Книга: Пугачев и его сообщники. 1773 г. Том 1
Назад: Глава 13
Дальше: Глава 15

Глава 14

Краткая характеристика общества того времени. – Воспитание: школы, пансионы и учителя-иностранцы. – Падение семейного начала. – Распущенность нравов. – Роскошь в жизни и одежде.

 

В средине XVIII столетия воспитание юного дворянства дробилось на три части: люди достаточные и богатые поручали своих детей иностранным гувернерам, наводнившим Россию; люди средней руки предоставляли воспитание дьячкам, пономарям, собственным лакеям и незатейливым школам, и, наконец, бедные дворяне вовсе не учили детей, предоставляя воспитание их природе, среди деревенских мальчишек, дворовых людей и сенных девушек.
Л.Н. Энгельгардт зимой часто выбегал босиком и в одной рубашке на двор играть с ребятишками и затем прибегал домой отогреваться на лежанке. Он питался самой грубой пищей и вовсе не учился. Грамоте его учил сначала дьякон униатской церкви, потом отставной поручик Брауншвейг; по-немецки он учился у того же поручика, а по-французски – у иезуита Вольфорта. По достижении известного возраста Энгельгардт поступил в Смоленске в пансион Эллерта. Последний был мало сведущ, и обучение его состояло «в сокращенном преподавании всех наук без малейшего толкования и в принуждении учеников затверживать наизусть французские фразы, но зато строгостью содержал пансион в порядке на совершенно военной дисциплине: бил без малейшей пощады за малейшие вины ферулами из подошвенной кожи и деревянными лопатками по рукам, сек розгами и плетью, ставил на колени на три и четыре часа; словом, совершенный был тиран». При таком воспитании много учеников было изуродовано, но пансион был всегда полон.
Винский учился у дьяка, который, по его словам, «чему и как учил меня, не помню; но что он часто и больно сек меня, особливо по субботам, сие помню. Сие глупо-варварское обыкновение было в употреблении почти во всех приходских школах».
Обыкновенно после субботней вечерни все ученики собирались в школу и стоя ожидали дьяка.
– Мир те, благий учителю наш, – кричали они при появлении наставника.
– Треба секты вас, – отвечал он и затем производил экзекуцию. – Учись, не пустуй, – приговаривал он во время наказания, – помни субботку.
Те мальчики, родители которых присылали дьяку подарки, наказывались по платью, а бедные переносили всю тяжесть наказания розгами.
Из этой школы Винский был передан поляку Мушинскому, который был «крайне зол и сек без милости».
Болотова учил такой немец, который задавал ему нарочно самые трудные задачи, чтобы иметь удовольствие высечь ребенка. Однажды он сек его до тех пор, пока сам выбился из сил, а в другой раз обещал отпустить 600 розог, но успел дать только 200, когда ребенка отняли.
Ив. В. Лопухина учил домашний слуга, а Ив. Ив. Дмитриева – гарнизонный сержант Копцев, который ничего не мог объяснить своему ученику из математики, стирал цифры, написанные Дмитриевым, и писал свои, к которым привык.
Некто С-в учился сначала у пономарской дочери, а потом был отдан в школу, в которой было до 120 мальчиков и один учитель Д.П. Попов, окончивший курс в вятской семинарии. Получая жалованья 150 рублей и будучи обременен большим семейством, Попов, сверх того, исполнял обязанности сторожа думы.
«У учителя нашего, – говорил С-в, – была медная указка, коей он бил ослушников и лентяев по головам; в том числе и мне доставалось: как хватит по голове, то искры посыплются и голову в кровь раскроит. Столь же часто ставил нас на горох, на колени, на несколько часов». Наиболее ленивых учеников Попов одевал в изорванную рогожу, ставил их на трое суток у ворот и заставлял всех товарищей, проходя мимо, плевать и харкать на них.
Такая грубая обстановка не могла нравиться людям богатым, и они, избегая отдавать своих детей в существовавшие тогда школы, предпочитали воспитывать дома при помощи гувернеров-иностранцев. Этот способ воспитания был еще хуже, потому что он вертелся исключительно на общественных приличиях и наружной вежливости, доведенных до тонкости.
«После чумы на Москву напала другая зараза – французолюбие, – говорил Н.П. Бантыш-Каменский. – Много французов и француженок наехало с разных сторон, и нет сомнения, что в числе их были люди очень вредные».
Гувернеры-французы, не имевшие никакой научной и педагогической подготовки и которым, по их нравственным качествам, не было места во Франции, ехали толпами в Россию и разбирались нарасхват по уголкам нашего обширного отечества. Никто не справлялся ни о познаниях, ни о нравственности их, но каждый хлопотал только о том, чтобы приобрести гувернера-иностранца.
По свидетельству Порошина, один московский дворянин нанял чухонца, выдавшего себя за француза и выучившего его детей вместо французского языка чухонскому. Француз-учитель Болотова заставлял списывать статьи из французского словаря, «в котором находилось изъяснение о каждом французском слове и толкования на французском же языке, следовательно, были на большую часть нам невразумительны». Савояр, французский учитель Ив. В. Лопухина, вовсе не знал правил языка.
Педагогическая деятельность тогдашнего времени находилась в руках негодных французов, развратных женщин, искателей приключений и французских лакеев, которые ловким обращением и уменьем изъясняться скрывали свое звание и невежество.
«Нет страны, – говорит Белькур, – где бы столько тратилось на образование, как в России. Здесь видишь в высшем сословии чуть не столько же воспитателей, сколько детей, и гувернеры эти получают хорошее жалованье, хотя весьма часто и не стоит его».
Француз Мессельер был поражен, когда увидел, что у многих знатных русских воспитывают детей беглецы из Франции, банкроты, развратники и даже женщины дурного поведения, побывавшие в переделке у парижской полиции.
Сатирические журналы того времени подсмеивались над такой погонею, и в одном из них было напечатано следующее объявление:
«Кронштадт. На сих днях в здешний порт прибыл из Бордо корабль; на нем, кроме самых модных товаров, привезены 24 француза. Многие из них в превеликой ссоре с парижской полицией, которая и попросила их выбраться из столицы. Ради того приехали они сюда и намерены вступить в должности учителей и гофмейстеров молодых благородных людей».
Подобные насмешки не достигали цели, и русское общество, оставаясь глухим ко всякого рода предостережениям, с полным доверием вверяло прибывшим воспитание своих детей, платя за это весьма дорого. Следуя безусловно моде, дворяне недостаточные воспитывали своих детей в складчину и сообща нанимали учителя-иноземца. Так, В.С. Хвостов и его два брата учились вместе с сыновьями трех других помещиков. Иногда знакомство с богатым и влиятельным лицом дозволяло недостаточному дворянину пристроить своего сына в дом «милостивца» и пользоваться уроками нанятого учителя, о чем обыкновенно оговаривалось в контракте. В государственном архиве сохранились два контракта, заключенные поручиком де Серати с князем М.В. Голицыным и с князем Черкасским.
Вот один из них:
«1745 года марта в день сей контракт заключен промеж его сиятельства г. камергера и кавалера князя Михаила Васильевича Голицына и поручика де Серати на год. Его сиятельство обещает поручику де Серати, который будет как гофмейстер у его сиятельства детей, давать 320 рублев в год и за показанную цену вместе с детьми его сиятельства должен поручик де Серати обучать двоих детей от флота г. капитана Матвея Васильевича Ржевского. А платить деньги по третям наперед; первую треть вшедши в дом 120 рублев, а другие трети по сту рублев. Сверх того, давать ему 15 ведер вина простого, постелю со всем прибором, мыть в доме так, как самому князю, свечей и топлива сколько пожелает. Для стола, во время поста, давать ему в его горницу по три блюда в обед и ужин, да и во время мясоеда, когда он пожелает, в свою горницу, будет ему дано всякой же раз по три блюда. Летом колясу парой, зимой – сани парой и с хомутами наборными, да еще малого, да кучера в ливрее. Лошади и люди всегда будут в его диспозиции и дабы никто не смел их тронуть без его позволения. Еще же ему будет позволено взять двух учеников, покамест будет в Москве.
Поручик же де Серати с своей стороны обещает обучать детей его сиятельства и г. Ржевского по-италиански, по-французски, по-немецки, по-латыни, истории и географии. Вышеписанное же время год обещает поручик де Серати учить со всяким прилежанием и иметь к детям всякое смотрение надлежащее и в деревню с его сиятельством ехать обязуется».
Подобных контрактов было заключаемо очень много, и беззастенчивые иностранцы брались учить многим языкам и всем предметам. При таких условиях образование русского общества было чисто внешнее: рабское поклонение ко всему иностранному, презрение ко всему родному, незнание русского языка и погоня за изучением божественного французского. «Отцы наши, – говорит современник, – воспитать нас желали как-нибудь, только чтобы не по-русски, и чтоб через воспитание наше мы не походили на россиян». Большинство вельмож не умело правильно писать. По свидетельству Грибовского, только князь Потемкин и гр. Безбородко знали русское правописание, а остальные были малограмотны или вовсе неграмотны, как, например, вятский губернатор Латышев, управлявший губернией в царствование Павла. И.И. Дмитриев говорит, что в его время учились читать и писать только люди богатые, а бедные дворяне ничему не учились, привыкая только к хозяйству; многие дворянские семейства переписывались с родственниками через грамотного дворового человека.
Тогдашнее воспитание выражалось полным отсутствием знакомства с теми богатыми сведениями, которые выработала европейская литература по всем отраслям наук, а взамен того с молодых лет внушалось пристрастие к тому, что бросалось в глаза и поражало своим наружным блеском. По словам Сегюра, русские одевались, жили, меблировали свои комнаты, ели, встречались и кланялись, вели себя на бале и обеде – как французы, англичане или немцы, но «под покровом европейского лоска еще видны были следы прежних времен». Даже и при дворе презрительно отзывались о русском театре и актерах, потому только, что они русские, а абонироваться на весь год на французские спектакли считалось обязанностью всякого порядочного человека, бывающего в обществе.
«Желать открыть дорогу своим детям, – говорилось в одном из современных журналов, – к новым познаниям через французский язык похвально; но не иметь попечения об их нравах, любви к отечеству, любви к ближнему – безбожно».
Влияние наружного французского лоска и подражание всему французскому было настолько всеобще, что севский архиерей Кирилл Флиоринский приказал, чтобы все окружающие его в священнодействии были причесаны с пуклями и под пудрой. «Не будем вопрошать, – говорит Добрынин, – кстати ли пудра и пукли к алтарю и к распущенным по плечам волосам? Но скажем о том, что ему немалого стоило труда приучивать к сей прихоти закоснелую монастырщину; напротив чего, я, склонен будучи от природы к опрятности до щегольства, всегда его веселил смешной чоской волос и был у него образцом для других».
В день своих именин Флиоринский, назвавши много гостей и имея келейника, любившего хлебнуть через край, просил Добрынина быть на этот день распорядителем.
– Ты знаешь, сколько я люблю порядок, – говорил архиерею, – и сколь нетерпелив там, где вижу непорядок. Посуди же, могу ли я нынешний день быть покоен? Иному моему брату, русскому архиерею, было бы сие нечувствительно, но я француз! Я имел случай быть в Париже раз, но не буду и не желаю иметь случая выбить из себя порядка и чистоты парижской».
Отказавшись от прошлого в нашей жизни и сделавшись слепыми подражателями всему иностранному, мы потеряли добродетели наших предков и променяли старое родное добро на новые чужие пороки. Неохотно и с трудом усваивая богатые сведения по различным отраслям наук и высокогуманные идеи европейского образования, мы перенимали только то, что манило к чувственным наслаждениям и ласкало самолюбие. Под французским кафтаном таилась грубость и жестокость, под утонченными манерами и вежливостью – пустота, изнеженность и трусость. С другой стороны, масса была невежественна и проявление животных инстинктов не редкость. Понятия о пользе общества, о любви к отечеству не существовало. «Черт меня возьми! – писал один из защитников иностранного издателю «Кошелька». – По чести моей я о вас сожалею. Вы родились в таком веке, в котором великие ваши добродетели блистательны быть не могут: ваша любовь к отечеству и к древним российским добродетелям не что иное, как, если позволено будет сказать, сумасбродство. Приятель мой, вы поздно родились или не в том месте, где бы вы мнениями своими могли прославиться. Время от времени нравы переменяются, а с ними и нравоучительные правила. Перестаньте понапрасну марать бумагу, ныне молодые ребята все живы, остры, ветрены, насмешливы, ведь они вас засмеют со всей вашей древней к отечеству любовью».
«Французские моды, – пишет Забелин, – французский вкус и в отношении нравов, и во внешней обстановке тогдашней общественной жизни господствовали во всей силе и с каждым днем изменяли русского человека».
– Сперва мы были просты, – говорили тогдашние старики, – правдивы и несколько грубы в обхождениях; но по неусыпному попечению господ французов, которые завели у нас петиметров, стали ныне проворны, обманчивы и учтивы. Сперва мы походили на статуи, представляющие важных людей, коими ныне украшаются сады; но теперь стали выпускными куклами, которые кривляются, скачут, бегают, повертывают головой и махают руками; сверх же того мы пудримся и опрыскиваемся благовонными водами.
Внешность и одна только внешность была достоянием общества и предметом подражания для молодого поколения. Люди истинно образованные считались единицами, а круглые невежды и люди с одним внешним лоском – тысячами. Отправление молодых людей за границу для окончания образования не приносило ожидаемых результатов. Такие лица, обыкновенно сыновья богатых родителей, привыкшие к лени и роскоши, не думали об образовании, искали наслаждений в парижской жизни, если удавалось, проматывали состояние и приносили домой запас не научных сведений, а рассказов о модах, роскоши, зрелищах и увеселениях. «Молодого российского поросенка, – написано было в «Трутне», – который ездил по чужим землям для просвещения своего разума и который воротился уже совершенной свиньей, желающие могут видеть безденежно по многим улицам сего города».
Отношение общества к литературе и науке было самое невежественное.
– Моя наука, – говорит тогдашний щеголь, – состоит в том, чтобы уметь одеваться со вкусом, чесать волосы по моде, кстати вздыхать, сидеть разбросану (непринужденно), иметь приятный вид, пленяющую походку и быть совсем развязану.
– Как глупы те люди, – говорит щеголиха, – которые в науках самые прекрасные лета погубляют. Ужасть как смешны ученые мужчины.
Книга для тогдашнего дворянина было нечто пустое, неважное. «Вельможа наш, – говорит «Трутень», – ненавидит и презирает все науки и художества, почитает оные бесчестием для всякой благородной головы. По его мнению, всякий шляхтич может все знать, ничему не учася. Философия, математика, физика и прочие науки суть безделицы, не стоящие внимания дворянского. Гербовник и патенты, едва-едва от пыли и моли спасшиеся, суть одни книги, кои он беспрестанно по складам разбирает».
«Дворянину, – писал один практический помещик, – нужно знать только законы гражданские, а для сей надобности нужно иметь обхождение с служащими в статской службе». Некоторые, стараясь показать себя любителями науки, собирали большие библиотеки, но книг никогда не читали. В.С. Хвостов видел в Екатеринбурге у заводчика Твердышева большую библиотеку, но сомневался, чтобы он ей пользовался. «Но известно то, что наследники поделили ее на три равные части, разбирая каждый по книге из каждого увража, как российских, так и иностранных сочинений». Даже и писатели смотрели на свою литературную деятельность как на что-то побочное. Державин ценил в себе чиновника более, чем поэта, а фон Визин смотрел на свои произведения как на средство забавлять людей.
При воспитании девушки обращалось исключительное внимание на внешний лоск и наружные формы: наряжали, выпрямляли стан, заставляли голову носить и поворачивать предписанным образом, учили танцевать. Известный в то время балетмейстер Ланде говаривал, что нигде так хорошо не танцуют менуэта, как в России.
Воспитанная в играх и забавах, женщина XVIII столетия в нравственном отношении далеко не привлекательна. Оставаясь в семейном быту в том же подчинении относительно мужчины, в каком была в период Домостроя, женщина в обществе являлась повелительницей своих поклонников. «Ныне женщин, – сказано в «Кошельке» 1774 года, – взаперти и под покрывалом их лиц не держат – все они наружи». Свобода в одежде и в манерах, умение произнести несколько модных слов, выученных наизусть, составляли наружные достоинства женщины, а в действительности она была несведуща, злословна, развратна и жестока. «Матушка моя, – пишет современник, – пришедши из конюшни, в которой обыкновенно ежедневно делала расправу крестьянам и крестьянкам, читает, бывало, французскую любовную книжку и мне все прелести любви и нежность любезного пола по-русски ясно пересказывает». Поступки известной Салтычихи, кн. Козловской, атаманши Ефремовой и других женщин, о которых мы упомянем ниже, не говорят в пользу нежного сердца прекрасного пола. Об образовании мягкого сердца, приготовлении хороших матерей и хозяек никто не заботился, но женщина, не знавшая тогдашних приличий и не следовавшая моде, подвергалась насмешкам.
Такое воспитание не могло не обратить на себя внимание людей, заботившихся о благосостоянии своей родины. Многие государственные деятели, каковы граф Н.И. Панин, Бецкой и другие, понимали всю несостоятельность тогдашнего домашнего воспитания и признавали необходимым перенести его в школы и подчинить надзору правительства.
Еще в указе 12 января 1755 года было сказано, что у большей части помещиков жили на дорогом содержании учителя, из которых многие не только не могли преподавать науки, но и сами ничего не знали, и от того лучшее для воспитания время пропадало даром. Многие родители, сами не имея никаких познаний в науках, принимали к себе в дом таких учителей, которые лакеями, парикмахерами и «другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали». Чтобы избавиться от таких учителей, было учреждено несколько школ и положено основание Московскому университету. Школ этих и частных пансионов, существовавших в некоторых немногих городах, было слишком недостаточно, и в 1764 году было утверждено «генеральное учреждение о воспитании обоего пола юношества».
«С давнего уже времени, – писала императрица Екатерина II Бецкому, – имеет Россия академию и разные училища и много употреблено иждивения на посылку российского юношества [за границу] для обучения наукам и художествам, но мало, буде не совсем ничего, существительных от того плодов собрано. Разбирая тому причины, не можем мы жаловаться на Провидение и малую в российском народе к наукам и художествам способность; но можно неоспоримо доказать, что к достижению того не прямые токмо пути избраны были, а чего совсем недоставало, о том совсем и помышляемо не было. Искусство доказало, что один только украшенный или просвещенный науками разум не делает еще доброго и пряного гражданина; по во многих случаях паче во вред бывает, если кто из самых нежных юности своей лет воспитан не в добродетелях и твердо оные в сердце его не вкоренены; а небрежением того и ежедневными дурными примерами привыкает он к мотовству, своевольству, бесчестному лакомству и непослушанию. Посему ясно, что корень всему злу и добру – воспитание; достигнуть же последнего с успехом и с твердым исполнением не инако можно, как избрать средства к тому прямые и основательные. Держась сего неоспоримого правила, единое токмо средство остается, т. е. произвести сперва способом воспитании, так сказать, новую породу или новых отцов и матерей, которые бы детям своим те же прямые и основательные воспитания правила в сердце вселить могли, какие получили они сами, и от них дети передали б паки своим детям».
Создание новой породы, новых отцов и матерей требовало времени, а между тем вкоренившиеся пороки повели к совершенному падению семейного начала. Постоянная и искренняя любовь супругов друг к другу считалась делом неприличным, не принятым в обществе. Когда Порошин рассказывал об одном счастливом браке, то присутствующие заметили, что такая горячность весьма редка ныне между мужем и женой. И.И. Дмитриев находил странным, что жена Державина принимала близко к сердцу все радости и огорчения мужа. «Отец мой дворянин, – говорит современник, – живучи с малых лет в деревне, был человек простого нрава и сообразовался во всем древним обычаям; а жена его, моя мать, была сложения тому совсем противного, отчего нередко происходили между ними несогласия и всегда друг друга не только всякими бранными словами, какие вздумать можно, ругали, но не проходило почти того дня, чтобы они между собой не дрались или людей в конюшне плетьми не секли. Я, будучи в доме их воспитан и имея в глазах такие поступки моих родителей, чрезмерную возымел к ним склонность и положил за правило себе во всем оным последовать. Намерение мое было гораздо удачно, ибо я в скорое время, к удивлению всех домашних, уже совершенно выражал все браные слова, которые, бывало, от родителей своих слышу».
Мода требовала, чтобы муж и жена жили на разных половинах, имели свой собственный круг знакомства и любовные связи. Князь и княгиня Вяземские, по словам Державина, «знали модное искусство давать друг другу свободу». В высших сферах считалось недостатком, если женщина обходилась без любовника, и потому каждая из них имела своего «болванчика», а иногда и нескольких.
«Для пополнения порожних мест, – читаем в «Трутне», – по положенному у одной престарелой кокетки о любовниках штату, потребно поставить молодых, пригожих и достаточных дворян и мещан до 12 человек. Кто пожелает к поставке оных подрядиться или и сами желающие заступить те убылые места, могут являться у упомянутой кокетки, где и кондиции им показаны будут».
Шапп утверждает, что большинство русских женщин его времени не знали других удовольствий, кроме чувственных, и часто предавались рабам, «которые, разумеется, не евнухи; крепкое телосложение и здоровье руководят их выбором». Новиков влагает в уста тогдашней женщины следующие слова: «Мужчина, притащи себя ко мне, я до тебя охотница». С другой стороны, каждый мужчина должен был иметь «метрессу», или любовницу, что, хотя стоило и больших денег, но было признаком хорошего тона. Шувалов, по словам князя Щербатова, имел многих метресс, сыпал на них деньги, а «дабы и тело его могло согласоваться с такой роскошью, принимал ежедневно лекарства, которые и смерть ему приключили». Князь Потемкин переменил нескольких и поочередно выдавал их замуж. «Граф Безбородко одной итальянской певице давал по 2000 руб. золотом, а при отъезде ее в Италию подарил ей деньгами и бриллиантами на 500 тыс. руб. Когда известная Сандунова от него отстала и вышла замуж, он взял на ее место танцовщицу Ленушку, имел от нее дочь, которую потом выдал замуж и дал за ней в приданое: дом в 300 тыс. руб. да имение, приносившее 80 тыс. руб. ежегодного дохода».
Служебное положение графа П.А. Румянцова заставляло его жить отдельно от супруги, которая, будучи примером постоянства, знала его неверность. По случаю какого-то праздника она послала подарки ему, камердинерам и несколько кусков на платье его метрессе. «Задунайский, тронутый до слез, сказал о супруге: она человек придворный, а я – солдат; ну, право, батюшки, если бы знал ее любовника, послал бы ему подарки».
Примеру вельмож следовали средние и низшие слои общества, и многие помещики держали целые гаремы.
Севский помещик, гвардии капитан Андрей Иванович Касагов, «по примеру премудрого иудейского царя Соломона», имел у себя гарем и «держался обыкновений золотого века, когда все люди, как говорят, были в естественном законе». В числе гаремных женщин находилась его любимая «султанша» – дочь священника его же села, «которую когда предпринял было отец освободить, то заплатил своей жизнью, ибо неизвестно куда девался».
Сластолюбие разливалось повсюду, и волокитство было общим развлечением и целью жизни. В обращении между мужчиной и женщиной в обществе было много вольности. Любовные похождения становились достоянием самого юного возраста, а рассказы о них – предмет любимого разговора для взрослых, причем присутствие детей не стесняло разговаривающих. 30 сентября 1764 года Порошин записал в своем дневнике: его превосходительство Никита Иванович [Панин] сказывать изволил в невразумительных его высочеству словах, что в бытность его в Швеции, некогда за столом зашла речь, что турки мужественны в полях цитерских, то одна бывшая тут графиня, не покрасневши нимало, на то молвила: на турок слава только, а я знаю и русских, против которых негде в этом туркам тягаться.
«К тому сказывал еще его сиятельство вице-канцлер, что как был здесь посланник персидский, то, поехавши назад, женского и мужеского пола свиты его персияне не щадили и увозили с собой. Покойный отец его сиятельства был тогда в Астрахани губернатором и получил повеление, чтобы при отъезде оного посланника со свитой, увезенных ими девок и мальчиков обобрать у них. Но совсем тем персияне, в сундуки заперши оных, провезли с собой» .
Результатом подобных бесед в присутствии детей было то, что юноша лет в тринадцать уже влюблялся в «комнатную дома девку» и в короткое время делался «невольником рабы своей».
В двух центрах, Петербурге и Москве, было столько случаев для увлечения и порчи молодых людей, что редкий из них не поддавался общему соблазну, и счастлив был тот, предмет страсти которого был не очень разорителен. Державин в своих записках не скрывает порока своего века и с наивностью говорит, что в молодых годах устранился от развратного общества только тем, что «имел любовную связь с одной хороших нравов и благородного поведения дамой, и как был очень к ней привязан, а она не отпускала от себя уклоняться в дурное знакомство, то и исправил он мало-помалу свое поведение».
При проезде через Могилев великий князь Павел Петрович, увидя молодого Энгельгардта и узнав от отца, что он записан сержантом в Преображенский полк, сказал: «Пожалуй, не спеши отправлять его на службу, если не хочешь, чтобы он развратился».
«Как Бог вынес из этой бездны, – говорил старик Н.А. Алферьев, – в которую мы погружались, я до сих пор постигнуть не могу. Кто поверит теперь, чтобы молодой человек, который не мог представить очевидного доказательства своей развращенности, был принимаем дурно или вовсе не принимаем в обществе своих товарищей и должен был ограничиться знакомством с одними пожилыми людьми; да и те иногда – прости им Господи – бывало, суются туда же! Кто не развратен был на деле, хвастал развратом и наклепывал на себя такие грехи, каким никогда и причастен быть не мог, а всему виной были праздность и французские учители. Да и как было не быть праздным? Молодой человек, записанный в пеленках в службу, в 20 лет имел уже чин майора и даже бригадира, выходил в отставку, имел достаточные доходы, жил барином привольно и заниматься, благодаря воспитанию, ничем не умел» .
Молодой человек погрязал в пустоте, в праздной и бесцельной жизни. Он жил минутой, изо дня в день и ничем, кроме чувственных наслаждений, не увлекался. Хорошо поесть, рассеять скуку шатанием из дома в дом, поиграть в карты, посплетничать – вот вся цель, которую суждено было ему преследовать.
Проснувшись в полдень или немного позже, русский дворянин прошлого столетия намазывал свое лицо парижской мазью, из желания сделать свою кожу мягкой и нежной, натирался разными водами и кропил себя духами; потом набрасывал на себя «пудремай» и, не зная, куда девать время, проводил несколько часов за туалетом: чистил зубы, румянил губы, подсурмливал брови, налеплял на лицо мушки, причесывал и пудрил голову. Убрать голову, завить волосы букль в двадцать и более было дело нелегкое как для мужчин, так и для женщин, и французским парикмахерам платились большие деньги за прическу со вкусом. Пудра употреблялась разная, смотря по цвету волос: pondre grise, poudre blonde и белила. Туалет продолжался у иных, как, например, у князя Платона Зубова, так долго, что он принимал в это время доклады и просителей. Окончив туалет, франт садился в маленькую карету, рыскал по городу, бегал из дома в дом; в одной гостиной он сам собирал новости, в другой рассказывал их; в одном доме он насмехался над тем, что видел в другом, а в третьем прилыгал и рассказывал даже и то, чего не видал. Он говорил всегда важно, с достоинством, имея в кармане на всякий случай несколько дешевых эпиграмм и пересыпая свою речь иностранными словами.
Сумароков говорил, что правописание наше испортили подьячие, а язык иностранцы: немцы насыпали в него слов немецких, петиметры – французских, предки наши – татарских, педанты – латышских, переводчики Св. Писания – греческих. «Честолюбие возвратит нас когда-нибудь, – писал он, – с сего пути несомненного заблуждения; но язык наш толикой сей заражен язвой, что и теперь уже вычищать его трудно, а ежели сие мнимое обогащение еще несколько лет продлится, так с вершенного очищения не можно будет больше надеться. Сказывай о мне, что некогда немка московской немецкой слободы говорила: mein муж каш домой, stieg через забор und fiel ins грязь. Это смешно, да и это смешно: «я в дистракции и дезеснере, амаита моя сделала мне инфиделите, а я нурсюр против ривала своего буду ревенжироваться».
«Кто бывал допущен в русские искренние беседы, – говорит Винский, – и имел возможность делать наблюдения, тот признается, что оные состоят по большей части из повествований. Десять и двенадцать человек обыкновенно слушают одного рассказчика». Разговор в деревнях вертится на хозяйстве и охоте, а в городах – тоже, с прибавлением городских новостей. «При рассказывании ссылки и поверки всегда бывают на бывалых; никогда ни на одну книгу ни один русский не ссылается и ни одного автора не именует. Дворянство почитает невежество своим правом. Человек со сведениями не только не уважается, но, можно сказать, обегается».
По словам фон Визина, лучшее препровождение в обществе состояло в богохулении и кощунстве: «В аристократии грубый материализм, сладострастие смешивались с атеизмом».
Белькур свидетельствует, что русские дамы, побывавшие в Париже, усвоили себе дурной тон французских модниц, дам полусвета (petites maitresses). «Хорошего же тона они не приобрели и весьма далеки от этой цели, как в отношении приятности разговора и ума, так и в отношении порядочности в обращении и в туалете». Наблюдательный француз говорит, что «как ни стараются они хорошо одеться, у них все выходит не складно. Три, четыре косынки, одетые без вкуса, делают их похожими на кормилиц, нарядившихся в детские пеленки. А те, что открывают грудь, переступают пределы приличия, так что парижанин принял бы их за женщин на содержании. И в самом деле, они имеют этот вид, стараются оглашать свои любовные похождения и содержать любовников на жалованье. Здесь открыто говорят, что такой-то господин живет в связи с такой-то дамой, рассказывают даже, что многие дамы больны вследствие своего разврата. К тому же они любят вино и крепкие напитки и много пьют их, подобно своим мужьям».
Как то, так и другое совершалось свободно, и, по свидетельству Новикова, дамы, занимавшие почетное положение в обществе, и притом богатые, не считали предосудительным продавать свою любовь за деньги и в одно и то же время принадлежать нескольким. Болотов говорит, что в последние годы царствования Екатерины II самовольные разводы, браки на близких родственницах, также от живых мужей и жен были весьма обыкновенны. Родители выдавали замуж дочерей за людей заведомо женатых, и духовенство поощряло разводы, за деньги, конечно. Тогда явилась мода, чтобы девушка выходила замуж побегом или была похищена. Такие поступки вызывали сочувствие, и являлись ходатаи за них у родителей, как мужчины, так и женщины. Многие специально занимались тем, что устраивали любовные интриги, помогали женам освобождаться от гнета мужей, девушкам убегать с любимым человеком, и затем мирили их с родителями. И.Ф. Лукин советовал своим детям, если захотят свататься, то избрать к тому людей доброго поведения и благонадежных. «С своей же стороны, – писал он, – прилежно рассматривать глазами и ушами и отнюдь не скоро к решимости той приступать; всего важнее в сем случае узнавать или разведать нрав твоей судьбы, вид, обхождение, человечество, – чтоб сколько ни на есть было сходственно с твоим положением; также нужно и о детях несравненных помыслить; должно и все предпринять с точностью, а не на фальшивых иногда воображениях основываться и отнюдь не с тем жениться советую всякому, чтоб вскоре потом и разойтиться, как то в мире ныне совершается». Иван Бутурлин без развода разъехался с женой: она вышла замуж за Ушакова, а он женился на Мавре Афанасьевне и жили спокойно. Незаконные браки не признавались церковью, но незаконных детей усыновить было очень легко.
Распущенность нравов была полная даже и среди высшего сословия. Граф Завадовский бывал часто в веселом настроении, и, по рассказу Н.И. Греча, вино сократило его жизнь. Статс-секретарь императрицы Храповицкий был большой гуляка, а граф Безбородко сверх того и любитель общества прекрасного пола. «Каждую субботу после обеда надевал он синий сюртук, круглую шляпу, брал трость с золотым набалдашником и клал сто рублей в карман. Вооруженный таким образом, посещал он самые неблагопристойные дома. Зимой по воскресеньям бывал он всегда в маскарадах Лиона и проводил время среди прелестниц часов до пяти утра. Однажды, потребованный императрицей совершенно неожиданно, когда проводил время среди шумной оргии, Безбородко, чтобы отрезвиться, приказал пустить себе кровь из обеих рук. «Наши дураки, в иностранной коллегии присутствующие, – записал Храповицкий, – не думая о делах, проводят время только с девками».
Образ жизни привилегированного сословия заключался в постоянном стремлении к роскоши, великолепию и блеску, которым нельзя не удивляться, читая дошедшие до нас описания жизни наших предков. Прорубив в Европу окно, а не дверь, мы не имели возможности познакомиться с основами и фундаментом цивилизации, а доставали из окна верхушки ее, все то, что покровительствовало животным инстинктам и чувственным наслаждениям. Порча нравов и роскошь начали развиваться с царствования Петра Великого и дошли впоследствии до чудовищных размеров. Забравшись первоначально в верхние слои общества, порок спустился потом до самых нижних, до бедных дворян и однодворцев.
Каждый дворянин считал необходимостью и обязанностью держать огромную дворню, состоявшую из праздных безземельных людей, не приносивших никакой пользы государству, потому что они податей не платили и не отбывали повинности натурой. Распоряжаясь этими людьми по своему произволу, помещики часто ссылали со своего двора людей старых, больных и увечных, чтобы не кормить их, а иногда завещали отпустить их на свободу после своей смерти. Сделавшись вольными, все эти люди не знали, куда деваться, увеличивали толпу людей, не имевших определенного занятия, и, бродя с места на место, кормились милостыней, подаянием или приставали к шайкам воров и разбойников. С течением времени число таких людей не только не уменьшилось, а, напротив, все увеличивалось. По числу дворовых и прислуги нередко определялось богатство, важность и значение помещика или должностного лица, и число дворни доходило в некоторых домах до 500 человек. Роскошный век требовал, чтобы каждый гвардейский офицер имел хорошую квартиру, в передней которой должна была толпиться стая слуг в виде егерей, гусаров, одетых в роскошное платье, нередко обшитое золотом и серебром и стоившее несколько сот рублей. Провинция тянулась за столицей, и многие помещики имели свои хоры музыкантов, песенников, труппы актеров, балетмейстеров, художников и проч. По свидетельству Болотова, в одной Москве считалось до 10 тысяч музыкантов. В той же Москве считалось до 15 театров, из которых только один казенный, а все остальные принадлежали частным лицам.
Кроме актеров, музыкантов, выездных лакеев и официантов, у сколько-нибудь зажиточных дворян были: буфетчики, дворецкие, парикмахеры, кондитеры, повара, скороходы, псари, егеря и проч. Князь Потемкин имел театральную труппу, музыкантов, выписанных из-за границы, и художников. У богатого помещика Головина было более 800 человек дворовых, у графа Орлова до 500 слуг; при главном петербургском доме Разумовского находилось 190 слуг, при двух других домах было 38 человек и при четырех детях 81 человек. В подмосковном имении графа П.Б. Шереметева среди многочисленной дворни были актеры, актрисы, лекарь, архитектор, квартирмистр, управляющий матросами, живописец, геодезист, ружейник и ложный мастер, дровяник, угольщик, 12 гусаров с гусарским командиром и проч. В имении графа В. Орлова были «свои портные, башмачники, шорники, конюхи, коновалы, садовники, фельдшера, аптекаря, часовщики, плотники, столяры, каменщики, кирпичники и проч., свои музыканты и актеры, свой архитектор, живописец, если и не заправский астроном, то все-таки человек, приученный наблюдать звезды, были и доморощенные поэты; наконец, один камердинер исполнял обязанности богослова: читая графу вслух, он вступал с ним в словопрение о религиозных вопросах. Были, наконец, и такие, которым поручали давать уроки чистописания, переписывать учебные тетради и вообще оказывать содействие обучению детей и внуков графа».
У помещиков средней руки дворня была также весьма многочисленна: в имении Лунина из общего числа душ было 9 % дворовых, у князей Голицыных – 5 %, у Авд. М. Нарышкиной – 7 %, у князя М. Голицына – 10 % и проч.
Окружать себя многочисленной дворней, а в особенности свитой, считалось весьма почетным. По свидетельству Добрынина, белорусский губернатор ходил на службу в наместническое правление не иначе как предшествуемый и сопровождаемый чиновниками и знатнейшим шляхетством губернии, пажами и швейцарами.
Многочисленная свита и прислуга были, конечно, излишней роскошью, но вполне соответствовали тогдашней обстановке. Образ жизни был гостеприимный и более или менее широкий, смотря по богатству и званию. Почти у всех были обеденные столы для их знакомых и подчиненных. Люди праздные, ведущие холостую жизнь, затруднялись только в выборе, у кого обедать или провести вечер. У графа К.Г. Разумовского был всегда открытый стол на 50 человек; много бывало у него за столом таких гостей, которых он никогда не знавал и видел в первый раз. Обер-гофмейстер Л.А. Нарышкин был известен своей роскошной жизнью и радушным гостеприимством.
Радушие и роскошное гостеприимство были настолько развиты у нас, вошли, так сказать, в плоть и кровь, что всякая другая обстановка была непонятна и возбуждала в русском человеке негодование или сожаление. Говоря об Италии, Д.И. фон Визин замечает: «В редких домах играют в карты, и то по гривне в ломбер. Угощение у них в вечер, конечно, четыре рубля не стоит. Свечи четыре сгорит восковых, да копеек на пять деревянного масла. Обедать никто никогда не унимает [не приглашает, не оставляет]. Мой банкир, человек пребогатый, дал мне обед и пригласил для меня большую компанию. Я, сидя за столом, за него краснелся: званый его обед был несравненно хуже моего вседневного в трактире». По словам фон Визина, столовое белье во всей Франции было «так мерзко, что у знатных праздничное несравненно хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подается». 9 октября 1764 года Порошин записал в своем дневнике, что за обедом у наследника рассуждали о придворных маскарадах и были очень недовольны скромностью в угощении. «Говорили, что если так продолжаться будут, то многие со временем не станут ездить: стола нет, пить ничего не допросишься, кроме кислых щей; игры нет». Граф Н.И. Панин склонялся на сторону большинства и высказывал, что лучше совсем не давать при дворе маскарадов, чем давать с такой экономией. Мнение это казалось тем правильнее, что рядом с этим в домах частных лиц задавались лукулловские обеды, маскарады и балы, на которых лилось рекой вино, бывшее, говорит Добрынин, «очень ясным таинством плоти и крови измученных крестьян».
Привыкшее к кутежам, попойкам и обиженное указом 1765 года, запрещавшим возить с собой в город водку, дворянство, собравшись в комиссию уложения, хлопотало о пожаловании его водочной привилегией. «Дворянство, – говорили депутаты, – имея штаб и обер-офицерские чины, приехав в город, за неимением при себе домовой водки и вина, принуждены бывают покупать водку и вино с противными и непристойными специями и запахом, почему дворянство по характерам их принуждено видеть в том себе недостаток».
«Упадая к монаршим стопам», дворянство просило дозволить возить водку по-прежнему и заявляло, что ему дорога будет «сия высокомонаршая милость».
Вино и званые обеды заполняли пустую и праздную жизнь испорченного века. Стол князя Потемкина стоил ежедневно 800 руб., а князя П. Зубова, графа Н.И. Салтыкова и графини Браницкой стоил придворной конторе ежедневно по 400 руб. и сверх того напитки, кофе, шоколад и проч. по 200 руб. в день. Стол Теплова стоил императрице 7000 руб. в год. Он просил, чтобы ему выдали деньгами, но придворное ведомство не согласилось. У богатого помещика Головина ежедневно подавалось семь родов кушаний, но число блюд доходило до 40 и более. Для каждого кушанья был отдельный повар, обязанный принести приготовленное в столовую в белом фартуке и колпаке. Все, говорит Болотов, не только знатные и богатые, но и люди с средним состоянием старались есть на серебре и заказывали себе серебряные сервизы, нередко из последних средств или в долг. Быть по уши в долгах и не платить их не считалось бесчестным, но иметь «гнусный» стол или «скаредную» квартиру было предосудительно. «Как у двора, так и в столице, – говорит фон Визин, – никто без долгу не живет, для того чаще всех спрягается глагол: быть должным; глагол этот не спрягается в прошедшем времени, ибо никто долгов не платит».
Описывая бал и ужин, данные Шереметевым в честь императрицы в подмосковной деревне, французский посол граф Сегюр говорит, что он никогда не видал такого большого числа золотых и серебряных сосудов, столько фарфора, мрамора и порфира. «Наконец (что многим покажется странным), весь хрусталь на столе на сто приборов был изукрашен и осыпан дорогими каменьями всех цветов, родов и самой высокой цены».
Для встречи императрицы в Шилове, во время путешествия ее в Белоруссию в 1780 году, Зорич построил огромный дом, богато убрал его и выписал из Саксонии фарфоровый сервиз, стоивший 60 тысяч рублей. Любители представляли пантомиму, для которой было приготовлено до 70 декораций. Он устроил три рода благородных спектаклей: во французской опере играли княгиня К.А. Долгорукая, графиня Меллина и другие; в русской комедии и трагедии участвовали князь П.В. Мещерский с женой, а балет танцевал Д.И. Хорват с кадетами шкловского корпуса. После спектакля был ужин, а затем фейерверк, который приготовлял генерал-майор Меллисино в течение нескольких месяцев и один павильон которого состоял из 50 тысяч ракет. Зорич жил очень широко, и в его имение, Шклов, стекались со всех концов люди всякого рода, звания и наций. Здесь были родственники и прежние сослуживцы Зорича по гусарскому полку, офицеры, не имеющие приюта, игроки, авантюристы всякого рода, французы, итальянцы, немцы, сербы, молдаване, турки – «словом, всякий сброд и побродяги».
Получивший в той же Могилевской губернии большие имения И.Н. Корсаков поселился в 30 верстах от Могилева в деревне Желивль. Туда приезжали к нему все родственники из Смоленской губернии, и ежедневно у него бывало до 80 гостей. Шампанское пили не только гости, но и приехавшая с ними прислуга.
Во время путешествия императрицы в Крым были устраиваемы иллюминации на протяжении 50 верст, строились дворцы на болотах, разводились временные парки среди степей. В Смоленске Екатерина II давала бал, на который собралось до 300 дам. «Они показали нам, – говорит Сегюр, – до какой степени внутри империи дошло подражание роскоши, модам и приемам, которое встречаем при блистательных дворах европейских. Наружность во всем выражала образование; но за этим легким покровом внимательный наблюдатель мог легко открыть следы старобытной Московии».
29 июля 1772 года, на петергофской дороге, в 11 верстах от столицы, Лев Александрович Нарышкин устроил для императрицы маскарад. В обширном парке были возведены беседки, на острове – качели и другие игры для простого народа. Внутри густого леса была устроена пещера, на поверхности которой рассыпаны цветы и разложены фрукты. Далее был холм, на верху которого стояла пастушья хижина, а по отлогости расположились пастушки, игравшие на свирелях. Две пастушки, дочери хозяина, Наталья и Екатерина Львовны Нарышкины, пригласили императрицу в хижину и, предшествуя ей, усыпали путь цветами. По приближении высокой гостьи гора «вдруг расступилась и вместо хижины открылся огромный и великолепный храм победы» с надписью: «Екатерине II победительнице». Кругом храма были собраны вооруженные ратники, впереди стоял хор музыкантов; глава храма была иллюминована огненными сосудами, а над всем этим царила «Слава».
Из храма вышел гений победы, сын хозяина, Дмитрий Львович Нарышкин, поднес императрице лавровый венок, и лишь только она вступила в храм, как все трофеи, которыми был убран храм, превратились в изображение побед.
Картины эти были: 1) взятие Хотина с надписью: «Сопротивление было бы тщетно»; 2) сражение при Ларге – «Не сим одним окончится»; 3) победа при Кагуле – «Число преодолено храбростью»; 4) Чесменский бой – «Небывалое исполнилось»; 5) взятие Бендер – «Что может устоять?» 6) покорение Крыма – «Коль сладок ныне жребий мой». Отсюда императрица отправилась к китайскому урочищу, где были построены китайские домики, птичники, гора из самых редких морских раковин, камней и окаменелых растений; вся прислуга, одетая по-китайски, играла «на разных китайских и мусикийских орудиях». После танцев и ужина был сожжен великолепный фейерверк, изображавший Астрей, возвращающую золотой век, и состоявший из нескольких тысяч ракет, колес и проч.
Во время второй турецкой войны князь Потемкин устроил под Бендерами праздник в комнатах, нарочно для того вырытых под землей. Огромная подземельная зала поддерживалась несколькими колоннами, была убрана бархатными диванами и всем, что может выдумать каприз и почти безграничная роскошь.
28 февраля 1791 года светлейший князь Г.А. Потемкин-Таврический приехал в Петербург. Дворяне, купцы и даже богатые мещане наперерыв друг с другом старались угостить приехавшего. Был Великий пост, и хозяева праздников покупали стерлядей, причем за одну платили по сто, двести и триста рублей. Редкий день проходил, чтобы кто-нибудь не дал великолепного обеда или ужина. «Великий пост превратился в масленичные праздники. Нарушение святыни поражало умы людей благочестивых; но мудрые и просвещенные мира сего посмеивались благочестию, считая оное грубым суеверием и заржавелой древностью».
Князь Потемкин в благодарность за радушие и прием сам устроил маскарад. Дом, в котором предполагалось празднество, был не только не убран, но и не достроен; при нем не было никакой площади или обширного двора. Появилось множество работников и художников, городские мастера были завалены работой домашней утвари. Из лавок взято напрокат до 200 люстр и столько же зеркал, кроме тех, которые были привезены с собственных заводов светлейшего. На освещение было употреблено 300 пудов воску и от 9 до 10 тысяч свечей; приготовлено более 20 тысяч шкаликов. Стеклянный завод князя был занят приготовлением огромного количества разноцветных фонарей, разных плодов, бус и других фигур. Богатые ливреи шились на сто человек; перед домом строилась иллюминация. Для устройства площади срыли несколько соседних домов и конюшен, сняли несколько заборов и на очищенном месте устроили качели для народа и триумфальные ворота.
В течение более недели были репетиции кадрили в костюмах, на которых присутствовало от 180–200 человек; угощение их ужином стоило князю ежедневно до 14 тысяч рублей. «Одна уха стоила свыше тысячи рублей, ибо ей наполняли преогромную семи– или восьмипудовую серебряную чашу: два человека стоя раздавали всему столу, а по раздаче оставалось еще для толикого же числа гостей».
Наступило 28 апреля – день праздника. На площадке перед домом были поставлены кадки с медовым квасом и сбитнем. Возле стены, окружающей площадку, разложены для народа съестные припасы, а на стене висели принадлежности мужской одежды: сапоги, коты, онучи, лапти, шляпы, кушаки и проч. Внутренность дворца была залита огнями, украшена бронзой, люстрами с органами, часами с репетицией, устлана коврами и проч.
Иллюминация зажигалась в течение часа более чем 300 человек. Кадриль состояла из 24 пар, причем мужчины были одеты в испанскую одежду, а дамы – в греческую. У дам как чалмы, так и платья богато вышиты золотом, а пояса и ожерелья блистали драгоценными камнями. В кадрили участвовали: великие князья Александр и Константин Павловичи, герцог Виртембергский, князь Голицын, фрейлина Протасова, Салтыкова и другие. После танцев был театр, потом опять танцы и затем в 11 часов вечера ужин. Стол был накрыт на 500 приборов, за которыми поместились только одни дамы, а кавалеры им прислуживали. «Для освещения стола поставлены были с огнем великие стеклянные братины или чаши, расписанные разными красками, от которых свет издавался всяких цветов». После ужина был вокальный и инструментальный концерт.
Присутствующие на подобных балах, празднествах и маскарадах поражали роскошью своей одежды. На одном из своих праздников Потемкин имел шляпу до того тяжелую от массы нашитых на ней драгоценных каменьев, что адъютант должен был носить ее за князем; обыкновенное парадное его платье стоило 200 тысяч руб. При отправлении графа Г.Г. Орлова на фокшанский конгресс ему было пожаловано много драгоценных платьев, из которых одно, по тогдашним ценам, стоило миллион рублей. Граф Безбородко издерживал на жизнь огромные суммы, собрал в своей квартире груды золота и серебра и осыпал себя бриллиантами. Праздники его в 1793 году, по случаю заключения мира с Портой, и в 1796 году, во время приезда шведского короля в Петербург, наделали много шума. В торжественные дни он приезжал ко двору одетым в богатое платье: Андреевская звезда на нем, погон для ленты, пуговицы на кафтане, эфес на шпаге и пряжка на башмаках – были все из бриллиантов.
На свадьбе Екатерины гофмаршал Нарышкин имел кафтан, вышитый серебром. «Сзади от самой прорехи вверх вышито было дерево; сучья и листья его в рукава пошли и по фигуре оного сучья, оба обшлага были разные».
По словам графа Н.И. Панина, во время свадьбы принцессы Анны на директоре горных заводов генерале Шомбере был гусарский мундир с бриллиантами тысяч на полтораста. Тот же Шомбер устроил иллюминацию в виде горы, в которой были показаны все горные работы.
Роскошь в костюмах доходила до последней крайности: бархат, кружева и блонды, серебряные и золотые украшения считались необходимыми принадлежностями туалета. Шитые золотом или серебром кафтаны и камзолы, бархатные шубы с золотыми кистями, тонкие кружевные манжеты составляли принадлежность мужского костюма. Граф Н.И. Панин принимал своих подчиненных в атласном широком халате, в большом колпаке, перевязанном розовыми лентами, и, чтобы не уронить своего достоинства, прежде чем заговорить с кем-нибудь, он в таком наряде прогуливался перед глазами собравшейся публики.
Франты привешивали иногда золотые кисти на кафтанах подле петель, носили чулки со стрелками, башмаки с цветными каблуками и большими пряжками. Они имели при себе лорнет, часы, по нескольку золотых и иногда осыпанных бриллиантами табакерок «с миниатюрными портретами красавиц или с изображением сердца, пронзенного стрелой»; на пальцах носили дорогие перстни, а в руках трость. Каждый порядочный человек должен был иметь датскую собаку, скорохода и несколько камзолов, чтобы иметь возможность переменять их, сообразуясь с временем года и с модным цветом.
Переодеваться по нескольку раз в день было признаком аристократизма и хорошего тона. Даже и военные надевали попеременно то мундир, то статское платье разных цветов и всегда более дорогое, чем военное. Гвардейские офицеры, по принятому обычаю, должны были ездить не иначе как в карете и иметь по крайней мере четыре лошади. Число лошадей, запрягаемых в экипаж, было подчинено строгому контролю и зависело от положения и чина. «Усмотрела я, – писала императрица генерал-полицеймейстеру, – не токмо где в городе, но и мимо моих окон в санях тройкой с двумя вершниками, что делает пять лошадей рядом. А указом императрицы Елизаветы Петровны оное накрепко запрещено: того ради подтвердить, ежели впредь то чинить будут, за третью припряжную лошадь по 500 рублей штрафу доправливать, чего вам крепко наблюдать и по оному исполнение чинить неотменно».
Если нельзя было запрягать столько лошадей, сколько желаешь, зато можно было иметь самые прихотливые экипажи. Граф Безбородко имел золоченую восьмистекольную карету. Граф Остерман ездил в торжественные дни в золоченой карете на шести белых лошадях; на запятках кареты стояли роскошно одетые гайдуки, в казакинах с серебряными шнурами, голубых епанчах, высоких картузах с перьями и серебряными бляхами. Перед каретой шли два скорохода с булавами и в башмаках, несмотря ни на какую грязь. У Нарышкина была особая кособокая карета, вся в зеркальных стеклах, причем и «колеса зеркальными стеклами выложены были».
В январе 1765 года граф Д.М. Матюшкин проехал мимо дворца весьма оригинальным образом. На зимнем ходу была поставлена маленькая колясочка, называемая diable, заложенная шестью лошадьми, которыми сам граф правил; шляпа под пазухой и в одной руке бич, которым он салютовал всем едущим. Впереди ехал верхом шталмейстер Матюшкина с бичом и, очищая путь, кричал: gare, gare! Смотря на эту сцену из окна граф Н. Панин заметил: l’amour même ne saurait se présenter avec plus de grâces.
Знати подражало все общество, сколько-нибудь придерживавшееся европейским обычаям. Были люди и не особенно богатые, которые содержали по шести карет и по шести цугов лошадей, имели огромные своры охотничьих собак и проч., которые подбирались под масть, сортировались по статьям и породам. Подобрать несколько цугов лошадей, то серых, то рыжих, с одинаковыми проточинами во лбу , или подобрать несколько свор собак было дело не легкое, но зато достигший этого гордился своей деятельностью и был предметом зависти для других.
«Два года уже, – писал граф П.И. Панин О.А. Поздееву, – стараюсь я собрать себе достаточную свору все серых, борзых собак, но за бывшим в них мором не дошел больше, как имею к весне только трех кобелей сей шерсти; а спознал я, что в провинции вашей, у помещика у Петра Михайловича Ермолова, живущего в деревне своей, называемой Чернявино или Черное, есть резвый кобель серый. А как низовые наши собратия за последнее мое по оборони их служение, почти все изъявляли и казалися быть желательными, при удобных случаях, вспомоществовать и мне в моих от них выгодах, то невозможно ли вам, дорогой приятель, изобрести средство оного борзого серого кобеля доставить мне?»
Сознаваясь, что имеет страсть к псовой охоте, граф П.И. Панин просил сделать ему это одолжение «с тем Петру Михайловичу от меня обещанием, что я буду за оное ему не только навсегда благодарен, но и готов, если он пожелает, того самого кобеля, когда не изведется, возвратить ему осени через две или, между тем, прислать ему из моих достойную суку вязанную [слученную], либо с ним самим, либо с каким лучших из моих кобелей. Я уверен, что вы, государь мой, с охотой употребите ваше возможное к тому старание».
Собаки играли не последнюю роль в жизни помещика, и нередко за хорошую собаку уступалось несколько душ крестьян.
Затейливые экипажи, псовые охоты, пиры и праздники наполняли всю жизнь помещика-дворянина.
На все эти затеи нужны были деньги, и вот, с учреждением двадцатилетнего банка, все дворянство бросилось закладывать имения, и полученные деньги пошли на роскошь и мотовство. Дворянство вошло в долги и видимо стало беднеть. Чтобы покрыть свои расходы и долги, помещики продавали крестьян в розницу: мальчика, девочку, лакея, кучера, повара и проч.
«Должен я сказать, к чести отца моего, – писал фон Визин, – что он, имея не более пятисот душ, живучи в обществе с хорошими дворянами, воспитывая восьмерых детей, умел жить и умереть без долга. Сие искусство в нынешнем обращении света едва ли кому известно».
«В эпоху моей молодости, – говорит неизвестный автор , – старики и молодые были в полной команде философов XVIII столетия. Безнравственность, разврат, распутство достигли тогда до высшей степени, и по всей справедливости сказать должно, что мы, старики, напрасно порицаем нынешний век. Наши дети и внучата во сто раз лучше, чем мы были в их лета».
Назад: Глава 13
Дальше: Глава 15