Сколько Ваня ни спрашивал, куда полетел петух, так и не добился от домовика путного ответа. Шишок только отшучивался:
— На Кукуй–реку!..
Солнце светило в этот день знатно. Перкун ведь говорил, что там, на солнце, течёт эта Кукуй–река… Ване эта река представлялась разноцветной, как хвост петуха, быстрое перистое течение радужно переливается и горит. И в алых, как гребни, челноках плывут по реке золотые петухи, и столько их!
Ваня хитро усмехнулся и кивнул на небо:
— Во–он как сияет нынче мировое яйцо!
— Да, не простое яичко снесла сегодня великая кура! — согласился Шишок. Только глядели они на золотое яйцо из чёрной–пречёрной комнаты, из обгорелой рамы окна, в которой не было ни оконных переборок, ни стёкол. Стеклянное крошево скрипело под ногами. Внизу, за Москвой–рекой, виднелось множество людей, облепивших парапет, глазели, как обстреливают Белый дом.
— Что это — цирк, что ли, им?! — рассердился Шишок, замахал рукой и заорал так, что Ваня даже присел:
— Домой, домой идите, неча здесь!..
Многие на той стороне реки ощутительно вздрогнули — как будто до них донёсся громовой голос, и некоторые в самом деле развернулись и пошли по домам.
Шишок сплюнул:
— Тьфу! Нет бы, навалиться всем скопом на этих стрелков — да смять их, не–ет, стоят, смотрят…
С предпоследнего этажа, из правого угла здания, раздавались редкие выстрелы. Танк повернул свой длинный металлический клюв в ту сторону — и из него вылетел очередной снаряд. Ваня с Шишком отпрянули от окна. Бабахнуло так, что гул пошёл по полу, а стены затряслись мелкой дрожью. А из танка рядом — ещё один выстрел, да потом третий… И всё в одну сторону… Прислушались — постреливать из дома перестали. Ваня с Шишком перевесились из окна — дым шел справа, сразу из трёх окон… Переглянулись и сломя голову бросились вниз по лестнице, потом по дымящемуся коридору. Из трёх комнат без дверей валил чёрный дым… Подождали, когда немного развиднелось. Заглянули в крайнюю… Ваня почему‑то посмотрел вверх — и увидел обломок люстры, качавшийся под потолком на длинном шнуре. И на этой люстре висит, раскачиваясь, серый галстук в поперечную красную полоску… Такой же был на депутате Петровиче… Только на этом галстуке красных полосок гораздо больше, и не только полосок, а и пятен. Или… это галстук Петровича и есть… Где же тогда сам Петрович? Ваня медленно перевёл взгляд книзу — но черно стало в глазах, ничего не увидел мальчик, потому что волосатая ладонь Шишка прикрыла ему глаза.
— Не смотри, хозяин! — услышал Ваня шёпот.
Накололо глаза щетиной — будто песку в них насыпали. Но не лопнули глаза. Ничего не увидел Ваня из страшной картины. Так, держа руку на Ваниных зрачках, Шишок вывел его из комнаты.
Поднялись зачем‑то туда же, откуда улетел Перкун, — долго не говорили меж собой. Наконец Ваня, показав на танки, спросил:
— Шишок, ты говорил, там тоже могут быть Житные?
— Могут, хозяин, ещё как могут… По большому счёту‑то — все мы Житные… А чего вздорим меж собой — не знаю… Только когда ворог идёт на нас — тут уж раздоры долой… Во всяком случае прежде так бывало…
И вдруг какой‑то неизвестный звук услышал Ваня: ты–гы–дык, ты–гы–дык, ты–гы–дык! На грохот снарядов не похоже, на пальбу — тоже… Что это? Пыль, туман или белый дым вьётся вдали, между домами, которые вроде как расступились?.. Подул свежий ветер с реки — марево рассеялось, и Ваня увидел… Нет, в это совсем никак нельзя поверить… Блазнится!
На Горбатый мост, стуча копытами, въезжало войско. И танки, пятясь, отступали перед ним… О, что это было за войско! Впереди, на рослом белом скакуне ехал витязь в раззолоченном панцире, в сияющем, как солнце, шеломе, за поясом у него вострый меч, а в руках — высокое чёрное знамя, на котором золотом вышит Спас. А на луке седла, сложив крылья, сидит… огненная Жар–птица?.. Сирин–птица? Мать честная! Да это же Перкун! И позади витязя-знаменосца, ощетинившись копьями, на гнедых, вороных, соловых, караковых да буланых конях едут воины. Все как один в панцирях, и на шеломах у них — перья: розовые, шафранные, алые, впрозелень чёрные. А за ними толпой — ополчение, в посконных рубахах, поверх которых чернеют да алеют кушаки, а за эти‑то пояса заткнуты топоры. А следом за ополчением — солдаты совсем других времён, опять конные: драгуны да уланы, гусары да гренадеры.
Крутят ус — кто чёрный, кто пшеничный, а кто и вовсе рыжий. И всяк ведёт себя по–разному: кто солнышку улыбается, кто пальцами тычет в интересные картины, кто пересмеивается с товарищем, кто виду не кажет, что удивлён железными чудищами да несуразно одетым людом, столпившимся у реки. За конницей вновь идёт пехота, но форма у солдат уже более привычная: защитная гимнастёрка, сапоги да фуражка. А оружие — винтовка со штыком. Лес штыков и копий блестит на солнце. А за этими ребятами и вовсе близкие войска… В простенке бабушкиной избы, на фотографиях, дедушка Серафим Петрович с товарищами в такой же форме. Некоторые в касках идут, в фуражках с красными звёздами, и на погонах — тоже звёздочки. И живы ещё те, кто плечом к плечу воевал с ними, только эти‑то молодые, двадцатилетние, а их сверстники совсем состарились… Одеты воины по–разному, а суть у них одна: защитники родной земли идут, род за родом, из рода в род.
Ваня обернул к Шишку раскрасневшееся праздничное лицо с горящими глазами, дескать, видал, видал, Шишок, а? Домовик радостно закивал:
— Вижу, хозяин, ви–жу–у…
— Кто они? Кто это, Шишочек? Откуда? — заорал Ваня, обретя голос, и вновь вперил взгляд в войско.
— Свои это, хозяин, свои, наши! Миротворцы! Сейчас мы всё устроим. Не посмеют ведь в своих‑то стрелять… Предков по десятое колено Перкун привёл!.. Ох ведь молодец, золотой петушок! Не бывать новой гражданской войне, хозяин! Шишок твой не позволит… Сейчас, сейчас мы всё устроим…
И вот уже витязь на белом коне и с чёрным знаменем совсем перешёл мост — вот–вот передние копыта скакуна ступят на эту сторону… Но танки, съехавшие с моста, стали тут разворачиваться, развернулись — и пустили снаряды с лазерной наводкой в войско русских витязей. Из рода в род! По десятое колено расстреляли предков, только пар клочьями человеческих и конских тел пополз над Москвой рекой. В дым, в клочья тумана разорвало витязей. Последним растаяло чёрное знамя, улыбнувшись напоследок золотым Спасом. И — всё, опустел Горбатый мост. Нет, петух вылетел из белого конского тела и, изо всех сил махая крыльями, полетел вверх. К солнцу? На Кукуй–реку? Да разве он бросит их в этом Белом доме! — поднялся петух с воздушным течением и влетел в горелое окошко.
Обнял Ваня петушка за шею и завеньгал, нисколько не стыдясь слёз. И Шишок завеньгал, и сам Перкун, даром что птица, пошел слёзы лить. В три ручья ревели человек, домовик и петух. До того плакали, что в обгорелом полу светлые промоины слезами промыли — это паркет от гари обчистился. Вот ведь как!
Потом Ваня, утирая рукавом пальтишка слёзы, от чего чёрные разводы появились на лице, спросил:
— А кто это был, на белом‑то коне?
Шишок осуждающе покачал головой:
— Кто‑кто! Своих надо знать в лицо! Князь Дмитрий Донской то был…
Ваня хотел опять заплакать — очень уж жалко было князя, которого не помиловали заточённые в броню потомки, да скрепился, стал спрашивать, как же Перкун привёл такое дивное войско и откуда оно…
Петух почистил клюв о паркет, — от чего клюв совсем почернел, — и начал свой рассказ:
— Когда Шишок вытащил меня из яйца… из этого Зала Совета Национальностей, дескать, на три слова, и рассказал, куда и зачем предстоит мне лететь, я вначале воспротивился. Потом, конечно, согласился…
— Конечно, — сказал Шишок.
— Очень уж трудное было дело, — продолжал Перкун, покосившись на Шишка, — но, без ложной скромности скажу, справился я с ним с честью! Как говорится: сам пропадай, а товарищей выручай! Чтоб не кричали они, как вчера‑то… Лететь предстояло не так чтоб очень далеко — на Воробьёвы горы. Дескать, найдёшь там, Перо, сухое дерево, усеянное воробьями… Дерево нашёл сразу, далеко его было слышно, гомонило на всю округу. Дальше надо было сказать следующие слова: «Еду на гору высокую–далёкую, по облакам, по водам, а на той горе высокой стоит старая старушка. Вынь ты, старая, отеческий меч–кладенец; достань ты, старая, панцирь дедовский, отомкни ты, старая, шлем богатырский; отопри ты, старая, коня ворона… Закрой ты, старая, Русь своим платом от силы вражией». Слова я под дверью Зала Совета Национальностей с ходу выучил, память у меня превосходная, и всё сказал, как надо. И вдруг расступились корни сухого дерева, а под корнями появилась узкая расщелина, только птице пролезть или ребёнку…
Ваня вздохнул, что не ему было поручено идти на Воробьёвы горы…
— Протиснулся в неё… — говорил меж тем Перкун. — Вначале было темно — так, что я думал тут и конец мне придёт, куриная слепота замучила, тыкался клювом в каждый земляной угол. А потом посветлее стало — и увидел я стойла с лошадьми по обе стороны… Что за конюшни, думаю, под землёй?! Занёс лапу — и чуть не наступил на человека… И увидел, что всюду возле лошадиных копыт растянулись воины, думал, мёртвые, хотел уж обратно лететь, — петухи мертвецов не любят, — но понял, нет, не мёртвым сном спят люди, а только дремлют. Некоторые вповалку лежат, и лошадей возле них нет. А под головой у каждого то меч, то ружье, то копьё, то автомат, а то и лук с пернатыми стрелами — последние, что ни говори, доводятся мне дальней роднёй.
Шёл я так, шёл по подземелью, а оно наклонно спускалось внутрь горы, и всё глубже и глубже уходило под сырую землю. Наконец дошёл я до распутья, а лежал там камень, заросший мхом. Мох я склевал, — кстати очень вкусный оказался, перекусил заодно, а то ведь мы так в этом Белом доме не завтракали–не обедали, — а подо мхом обнаружились слова, которые обычно на таких камнях пишут. «Налево пойти — коня потерять, прямо пойти — убитому быть, направо пойти — женатому быть». Жениться мне сейчас совсем некстати, убитому быть никому не хочется, коня у меня нет… Решил пойти налево… А за камнем — что направо пойдёшь, что налево, что прямо — всё то же самое: лежат павшие воины.
Взлетел я на камень и вдруг вижу: завалился за него меч, и там же рядышком рог лежит. Меч петуху совершенно ни к чему, тем более, по виду он совершенно неподъёмный, а вот рог мне как раз был нужен… Схватил я его и, не сходя с камня, затрубил что есть мочи — чуть сам не оглох, а воинам хоть бы хны, дрыхнут без задних ног, никто не проснулся… Хотя Шишок клятвенно заверял, что встанут все как один, — тут Перкун укоризненно глянул на Шишка, который скроил недоумённую мину и поднял плечи, дескать, ничего не понимаю! — Хорошо, что тут пришёл мой час — и я вскукарекнул. И что вы думаете? Пробудил воинов! Стали они помаленьку просыпаться… Не все, правда, только малая толика… Но кое‑кто проснулся! В том числе князь Дмитрий Иванович Донской, победитель Мамая! Не стал он ничего спрашивать, посадил меня на луку своего седла — и полетели мы… Так летели, что никакому орлу и не снилось… А за нами мчались все, кого пробудила петушья песня!
И вот так‑то оказались мы на этом зловещем мосту через Москву–реку, — закончил свой рассказ Перкун. — Дальнейшее вы знаете, — повесил он буйну голову чуть не до горелого паркета.
Повздыхали, но делать нечего — вышли из чёрной комнаты и пошли вниз. На лестничной клетке встретился им один из депутатов, споривших с Петровичем — это он говорил, что не будут демократы в Белый дом стрелять. Сейчас он кричал и махал руками, дескать, чего они тут бродят, там офицеры группы «Альфа» эвакуируют депутатов, прятавшихся от взрывов в Зале Совета Национальностей. Больше тысячи ведь народу‑то, выводят всех через разные двери. Быстрее надо, останетесь туг — подстрелят как пить дать.
— А кто эту «Альфу» послал? — поинтересовался Ваня. Депутат на бегу крикнул:
— Сами пришли, отказались участвовать в войсковой операции. Всё пропало! Пока бомбить‑то не начали, уходить надо!
Поспешили вниз, к чёрному ходу. Наверное, большинство депутатов уже эвакуировались, потому что народ не толпился, двери стояли широко открытыми. Только возле раздевалки теснилось несколько депутатов, не решавшихся выйти наружу. Никого из солдат «Альфы» уже не было, а может, они стояли при других дверях, Белый дом‑то большой, дверей много…
Троица прямиком двинулась на волю, депутаты к ним присоединились… Вышли из дверей — и вдруг откуда ни возьмись появились милиционеры, охранявшие подступы к Белому дому. Менты закричали кто что:
— Коммуняки! Совки позорные! Красно–коричневые!
А один, замахнувшись прикладом, заорал на Шишка:
— У, фашистская морда!
На лице домовика выступило крайнее удивление: глаза выпучились, челюсть отвисла, а рот сам собой распахнулся. Видать, Шишку и в страшном сне не могло привидеться, что его назовут фашистом. Менты же размахивали прикладами и плевались. Прикладом попало и Ване, и Перкуну, и Шишку, а уж депутатам досталось по первое число и плевков и тумаков. Лицо домовика нисколько не изменилось и оставалось в одном состоянии: на нём затвердела удивлённая мина.
Напоследок вывернули карманы. У депутатов деньги были, а у троицы — кроме мелочи, ничего не оказалось.
Поскорее ушли от того проклятого места. Ваня оглянулся: дом был теперь снизу белый, а сверху чёрный, и дымился, ровно головёшка. Шли молча. Петух поспешал рядом. Ваня вёл за руку Шишка и совсем не чувствовал щекотки от щетинистой ладошки домовика. Рука была вялая и безвольная. Время от времени мальчик вглядывался в него — но выражение Шишкова лица оставалось прежним: закаменелое изумление никак с него не сходило. А вдруг это навсегда? Разговаривать Шишок не разговаривал, на вопросы не отвечал, лицо имел идиотское, и в своих полосатых пижамных штанах, торчащих из‑под Цмокова полушубка, и вправду казался сбежавшим из психушки, как бабушка Василиса Гордеевна обмолвилась перед их выходом в поход.
Шли куда глаза глядят. И ездили по Кольцевой, на станциях Курская, Киевская, Комсомольская и Белорусская путаясь под ногами у приезжающих и отъезжающих. На Проспекте Мира вышли из вагона и поднялись из‑под земли. Темнело. (Хотя на московских проспектах никогда не бывает настоящей темноты: всюду фонари, да к тому же из многочисленных окон падает свет.) И подмораживало. Ваня вспомнил, как петух стоял на одной ноге возле зала Совета Национальностей, предсказывая такой позицией холод. И откуда он знал, что мороз ударит? Вся их семья, получается, не простая: что бабушка Василиса Гордеевна, что Шишок, что петух, даже Мекеша — ох, не простой козёл! Один Ваня бестолковый… Наверное, в дедушку Серафима Петровича, про которого Раиса Гордеевна сказала, что он был маленько простоват…
Ваня почти не слушал петуха, а тот старался развлечь его, вспоминая, как ехал на коне с Дмитрием Донским, как запевалы на подступах к Белому дому грянули песню: «Соловей, соловей, пташечка! Канареечка жалобно поёт!». Жаль только, инструмента хорошего не было, хоть вон Шишковой балалайки… Поглядели на Шишка — но тот ни на песню, ни на слово «балалайка» не среагировал: так и шёл с раззявленным ртом, хоть туча мух туда залетай! Мальчик в сердцах даже попытался захлопнуть ему рот — наподдав снизу под подбородок. Без толку… Надавил на голову ладонями — одной сверху, другой снизу — пытаясь свести челюсти вместе… Опять не вышло!.. И вдруг Ваня понял, что нужно делать… Он хлопнул себя по лбу и закричал:
— Шишок, хозяин тебя зовёт!
И вот чудо‑то! — лицо Шишка отмерло: рот захлопнулся, выкаченные зенки вернулись на место. Удивлённая мина сошла с него — и Шишок заорал:
— Я — фашистская морда?! Ах ты, гад, паскуда! — и стал озираться по сторонам в поисках обидчика, которого нигде не было. — Где он? Где этот стервец, хозяин? А, Перкун? Где этот мент поганый? Фашистская морда!!! Это я‑то фашист?.. Да я ему… Да я его…
Шишок потрясал кулаками, топал ногами и превзошёл сам себя в искусстве громоздить этажи матюков. Стоило больших усилий угомонить домовика, и ещё больших — удержать от того, чтоб он не бросился обратно к Белому дому, где собирался как следует накостылять обидчику.
Замолчал Шишок только тогда, когда его взгляд напоролся на очередную афишу, мимо которой они в этот момент проходили. Возле афиши горел фонарь — и слова были хорошо видны. Шишок замер на полумате. Ваня с надеждой сунул нос в афишу — но опять не нашёл среди исполнителей ни одной Валентины. Шишок тут ткнул пальцем в объявление, где крупными буквами было написано: «Конкурс Краса России», и чуть мельче: «Заключительный тур состоится 4 октября в ДК фабрики «Красная заря». Начало в 19.00». Ваня пожал плечами:
— Ну и что?
— Как что! Как что! Ты не понимаешь, хозяин! Кому, как не твоей матери, быть «Красой России»? Уж второй такой на свете не сыщешь, это точно…
Ванино сердце забилось учащённо, остановилось, опять забилось… Петух закукарекал и сообщил голосом диктора:
— Московское время 18 часов 30 минут.
Переглянулись, прочитали адрес дома культуры и сломя голову кинулись туда.