на низ живота и курчавую черную рощу. Жемчужные матовые капли повисли и дрожат на вороных завитках.
— А вот теперь я хочу наблядоваться по-настоящему, досыта, — с напором неотвратимым, как лавина, произносит она.
С хрипом и свистом Старик призывает в экстазе:
— Иди ко мне, моя поблядушечка, — прерывисто вибрирует он. — Иди ко мне, моя титястая царица, моя толстожопая повелительница, моя обольстительная стерва…
— А заче-ем? — капризно тянет Маша. — Разве ты можешь сделать хорошо такой большой девочке?
— Зацелую мою девочку прямо в пипочку, поставлю моей девочке засос прямо в смуглые губки, пососу моей девочке ее большой вставший клитор, ее нежный похотник, ее заветный маленький девичий хуй.
Маша счастливо опускает веки и встает на колени, раздвинув их, над его подушкой. Его голова скрывается в объятии сливочных полных бедер. Верхняя губка Маши вздернута, ротик приоткрыт.
— О-о-о-о-о-о… — стонет она, когда ее лепестки тянутся взасос в его рту, горячий быстрый язык оглаживает и щекочет возбужденный клитор и круговыми толчками проникает внутрь, туда, в глубину. — О-о-о… соси еще… целуй ее… лижи ее… быстрее… м-м-м!.. горячо… засоси в рот всю мою красавицу нежную пиздищу… а-ах!!!
Она содрогается, атласная кожа блестит от выступившего пота, прерывистый вздох вздымает тяжелые груди.
— А у кого самый длинный, толстый, здоровый, — шепчет она. И уже в полубессознательном состоянии овладевает мной.
Она нависает на корточках здесь, рядом, надо мной, вплотную, ее лоно выставлено откровенно, части снаружи крупны и в этой крупности грубоваты, и в сочетании этой откровенной плотской грубоватости с нежной чистотой ее лица и совершенного тела красота ее делается беспредельной, непереносимой, пронзительно драгоценной больше всего в мире.
Медленно-медленно приближая… вот! касание… она насаживает свою лодку на мой столб. Я смотрю, вижу, плыву, нечем дышать.
Она умеет сжимать ею сильно, он входит глубже, глубже, в плотную горячую глубину, туго, дальше…
— Выебу моего мальчика, — беспамятно приговаривает Маша, раскачиваясь надо мной. — Почему ты молчишь? говори мне, слышишь? я кончаю, когда мне хорошо говорят.
— Умру за мою красавицу-блядищу… — еле выговариваю я.
— Нет, — учит она, — сначала надо попросить разрешения.
— Тетя Маша, можно я вас выебу?
— А чем ты хочешь меня выебать?
— Хуем.
— Да! А куда? куда?
— В пизду…
— Ох-х… А ты засадишь тете Маше до донышка?
— Да-а… всуну… большой… весь… засажу… до конца…
Круглое, стройное, теплое, плотное, спелое, ласкает, мучит, нежит, трет, легко, сильно, быстро, глубоко, бешено, мягкая попа податливо накрывает раз за разом мои яйца, с корточек становится на колени, наклонясь, огромные шары грудей мотаются, живот кругло сбегает книзу и его нежная плоть шлепает шлепает шлепает по мне… Боже мой… она, на мне, голая, вся, с раздвинутыми бедрами, волосы под животом, насаживается, насаживается…
— Да! да! да! — рыдает она. — Достал!.. да! Боже! Я — люблю — твой — хуй!
— Еби меня еще! Еби меня!!!
.
Разметанная грива убрана под шапочку, халат туго подпоясан. По две затяжки из ее рук. И уплываем в сиреневый туман, зыбкое забвение, дневной сон. Мы счастливы.
6
Дорогой ДБ.
Здравствуй, брат, писать трудно, особенно письма, и трудности эти начинаются с обращения: покуда эпистолярный этикет не сделался меж адресантами незамечаемой служебной фигурой — все стараешься нагрузить графику дозированной интонацией, взглядом, жестом, мерой времени и дистанции… о, это обстоятельное интеллигентское занудство с первых слов! здорово, понял.
Вообще жанр эпистолы есть рудимент-полупроводник: никто не любит писать письма, но все любят их получать. Для конкретики есть телефон, факс и модем, а для души — взгляд, бутылка и вечер, переходящий в ночь, имеющую результатом банальную отраду, что кореш тебя уважает, бед у него тоже сверх видимого, и предшествует это головной боли с утра, если бутылка была некачественная — что безусловно лучше головной боли с вечера, если некачественным был собеседник.
И остались письма для а) бедных, не имеющих денег на телефон и билет до друга; б) смешных тщеславолюбцев, заботливо пишущих для истории последний, дополнительный том полного академического собрания своих сочинений: «Письма». Послания первых трогательны в своей искренней бедной трафаретности, вторых же — сугубо предназначены штатным литературоведам грядущего, и читать их можно только ради зарплаты.
Тем более странно, что я давно собирался тебе написать. Что, собственно? Что я тоже подстригаю свои яй… тьфу, розы? Мы и знакомы-то, подумаешь, три года, и виделись считаные разы и часы. Нет, конечно, родство душ и взглядов, эстетика и симпатия, актеры и зрители смахивают слезы, скупое слово крепче булата, и друг благоговейно поднимает уроненный старпером пистолет, иначе как же. Странность для меня лично заключается в том, что мне сорок семь лет (блядь!!). Служили два товарища, ага, в нашем полку, пой песню, пой, птичка, шипи, змея. В ноте сентиментальности некий бла-ародный смысл.
Двадцать лет разницы между нами — это много, это примерно до хрена. Пожалуй что не так много, как думаешь ты, но больше, чем думал я. Понимаешь, смотришь-то на разницу сразу, а наживаешь-то ее постепенно… я ясно излагаю?
И вот шо, сдаецца мине, из этой разницы следует.
В двадцать пять, и двадцать восемь, и тридцать — я был пожалуй что ничего, как сейчас понимаю. «Ну, кое-как ничего», — мне страшно нравится, по доброй старой крутой флотской этике, высшая боцманская похвала. Об меня можно было ножи точить. Не было прав, обязанностей, долгов, репутации и публикации — была только перспектива и работа: работа была сейчас и до упора, а перспектива с идеальной полнотой сияла шедевры, славу, богатство, судьбу. Сладкое слово свобода. В прорыв без обозов.
Я был отменно нищ и самодостаточен, и разумеется никому не нужен, как неуловимый Джо. Был и мне не нужен никто.
То были специальные времена. Государство с неудовольствием оценило размер пирога, выданного письменникам, и вперилось в них с требовательным ожиданием. Вам хочется песен? их есть у меня! — рапортовали творцы, оттачивая засапожные ножики. Генерал КГБ Юрий Верченко присматривал за этим крикливым кагалом дармоедов, чтоб не давились в три горла и соблюдали субординацию. Несоразмерность лимита яств безграничным аппетитам нервировала едоков, которые зорко и злобно следили за тарелками и ртами соседей. — И тут некто на горизонте, судя по дыму, скорости и силуэту, прет в радостной готовности, что его позовут, подвинутся, дадут стул, отрежут смачный кус и ну ласкать, пока не позовет к священной жертве Аполлон.
Да ты и есть священная жертва, дурак. Ты и есть тот мелкий козел, которым по мановению свыше заменяется под алтарным ножом родной сын. Пирожком мы сынка угостим, публично продекларировав, что из веры и верности Богу нашему не пожалеем и сына. Но поскольку кого-то же резать надо, вот ты, козел, и пригодишься. Для упорядочивания этого процесса и была создана в тот достославный момент Комиссия по работе с молодыми авторами.
Вкруг литпирога образовался застой.
Молодой писатель сразу стал отличаться от просто писателя, как член от почетного члена. Это была категория не возрастная — но качественная: знак социальной принадлежности. Нехитрый умысел заключался в том, чтоб удержать молодого в назначенном русле лет до сорока пяти. По ихней географии Волга впадала непосредственно в Пик Победы, и шлюзы построили, и паровыми свистками награждали, но по дороге надо было озеленить Кара-Кумы, тут-то все и испарялось. Клиентов стригли, раздевали, выдавали мыло, строили в походную колонну и конвоировали в баню, непосредственно из которой можно было уже не торопиться в крематорий.
К медвежьему реву охотники со временем привыкли, но к пулям с мягкими кончиками медведи привыкнуть так и не смогли.
Я не играл в их игры. Кот гуляет сам по себе (см. Брэма).
Однако хэд зэ дрим. Дрим состоял в том, что и.о. литературных величин таки заметят, оценят, проникнутся — и, небрежно отстраняя лавровые осыпи, воссяду я в сияющих чертогах врезать стопаря одесную от Одина. И буду я кумиром мира, подруга бедная моя. Мне плевать на признание, но сначала все же воздайте, чтоб было на что плевать.
Мой любимый анекдот — про меч для Волобуева: «А вот те хуй!!!»
(Если держишь удар, то чем больше тебя бьют — тем больше умнеешь; пока мозги не вышибут.
…Студенты-филологи давали вечер поэзии в общаге физиков своего Ленинградского университета. В школе я любил физику, да и сейчас физики мне симпатичнее декламаторов, но в той встрече я, будьте уверены, крепил ряды стихосказителей. Спор физиков и лириков вылился в гуманитарный вопль: если мы идиоты, то что такое по-вашему вообще умный человек? Очкарик-ядерщик рассудительно ответил, ум — это способность из минимума информации выводить максимум заключения, при прочих равных — в кратчайшее время и простейшим анализом.
Лучшего определения я и сейчас не знаю.
То есть: умнее с возрастом, разумеется, не становишься, способность твоя к анализу не увеличивается. Но увеличивается ресурс опорной, дополнительной информации, увеличивается время анализа и количество попыток. И приходишь для себя к решениям: пониманию проблем.
Вообще преимущество работы писателя в том, что задним умом все крепки, так у тебя этот задний ум — основной и рабочий: думаешь себе передумываешь спокойно и бесконечно, пока не найдешь сказать наилучше всего.
И среди понятых мною нехитрых вроде вещей, которым нас никто никогда не учил, было и насчет зависти как аспекта самоутверждения, и насчет создания нового как затенения и отрицания старого самим фактом нового, и сопротивления вообще окружающей среды любым изменениям — инерция как закон бытия, и мельница господа бога мелет медленно, всему свое время: тебя давят, а ты гни свое.)
(…Над небом голубым, под солнцем золотым, я пишу тебе это письмо в Иерусалиме, в лоджии на пятом этаже, угол Бен-Гилель и Бен-Иегуда, пешеходки суперцентра. Внизу прут и галдят сабры. Это аборигены сами себя так назвали. Слэнг — кактус: снаружи колючий и противный, а внутри сладкий и сочный. Привет от Фрейда. Самоназвание им льстит. Счастье Израиля в том, что врагами он имеет арабов, призеров раздолбайства, а не серьезный народ. Но упрямство сверхъестественное, нечеловеческое: из века в век повторять заходы в одну и ту же воду. Мне представляется интеллигентнее — конструкция бронебойной пули: мягкая оболочка и закаленный сердечник: при встрече с броней оболочка оползает вкруг точки удара и сплюскивается, не давая пуле закусываться и рикошетить — и зафиксированный тем самым твердый сердечник, деваться некуда, втыкается в броню и пробивает ее.)
Итак, я жил в Ленинграде и писал рассказы. Никто, ничто и звать никак. Суммарный вектор отзывов указывал на фиг: иди гуляй, Вася. Это выглядело все мрачнее. Невпротык.
Из атмосферы Ленинграда исчез кислород.
Боже мой. В это время ты пошел в школу. Тебе купили первый портфель. Ты учился читать и писать. Тебя приняли в октябрята. Ты был самолюбивый мальчик и придавал большое значение отметкам. Ты был заносчив и слабоват, тебя били, и дома ты не говорил об этом. Зато ты умел мечтать, любил читать, у тебя был подвешен язык, развитой был мальчик. Звонки, перемены, строем, пионеры, физкультура, контрольная.
А я варил чифир из вторяка, сшибал ночью окурки на автобусных остановках, отрезал на кухне от соседского хлеба, в комнатушке на Желябова не грела батарея, и я напяливал всю одежду на себя. И по абзацу в день работал свое.
Я писал для тебя, сынок. (Только не зарыдай от умиления, я тя умоляю.) Вот так оно «исторически сложилось». Рассказы ждали, когда ты повзрослеешь и вы встретитесь.
Прошло много-много лет. Пацаненок стал подростком, юношей, мужчиной, выпускной вечер, армия, свадьба, развод, стихи, редакции, статьи, первая книга, слава столичного журналиста, тюрьма, стажировка в США, — огромная жизнь в главном, основном своем периоде.
А я уже жил в маленьком, тихом и на хрен не нужном мне Таллине, был в третий раз женат, выпустил вторую книгу рассказов, вошел в ихний Союз писателей. Черт возьми, я был еще жив, и неплохо чувствую себя до сих пор.
И вот — поколение спустя — я встретил тебя, того, кого хотел встретить, будучи в твоем возрасте. Двадцать лет спустя. Ровесник меня, тогдашнего, принял написанное мной так, как оно полагалось верным. Мой ровесник, золотое перо, элита нового времени. Какая же эпитафия может быть выше этой, славный Портос!..
Я зашел в редакцию к ребятам таким же, как я сам, и песок из меня еще не сыпался. Разве что дешевую водку из граненых стаканов давно я не пил за редакционным столом. И обратившись ко мне на вы и по отчеству, ты закричал в телефон: у меня тут сидит, живой!.. И обнаружился возраст. И впервые мне пришло осознание, что вот так и становятся старперами. (Тут старику-ветерану подобает, небрежно поиграв железной мышцой, не удержать одинокую скупую слезу по рубленой мужественной морщине, и подумать, что его сыну могло бы быть столько же лет, сложись его суровая жизнь иначе и счастливее… Я те поржу, сука!!)
Литературная аллюзия. Обликом, жизненным аппетитом и темпераментом ты очень похож на д’Артаньяна, который вдобавок бы любил поесть и выпить. Нy, скажем, на д’Артаньяна, который племянник Портосу. Так вот, насчет дружбы д’Артаньяна с Атосом, носившей со стороны последнего отцовский оттенок. Подумалось, понимаешь, что когда Дюма писал «Трех мушкетеров», ему и его сыну было столько же лет, как нам, когда мы встретились. И в отношении Атоса к д’Артаньяну, при всей изящной галльской ироничности Дюма, есть что-то присущее именно чувству сорокапятилетнего мужчины к двадцатипятилетнему. (Хотя допускаю, что это я задержался в развитии, и вместо законных сорока семи ощущаю себя на тридцать.)
Вот таким образом угрюмый рубака объяснился в любви своему молодому другу.
Отчего мы не современны? Зачем мы стойкие гетеросексуалы, как это сейчас именуется? Каким полным могло б быть наше счастье, объемля также половую близость. Майн Готт, только не это. Будем любить женщин, и лучше разных. Я уважаю Перикла и даже могу стать гоплитом, но не кажи гоп, пока тебя не вдели. Как справедливо тормознул голубым армию генерал Шварцкопф, солдат в бою должен быть спокоен за свою спину, прикрытую товарищем, а не бояться повернуться к нему задом. Стирание граней между мужчиной и женщиной посредством притирания передних органов к задним есть энтропия общественной энергии: а всеобщее и полное равенство суть просто конец времен, который подкрался весьма заметно к белой цивилизации. Виктюк не мой режиссер, а Лоуренса Аравийского испортило общение с арабами. Возможно, таким способом он гнал их в бой. Во всяком случае, ни до ни после него даже англичанам, этим признанным мастерам по использованию туземного материала, не удавалось заставить арабов воевать хоть с каким-то положительным результатом.
Я имел тебя (тьфу!) за талантливого журналиста и умного человека, обаятельного и на редкость тактичного. А после радиодома, когда ты напугал меня намерением читать свои стихи (мать моя, ужаснулся я, так ведь все было хорошо, и за что вдруг такое несчастье) — за блестящего поэта. Я человек терпимый, но не хороших стихов не терплю. Особенно не люблю, когда меня пытают/ся заставить их слушать Ты единственный лет за двадцать, чьи стихи я слушать могу, хочу, а после помню их и люблю.
Так дай тебе Бог.
Я думаю о тебе чаще, чем ты можешь представить. Как бы ты для меня — больше, чем просто и только ты, но: тот, кто пришел. Для кого писалось, кто сделал себя сам в новые времена, гнулся — не кланяясь, улыбался — не льстя, восходил — не пролизывая стезю сквозь вышезагораживаюшие задницы; кто взял свое талантом и энергией — не высиживая благонамеренный срок на очередной ступеньке.
(В Израиле рекомендую водку «Кеглевич»: пять долларов флакон 0,75 — и душа открыта другу и письму: мы росли совсем не так, нас держали, как собак, — журчит на домбре пьяный Джамбул. Смотрите, кто пришел! Давайте, мальчики! Дрожите, дряхлые кости! Вы думали, что будете поучать и сношать нас вечно?! Юность — это возмездие. Так подыхайте теперь в соплях под забором, нет вам моего сочувствия. Не тянете условия открытой игры? По дармовому пирогу только для себя тоскуете? Пришли молодые, талантливые, энергичные, не ровня вам по тому, что могут делать, и не можете вы им перекрыть, запретить, руководить, заставить ждать, и не тянете с ними честной конкуренции, бездарные и умелые в прошлом подлые твари. Да здравствует революция, которая смела стариков, — это еще Асеев. Не все коту масленица, не наш черед плакать, ступайте разводить курей, записывайтесь в очередь в лакейскую, выклянчивайте подачку у власти.) Вот за одно уже за это — благодарность и любовь тебе: твоему поколению. Мужик, я тебя уважаю.
Богатство таланта делает тебя независтливым, щедрым и добрым. Ты горд, зная себе цену, и чужие удачи и вершины тебя не умаляют. Своих достает. Соседство с чужим успехом тебя не затеняет — напротив, чего ж не покурить в приличной компании (а то люди скажут: ну и шайка у этого Тома Сойера, одна рвань).
Дистанция общения таланта — отдельный предмет. По определению единичность и уникальность, талант совместим с кем-то и сколько-то надолго лишь при достаточной дистанции комфорта (бокс — вытянутая рука плюс сантиметр), с запасом люфта, свободным зазором. Но темп/ерамент молодости прет в ближний бой.
Именно витальный темперамент заставляет тебя регулярно ругаться и расходиться с друзьями: народ за тобой не успевает. Поводы к ссорам неважны. Со своим самостоятельным напором жизнерадостности — ты способен к гонкам в тандеме только на отдельные этапы. Сближение, сцепление, подстройка в ритм, рывок хода — и скорая десинхронизация и разнобой: слишком ярка и требовательна собственная индивидуальность.
Кстати же о бабах, ага… Вот и у пчелок с бабочками точно то же самое.
И еще уж одно (по праву стариковства): ты хороший сын. А это из главных вещей в человеке. Я приемлю только нормальных людей. Все эти вывихнутые конгении, паразитирующие на ближних, пусть какают на головы своим исследователям и апологетам: не верю. Если кто чего-то стоит — то стоит во всем главном.
А посему:
— я крепко жму тебе руку, благодарю, что ты есть, не дай купить себя, парень, и не дай себя продать, не смей быть преданным, чтоб собаки твои не сдали, чтоб спички твои не отсырели, и да будет тебе во всем удача, и выпьем за нас с вами — и за хрен с ними!
Ерушалаим, год 5755 от Сотворения Мира
7
…и когда схема работы сложилась, мы поняли все.
А кто, ребята, помнит, как звали Хулио Хуренито?
А кто знает, что такое телекинез? ага, перемещение полена в пространстве етицкой силой воли воображения: знание в общем сводится к тому, что крокодил летаэ, тильки низэнько. А между прочим еще Юнг, Карл Густав, фигура в науке равнозначная Фрейду, проанализировал и обосновал это в своих «Тэвистокских лекциях».
В другой жизни, в своей нормальной здоровой молодости, я не читал Юнга. Я пил водку. Но не всегда, а только когда были деньги.
И вот зима, Невский, Елисеевский гастроном, а денег нет. Стою в очереди за студнем: сорок шесть копеек полкило. А передо мной мужик. А в сеточке у него запотевшая с мороза «Столичная» И смотрю я на нее с завистью, а больше с ненавистью и злобой. Очередь двигается, и мужик передо мной двигается, а я двигаюсь за ним, и смотрю упорно.
И тут бомж, ханыга, останавливается рядом со мной. Прослеживает направление моего сосредоточенно-злобного взгляда — и вперивается в бутылку точно с тем же ненавидящим и сильным выражением, оторваться не может…
И тут — кр-рак! — лопается бутылка. Пополам! И невольно мы с ханыгой, переглянувшись, разражаемся диким смехом, счастливым и обидным. Вот так-то!!
Мужик услышал, почувствовал, посмотрел — ханыга мигом испарился — а мужик мне в ухо! Подрались. Я клялся — он не верил: разбили, гады, и все тут.
А ведь я никакими особыми способностями не отличался, и жизнь моя была обычная и нормальная. Воображение, эмоция, суммирующий эффект. И любой, порывшись в памяти, может припомнить у себя один-два подобных случая. Недаром же давно сказано — «судьба благосклонна к тем, кто твердо знает, чего хочет». Умей хотеть!
Когда вся жизнь сосредотачивается исключительно в мыслях и чувствах, и ничто не отвлекает от думанья, от воспоминаний, размышлений и мечтаний, начинаешь со временем куда как много понимать…
К этому относится и одно генеральное, принципиально важное для нас и всей нашей истории понимание. А именно: что бы ты ни делал, о чем бы ни думал, ни мечтал, ни воображал себе — в результате это все равно, любыми путями, в сумме, ведет к исполнению того главного, что ты был предназначен сделать в жизни.
Здесь нельзя по своему разумению и хотению что-то отбрасывать, выводить за скобки, пренебрегать, не обращать внимания, — а на другом сосредотачиваться, всматриваться преувеличенно, придавать значение большее, чем оно занимает в твоей жизни пропорционально со всем прочим.
Люди просто пьют чай, а в это время рушится их счастье и складываются их судьбы; ага. Ты моешься или обедаешь, ковыряешь в носу или чистишь ботинки — а в это время рассыпаются миры и творится История. И это движение невозможно без всех-всех мелочей, из которых состоит то, что ты называешь своей жизнью.
Все связано со всем: истина древняя. А новая наука о ней называется синергетика. Создали ее всего-то лет двадцать назад конечно американцы, большинство из которых были конечно советские евреи. Ребята они ограниченные, но копнули в верном месте.
И если ты отбрасываешь что-то ненужное, излишнее, ложное, никчемное, не ясно для чего наличествующее, — тем самым ты искажаешь себя, мир и историю. Но не волнуйся: ты все равно сделаешь все, что надо, никуда не денешься. Карма, Рок, Фатум, Судьба, Предопределение — лишь разные и условные имена для обозначения одного: твоей Сущности.
Поэтому абсолютно все, что есть в нас (ого, весь мир), ведет к выполнению той задачи, которую мы и решаем. А что касается результата — разверните газету, включите телевизор, оглянитесь по сторонам — и судите сами: как мы справились со своим делом.
Блудница на семи холмах, горе тебе, Вавилон, город хлебный! Ну, почему же только Вавилон?.. Москва тоже хороший город.
Ужасный и непредвиденный случай произошел 9 сентября 1968 года в Ленинграде, во время выступления по ленинградскому телевидению в пресловутом прямом эфире Первого секретаря Ленинградского обкома КПСС товарища Толстикова. Через несколько минут после начала передачи товарищ Толстиков почувствовал себя плохо, потерял сознание, трансляция была прервана; товарища Толстикова поразил тяжелый инсульт, и он умер на полу в студии, не приходя в сознание, несмотря на все усилия реанимационной бригады. Случай вышел вопиющий, недопустимый: смерть руководителя такого ранга должна была подаваться народу такой же абстрактной тайной Высших сфер, как кончина китайского императора. Из политических соображений был создан слух о его смещении и назначении послом СССР в Китай, и даже пущены анекдоты на эту тему. Это сравнительно известно.
Менее известно и почти не памятно, что на следующий же день его первый зам и второй секретарь товарищ Грищенко выступил по тому же телевидению, дабы зачесть то же обращение, программное и необходимое: сентябрь 68 — точка поворота политического курса после многих событий в мире и стране. И его постигла точно та же участь!..
А вы говорите…
Со всех работников телевидения и бригады реанимации была взята строжайшая подписка о неразглашении. КГБ с отчаянной силой перетряс ТВ, столовую Смольного, штат помощников и референтов, шоферов и механиков обкомовского гаража, проверил все контакты, выдавил сок из патанатомии и биохимической лаборатории Свердловки, допросил семьи: тщетно; инсульт, все симптомы, и все тут.
Искали теракт! На Ленинградский КГБ пришел в генералы полковник Калугин! Гребли всех: рвением горели, помнили Кирова, не шутки.
И когда выжали все, осталась крупица в осадке: телевидение.
И выяснилось:
В августе ЛенТВ, Чапыгина 6, получило в порядке перехода с ч/б на цвет новую французскую аппаратуру в системе СЕКАМ (очень малоупотребимую в мире по сравнению с ПАЛом). Прижимистое и нищее государство (нефтяной кризис еще не настал, нефтедоллары не притекали) тратилось сверх крайне необходимого лишь на две статьи (а в сущности на одну): оружие и идеология. Поэтому грохнули деньги в ТВ — главное орудие идеологии и пропаганды. Уже существовали западные статистики: насколько цветное ТВ воздействует на зрителя эффективнее, сильнее, чем черно-белое.
Поэтому и выбрали СЕКАМ. Не потому, что дешевле, — в идеологии за ценой не стояли. А (менее совершенно?! хе-хе…) краски были концентрированнее, активнее, неприродно контрастнее — сильнее ломили глаз и мозг. На то был ЦНИИ Связи.
И когда диктор, или тем паче партийный руководитель, обращается к народу через цветной экран, КПД доходчивости его выступления существенно повышается.
Цепь, по которой передается воздействующее изображение и звук, простая: выступающий — камера — кабель — монитор — кабель — пульт — кабель — усилитель — передающая антенна — эфир — принимающая антенна — кабель — телеприемник — зритель. Принципиально и в общих чертах так. Вот по такой цепи и идет воздействие.
И еще как идет! Когда в конце восьмидесятых Кашпировский и Чумак действительно ведь усыпляли многих, болячки у некоторых и вправду заживляли, заряжали воду и т. п. — к этому быстро привыкли, миллионы людей ощутили эффект на себе, и никто уже особенно не удивлялся. Врачи в основном не верили и ругались, многие после передач обращались к ним с явным ухудшением здоровья, — но ведь это тоже эффект, отрицательный, но наиболее достоверный: его традиционная массовая медицина фиксировала. И не только гипноз, не только внушение: а тот америкашка, который по телевизору зрителям вставшие часы запускал? Многие смеялись, но ведь он — по телевизору же! — остановившийся Биг-Бен запустил! это факт абсолютный, масса свидетелей и журналистов.
То есть: связь получается полупроводниковая, в одну сторону. Но: абсолютных полупроводников в природе не существует. Во-первых, сила противодействия стремится сравняться с силой действия. Во-вторых, если «принимающий» конец такой полупроводниковой связи сам энергетически заряжен, то в случае достижения им очень высокого, мощного уровня энергии возникает от него такой силы посыл, что он превышает как бы клапанно-запорные возможности полупроводника, продавливается навстречу в обратную сторону. Связь становится двухсторонней. Как если к водопроводному крану подключить мощный компрессор: или лопнут трубы, или слетит крыша с водокачки.
А Ленинград люто ненавидел своих партийных боссов. Со ждановских времен говорили о жадности, подлости и жестокости хозяев Смольного. И рожи их внушали отвращение. И злая, негативная энергия миллионов телезрителей складывалась из капель — так струя гидромонитора под огромным давлением рубит гранитную скалу. Телевизор — кабель — антенна — эфир — антенна телевышки — усилитель — кабель — пульт — кабель — монитор — кабель — камера — выступающий!
И когда оператор наводил перекрестие визира камеры в глаза боссу — это равносильно наведению оптического прицела, гарпунной пушки, телеуправляемого ПТУРСа.
Вот после этого были в спешном порядке форсированы работы по внедрению на ТВ видеомагнитофонов, а эпоха передач в прямом эфире кончилась надолго. А в качестве административных мер сменили руководство и поставили председателем Госкомтелерадио прожженного комитетчика, железного и бессменного Лапина.
Никто, разумеется, не обратил внимания в потоке официозной информации, что Ленинскую премию за 1969 год в области техники получила «группа сотрудников» ЦНИИ Связи «за внедрение в эксплуатацию оригинальных технологий нового поколения».
И никто не задавался вопросом, почему никогда Первый секретарь Ленинградского обкома КПСС, член Политбюро ЦК товарищ Романов не выступал по телевидению в прямом эфире.
Так что все было давно известно кому надо, учитывалось и использовалось.
.
Мы не знаем, как именно настанет конец. Он может прийти в любой миг и принять любой облик. Это может быть обеденный компот, или драже витаминов, или открытый кран в ванне, или просто подушка на лицо. Ну и что? Каждую весну в Москве нескольких человек пришибает сосулькой с крыши: не думал не гадал он, совсем не ожидал он, ага. Без разницы. Ты не вейся над моею головой, знать не можешь доли своей — до смерти живы будем, на миру и смерть красна, за компанию и жид повесился, помирать так с музыкой, никто не забыт и ничто не забыто, наше дело правое, мы победили. Гремя огнем, сверкая блеском стали рванут машины в яростный поход, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал в бой нас поведет!
Но это случится не раньше, чем мы сделаем свое. Волк умирает, сомкнув челюсти на горле врага, и многие уйдут вместе с нами. Я вас научу любить жизнь. Прорвемся.
С кухни доносится звон посуды и пахнет варевом. Судя по запаху, щи. Стопарь бы под тарелочку щец! Да ломтик сальца с чесночком на закусочку, да огурчик соленый хрусткий!
По доброму-то и хорошему давали в старые времена приговоренному перед казнью выпить и закурить. Я бы отказался: пусть все знают, что не цеплялся жадно за последние мелкие жалкие удовольствия жизни, не принял подачки, ушел достойно и с усмешкой. А может нет: на лобном месте, пред толпой народа, поклониться в пояс на три стороны, принять у всех прощение, опрокинуть чарку за их здоровье, закурить спокойно и с удовольствием, со свободным вдохом и улыбкой:
— Я сейчас встречусь с Богом, ребята. Передам ему, что вы хорошие ребята, и попрошу для вас счастья.
И опуститься на плаху — только чистую, свеже-струганую, — откинув с затылка волосы, подмигнув на прощание палачу, — и отправиться в самое далекое и неизведанное путешествие.
Да вот только нет в этом деле романтики. Романтика — это воображаемое в противовес реальному, желание иного: лучшего и интересного. Иностранное слово «романтика» по-русски звучит здесь «работа».
Люди, я любил вас. Будьте бдительны, идиоты.
Но пока еще — я еще успею все пережить, все перечувствовать, все вспомнить и рассказать вам.
Вращается и плывет сививон, ханукальный волчок, праздничная игрушка, священное гадание, рулетка и оракул, сливаясь в огненный узор горят летящими разноцветными кругами прорези древних букв, знаки каббалы, и поют в замкнутом движении предопределенную им мелодию: там грохочет самый тяжелый и мощный из пистолетов «Дезерт Игл» — «Орел Пустыни» — своим сокрушительным.44 магнум; там воет клаксоном слетающий с трассы Москва — Петербург «Ягуар» пахана, миллиардера и кандидата в президенты Брынцалова; там точат брусками мечи русские гладиаторы, должники мафии, отрабатывая кровью и зрелищем в саду замка нового русского, карточного каталы, последняя мода самых крутых; там дрожит голос Мэрилин Монро, угодившей под заговор наших ребят из четвертой палаты, когда ГБ закорешилось с ЦРУ баш на баш и убрали Кеннеди и Хрущева в подъеме военного равновесия, работа была по классу экстра.
… как возили каждого из нас на кресле из палаты в палату, тасуя компании и приглядываясь, о чем мы разговариваем и как ладим друг с другом.
Как в процедурной мерили давление, брали анализы, снимали энцефалограммы, раскладывали тесты с картинками и словами.
Как не до конца, а потом до половины, а потом вообще только начало, крутили фильмы и читали книги, и задавали угадать, чем все продолжится и закончится.
Как Маша, до пояса подоткнув халат, под которым не было трусов, меняла перед кандидатом порнографические картинки и измеряла эрекцию.
А Зара увозила ночами как бы тайком в ординаторскую, и давала выпить, и покурить, и втягивала в разговоры о задушевном, и мы выкладывали ей все. Вот такое у них разделение ролей. Одна заводит, а вторая раскручивает. Мы это отлично понимаем, ну и что, почему нет. Они там давно вычислили, что с женщинами самовары работают лучше…
— Сарынь на кичку!!! Лондонская симфония Гайдна.
Они — это простые мужики с добрыми, открытыми и усталыми лицами, с грустноватыми понимающими глазами. В обычных костюмах под обычными, не новыми и не старыми халатами. Сотрудники той самой группы, которая нас курирует. Было их двое, и посещали они нас по очереди — Сергей Иванович и Семен Борисович, блондин и брюнет.
Они и ставили задачу. Приходили с бутылкой и закуской, и с сигаретами, и рассказывали о своих войнах, и показывали шрамы, и мы, опять же, отлично понимали, кто они такие и что им от нас требуется — ну так и плевать, они-то лично нам нравились, и сотрудничали мы не с некой секретной до неведомости службой «Н» проклятого и страшного КГБ, не входящей ни в какие управления и подчиняющейся только и лично Андропову, а потом вышедшей и из-под его власти, и ставшей работать сама на себя, и убравшей самого Андропова, — а как бы исключительно и именно с ними, хорошими ребятами, с которыми мы подружились, и полюбили друг друга, по-человечески друг другу доверяли и испытывали приятность сделать что-то хорошее, взаимно услужить. Вот так и происходит настоящая, душевная вербовка. А вы как думали.
Они говорили верные, справедливые вещи: о всеобщей прогнилости строя, о дерьмизме номенклатурного класса, о необходимости обновления государства. И мы, понимаешь, как-то увлекались, энтузиазм поднимался — было для чего жить, и еще как: мы не обрубки, мы не куски скверно-одушевленного мяса для превращения пищи в дерьмо — мы важные, ценные, могущественные — люди, работники, хозяева жизни! Конечно, мы стали работать с ними — еще бы нет.
Мы видели их лесть и нехитрый расчет — и все равно пыжились и с удовольствием гордились собой: своим умом, памятью, расчетливостью, проницательностью и воображением.
Все правильно: в тоталитарном государстве только тайная полиция имеет средства и возможности произвести переворот.
Но это тонкий, тонкий вопрос — на кого же в конечном итоге мы работаем.
Нас-то на нитке держит закукленная структура, по идее, внутри КГБ: кто нас создал — тот и отрыл, кто отрыл — тот и использует; кто использует — тот и зароет. Это с одной стороны.
С другой стороны — это реформаторы, желающие блага стране и власти себе. Ан знаем мы эти революции, кушающие своих устроителей на завтрак и детей на обед.
С третьей стороны, Запад, США, спят и видят, как бы вся эта Империя рассыпалась и провалилась. А что невозможного — ломя деньгой и покупая все и всех подряд, выйти на группу — и грохнуть крепость изнутри? Кому это выгодно? Элементарно. Модель отработана — хоть немцы и большевики в 17 году.
С четвертой стороны, народишко притомился, придавлен до крайности, ни рыкнуть ни пикнуть, как клетки-ячейки в сотах. Ну-ну. Цель американского конгресса — благо советского народа. Тоже мило.
А когда складываются четыре стенки, получается ящик. Что говорит стенка стенке? «Встретимся на углу».
А только с пятой стороны — вот вам крышка сверху: хрен мы им сделаем именно то, чего они хотят. Мы не пролетарии, и цепей нам не терять — нам их носить не на чем. Так что еще кто на кого работает. Побачимо.
И уходя, мы хлопаем дверью так, что у всех надолго заложит уши.
Но есть еще одно, еще одно. Мы ведь сами себе аналитический отдел. Рабочий день у нас не нормированный, уж куда как. Мы считаем, обкатываем и прокачиваем все варианты, все узлы, все повороты. А для того, чтобы все учесть, надо все понять. Так что, кроме прочего, —
все мы здесь — пониматели.
А если уж ты начал действительно думать и понимать, то неизбежно происходит вот какая штука. Над чем бы ты ни задумался, над какой бы малостью — в конечном итоге ты обязательно придешь к тому, как же вообще устроено все на свете. Вот такой побочный продукт нашей деятельности.
Но это он им — побочный, а нам — ого! И за все за то, ребята, что мы вам натворили и что вы сейчас расхлебываете, мы — как бы бесплатную премию от магазина за покупку (ха-ха!) — кидаем вам это знание.
Проверено — мины есть. Кантовать!
Нам это стоило жизни.
Без него — нет смысла ни в нашей жизни, ни в этой книге.
Что вы с ним будете делать? А я почем знаю. Крутитесь сами.