Книга: Тени в раю
Назад: XVII
Дальше: XIX

XVIII

Кан попросил меня сопровождать его.
— Речь идет о разбойничьем нападении, — сказал Кан, — на человека по имени Гирш. Надо вступиться за доктора Грефенгейма.
— Это тот Гирш, который облапошил Грефенгейма?
— Вот именно! — ответил Кан грозно.
— Тот Гирш, который утверждает, что никогда в жизни не получал ничего от Грефенгейма. А разве у Грефенгейма есть хотя бы клочок бумаги, обличающий Гирша?
— Все верно. Поэтому я и называю наш поход разбойничьим. Если бы у Грефенгейма была в руках хоть какая-нибудь расписка, на худой конец даже письмо, мы обратились бы к адвокату. Но у него в руках — воздух, в кармане — ни гроша и — золотая голова. Тем не менее он больше не может сдавать свои экзамены из-за отсутствия денег. Как-то раз он написал Гиршу и не получил ответа. До этого он сам заходил к нему. Гирш незамедлительно, хотя и вежливо, выпроводил его и пригрозил, что если Грефенгейм явится снова, он привлечет его к ответственности за шантаж. Он решил, что его вышлют. Все это я знаю от Бетти.
— Вы посвятили Грефенгейма в свой план?
Кан обнажил зубы в усмешке.
— Как бы не так! — сказал он, засмеявшись. — Грефенгейм ляжет костьми у дверей Гирша, чтобы не допустить нас к нему. Все тот же извечный страх!
— А Гирш знает, что мы к нему придем?
Кан кивнул.
— Я подготовил его. Два телефонных звонка.
— Он вышвырнет нас вон. Или велит сказать, что его нет дома.
Кан опять обнажил зубы. Это была его манера улыбаться, но когда он так улыбался, я предпочитал не иметь его среди своих врагов. Да и походка у Кана изменилась. Он шел сейчас быстрее, шаги стали шире, морщины на лице разгладились. Я подумал, что так он, наверное, выглядел во Франции.
— Нет, Гирш будет дома!
— Со своим поверенным, чтобы привлечь нас за шантаж.
— Не думаю, — сказал Кан и вдруг остановился. — Стервятник живет здесь. Недурно, не правда ли?
Это был дом на Пятьдесят четвертой улице. Красные ковровые дорожки, по стенам гравюры на металле, лифтер в причудливой ливрее. Наконец, сам лифт, обшитый деревянными панелями, с зеркалом. Благосостояние средней руки.
— На пятнадцатый этаж! — сказал Кан. — К Гиршу!
Мы взлетели наверх.
— Не думаю, что он позвал адвоката, — произнес Кан. — Я пригрозил ему, сказав, что располагаю новыми материалами. И поскольку Гирш жулик, он захочет увидеть их без свидетелей. А поскольку он еще не стал американским гражданином, в нем сидит старый добрый страх. Так что он предпочтет узнать сперва, в чем дело, и только потом доверится адвокату.
Кан позвонил. Дверь открыла горничная и провела нас в комнату, обставленную позолоченной мебелью под Людовика XV.
— Господин Гирш сейчас придет.
Гирш был круглый, среднего роста господин, лет пятидесяти. Вместе с ним в этот позолоченный рай вбежала немецкая овчарка. Увидев овчарку, Кан осклабился.
— Последний раз я видел эту породу в гестапо, господин Гирш, — сказал он. — Там их держат для охоты на людей.
— Спокойно, Гарро! — Гирш потрепал собаку по спине. — Вы хотели поговорить со мной. Но не предупредили, что явитесь не один. У меня очень мало времени.
— Познакомьтесь с господином Россом. Я вас не задержу, господин Гирш. Мы пришли к вам по делу доктора Грефенгейма, он болен, у него нет денег, и ему придется прекратить свои занятия в университете. Вы с ним знакомы, не правда ли?
Гирш не ответил, он продолжал похлопывать по спине собаку, которая тихонько рычала.
— Значит, вы с ним знакомы, — сказал Кан. — Не знаю только, знакомы ли вы со мной. Кан — распространенная фамилия, точно так же, как и Гирш. Я Кан по прозвищу Кан-Гестапо. Возможно, вы обо мне уже слышали. Во Франции я довольно долго дурачил гестапо. В этой игре далеко не все приемы были благородными. Разумеется, с обеих сторон. Я не очень церемонился с ними. Этим я хочу сказать, что немецкая овчарка в качестве стража рассмешила бы меня. Она меня и сейчас смешит. Прежде чем ваш пес дотронется до меня, господин Гирш, он издохнет. Не исключено, что и вы последуете за ним, что, впрочем, не входит в мои расчеты. Цель нашего визита — сбор денег в пользу доктора Грефенгейма. Полагаю, вы мне поможете в этом деле? Сколько денег вы дадите для доктора Грефенгейма?
Гирш не сводил глаз с Кана.
— Почему я должен давать деньги?
— На это есть много причин. Одна из них — сострадание.
Довольно долгое время Гирш, казалось, что-то жевал. При этом он по-прежнему не сводил глаз с Кана. Наконец он вытащил из кармана пиджака коричневый бумажник крокодиловой кожи, открыл его и, помусолив палец, достал из бокового отделения две бумажки.
— Вот вам двадцать долларов. Больше дать не могу. Ко мне приходит слишком много народа по тому же поводу. Если все эмигранты пожертвуют вам столько же, вы без труда соберете плату за учение доктора Грефенгейма.
Я думал, Кан швырнет эти деньги в Гирша. Но он взял бумажки и сунул их в карман.
— Прекрасно, господин Гирш, — сказал он, — с вас причитается еще девятьсот восемьдесят долларов. При самой скромной жизни, отказавшись от курева и питья, Грефенгейм не обойдется меньшей суммой.
— Вы изволите шутить. У меня нет времени, чтобы…
— У вас есть время, чтобы выслушать меня, господин Гирш. И не рассказывайте, пожалуйста, что в соседней комнате у вас сидит адвокат. Он там не сидит. А теперь я хочу рассказать одну историю, которая вас наверняка заинтересует. Вы еще пока не американский гражданин, но надеетесь им стать в будущем году. Поэтому для вас нежелательны всякого рода неприятные пересуды. Соединенные Штаты на этот счет довольно щепетильны. И вот я и мой друг Росс — известный журналист — решили предостеречь вас от ложного шага.
— Вы не возражаете, если я извещу полицию? — спросил Гирш, который, по всей видимости, принял решение.
— Ни в малейшей степени. Заодно мы передадим им свои материалы.
— Материалы! Шантаж в Америке карается довольно строго. Убирайтесь.
Кан уселся на один из позолоченных стульев.
— Вы думаете, Гирш, — сказал он совсем другим тоном, — что вы поступили очень умно. Но это не так. Вам следовало вернуть деньги Грефенгейму. У меня в кармане лежит заявление на имя иммиграционных властей с просьбой не давать вам американского гражданства. Подписанное сотней эмигрантов. Есть у меня и другое заявление и также с просьбой не давать вам подданства из-за ваших махинаций с гестапо в Германии. Это заявление подписано шестью эмигрантами и содержит подробное объяснение того, почему вы сумели вывезти из Германии больше денег, чем другие, названа также фамилия нациста, который переправил вас в Швейцарию. Кроме того, у меня есть вырезка из лионской газеты, где рассказывается о еврее Гирше, который на допросе в гестапо выдал местопребывание двух беженцев, в результате чего они были расстреляны. Не стоит возражать, господин Гирш. Возможно, это были не вы, но я все равно буду утверждать, что это вы.
— Что?
— Да. Я засвидетельствую, что это были вы. Здесь все знают о моей борьбе во Франции. И мне поверят скорее, чем вам.
Гирш как загипнотизированный смотрел на Кана.
— Вы хотите дать ложные показания?
— Ложные только в примитивном толковании права! Я придерживаюсь другого принципа: око за око, зуб за зуб. Библейского принципа, Гирш. Вы загубили Грефенгейма, мы загубим вас. И тут уж неважно, что ложь и что правда. Я ведь вам уже сказал, что, живя под властью нацистов, кое-чему научился.
— Полиция в Америке…
— Про полицию в Америке мы тоже проходили, — прервал его Кан, — и знаем неплохо. Нам она не нужна. Чтобы разделаться с вами, хватит тех бумаг, которые лежат у меня в кармане. Тюрьма вовсе не обязательна. Достаточно, если мы отправим вас в лагерь для интернированных.
Гирш поднял руку.
— Ну, это уже не в вашей компетенции, господин Кан. Тут нужны другие доказательства, более веские, чем ваши бумажки.
— Вы уверены? — спросил Кан. — В военное-то время? Для человека, родившегося в Германии и к тому же эмигранта? Ничего страшного ведь не случится, вас посадят всего-навсего в лагерь для интернированных. А это весьма гуманное заведение. Чтобы туда попасть, особых причин не требуется. Представим себе даже, что вам удастся избежать лагеря… Что же будет с вашим подданством? Любые сомнения, любые сплетни могут сыграть здесь решающую роль.
Гирш вцепился в собачий ошейник.
— Ну, а что будет с вами? — спросил он тихо. — Что будет с вами, если все обнаружится? Что станет с вами? Шантаж, лжесвидетельство…
— Я знаю точно, что за это следует, — сказал Кан. — Но мне это безразлично. Мне на это наплевать. Наплевать на все то, что так важно вам, жуликам, которые мечтают устроить свое будущее. Мне все едино. Впрочем, это выше вашего разумения. Вы ведь жалкий червь. Я уже во Франции на всем поставил крест. Иначе я бы не мог делать то, что делал. Потому что мне нужно абстрактное человеколюбие. Просто мне все безразлично. И если вы что-нибудь предпримете против меня, я не побегу к судье, Гирш. Я сам вас прикончу. Мне это не впервой. Вам не понять, до чего доводит человека отчаяние, истинное отчаяние. И как дешева человеческая жизнь в наши дни. Лицо Кана исказила гримаса отвращения. — Не знаю, зачем все это нужно. Я не собираюсь вас разорять. Вы заплатите всего лишь малую толику того, что присвоили. Вот и все.
Мне снова показалось, что Гирш беззвучно жует что-то.
— Я не держу дома денег, — выдавил он из себя наконец.
— Тогда дайте чек.
Внезапно Гирш отпустил овчарку.
— Гарро, куш! — крикнул он, открывая дверь. Собака убежала. Гирш закрыл за ней дверь.
— Наконец-то! — сказал Кан.
— Я не дам вам чека, — заявил Гирш. — Вы ведь понимаете почему.
Я смотрел на него с интересом. Сначала я не думал, что он так быстро уступит. Наверное, Кан был прав. Всепоглощающий страх в сочетании с конкретным чувством вины лишил Гирша уверенности в себе. Кроме того, он быстро соображал и так же быстро действовал. Если только не собирался выкинуть какой-нибудь фортель.
— Завтра я приду к вам опять, — сказал Кан.
— А как же бумаги?
— Уничтожу их завтра на ваших глазах.
— Я дам деньги только в обмен на бумаги.
Кан покачал головой.
— Чтобы вы узнали имена тех, кто готов свидетельствовать против вас? Исключено!
— Какая у меня гарантия, что вы уничтожите именно те бумаги?
— Я даю слово, — сказал Кан. — Моего слова достаточно.
Гирш снова беззвучно пожевал что-то.
— Хорошо, — сказал он вполголоса.
— Завтра в то же самое время! — Кан поднялся с позолоченного стула.
Гирш кивнул. И вдруг весь покрылся потом.
— У меня болен сын, — прошептал он, — единственный сын! А вы… Как не стыдно! — сказал он внезапно. — Я в отчаянии. А вы!..
— Надеюсь, ваш сын поправится, — ответил Кан спокойно. — Доктор Грефенгейм наверняка назовет вам лучшего здешнего врача.
Гирш не ответил. Лицо его одновременно выражало и злобу и боль. Злоба застыла у него в глазах, и он горбился сейчас сильнее, чем вначале. Но я уже не раз убеждался, что боль из-за утраты денег бывает не менее сильной, чем любая другая боль. Не исключено также, что Гирш видел таинственную связь между страданиями сына и его, Гирша, подлостью в отношении Грефенгейма. Не потому ли он так быстро уступил? И не возросла ли его злость из-за невозможности сопротивляться? Как ни странно, мне было его почти жаль.
— Я совсем не уверен, что сын его действительно болен.
— Думаю все же, что это так.
Кан взглянул на меня с усмешкой.
— Не уверен даже, что у него вообще есть сын, — сказал он.
Мы вышли на улицу: было жарко и влажно, как в парильне.
— Вы считаете, что с Гиршем завтра будет немного возни?
— Думаю, нет. Он боится, что не получит американского гражданства.
— Зачем вы, собственно, взяли меня? Я ведь вам скорее мешал. При свидетелях Гиршу приходилось держаться осторожнее. Без меня вам, наверное, было бы легче.
Кан засмеялся.
— Но не намного. Зато мне очень помогла ваша внешность.
— Почему?
— Да потому, что вы выглядите так, как представляют себе арийцев колченогие и чернявые фюреры в Германии. Евреи типа Гирша не принимают своего брата всерьез. Но ежели ты явился с эдакой «белокурой бестией», они ведут себя совсем иначе. Полагаю, вы здорово напугали Гирша.
Я вспомнил, что не так давно мне волей-неволей пришлось защищать Германию от Фрезера. Теперь меня использовали как средство устрашения, как нациста… Я не такой уж мастер находить во всем смешную сторону и в данном случае ничего смешного не увидел. Я чувствовал себя так, словно меня облили помоями.
Но Кан ничего не замечал. Пружинящей походкой он шел сквозь неподвижный зной этого невыносимо душного дня; шел, подобно охотнику, который обнаружил дичь.
— Наконец хоть какой-то просвет в этой скуке. Надоело все до чертиков! Я не привык быть в безопасности. В этом смысле я человек безнадежно испорченный.
— Почему вы не запишитесь добровольцем? — спросил я сухо.
— Записался. Но вы ведь знаете, что нас почти не берут на войну, мы «нежелательные иностранцы». Прочтите, что написано в вашем удостоверении.
— У меня его нет. Я еще на ступеньку ниже вас. И все же вы — другое дело. Уверен, что в Вашингтоне известно о вашей деятельности во Франции.
— Известно. И потому мне еще меньше доверяют, опасаются двойной игры. Тот, кто совершал такие дерзкие поступки, мог обладать удивительного рода связями. Такова логика официальных учреждений. Я не удивлюсь, если меня посадят за решетку. Наша эпоха — эпоха кривых зеркал, где все выглядит нелепым. — Кан засмеялся. — К сожалению, это интересно только писателям, но не нам, простым смертным.
— Вы действительно собрали подписи эмигрантов против Гирша?
— Конечно, нет. Поэтому я и запросил всего тысячу долларов, а не всю сумму. Пускай Гирш считает, что он еще легко отделался.
— По-вашему, он считает, что совершил выгодный бизнес?
— Да, бедный мой Росс, — сказал Кан сочувственно, — так устроен мир.
— Мне хочется поехать в какое-нибудь тихое местечко, — сказал я Наташе. — За город или к озеру, где не будешь обливаться потом.
— У меня нет машины. Позвонить Фрезеру?
— Ни в коем случае.
— Совсем не обязательно брать его с собой. Мы просто одолжим у него машину.
— Все равно не надо. Лучше поедем в метро или на автобусе.
— Куда?
— Вот именно, куда? В этом городе летом, по-моему, вдвое больше жителей, чем обычно.
— И повсюду — жара невыносимая. Бедный мой Росс!
С досады я обернулся. Сегодня меня уже второй раз назвали «бедным Россом».
— Нельзя ли поехать в «Клойстерс», где выставлены ковры с единорогами? Я их никогда в жизни не видел. А ты?
— И я не видела. Но музеи по вечерам закрыты. Для эмигрантов тоже.
— Иногда мне все же надоедает быть эмигрантом, — сказал я, еще более раздосадованный. — Сегодня я, к примеру, весь день был эмигрантом. Сперва с Силверсом, потом с Каном. Как ты относишься к тому, чтобы побыть просто людьми?
— Когда человеку не надо заботиться ни о своем пропитании, ни о крове, он перестает быть просто человеком, дорогой мой Руссо и Торо. Даже любовь ведет к катастрофам.
— В том случае, если ее воспринимают иначе, чем мы.
— А как мы ее воспринимаем?
— В общем плане. А не в частном.
— Боже правый! — сказала Наташа.
— Воспринимаем, как море. В целом. А не как отдельную волну. Ведь ты сама так думаешь? Или нет?
— Я? — В голосе Наташи слышалось удивление.
— Да, ты. Со всеми твоими многочисленными друзьями.
Наступила краткая пауза. Потом она сказала:
— Как по-твоему, рюмка водки меня не убьет?
— Не убьет. Даже в этой душной дыре.
Злясь без причины, я попросил у Меликова — сегодня дежурил он бутылку водки и две рюмки.
— Водку? В такую жару? — удивился Меликов. — Будет гроза. Парит ужасно. Хоть бы у нас установили какое-то подобие кондиционера. Эти проклятые вентиляторы только месят воздух.
Я вернулся к Наташе.
— Прежде чем мы начнем с тобой ссориться, Наташа, — сказал я, подумаем, куда нам пойти. Ссориться лучше в прохладе, а не в такой духоте. Я отказываюсь от загородной прогулки и от озера. И на сей раз я при деньгах. Силверс вручил мне комиссионные.
— Сколько?
— Двести пятьдесят долларов.
— Вот скряга. Пятьсот было бы в самый раз.
— Ерунда! Он объяснил, что, в сущности, ничего мне не должен. Он уже якобы давно знаком с миссис Уимпер. Вот что меня разозлило. А не сумма. Сумма показалась мне вполне приемлемой. Но я ненавижу, когда мне делают подарки.
Наташа поставила рюмку.
— Ты всегда это ненавидел? — спросила она.
— Не знаю, — сказал я с удивлением. — Наверное, нет. Почему ты спрашиваешь?
Она внимательно взглянула на меня.
— Мне показалось, что несколько недель назад это было тебе безразлично.
— Думаешь? Может быть. У меня нет чувства юмора. Наверняка все дело в этом.
— Чувства юмора у тебя хватает с избытком. Впрочем, сегодня оно тебе, возможно, изменило.
— Кто в силах сохранить чувство юмора при такой жарище?
— Фрезер, — тут же ответила Наташа. — В любую погоду юмор бьет в нем ключом, даже в зной.
Множество мыслей разом пронеслось у меня в голове, но я не сказал того, что хотел сказать. Вместо этого я спокойно заметил:
— Он мне очень понравился. Да, ты права, юмор бьет в нем ключом. В тот вечер он был очень занимательным собеседником.
— Дай мне еще полрюмки, — сказала Наташа, смеясь и поглядывая на меня.
Я молча налил ей полрюмки.
Она встала, погладила меня и спросила:
— Куда же ты предлагаешь идти?
— Я не могу затащить тебя к себе в номер, здесь слишком много народа.
— Затащи меня в какой-нибудь прохладный ресторан.
— Хорошо. Но не к рыбам в «Морской царь». В маленький французский ресторанчик на Третьей авеню. В бистро.
— Там дорого?
— Не для человека, у которого в кармане двести пятьдесят долларов. Каким бы путем они ему ни достались, — в подарок или не в подарок.
Глаза у Наташи стали ласковые.
— Правильно, darling, — сказала она. — К черту мораль!
Я кивнул. У меня было такое чувство, словно я едва избежал множества разных опасностей.
Когда мы выходили из ресторана, уже сверкали молнии. Порывы ветра вздымали пыль и клочки бумаги.
— Началось, — сказал я. — Надо поскорее поймать такси!
— Зачем? В такси воняет потом. Давай лучше пойдем пешком.
— Хлынет дождь. А ты без плаща и без зонтика. Будет ливень.
— Тем лучше. Сегодня вечером я как раз собиралась мыть голову.
— Ты промокнешь до нитки, Наташа.
— На мне нейлоновое платье. Его и гладить не придется. В ресторане было даже чересчур прохладно. Пойдем! А в случае чего спрячемся в каком-нибудь подъезде. Ну и ветер! Прямо сбивает с ног. И будоражит кровь!
Мы жались поближе к стенам домов. Молнии сверкали теперь над небоскребами беспрерывно: казалось, они возникают в густой сети труб и кабелей под землей. А потом полил дождь; большие темные капли падали на асфальт; сперва мы увидели дождь, а уже потом ощутили его.
Наташа подставила лицо под дождь. Рот у нее был приоткрыт, глаза зажмурены.
— Держи меня крепко! — крикнула она.
Ветер усилился, за секунду улица опустела. Только в подъездах жались люди, да время от времени кто-нибудь, согнувшись, быстро пробегал вдоль домов, влажно заблестевших под серебристой пеленой дождя. Дождь барабанил по асфальту, и улица превратилась в темную, бурлящую неглубокую реку, в которую градом сыпались прозрачные копья и стрелы.
— О Боже! — воскликнула вдруг Наташа. — Ты же в новом костюме.
— Поздно заметила, — сказал я.
— Я думала только о себе. А на мне ничего такого нет. — Наташа подняла платье почти до бедер, мелькнули короткие белые трусики. Чулок на ней не было, а в ее белые лаковые босоножки на высоких каблуках ручьями лилась вода. — Ты — совсем другое дело. Что будет с твоим новым костюмом? Ведь за него даже не все деньги внесены.
— Слишком поздно, — повторил я. — Кроме того, я его высушу и выглажу. Кстати, деньги за него уже все внесены. И мы можем и впредь неумеренно восторгаться разбушевавшимися стихиями! К черту костюм! Давай выкупаемся в фонтане перед отелем «Плаза». Наташа засмеялась и втолкнула меня в подъезд.
— Спасем хотя бы подкладку и конский волос. Их ведь не выгладишь. Да и ливень не такая уж невидаль, не то что новый костюм. А восторгаться можно также под крышей в парадном. Смотри, как сверкает! Стало совсем холодно. Какой ветер!
«Наташа умеет быть практичной и в то же время легкомысленной», — думал я, целуя ее теплое маленькое личико. Мы оказались между витринами двух магазинов: в одном были выставлены корсеты для пожилых полных дам, другая была витриной зоомагазина. На полках от самого низа до верха стояли подсвеченные аквариумы с зеленоватой, как бы шелковистой водой, в которой плавали яркие рыбки. Когда-то я сам разводил рыбок и узнал теперь некоторые породы. Удивительное чувство: как будто передо мной в мерцающем свете возникло собственное детство; казалось, оно беззвучно появилось из какого-то другого нездешнего и все же знакомого мне мира, окруженное зигзагами молний, но недоступное им; там все осталось таким, как было; словно добрый волшебник не дал вещам ни состариться, ни разрушиться, ни запачкаться в крови.
Я держал Наташу в объятиях, ощущал теплоту ее тела, и в то же время какая-то часть моего «я» была далеко-далеко; там, в этом далеке, «я» склонился над заброшенным фонтаном, который уже давно не бил, и слушал о прошлом, очень далеком и потому особенно пленительном. Дни у ручья в лесу, у маленького озера, над которым повисли трепещущие стрекозы, вечера в садах, густо заросших сиренью, — все это стремительно и беззвучно проносилось перед моим взором, будто в немом кино.
— Что ты скажешь, если у меня будет такой зад? — спросила Наташа.
Я обернулся. Она разглядывала витрину с корсетами. На черный манекен, каким обычно пользуются портнихи, был напялен панцирь, который был бы впору даже Валькирии.
— У тебя прелестный зад, — сказал я. — И тебе никогда не придется надевать корсет. Хотя ты и не такая тощая жирафа, как большинство нынешних девиц.
— Ну и хорошо. Дождь почти перестал. Еле-еле капает. Пошли.
Я подумал, что нет ничего более удручающего, чем возвращаться в прошлое, и бросил прощальный взгляд на аквариумы.
— Смотри-ка, обезьяны! — воскликнула вдруг Наташа, глядя в ту же витрину, где на заднем плане стояла большая клетка с обрубком дерева. В клетке кувыркались две длиннохвостые беспокойные обезьяны. — Настоящие эмигранты! В клетке! До этого вас еще не довели!
— Разве? — спросил я.
Наташа взглянула на меня.
— Я же ничего о тебе не знаю, — сказала она. — И не хочу ничего знать. У каждого свои проблемы, своя история, и посвящать в них другого, по-моему, просто скучно. Скучно до одури. — Она еще раз посмотрела на корсет для Брунгильды. — Как быстро летит время! Скоро эта броня будет мне впору. И я запишусь в какой-нибудь дамский клуб! Иногда я просыпаюсь в холодном поту. А ты?
— Я тоже.
— Правда? По тебе этого не видно.
— И по тебе не видно, Наташа.
— Давай же возьмем от жизни как можно больше!
— Мы так и делаем.
— Недостаточно! — Она крепко прижалась ко мне, и я ощутил ее всю с головы до ног. Платье у нее стало как купальный костюм. Волосы свисали мокрыми прядями, лицо побледнело.
— Через несколько дней у меня будет другая квартира, — пробормотала она. — Тогда ты сможешь приходить ко мне, и нам не придется околачиваться в гостиницах и ресторанах. — Наташа засмеялась. — И в квартире будет кондиционер.
— Ты переезжаешь на новую квартиру?
— Нет. Это — квартира моих друзей.
— Фрезера? — спросил я, и тысячи неприятных догадок пронеслись у меня в мозгу.
— Нет, не Фрезера. — Наташа опять засмеялась. — Никогда не стану больше делать из тебя сутенера. Если это не будет необходимо для нашего благополучия.
— Я и так уже стал сутенером, — сказал я. — Мне приходится плясать на канате морали в свинцовых сапогах. Не мудрено, что я часто падаю. Быть порядочным эмигрантом — трудное занятие.
— Будь в таком случае непорядочным, — сказала Наташа и пошла впереди меня.
Похолодало. Между облаками кое-где уже проглядывали звезды. От света фар на мокром асфальте загорались блики, и казалось, машины мчатся по черному льду.
— У тебя очень причудливый вид, — сказал я Наташе. — Идя с тобою, можно вообразить себя человеком будущего, который возвращается с пляжа с марсианкой. Почему модельеры не придумали до сих пор такие облегающие платья?
— Они их уже придумали, — сказала Наташа. — Ты их только не видел. Подожди, может, попадешь на бал в залах «Сосайете».
— Я в них как раз нахожусь, — сказал я, втолкнув Наташу в темное парадное. От нее пахло дождем, вином и чесноком.
Когда мы дошли до ее дома, дождь совсем перестал. Весь обратный путь я проделал пешком. Около меня то и дело останавливались такси, предлагая подвезти. А еще час назад не было ни одной машины. Я упивался прохладным воздухом, как вином, и вспоминал минувший день. Я чувствовал, что где-то притаилась опасность. Она не угрожала мне со стороны, она была во мне. Я боялся, что ненароком переступил какую-то таинственную грань и очутился на чужой территории, которой управляли силы, неподвластные мне. Особых причин для тревоги пока не было. И все же я по собственной воле попал в запутанный мир, где существовали совсем иные ценности, неведомые мне. Многое, что еще недавно казалось мне безразличным, приобрело вдруг цену. Раньше я считал себя чужаком, а теперь был им только от части. «Что со мной случилось? — спрашивал я себя. — Ведь я не влюблен». Впрочем, я знал, что и чужак может влюбиться и даже не в очень подходящий объект, влюбиться только потому, что ему необходимо любить, и не так уж это важно, на кого излить свои чувства. Но знал я также, что на этом пути меня подстерегают опасности: внезапно я мог оказаться в ловушке и потерять ориентировку.
Назад: XVII
Дальше: XIX