Книга: Тени в раю
Назад: XXX
Дальше: XXXII

XXXI

Бетти Штейн умерла в январе. Последнее наступление немецких войск добило ее. Она с жадностью следила за продвижением союзников, комната ее была завалена газетами. Когда же неожиданно началось немецкое контрнаступление, ее мужеству был нанесен страшный удар. Даже провал наступления не придал ей бодрости. Ее охватило чувство страшной безысходности при мысли о том, что теперь война затянется еще на несколько лет. Надежды на то, что немцам удастся избавиться от нацистов, угасали.
— Немцы будут защищать каждый город, — устало говорила она, — это продлится годы. Немцы заодно с нацистами. Они не бросят их в беде.
Бетти таяла на глазах. И однажды утром Лиззи нашла ее в постели мертвой. Она вдруг стала маленькой и легкой, и тем, кто не видел Бетти последнюю неделю, трудно было узнать ее, так сильно она изменилась за это время.
Она не пожелала, чтобы ее сжигали. Утверждала, что этот «чистый» уход из жизни стал для нее неприемлем с тех пор, как безостановочно горели печи в немецких крематориях, извергая, подобно огромному адскому заводу, пламя из сотен труб. Бетти отказывалась принимать даже немецкие лекарства, оставшиеся от старых запасов в Америке. И тем не менее в ней жило неистребимое желание снова увидеть Берлин. В ее памяти неизменно возникал Берлин, которого больше не было, но отказаться от которого ее не могло заставить ни одно газетное сообщение, — давно ушедший в прошлое Берлин воспоминаний, который упрямо жил только в сознании эмигрантов, оставаясь для них прежним, знакомым и близким.
Похороны Бетти состоялись в один из дней, когда улицы были завалены снегом. Накануне налетела снежная буря, и город буквально откапывали из белой массы. Сотни грузовиков сбрасывали снег в Гудзон и в Ист-ривер. Небо было очень голубое, а солнце светило ледяным светом. Часовня при похоронном бюро не могла вместить всех пришедших. Бетти помогала многим людям, давно забывшим ее. Теперь, однако, они заполнили ряды этой псевдоцеркви, где стоял орган — собственно, даже и не орган, а просто-напросто граммофон, на котором проигрывались пластинки давно умерших певцов и певиц, как отзвук уже не существовавшей более Германии. Рихард Таубер — еврейский певец, обладатель одного из самых сладких голосов мира, выброшенный варварами за пределы родины и умерший от рака легких в Англии, — исполнял немецкие народные песни. Он пел: «Нет, не могу покинуть я, всем сердцем так люблю тебя». Вынести это было трудно, но таково было желание Бетти. Она не хотела уйти из жизни по-английски. Позади я услышал рыдания, какое-то сопение и, оглянувшись, увидел Танненбаума, небритого, с землистым лицом, с запавшими глазами. По-видимому, он приехал из Калифорнии и не успел поспать. Своей карьерой он был обязан неутомимой натуре Бетти.
Мы еще раз собрались в квартире Бетти. Перед смертью она настаивала и на этом. Она завещала нам быть веселыми. На столе стояло несколько бутылок вина — Лиззи и Везель позаботились о бокалах и пирожных из венгерской булочной.
Веселья не было. Мы стояли вокруг стола, и нам казалось, что теперь, когда Бетти больше нет с нами, от нас ушел не один человек, а много.
— Что будет с квартирой? — поинтересовался Мейер-второй. — Кому она достанется?
— Квартира завещана Лиззи, — сказал Равик.
— Квартира и все, что находится в ней.
Мейер-второй обратился к Лиззи:
— Вам наверняка захочется от нее избавиться. Она ведь слишком велика для вас одной, а мы как раз ищем квартиру для троих.
— Плата за нее внесена до конца месяца, — произнесла Лиззи и вручила Мейеру бокал. Тот выпил.
— Вы, разумеется, отдадите ее, а? Друзьям Бетти, а не каким-нибудь чужим людям!
— Господин Мейер, — раздраженно сказал Танненбаум, — неужели обязательно говорить об этом именно сейчас?
— Почему бы и нет? Квартиру трудно найти, особенно старую и недорогую. В таком случае зевать нельзя. Мы уже давно ищем чего-нибудь подходящего!
— Тогда обождите несколько дней.
— Почему? — с недоумением спросил Мейер. — Завтра утром я опять уезжаю, а вернусь в Нью-Йорк только на следующей неделе.
— Тогда обождите до следующей недели. Существует такое понятие, как уважение к памяти человека.
— Об этом я как раз и говорю, — сказал Мейер. — Прежде чем квартиру выхватит из-под носа какой-нибудь чужак, гораздо лучше отдать ее знакомым Бетти!
Танненбаум кипел от ярости. Из-за второй двойняшки он считал себя покровителем и Лиззи тоже.
— Эту квартиру вы, конечно, желаете получить бесплатно, не так ли?
— Бесплатно? Кто говорит, что бесплатно? Можно было бы, наверное, покрыть кое-какие расходы на переезд или купить кое-что из мебели. Вы ведь не станете делать бизнес на столь печальном событии?
— Почему бы и нет? — воскликнул красный от злости Танненбаум. — Лиззи месяцами бесплатно ухаживала за Бетти, и та в знак благодарности оставила ей квартиру, которую, конечно, она не подарит каким-нибудь бродягам, уж можете быть уверены!
— Я вынужден настоятельно просить перед лицом смерти…
— Уймитесь, господин Мейер, — сказал Равик.
— Что?
— Довольно. Изложите ваше предложение фрейлен Коллер в письменной форме, а теперь успокойтесь и ведите себя потише.
— Предложение в письменной форме! Мы что — нацисты? Я же даю слово джентльмена…
— Вот стервятник! — с горечью заметил Танненбаум. — Ни разу не навестил Бетти, а у бедной Лиззи норовит отнять квартиру прежде, чем она узнает, сколько эта квартира стоит!
— Вы остаетесь здесь? — спросил я. — Или у вас есть еще дела в Голливуде?
— Я должен вернуться. У меня небольшая роль в ковбойском фильме. Очень интересная. А вы слышали, что Кармен вышла замуж?
— Что?
— Неделю назад. За фермера в долине Сан-Фернандо. Разве она не была близка с Каном?
— Я этого точно не знаю. Вам доподлинно известно, что она вышла замуж?
— Я был на свадьбе. Свидетелем у Кармен. Ее муж грузный, безобидный и вполне заурядный. Говорят, что раньше это был хороший игрок в бейсбол. Они выращивают салат, цветы и разводят птицу.
— Ах, куры! — воскликнул я. — Тогда все понятно.
— Ее муж — брат хозяйки, у которой она жила.
Я удивился, что Кана не было на панихиде. Теперь мне стало ясно, почему он отсутствовал. Хотел избежать идиотских вопросов. Я решил зайти к нему. Был обеденный час, и он в это время бывал свободен.
Я застал его в обществе Хольцера и Франка. Хольцер раньше был актером, а Франк — известным в Германии писателем.
— Как там похоронили Бетти? — спросил Кан. — Ненавижу похороны в Америке, поэтому и не пошел. Розенбаум, наверное, произносил свои дежурные речи у гроба.
— Его трудно было остановить. По-немецки и по-английски, — конечно, с саксонским акцентом. По-английски, к счастью, совсем коротко. Не хватало слов.
— Этот человек — настоящая эмигрантская Немезида, — сказал Кан, обращаясь к Франку. — Он был в прошлом адвокатом, но здесь ему не разрешают заниматься частной практикой, поэтому-то он и выступает везде, где только представится случай. Охотнее всего на собраниях. Ни один эмигрант не попадает в крематорий без слащавых напутствий Розенбаума. Он всюду вылезает без приглашения, ни минуты не сомневаясь, что в нем остро нуждаются. Если я когда-нибудь умру, то постараюсь, чтобы это произошло в открытом море, дабы избежать встречи с ним, но, боюсь, он появится на корабле как безбилетный пассажир или попытается проповедовать с вертолета. Без него не обойтись.
Я посмотрел на Кана. Он был очень спокоен.
— Он может разглагольствовать у меня на могиле сколько угодно, мрачно бросил Хольцер. — Но только в Вене, после освобождения. На могиле стареющего героя-любовника с лысиной и юной душой.
— На лысину можно надеть парик, — заметил я.
В 1932 году Хольцер был любимцем публики. В утренних спектаклях он играл молодых героев-любовников, играл свежо и естественно. В нем счастливо сочетались талант и блестящая внешность. Теперь он отяжелел на добрых пятнадцать фунтов, у него появилась лысина, выступать в театрах Лондона он не мог, и все эти неудачи превратили его в мрачного мизантропа.
— Я уже не смогу показаться перед своей публикой, — сказал он.
— Ваша публика стала тоже на двенадцать лет старше, — сказал я.
— Но она не видела, как я старел, она не старела вместе со мной, парировал он. — Она помнит меня, Хольцера, каким я был в тридцать втором.
— Вы смешны, Хольцер, — сказал Франк. — Подумаешь, проблема. Перейдете на характерные роли, и все тут.
— Я не характерный актер. Я типичный герой-любовник.
— Хорошо, — нетерпеливо прервал его Франк. — Тогда вы станете просто героем или как там это у вас в театре называется. Ну, скажем, пожилым героем. И у Цезаря была лысина. Сыграете, в конце концов, короля Лира.
— Но для этого я еще недостаточно стар, господин Франк!
— Послушайте! — воскликнул Франк. — Я не вижу в этом проблемы. Мне было шестьдесят четыре, как говорится, в пору творческого расцвета, когда в тридцать третьем сожгли мои книги. Скоро мне будет семьдесят семь. Я уже старик, не могу больше работать. Все мое достояние — восемьдесят семь долларов. Вы только посмотрите на меня!
Франк был немцем до мозга костей, поэтому иностранные издатели, иногда выпускавшие его книги в переводе, второй раз уже не рисковали это делать, так как его книги никто не покупал. К тому же Франк не мог выучить в должной степени английский, потому что для этого он слишком немец. Он с трудом перебивался случайными авансами и пособиями.
— После войны ваши книги снова будут издаваться, — заметил я.
Он с сомнением взглянул на меня.
— В Германии? В стране, которую двенадцать лет воспитывали в национал-социалистском духе?
— Именно потому, — сказал я, не веря в это.
Франк покачал головой.
— Я забыт, — возразил он, — им там нужны другие писатели. Мы им больше не нужны.
— Как раз вы-то и нужны!
— Я? В тридцать третьем году у меня было так много творческих планов, — тихо сказал Франк. — А теперь я ни на что не способен. Я стар. Это страшно. Пока старость не наступит, в нее трудно поверить. Теперь я понимаю, что это такое. И знаете, с каких пор? С того момента, когда я впервые понял, что война для нацистов проиграна и что, наверное, можно будет вернуться.
Все молчали. Я выглянул в окно. Там тускло светилось зимнее небо, от грохота грузовиков в комнате все слегка дрожало. Потом я услышал, как Франк и Хольцер простились и ушли.
— Какое утро! — сказал я Кану. — Какой чудесный день!
Он кивнул в знак согласия.
— Вы, разумеется, слышали, что Кармен вышла замуж?
— Да, от Танненбаума. Но в Америке легко развестись.
Кан засмеялся.
— Мой дорогой Роберт! Чем вы еще можете меня утешить?
— Ничем, — ответил я. — Так же как и Хольцера.
— И так же как Франка?
— О, нет! Здесь, черт возьми, огромная разница. Вам ведь не семьдесят семь.
— Вы слышали, что сказал Франк?
— Да. Он конченый человек и не знает, что ему теперь делать. Он состарился незаметно для себя. А мы — нет.
Мне бросилась в глаза сосредоточенность и вместе с тем какая-то растерянность Кана. Я связывал это с Бетти и с Кармен. Я надеялся, что это скоро пройдет.
— Радуйтесь, что не присутствовали на панихиде у Бетти, — сказал я. Было ужасно.
— Ей повезло, — задумчиво произнес Кан. — Она умерла вовремя.
— Вы думаете?
— Да, представьте себе, что было бы, если бы она вернулась. Она не вынесла бы разочарования. А так она умерла в ожидании. Я знаю, что в конце ее охватило отчаяние, но какая-то искорка веры, наверное, все же теплилась. Вера придает сил.
— Как и надежда.
— Надежда более уязвима. Сердце продолжает верить, а мозг уже глух.
— Не слишком ли вы осложняете себе жизнь?
Он рассмеялся.
— Когда-нибудь даже автоматы перестанут подчиняться человеку. Они не взорвутся, а просто остановятся.
Я понял, что убеждать его в чем-то бессмысленно. Кан метался по кругу, как собака, страдающая запором. Любой, даже самый слабый намек он улавливал своим напряженным и бдительным умом в отвергал еще прежде, чем он был высказан. Кана надо было оставить одного. К тому же я и сам чувствовал усталость. Ничто так не утомляет, как беготня по кругу, а еще более утомительно при этом следовать за кем-то.
— До завтра, Кан, — сказал я. — Мне еще надо зайти к антиквару посмотреть картины. Зачем вы позвали таких людей, как Хольцер и Франк? Вы ведь не мазохист.
— Оба пришли с панихиды Бетти. Вы их там не видели?
— Нет. Там было полно людей.
— Они побывали там, а потом зашли ко мне, чтобы отвлечься. Боюсь, я предоставил их своей судьбе.
Я ушел. Чисто деловая, хотя и несколько своеобразная атмосфера у Силверса подействовала на меня благотворно.
— Твой знакомый с Пятьдесят седьмой улицы не собирается в зимний отпуск? — спросил я Наташу. — Во Флориду, Майами или Палм-Бич? Может, у него больные легкие, или больное сердце, астма, или какие-нибудь другие недуги, для которых климат Нью-Йорка слишком суров?
— Он не выносит жары. Летом в Нью-Йорке как в бане.
— Нам от этого не легче. Как трудно бедному человеку в Америке наслаждаться любовью! Без собственной квартиры это почти невозможно. Страна, наверное, полна безутешных онанистов. Проституток в этих стерильных широтах я тоже не видел. Богатырского телосложения полицейские, освобожденные от военной службы именно благодаря своей комплекции, хватают эти хилые зачатки эротики на улицах, как собачники бродячих мопсов, и доставляют их безжалостным судьям, которые приговаривают их к большим штрафам. А где же людям заниматься любовью?
— В автомобилях.
— А тем, у кого их нет? — спросил я, отгоняя мысль о просторном «роллс-ройсе» со встроенным баром; может, Фрезер не умеет править сам, и тогда шофер — это мой ангел-хранитель. — Что делать здоровым молодым людям, если нет борделей? В Европе проститутки на любую цену кружат по улицам, как перелетные птицы. Здесь я пока еще проституток не видел. Как, впрочем, и общественных уборных. Думаешь, это случайно? В Париже эти интимные будки находятся в нескольких метрах друг от друга, стоят на улицах как бастионы из жести и, надо сказать, активно используются. Ночные бабочки вылетают на улицу уже в одиннадцать утра, французам неведомы психиатры. У них почти не бывает истощения нервной системы. Здесь же у каждого свой психиатр, нет общественных туалетов, а проституток могут вызвать только состоятельные люди по хранимым в тайне номерам. А что же делать более бедным людям со всеми этими полицейскими запретами, с бранящимися хозяйками, смиренными пресвитерианцами и жандармами, что им делать зимой без машины, без этого последнего прибежища загнанной в подполье любви?
— Взять машину напрокат.
Я сидел в расшатанном плюшевом кресле того же цвета, что и мебель в холле. Таинственный владелец гостиницы тридцать лет назад, по-видимому, ограбил вагон с плюшем, где, кроме того, везли, наверное, еще и контрабандное виски, иначе трудно объяснить, почему гостиница снизу доверху обита этим ужасным плюшем и везде темнеют пятна от виски.
Наташа лежала на кровати. На столе были остатки ужина, за который нам следовало благодарить американский магазин деликатесов, это великолепное заведение, утешителя всех холостяков, где можно купить горячих кур с вертела, шоколадные пирожные, нарезанную кружками колбасу, всякие консервы, роскошную туалетную бумагу, малосольные огурцы, красную икру, хлеб, масло и липкий пластырь — короче, где можно купить все, кроме презервативов. Последние можно приобрести в другом американском заведении, своего рода комбинации аптеки и закусочной — аптечном магазине, где их с заговорщическим видом вручает вам одетый в белое хозяин, будто он сложивший с себя сан католический священник, совершающий символическое убиение младенца.
— Дать тебе кусочек шоколадного торта к кофе? — спросил я.
— Дать, и побольше. Сию же минуту. Зима пробуждает аппетит. Пока на улицах лежит снег, шоколадное пирожное для меня — лучшее лекарство.
Я поднялся, достал из чемодана, служившего тайничком, электрическую плитку, поставил на нее алюминиевый чайник с водой и тут же закурил сигарету «Уайт оул», чтобы запах кофе не был слышен в коридоре. Опасности никакой не было — хотя готовить в номере и запрещалось, — ибо никого это не волновало. Но когда Наташа была здесь, я проявлял осторожность. Невидимый хозяин гостиницы вполне мог шмыгать по коридорам. Он никогда этого не делал, и именно это меня так и настораживало. То, чего меньше всего ждешь, как раз и случалось в моей жизни слишком часто: это был один из неписаных законов эмиграции.
Когда я наливал кофе, в дверь тихо, но настойчиво постучали.
— Спрячься под моим пальто, — сказал я. — С головой и ногами. Посмотрю, что там стряслось.
Я повернул ключ в замке и чуть приоткрыл дверь. У порога стояла пуэрториканка. Она приложила палец к губам.
— Полиция, — прошептала она.
— Что?
— Внизу. Три человека. Может быть, они поднимутся и сюда. Будьте осторожны! Обыск.
— Что там произошло?
— Вы один? У вас нет женщины?
— Нет, — ответил я. — Полиция здесь из-за этого?
— Не знаю. Наверное, из-за Меликова. Но неизвестно. Вероятно, будет обыск. Если обнаружат женщину, ее заберут.
«В ванную, — мелькнуло у меня в голове. — Но если полиция устроит облаву и найдет Наташу в ванной, то это только ухудшит дело. Выйти вниз, в холл она не могла, если ищейки уже здесь. Проклятье, — думал я, — что же делать?» Вдруг рядом с собой я скорее почувствовал, чем увидел Наташу. Как быстро она оделась, просто удивительно. Даже ее маленькая шапочка была уже на голове. Наташа держалась хладнокровно и спокойно.
— Меликов, — сказала она. — Они сцапали его. Пуэрториканка сделала ей знак.
— Скорее! Вы — ко мне в комнату, а Педро — сюда. Понятно?
— Да.
Наташа быстро огляделась по сторонам.
— До встречи. — И она последовала за женщиной. Из темного коридора вынырнул мексиканец Педро. Он на ходу пристегивал подтяжки и завязывал галстук.
— Buenas tardes. Так-то оно лучше!
Я все понял. Если появится полиция, то Педро — мой гость, в то время как Наташа будет у пуэрториканки. Куда проще, чем драматичное англосаксонское бегство через окно в уборной по обледеневшим крышам. Я бы сказал, латинская простота.
— Садитесь, Педро, — предложил я. — Сигару?
— Благодарю. Лучше сигарету. Большое спасибо, сеньор Роберто. У меня есть свои.
Он явно нервничал.
— Документы, — прошептал он. — Плохо дело. Может, они все же не появятся.
— У вас нет документов? Скажете, что забыли.
— Плохо дело. У вас документы в порядке?
— Да. В порядке. Но кому приятно встречаться с полицией?
Меня самого временами пробирала нервная дрожь.
— Хотите водки, Педро?
— Слишком крепкий напиток в этой ситуации. Лучше сохранять ясность ума. Но чашечку кофе — с удовольствием, сеньор!
Я налил ему кофе. Педро пил торопливо.
— Что с Меликовым? — спросил я. — Вам что-нибудь известно о нем?
Педро замотал головой. Потом он наклонил ее набок, закрыл глаз, поднял руку, приложил ее к носу и будто втянул в себя воздух. Я понял.
— Вы верите этому?
Он пожал плечами. Мне вспомнились намеки Наташи.
— Мог бы я что-нибудь для него сделать?
— Ничего! — ответил Педро, неотступно следя за мной взглядом. Держать язык за зубами, — добавил он, бурно жестикулируя. — Иначе Меликову будет еще хуже.
Я уложил плитку в чемодан и огляделся вокруг. Не оставила ли Наташа каких-нибудь следов? Пепельница. Я бесшумно открыл окно и выбросил два окурка со следами красной губной помады. Затем я подкрался к двери, открыл ее и прислушался, пытаясь уловить, что происходит внизу.
В гостинице стояла мертвая тишина. Из холла до меня донеслось какое-то бормотание. Затем послышался топот поднимавшихся по лестнице людей. Я сразу понял, что это полиция. Я уже неплохо в этом разбирался, так как довольно часто слышал такой топот в Германии, Бельгии и Франции. Я быстро закрыл дверь.
— Идут.
Педро бросил сигарету.
— Они поднимаются сюда, — сказал я.
Педро поднял сигарету с пола.
— В комнату Меликова?
— Это мы посмотрим. Почему вы считаете, что полиция будет делать обыск?
— Чтобы хоть что-то найти! Ясное дело.
— Без ордера?
Педро вновь пожал плечами.
— Какой тут нужен ордер? Когда речь идет о бедняках?
Конечно, этого и следовало ожидать. Почему в Нью-Йорке должно быть не так, как в любом другом городе мира? Надо бы мне это знать. Документы у меня в порядке, но не совсем. И у Педро, видимо, тоже. Что до пуэрториканки, я очень сомневался. Только у Наташи было все в порядке. Ее бы отпустили. У нас же проверка затянулась бы. Я отрезал большой кусок шоколадного торта и запихнул в рот. Кормят во всех полицейских участках преотвратительно.
Я выглянул из окна. Напротив светилось несколько окон.
— Где окно вашей приятельницы? — спросил я Педро. — Его видно отсюда?
Он подошел ко мне. От его курчавых волос пахло сладковатым маслом. На шее у него был шрам от фурункула. Он посмотрел вверх.
— Над нами. Этажом выше. Отсюда не видно.
Мы то и дело прислушивались к звукам, доносившимся из холла. Все было тихо. Все, кто был в гостинице, по-видимому, знали: что-то произошло. Никто не спускался вниз. Наконец я услышал тяжелые энергичные шаги сверху. Они затихли внизу. Я приоткрыл дверь.
— Кажется, полиция уходит. Обыска не будет.
Педро оживился.
— Почему они не оставляют людей в покое? Стоит ли поднимать столько шума из-за какого-то мизерного количества порошка, если он приносит радость? На войне разрывают миллионы людей гранатами. Здесь же устраивают гонение за щепотку белого порошка, будто это динамит какой.
Я внимательно посмотрел на него, на его влажные глаза, на белки с голубым отливом, и мне пришла в голову мысль, что он и сам был бы не прочь понюхать.
— Вы давно знаете Меликова? — спросил я.
— Не очень.
Я молчал — а какое мне было до этого дело? Интересно, можно ли чем-то помочь Меликову. Но я едва ли мог что-то сделать — иностранец да еще с сомнительными документами.
Дверь открылась. Это была Наташа.
— Они ушли, — сказала она. — С Меликовым. Педро встал. Вошла пуэрториканка.
— Пошли, Педро.
— Благодарю, — сказал я ей. — Большое спасибо за любезность.
Она улыбнулась.
— Бедные люди охотно помогают друг другу.
— Не всегда.
Наташа поцеловала ее в щеку.
— Большое спасибо тебе, Ракель, за адрес.
— Какой адрес? — поинтересовался я, когда мы остались одни.
— Где продают чулки. Самые длинные, какие я только видела. Их трудно найти. Большинство чересчур короткие. Ракель показала мне свои. Просто чудо.
Я не мог удержаться от смеха.
— А мне с Педро было не так весело.
— Разумеется. Он испугался. Он тоже нюхает почем зря! И теперь перед ним проблема: ему придется искать другого поставщика.
— Меликов был поставщиком?
— Мне кажется, не основным. Его принудил к этому тот гангстер, которому принадлежит гостиница. Иначе он вылетел бы отсюда. Нового места он никогда бы не получил — возраст не тот.
— Можно что-нибудь сделать для него?
— Ничего. Это под силу только гангстеру. Вероятно, он поможет ему выбраться. У него очень ловкий адвокат. Ему придется что-то сделать для Меликова, чтобы тот не изобличил его.
— Откуда тебе все это известно?
— Ракель рассказала.
Наташа оглянулась по сторонам.
— А куда девался торт?
— Вот он, я съел кусок.
Она рассмеялась.
— Голод как следствие страха, не так ли?
— Нет. Как следствие осторожности. Кофе выпил Педро. Хочешь кофе?
— Я считаю, мне лучше уйти. Не стоит дважды искушать судьбу. Трудно сказать, не нагрянет ли полиция еще раз.
— Хорошо. Тогда я провожу тебя домой.
— Нет, не провожай. Не исключено, что внизу оставлен наблюдатель. Если я выйду одна, объясню, что была у Ракель. Настоящая авантюра, верно?
— Для меня — даже чересчур настоящая. Ненавижу авантюры.
Она рассмеялась.
— А я — нет.
Я довел ее до лестницы. И вдруг увидел, что на глазах у нее слезы.
— Бедный Владимир, — пробормотала она, — бедная искалеченная душа.
Быстро, держась очень прямо, она твердой походкой спустилась по лестнице. А я вернулся к себе в каморку и стал приводить ее в порядок убирать со стола. Почему-то это всегда настраивало меня чуть-чуть на меланхолический лад, так как, по-видимому, ничто в жизни не вечно, даже проклятый шоколадный торт. В порыве неожиданной ярости я распахнул окно и выкинул остатки. Пусть будет праздник кошкам, если мой праздник уже прошел. Без Меликова в гостинице сразу стало пусто. Я спустился вниз. Никого не было. Люди стараются избегать тех мест, где побывала полиция, как чумы. Я немного подождал и даже принялся листать старый номер «Таймс», оставленный каким-то посетителем, но меня раздражало всезнайство этого журнала, который знал больше, чем сам Господь Бог, и преподносил все сведения в расфасованном виде, в готовых маленьких пакетиках под несколько вычурными заголовками. Я прошмыгнул по внезапно осиротевшему холлу, подумав, что человека начинают ценить лишь тогда, когда его больше нет, — чертовски тривиальная, но потому особенно гнетущая истина. Я думал о Наташе и о том, что теперь сложнее будет проводить ее тайком ко мне в комнату. Меня все больше одолевала меланхолия, и я, как бочка с водой в ливень, все больше наполнялся чувством сострадания к себе. День был мрачный, передо мной прошла череда минувших прощаний, а потом я подумал о прощаниях грядущих, и у меня стало совсем тяжело на душе, потому что я не видел выхода. Меня пугала ночь, собственная кровать и мысль о том, что назойливые сны в конце концов доконают меня. Я достал пальто и отправился бродить по морозному белому городу — хотел устать до изнеможения. Я прошел вверх по совершенно тихой Пятой авеню до Сентрал-парка. Справа и слева от меня светились, как стеклянные гробы, запорошенные снегом витрины. Вдруг я услышал собственные шаги и подумал о полиции в гостинице, а затем о Меликове, сидевшем в какой-то клетке; потом я почувствовал, что очень устал, и повернул назад. Я шагал все быстрее и быстрее, ибо усвоил, что иногда это смягчает грусть, но я слишком устал и не чувствовал, так ли это было на сей раз.
Назад: XXX
Дальше: XXXII