Ваня обошёл камень слева, и по сугробам, проваливаясь в своих больничных ботинках по колено, потопал куда‑то, пытаясь найти тропу среди нависших со всех сторон еловых веток. Шишок с Перкуном — шли за ним. Потом Шишок выскочил вперёд, и, поплутав совсем немного среди деревьев, оказались на проезжей дороге.
Пришли на станцию — ещё и не смеркалось. «40–й километр», — прочитал Ваня название из бетонных букв. Шишок подбежал к окошечку станционной кассы и что-то стал говорить кассирше — и пальцем в лес тыкать… Кассирша взвизгнула, принялась звонить по телефону… Ваня отвернулся.
Как раз пришла электричка — запрыгнули в вагон, а кассирша выскочила из своей будки и замахала рукой, к себе их подгребая, дескать, останьтесь… Ваня понял так, что кассирша позвонила куда надо насчёт старухи, и там велели свидетелям, или кто они есть, задержаться. Шишок тоже махал кассирше — только в её сторону, отмахивался, дескать, прощевай, голубушка. Пройдя насквозь несколько вагонов, нашли пустую скамейку — и уселись. Перкун — у окна, и сразу голову повесил, задремал. За окнами темнело, а в вагоне свет горел, так что кроме себя в окне ничего было не видать. Молчали всю дорогу до города. Что тут говорить — возвращались с пустыми руками… Такой‑то путь проделали — и всё зря.
— А мелок‑то наш, — сказал Шишок, когда уже подъезжали к вокзалу, — лежит себе да полёживает в карманах у этих навяков…
— Нельзя его было брать, — твёрдо сказал Ваня.
— Да знаю, — вздохнул Шишок, — греха потом не оберёшься… Пусть их…
Выскочили на платформу, Ваня увидел нескольких милиционеров — встречали электричку, и уж, конечно, не безбилетников ловили… Кивнул Шишку, тот только рукой махнул, дескать, пошли скорее. Пришли к трамвайной остановке. Фонари горели через один, — их‑то город не Москва, иллюминации мало, — не видевшего в темноте Перкуна пришлось взять с двух сторон под крылья.
Ехали в трамвае опять молча, остановился вагон — а остановка как раз против пустыря. Не разросся ли пустырь‑то?.. Стоит ли ещё изба?..
Выскочили из трамвая, а вон и родная улица, самая тёмная. Крайние избы живы, и табличка вон на углу, на глухой бревенчатой стене надпись «3–я Земледельческая». А что там дальше… Входили в улицу с замиранием сердца…
Поглядели: на месте избы! Одна, другая, третья — стоят и слева, и справа… И липы с осинами на своих местах, понакрылись снегом‑то… А вот и колодец… И вон — шаг, другой, третий — их изба! Горит свет в окошках! Что‑то там бабушка Василиса Гордеевна поделывает, небось, не думает, не гадает, что они к дому подходят… И вот уже — ворота…
Рука потянулась к щеколде. Переступил Ваня на дощатый настил во дворе, перед ступеньками побил ногой об ногу, отряхивая ботинки от снега, поднялся вверх, толкнул дверь в тёмные сени — милый запах дома — натолкнулся на двери, дёрнул на себя, перешагнул высокий порог… Из закутка, из кухни бабушка Василиса Гордеевна выметнулась, хлопает себя по бокам, а руки‑то — в муке, потом бросилась к Ване — обняла. Оттолкнёт да опять поглядит — он ли, нет ли… Прижала к себе крепко–накрепко, Ваня спрятал голову на тёплой бабушкиной груди.
— Эх, баньки у меня сегодня нет! — вздыхает бабушка. — Да ничего, завтра — обязательно истоплю. Напарю с веничком‑то…
Ваня всему рад.
— А как Мекеша, — спрашивает, — живой?
— Да чего ему сделается!..
Засуетилась бабушка, побежала пирог в печь ставить да скорей на стол собирать, радовалась, что пироги затеяла, как ведь чувствовала! Даже открытый, малиновый состряпала, Ванин любимый.
Ваня сидел на кухне, раскачивался на табуретке и, как кот, жмурился. Пахло поспевающим пирогом… Эх, хорошо дома‑то!.. Шишок на второй табуретке сидел. А Василиса Гордеевна, достав пирог, разрезая его на куски, говорила:
— Уж как я себя ругала–проюшнала — отправила вас, а вовсе зря… Не будут ведь нас сносить, робятушки! Поменялись генеральски планы — не на что теперь строить мокры бассейны да прочую чушь… Кончились деньги у начальсгва‑то городского, аль разворовали… Говорят ещё, и в стране все деньги кончали… Даром что обобрали народ!.. Остаёмся мы, значит, на своём месте. Постоит ещё изба! Не знаю, сколь — но постоим ещё… Вот так‑то, Шишок!
— Эх, Василиса Гордеевна, дорогуша ты моя! — вскочил тут Шишок со своего места, весь расплывшись в улыбке, подпрыгнул, да и поцеловал бабушку — в нос! Видать, в щёку хотел— да промазал!
Василиса Гордеевна засмеялась, стала отмахиваться:
— Ну тя совсем к лешему!
— К лешему не пойду, побывал уж! — смеётся Шишок, подмаргивая Ване. — Разве только на другой год! Домой пойду, спать… — и тычет пальцем в пол…
А Ваня вдруг замечает, что Перкуна с ними нет… Вот те раз! Потеряли петуха по дороге! В трамвае ехали — был, по улице шли — был, в ворота входили… — а вот тут Ваня уже не помнит, был ли, нет ли… Про всё забыл. Небось, тычется там, слепенький, в тёмной улице, на чужие заборы натыкается… Подскочил Ваня:
— Где Перкун‑то?
— Дак, — замялся Шишок, — на месте…
— На каком ещё месте? — удивляется Ваня и, вспомнив про солнечную реку, петушиную родину, падает обратно на табуретку: — На Кукуй–реке?!
— На какой ещё реке! На своём он месте, на коньке крыши. Разве ж ты не видал никогда, хозяин, у нас там петушок вырезан?.. Оставалась изба без петушка, пока бродяжили‑то. А теперь он на место взлетел…
Ваня вскочил — хотел поглядеть петушка, неужто деревянным стал живой, огромный, золотой петушок?.. Но Шишок его отговорил, дескать, в темноте всё равно не разглядеть, утром уж посмотришь.
Ваня пригорюнился. Вот так всё и кончается… Разбредутся теперь все по своим местам: Перкуна уже нет, вон и Шишок в подполье метит. И останутся они вдвоём с бабушкой!.. Хорошо, конечно, что не снесут их… Обошлись и без волшебного мела… Василиса Гордеевна даже спрашивать не стала про мел, видать, почуяла, что не отыскали они его…
— А когда ты просыпаешься, Шишок? — спрашивает Ваня.
— Известно когда — весной.
— А наружу‑то вылезешь? Грозился, что больше носа не покажешь… Увижу я тебя еще, нет?
— Живы будем — свидимся, хозяин, — отвечает домовик. — Куда я без тебя! Да и куда ты без меня!
Глаза у Вани слипаются — спать хочется, просто мочи нет…
А бабушка Василиса Гордеевна уже готовит Ване постель.
— Только ты дождись утра, Шишок, не уходи без меня… — бормочет Ваня.
— Дождусь, как не дождусь, обязательно дождусь! Иди уж спи…
Полез он к себе на полати, печка тёплая — хорошо. Бабушка снизу напутствует:
— Доброй вам ночи, хорошего сна, желаю увидеть душного козла!
— И тебе, бабань, того же… — сквозь подступающий сон бормочет Ваня.
И засыпает…
«Валентина!..» Проснулся — оттого что слово в голову ударило. Кто это мамку поминает?!. Прислушался — и услышал приглушённые голоса. Один низкий — Шишков: бу–бу–бу, другой скрипучий — бабушкин. Беседуют, значит, на кухне. Небось, Шишок рассказывает про путешествие… Ваня успокаивается — и опять готов уснуть… совсем почти засыпает… Но тут вновь бабушка Василиса Гордеевна вступает, и Ване сквозь сон удаётся расслышать:
— Была ведь она у меня сегодня, Шишок…
— Кто? Валентина?!
Сна ни в одном глазу.
— Валька. Прилетела, как стрела, на самолёте… Один день, дескать, побуду — и в заграницу! Тьфу ведь! И чего они все в этой загранице проклятой нашли?! Мёдом, там, что ли, намазано? Незадолго перед вами умоталась в заграницу свою…
— А… зачем прилетала?
— Вот зачем! Матери выговорить ведь надо… Помудрить над ей…
— Чего выговорить?
— А того… Гуторит, обманула тебя, а ты и поверила… Дескать, никудышная ты ведунья…
— Обманула?! — недоумевает Шишок. — Валька тебя обманула?! А в чём?
Василиса Гордеевна тут совсем голос понизила, Ваня напряг слух и всё же услышал:
— С малым‑то…
— С каким малым?
— Да с хозяином твоим, с Ваней…
— И… чего с моим хозяином?
— А того… Написала мне Валька как‑то, что родила сына, да на вокзале оставила, назло вроде мне… В Ужге она тогда была, у свояка… И вот, дескать, я, дура, потащилась в Ужгу… Я ведь в газетке прочитала про Ваню‑то, дескать, живёт в больнице сирота, Житный по фамилии… А мальчишко‑то вовсе не ейный сын…
— Как… не ейный? А чей же?
— А кто ж его знат, Шишок, чей он… Не было у Вальки никогда сына и нет. И, думаю, никогда уж не будет: ни сына, ни дочери. И ведь ни минуты я ей не верила, Шишок! А всё ж таки поехала в эту Ужгу. Уж больно хотелось мне, чтоб род наш продлился, чтоб был у меня внук… Как увидела его — всё во мне оборвалось: до того страшной робёнок, тощий, бледной… Краше в гроб кладут… Взяла. Хоть и не наш — а всё ведь Житный… Жалко! Отдали и покрывалко мне, в котором он закручен был, и записку материнскую, где написано, никуда, мол, не девайте малого, вернусь за ним. Не Валькин вовсе почерк–от…
Молчали: и там на кухне, и Ваня на полатях…
— А всё ж таки, что ты ни говори, Василиса Гордеевна, а это — мой хозяин! — раздался наконец отчаянный голос Шишка.
— Конечно, твой! Я рази против… Твой хозяин и мой внук — и никому я его, Шишок, не отдам! Житный он — и конец всем разговорам!