Ваню оказалось не так‑то просто освободить, он уже успел пустить корни, хоть и тоненькие, а всё ж… Хорошо, у Шишка в котомке нашлись ножницы — он, встав на карачки, разгрёб руками землю и по одному стал отрезать эти мерзкие корешки, стараясь резать поближе к ступне. Ваня только орал — потому что резал Шишок по живому. Когда с последним отростком было покончено — Ваня смог оторвать ноги от земли, но идти всё равно не выходило. Сделал шаг — и рухнул, казалось, ступни поджаривают на медленном огне. И ноги не гнулись в коленках — ровно деревянные… Соснач подхватил его и перенёс в заимку, а уж тут на помощь хворому пришла Додола, она смазала кровавые Ванины раны какой‑то пахучей мазью — и они перестали кровоточить и болеть.
Ваня лежал на матраце, набитом свежим духовитым сеном, на деревянном топчане, как очень важная птица, а лешаки ходили его проведывать. Шишок сидел с ним почти безвылазно, он то и дело смазывал подошвы мальчика Додолиным лекарством, чтоб раны быстрее затягивались. Чаще всех из лешачьего племени больного навещал Цмок. Хотя, Ваня подозревал, что больше, чем к Ване, он ходит к Шишку. Боевые товарищи не могли наговориться, вспоминая военные годы, хотя порой спорили до хрипоты. Перкун же заметно скучал в их присутствии — и, только Цмок на порог — Перкун из дому. А на воле он попадал в лапы Березая, который уже один, безо всякой волчьей помощи, вскачь носился по опушке леса. Завидев Березая, Перкун с кудахтаньем удирал от лешачонка, а младенец с бычьим рёвом бросался в погоню. Сделав так‑то несколько кругов, петух не выдерживал гонки, взлетал на ближайшее дерево и оттуда с тревогой поглядывал на лешачонка, который делал бешеные попытки взобраться на дерево — правда, пока безуспешные.
Ваня наблюдал за ними в окошко заимки. Раны его уже затягивались, но ноги по–прежнему не гнулись в коленях. Ваня стучал кулаком по голени, скрёб погрубевшую тёмную кожу, очень похожую на кору, отковыривал её, как делал с засохшими болячками (под корой обнаруживалась молодая розовая кожа) — и вздыхал… Хорошо, конечно, что Шишок поспел вовремя, что Цмок проснулся, — и Ваня не стал деревянным ваней. Но плохо, если он не сможет теперь ходить — как тот парализованный, который лежал однажды в инфекционке. Правда, Додола обещала, что ноги расходятся. Ваня пробовал вставать, делал два–три шага — и падал, но попыток не прекращал.
Иногда Додола приходила с Березаем, который, усевшись на топчан, тут же заводил пряточную игру: закрывал лицо затрапезным рукотёром, оставленным в заимке каким‑то охотником, и, разведя руками, кричал: «Тютю!», дескать, меня нету на этой земле, я пропал с неё безвозвратно. Ваня заглядывал под топчан, горестно взывая: «Где Березай? Нету Березайки!» Потом совал голову в окошко — и на воле не было злополучного Березая. После того как мальчик заглядывал в котомку — где тоже не оказывалось лешачонка, Ваня стаскивал с замершего младенца рушник — и радостно кричал: «А–а, вот он где, этот Березай! Нашёлся!» Лешачонок заливался утробным смехом, и долго его не могли остановить.
Додола страшно переживала пропажу сына — и следом за Ваней искала его и под топчаном, и за окном, и в котомке… После каждой неудачной попытки отыскать потерю всё больше пугаясь и всё шире распяливая круглые глаза. Когда Березай находился — она вздыхала с облегчением и принималась тискать его, обнюхивать, облизывать — не веря своим глазам. И хохотала вместе с лешачонком так, что с полок валилась на пол увесистая деревянная утварь. Игра эта страшно нравилась обоим: и сыну, и матери. И если бы не Перкун, с которым Березай также очень любил играть (чего не скажешь о петухе), не было бы Ване от малого лешака никакого покою.
Цмок объяснил как‑то, что лешачата начинают сидеть, ползать и ходить одновременно, причем прежние делали это, когда им исполнялось два месяца от роду, а Березаюшка приотстал. Да и о чём можно говорить, когда воздух в лесу стал не духовит, а ядовит… Тучи приносят вонькие дожди, путные грибы не растут, зато мухоморы да поганки вызревают с голову лешачонка, деревья — гниль да труха, лешаки пошли не те, дерутся между собой до смерти, стариков не уважают, людишек пугать вовсе разучились, в лес люди идут, как к себе домой, и вообще, по всему видать, настали последние времена: лешакам скоро придёт конец, а тут уж и от лесов ничего не останется… Вот и пример оскудения рода: на свадьбу Соснача с Додолой прибыло меньше двух десятков лешаков со всех русских лесов, ждать больше некого — разве из Сибири кто припожалует.
Допреж того свадьбу не праздновали, потому что не могли добудиться Цмока — а теперь к ней усиленно готовились. Ваня очень хотел встать на ноги до пира, он никогда ещё не бывал на свадьбах: ни на человечьих, ни на лешачьих. Хотя и поспешать надо было за невидимым‑то мелом — уже пролетели август и большая часть сентября. Вот как права оказалась бабушка Василиса Гордеевна, говоря: кто знает, сколь они проходят!.. Но на свадьбе, сказал Шишок, погулять им придётся, тут уж как хочешь, никогда лешаки ни людей, ни домовиков, ни тем более петухов на свадьбы свои не звали, а тут на–ко! позвали — а они откажутся… Обиды будет на сто лет вперёд, не расхлебаешь… Как в тот раз!
Ваня уже давно выяснил, что случилось в теряевском лесу в тот раз, когда его занесло к братьям-разбойникам и сестрице их Алёнушке.
Оказывается, они тогда нечаянно перешли дорогу Сосначу — что у лешаков считается дурной приметой, и тот напустил на путников вихрь, который и разметал обидчиков в разные стороны: кого куда. Шишок унюхал Ванин след, пошёл по нему — но обнаружил только котомку на верхушке высохшей сосны, чуть шею себе не свернул, котомку добываючи: верхушка‑то обломилась, и Шишок кувыркнулся вниз, но хозяйскую вещь из рук не выпустил. А Перкуна вихрем принесло к лешакам, прямо как на блюдечке прибыл петушок. Шишок пошёл вслед за ним — да и сам попал в лапы к полесовым.
В прежние‑то времена, рассказывал Шишок, лешаки с домовиками ох не ладили, ох воевали, а как повывелись и те, и другие — так и войны сошли на нет. Но память о давней вражде сохранилась, и потому домовика на всякий случай, до выяснения всех обстоятельств, задержали. Как Шишок уже объяснял Ване, пересилить лешаков в их лесном доме он не мог, вот и сидели они с Перкуном до поры до времени взаперти. А как увидал Шишок, что и хозяин к лешакам угодил, тут уж он, конечно, набрался силушки — домовик ведь как устроен? за хозяина в огонь и в воду! сам пропадай, а хозяина выручай! — вот и выбрались они с Перкуном из лешаковой заимки–ловушки. Кстати сказать, охотничью заимку лешаки арендовали на время, но, если бы кто и пожаловал в глухомань, решив поохотиться, у лешаков имелись способы избавиться от незваных владельцев заимки.
— А что ж с тобой‑то, хозяин, приключилося? — спрашивал Шишок. Ваня, помня Алёнкин наказ, вначале отмалчивался, потом сказал, пожав плечами:
— Да ничего такого, бродил и бродил по лесу до посинения, пока на Березая не набрёл.
Шишок глядел пристально, вроде догадывался, что Ваня чего‑то не договаривает. Мальчик закрывал тогда глаза, показывая, что устал и спать хочет. А Шишок выметался на двор, где помогал лешакам устанавливать столы для свадебного пира. Шишок оказался мастером на все руки, и руки эти лешакам, которые мастеровитостью не отличались, очень пригодились. Инструмент у лешаков был невидимый, но очень хороший, Шишок, во всяком случае, его хвалил. Невидимый топор в видимых руках Шишка стучал почём зря, пила вжикала, молоточек потюкивал — тюк да тук — и вскоре на поляне стояли уже крепкие, высокие, под рост лешаков, столы да лавки. Был и особый стол — низенький, как вроде для ребят, но на самом деле за ним должны сидеть Цмок с Шишком, да ещё Перкун с Ваней… Если мальчик не сможет выйти, Соснам его на руках обещался доставить на место. Перкун очень надеялся, что Березая не подсадят сюда же. Немало хлопот петуху доставлял и волк. Перо жаловался, что Ярчук так и ходит вокруг него кругами, ходит да облизывается… Хорошо ещё, что волка часто усылали с какими‑то поручениями, поэтому отираться вокруг заимки у него времени почти не было.
В конце концов Ваня, хоть и прихрамывая, стал ходить. Вначале только по заимке, а после и по земельке. И первым делом пошёл посмотреть корешки, которые успел пустить, когда лешаки начали превращать его в дерево. Выбрал момент, когда лешаки разбрелись кто куда по лесу, подобрал на ходу острую палочку и подошёл к тому стоячему месту. От окошка заимки его высокие столы укрывали — Ваня почему‑то стеснялся своего любопытства — ковырнул землю и увидал корни… Белые, как человеческое тело, но похожие на тонкие, извитые корешки саженцев. Корни уже присохли. Ваня выкопал один, взял в руки — и вздрогнул, как будто свой отрезанный палец достал из земли… Отбросил далёко в сторону. Потом решил обратно закопать.
Ване представилось, как рос бы он тут посреди опушки, руки потянулись бы кверху, к солнышку, да так и замерли, покрылись бы постепенно листвой, в раскрытом рту, как в дупле, поселились бы птицы…
Весной бы птенцы из яичек вылупились, птицы бы песни распевали, а Ваня бы слушал… Слушал бы и спал, спал и слушал. И так Ване явственно это привиделось, что он опять почувствовал прежнее онемение в ногах, а во всём теле неведомое томление, и едва сумел сойти с корневого места. Больше он к своим корням старался не приближаться.
И вот настал долгожданный день свадьбы. Ваня немножко погрустил о том, что все дети в этот сентябрьский день идут в школу и только он один на лешачью свадьбу, но недолго эта грусть продолжалась — потому что ноги у него совсем расходились, он даже с утра попрыгал на них: на левой, после на правой.
— Ну как? — спросил у наблюдавшего за действом Шишка.
Шишок поднял вверх большой палец:
— Молодца, хозяин, не хуже Цмока скачешь. Коль так дальше дело пойдёт, не токмо пол, а и потолок лешакам прошибёшь!
Шишок надраил свою медаль так, что она стала похожа на второе солнце. Ваня оделся в сменную тёплую одежду, которую предусмотрительная бабушка затолкала в котомку — вот ведь, даже клетчатое пальтишко не забыла положить! А Соловейкину мешкотную рубаху мальчик сунул на место сменки — жалко почему‑то было её выкидывать… Шишок, хоть Ваня вовсю отнекивался, отдал ему больничные ботинки, дескать, у него лапы и так не отмёрзнут — мохнатые, а у Вани, к несчастью, ноги лысые, забирай, дескать, хозяин, назад свои башмаки. И шапку от Святодуба пора было надевать — землю по утрам серебрил иней. А лес совсем пожелтел!
— Самый мой любимый цвет, — говорил Перкун. — Как будто всё ещё находишься в яйце, и кругом — желток… Красота!
К свадебному дню Перкун почистил пёрышки — и стал просто царь–птицей.
В сумерки, так‑то принаряженные, выметнулись все трое на поляну, где уже собрались лешаки, наряд которых, как и у лесных их собратьев, тоже был в жёлтых да багряных тонах. Только жених, как окружающие сосны, был во всем зелёном, на голове его сидел венок из сосновых веток со свисающими там и сям шишками. На Додоле венок был из золотых колосьев, и сама она наряжена была где в колосья, где в пожухлую траву со мхом. Березаю сплели пояс из берёзовых веток с золотистой листвой и такой же венок, венок он тут же содрал с головы и сжевал, а пояс пока оставался целым. Орденская звезда Цмока горела ярче, чем звёзды на кремлёвских башнях в полночь. А в небе одна за другой вспыхивали потаённым блеском настоящие звёзды. И огромная, налитая желчью луна выкатилась из‑за леса. Ещё одна важная гостья.
На столах стояли липовые резные ендовы ведёрной вместимости и ведёрные же братины. Внутри серебрились загодя припасённые весенние соки деревьев: берёзовый и ольховый, черёмуховый и вязовый, липовый и ясеневый, сосновый и еловый, можжевеловый и пихтовый — от которых лешаки пьянели пуще, чем от браги. Пили за здоровье молодых и их наследника, за здоровье всех лесов и каждого дерева в отдельности. Ваня отхлебывал помаленечку, а остальные выдували ведёрные сосуды — и хоть бы хны. Перкун не отставал от лешаков — брюхо его повело набок, но петух считал своим долгом поддержать питиём каждый тост. Куда только вмещалось!
Шишок, едва двумя руками подняв ендову с берёзовым соком, крикнул:
— За здоровье Березая!
— За здоровье наследника! — подхватили те, кто знал язык.
И Перкун орал со всеми — тем более что самого наследника за их столом, к счастью, не было. Он сидел на большом столе подле матери, окунув голову в ендову, которую не мог поднять, и лакал вкусное пойло, ровно волчонок. Шишок лихо выпил до дна вместительный сосуд — и упал на лавку.
И вот в разгар пира пожаловал новый гость. Вначале раздался шум — как будто рядом заплескалось море. Потом на гребне передних деревьев показалась рыже–коричневая волна, и вдруг переливающийся на солнце золотой скоричнева водопад ухнул вниз, на опушку, — и разлился по ней, накрыв собой всё и вся: столы, гостей, заимку. «Да это же белки!» — понял Ваня. И по колено в волне шёл ещё один могучий лешак, одетый совсем по–людски. Соснач что‑то заорал и, оставив свою Додолу, поспешил навстречу гостю.
— Кедраш, — сказал Цмок. — Из сибирских лесов. Белок пригнал. У нас белки‑то совсем повывелись. В самый раз подарочек.
Две белки прыгнули Ване на плечи — ровно генеральские погоны. А оттуда одна сиганула на голову Шишка, другая перелетела на голову Цмока, после — на землю, и обе стали неразличимы в беличьем потоке. Беличье море постепенно схлынуло — белки ушли дальше в леса, а Кедраш остался.
Урон пиру, который нанесли зверьки, оказался не так уж и велик: белки утащили все орехи со столов да перевернули несколько братин. Березай поймал пару белочек за пушистые хвосты и, хоть был искусан в кровь, ни за что не хотел выпустить из рук новую забаву. Ваня сунул руку в карман, достал свистульку — и стал свистать. Лешачонок от удивления разинул рот и разжал руки, чем белки незамедлительно воспользовались — и рыжими каплями покатились догонять беличье море. Ваня протянул свистульку Березаю, тот сунул её в рот и, выпучив и так‑то круглые шары, дунул — и Ванину шапку едва не снесло поднявшимся ветром. Остальные лешаки мгновенно заинтересовались игрушкой. Соснач, недолго думая, отнял свистульку у сына, приложил к губам, засвистал — и деревья понагнулись в поклоне. Несмотря на вопли Березая, и остальные лешаки хотели свистануть, и свистали, навевая всё новые и новые порывы ветра. Шишок, чья полосатая пижама надулась воздушным шаром, поднялся с места и попытался переорать вой ветра:
— Это свадебный подарок молоды–ым — от нас трои–и–и–х.
Лешаки услышали и захлопали в ладоши.
— По–моему, наша свистулька, хозяин, им больше глянулась, чем белки Кедраша! — самодовольно ухмыльнулся Шишок.
Подсвистанное веселье воцарилось с новой силой. Цмок предложил тост за фронтовое братство — и опустошил братину с ясеневым напитком. Глаза у Шишка оказались на мокром месте, он закивал, промокнул слёзы шерстистой ладонью и выдулил братину с ольховкой. Друзья обнялись и затянули:
Вьётся в тесной печурке огонь,
От поленьев смола, как слеза,
И поёт мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
— Эх, хозяин, — говорил разомлевший Шишок, — если б ты видел, как Цмок полк немцев в болото завёл…
— Как Иван Сусанин?
— Почему как?.. Он и был Иван Сусанин…
— Кто? — не понял Ваня.
— Кто‑кто — Цмок… Это в тот раз, когда с полячками разбирался. Принял на себя вид этого самого Ивана и завел поляков в непролазную топь.
Ваня вопросительно поглядел на Цмока, а тот согласно кивнул, дескать, так оно и было.
— Ничего себе! — удивился мальчик. — А все думают, что это Сусанин жизнь за царя отдал…
— На самом‑то деле Иван, тьфу, вернее, Цмок, конечно, не утонул вместе с врагами, потому как болото для него — дом родной. Ну а пытать его — пустой номер.
— Вот так всегда, — просипел Перкун, — кому зёрнышки, а кому — камешки.
Шишок же продолжал:
— Ну и с немцами Цмок так же поступал — прикинется местным полицаем и ведёт их прямиком в болото! Да и поляки не первые были — давненько он повадился ворогов в топь тащить. С татар такую привычку взял…
Цмок повернулся к Ване:
— А кто виноват — что враги к нам суются? Вы — люди. Знаешь, лесун Ваня, в каждой земле есть семь священных дубов, ежели срубить их — то погибнет та земля. На них она держится. Как ведь перед последней войной было? Пять родительских дубов люди сгубили на лесоповалах. Хорошо, лешаки спасли два последних, отпугивали людей, чтоб не совались, куда не надо. И едва ведь в той войне выстояли. А нынче мало лешаков осталось — и людишки совсем распоясались. Слух пошёл, что на шестой дуб руки наложили. Одно родительское дерево теперь осталось. Повалят его — и конец Руси–матушке…
Ваня вспомнил про Святодуб — бабушка Василиса Гордеевна говорила, что это родительское дерево, уж не он ли тот шестой дуб, на который руки наложили… Но ведь он должен был прижиться в хорошем месте… А… если он седьмой, самый последний?..
— Э–эх! — махнул рукой Цмок и повернулся к лесу передом.
Шишок уронил голову на руки и призадумался. Но Перкун тут закукарекал — и Ваня с Шишком немного ожили. Цмок повернулся теперь к лесу задом и, решив, видать, перейти от грустной темы к более весёлой, спросил:
— А ты какой напиток, Ваня, уважаешь? — кивнул на братины и ендовы, заставившие стол.
— Липовый, — отвечал мальчик.
— А я — ясеневый. А осиновый сок мы, лешаки, не уважаем, чистая отрава!
И тут пожаловал ещё гость, вовсе, по словам Цмока, нежданный. Вновь широкий поток выплеснулся из лесу и разлился по опушке, теперь уже серый. Ваня на этот раз скорёхонько разобрался, что это мыши. На переднем здоровенном мыше сидел верхом мужичок с локоток и погонял его хворостиной. Мужичок был в плетённой из соломы рубахе с торчащими там и сям колючими охвостьями, а на груди его был приколот внушительный орден, прикрывавший, ровно щит, половину тела мужичонки.
— Славы, третьей степени! — мигом определил Шишок. А Цмок заорал:
— Рожнак, чтоб мне раньше зимы провалиться!
Рожнак же, соскочив с мыша — тяжёлый орден повис до колен и заметно тянул мужичка к земле — что‑то сказал по–своему.
— Вот ездовые лисы‑то по норам разбежались! — провожая взглядом серое мышиное море, пробомотал Цмок. Этот подарок, видать, не шибко‑то пришёлся лешакам по вкусу.
Рожнак же уселся за их стол, вернее, на их стол, нырнул в братину и стал пить изнутри, одновременно гребя руками и ногами, чтоб держаться на плаву, и убыло прилично… Выныривать не спешил, тем более что тяжёлый орден тянул его ко дну, и Цмок, решив, что мужичку с локоток достаточно, вытащил его за шиворот и положил на стол сушиться. Рожнак отряхнулся, встал и заорал:
—Wo ist meine Tochter?
— Чего это он? — опешил Ваня.
А Цмок сказал:
— Он по–немецки лучше гуторит, чем по-русски… Издержки войны…
Тут пожаловал Соснач, неся вновь умалившуюся Додолу в руке, осторожно раскрыл ладонь, и та резво перепрыгнула с ручищи мужа на стол. Рожнак с Додолой обнялись и расплакались. Цмок громким шёпотом объяснял, что Рожнак был против брака дочери с лешаком, дескать, полевицы должны выходить за полевиков, и обещал проклясть ослушницу, но вот, значит, простил — раз пожаловал на свадебку.
— Неравный, конечно, брак‑то! Соснач поднял её до себя, — говорил важно Цмок. — Бегала бы сейчас по полю клоп клопом. Ведь как рожь да пшеницу уберут — так полевики ещё меньше обычного становятся, как раз вровень со стернёй. Но, конечно, выхода у лешака не было — лешачих‑то сейчас днём с огнём не сыщешь. Как сквозь землю провалились…
Шишок, бренча на балалайке, азартно пел:
Я на горку шла,
Тяжело несла —
Уморилась, уморилась, уморилася!
Додола тут же подхватила песню колокольчиковым голоском, с полевым акцентом:
Тяжело несла в решете овса,
В решете овса полтора зерна —
Уморилась, уморилась, уморилася!
Балалаечник заиграл тут новый ухарский мотив, а примирившиеся Рожнак с Додолой на радостях пустились в пляс. Рожнак пошёл вприсядку, при каждом приседании мужичка орден бряцал по столешнице. Додола же, наряженная в пшеничные колосья, кружилась, ровно юла, — и у Вани в глазах замелькали золотые пятна. Тут Березай, которого не устерегли, подбежал к столу и только нацелился схватить нового родственника, как попал в руки Цмока, и мог только издали глядеть на занятную пляску. В руки дедушку ему так и не дали. И дедушка, которому указали на Березая, мог только из‑за края ендовы полюбоваться на резвого внучонка.
Додола так до конца свадьбы и осталась в привычных для отца размерах, чтоб не расстраивать его. Когда Соснач унёс бурно протестующего сына и можно было уже не опасаться, что внук нанесёт дедушке с матерью какой‑нибудь ущерб, фронтовики опять пустились в воспоминанья. Цмок говорил:
— Вы не глядите, что Рожнак ростом не вышел, мал золотник, да дорог! Он ещё нас с Шишком за пояс заткнёт! Рожнак ведь у нас разведчиком был, да–а, как Рихард Зорге… Из немецкого штаба такие документы таскал, которым цены не было! Где, на каком направлении наступать немчура собирается, сколько где танков сосредоточено или другой какой техники — всё узнавал. Между сапог гитлеровцев проскочит, те и не заметят! Под носом орудовал — никому и в голову не приходило, что такая мелочь может столько урону нанести… Не–ет, уж когда война, тут мы все заодно: и лешаки, и домовики, и полевики — все на помощь людям, тут уж раздоры долой! Землю–матушку спасать надо, чужие Русью завладеют, дак никого из нас не останется… Да разве бы вы без нас в той войне выстояли? — пихал Цмок Ваню в бок. — Не выстояли бы! И сам Сталин, говорят, из наших был, из лешаков…
Ваня только глаза выпучил.
Но тут язык у Цмока стал совсем заплетаться, он вдруг заговорил по–лешачиному, и мальчик больше ни слова не мог разобрать. А Шишок уж давно храпел, уткнувшись носом в туесок с клюквой. Перкун взлетел на высокую сосну от греха подальше и тоже дрых.
Рожнак, нырнув в очередную братину и выхлебав початую жидкость до капельки, спал на дне, уютно свернувшись калачиком, колючий орден Славы подложив под голову. Муж подхватил Додолу, охранявшую отцовский сон снаружи сосуда, и утащил в тёмный лес. Пир кончился — лешаки разбредались по своим угодьям. Ваня, глаза которого неудержимо слипались, пошёл спать в заимку.