Мало, но много
Многократно отмечалось, что, как правило, наиболее грубая инвективная речь строится на очень небольшом количестве корней. В русской практике это несколько названий гениталий, выводящих органов и полового акта. В английском языке есть даже специальное название для инвективного ядра: «dirty dozen», то есть «грязная дюжина». Строго говоря, таких корней даже меньше дюжины что в английском, что в русском языках. Другое дело, что от этих корней образовывается неисчислимое количество производных.
Ограниченность основного инвективного набора явно не случайна и требует объяснения. Но сначала отметим два факта: очевидную древность этого слоя в становлении человека как вида и раннее развитие его в процессе формирования психики отдельного человека. Дописьменный период развития инвективного общения огромен, и исследователи утверждают, что первобытный человек научился браниться раньше, чем говорить. В определённом смысле можно даже говорить о дочеловеческом развитии инвективы: вспомним угрожающие звуки, издаваемые животными. У ребёнка же обзывания появляются ещё в дописьменный период. А это естественно приводит к сохранению самых примитивных грамматических форм и тем.
Не забудем также об особых условиях функционирования инвективы в устной речи. Во время перебранки, обмена угрозами и тому подобному необходима особенно быстрая реакция, когда на обдумывание ответа и выбор нужного слова просто нет времени.
Кроме того, справедливо, что положительные эмоции как правило, требуют более точных средств выражения, нежели отрицательные. Конечно, любого хорошего и любого плохого человека можно назвать словом, предельно широким по значению, каким-нибудь там «голубчик» или «гад». И всё же того, кто нравится, хочется обозначить поточнее. Отрицательные эмоции заставляют воспринимать оппонента более стереотипно, ибо ненавидящий или возмущённый человек в большей степени замкнут на собственных переживаниях.
Можно выразить эту мысль более афористично: все наши друзья – разные, все наши враги – на одно лицо. Близких друзей хочется назвать каждого по-своему, для врагов же достаточно очень ограниченного бранного набора. «Дураком» можно назвать человека, которого вы обвиняете совсем не в глупости, а, скажем, нечестности. Это особенно характерно для общения детей.
Отметим, наконец, что в изощрённости инвективы нет практической необходимости ещё по одной причине. Мы уже знаем, что эмоциональная разрядка наступает в результате взламывания табу, причём для того, чтобы произвести желаемый шокирующий эффект, необходимо и обычно достаточно просто обнаружить намерение нарушить тот или иной этический запрет. Неважно, как запрет нарушен, важно, что он нарушен. В таких обстоятельствах чрезмерная изощрённость инвективного словоупотребления часто производит впечатление некоторой выспренности, надуманности, неподлинности чувств.
Виртуозная брань порой вызывает просто комический эффект, что мгновенно снижает её агрессивность.
Сравните в этой связи известный отрывок из «Трёх товарищей» Э. М. Ремарка:
Было уже довольно темно, когда я отвёл Патрицию Хольман домой. Медленно возвращался я назад. На душе у меня стало вдруг одиноко и пусто. […] Чёрт побери! Меня круто развернуло, потому что я налетел на кого-то толстенького человечка. «Эй! – прорычал толстяк, кипя от бешенства. – Протри глаза, неуклюжий пук соломенный!» Я не отвёл глаза. «Ты что, не привык людей встречать, а?» – продолжал он гавкать. Он попался мне как нельзя более кстати. «Людей-то я встречал, – ответил я, – но вот не видал, чтобы по улице ходили пивные бочки». Толстяк ни минуты не помедлил с ответом. Он застыл, раздулся и прошипел: «Знаешь что? Иди-ка ты в зоопарк! Нечего сонным кенгуру на улице делать!» Я сообразил, что имею дело с ругателем высокого класса. Ну что, несмотря на моё угнетённое состояние, нельзя было ронять своё достоинство. «Ступай своей дорогой, ты, полоумный семимесячный недоносок!» – сказал я и поднял руку в благословляющем жесте. Он пропустил мой совет мимо ушей. «Пусть тебе в башку хоть бетон жидкий зальют, павиан ты бесхвостый!» – пролаял он. Я запустил в него плоскостопым декадентом. Он в меня – линючим какаду. Я его двинул безработным мойщиком трупов. На это он уже с некоторым уважением обозначил меня как коровью голову, поражённую раковой опухолью. Тогда я, чтобы уж на том и закончить, назвал его бродячим кладбищем бифштексов. И тут лицо его просияло. «Бродячее кладбище бифштексов – это здорово, – сказал он. – Я такого ещё не слыхал. Включу в свой репертуар. Ну, а пока…» Он приподнял шляпу, и мы расстались, преисполненные взаимного уважения. Перебранка меня освежила.
Как видим, у Ремарка перебранка превратилась в самостоятельную деятельность. Авторов подобных высказываний в значительной степени интересует не цель добиться унижения адресата, а сам процесс творчества, блеск демонстрируемых стилистических приёмов сам по себе. В приведённом примере об этом сказано прямо: «…мы расстались, преисполненные взаимного уважения». Такой результат был бы невозможен, если бы цветистые обзывания действительно воспринимались собеседниками как оскорбления.
Впрочем, не стоит забывать, что обращение к инвективе как к привычному средству общения – безразлично в каком качестве – больше характерно для людей с очень бедным словарём, неспособным выражать обуревающие их эмоции. В частности, ещё и поэтому виртуозная брань воспринимается рядовыми членами группы как недоступное большинству искусство. В книге Н. Раскина «Энциклопедия хулиганствующего ортодокса» есть такая запись.
Юрий Петрович Любимов вспоминал:
«Мне Вольпин рассказывал, как спасся с Эрдманом в лагерях, когда туда к уркам попали. Блатняга к ним подходит. «Ну что, дать тебе в долг? Дать? Ну?» – пена у него уже изо рта шла. Сейчас пришьёт. И вдруг Вольпин выдаёт ему на двух страницах зарифмованную матерщину. И блатняга обалдел. И идёт у них отвал. Театр. А они это любили. И Вольпина с Эрдманом сразу зауважали. Места на нарах уступили. И попросили матерщину на бис повторить.
Скорее всего, речь там шла о бессмысленных рифмовках, состоящих только из самых грубых русских инвектив, обычно бытующих под сомнительными названиями «Большой загиб Петра Великого», «Малый загиб Петра Великого» и прочих. Вот одна такая. Её сообщил автору Л. М. Городин, политзаключённый с двадцатилетним стажем:
…Мне с тобой не сговориться. Поцелуй лисицу в пиздицу, зайца – в яйца, собаку – в сраку, антилопу – в жопу, волка – в хуй и больше со мной не толкуй. Мать твою ети на сухом пути, тётку – в глотку, гувернанку – наизнанку. Дяде твоему в течь то, что ты ешь, матери твоей в сраку – мёрзлую собаку, чтобы она стыла, выла, лаяла, скребла, ебла и выебла такого сукиного сына, как ты. Хуй тебе жеребячий в рот вставлячий да потише вынимачий, чтобы стал ты понимать, как ебу я твою мать.
Вы заметили, что в рассказике «художественная матерщина» называется именно театром? И повторяется она не как-нибудь, а «на бис»?
Важное уточнение. Сказанное выше о любви к сквернословию людей с бедным словарным запасом, конечно, остаётся в силе. Но вот какой текст появился в Интернете. Назывался он «Любовь к алкоголю и мату: странные признаки высокого интеллекта»». Начинается он так:
Поздно ложитесь в постель, ругаетесь, как сапожник, и хаос на рабочем столе проводит в ужас? Не расстраивайтесь. Просто вы, скорее всего, очень умный человек. Так, по крайней мере, рассудили видные психологи сразу из нескольких главных университетов мира.
Группа учёных из университета американского штата Миннесота, утверждается в этом тексте, якобы заявляют, что сплошь и рядом люди с высоким интеллектом «матерятся, аки деревенский Ванька». И ограниченность словарного запаса тут ни при чём. Одним из главных свойств умного человека, говорят специалисты канадского университета Лейкхед, является проекция возможных неприятностей. В результате они вынуждены жить в состоянии перманентного стресса. Мат у них – своеобразная реакция и попытка разрядки.
К подобным сведениям из непроверенных источников следует относиться осторожно. Но если задуматься…