29
КАУИ, 2009. ПОРТЛЕНД
Потому что арест. Потому что вторая патрульная машина, мой брат на заднем сиденье. Потому что в участок мне было нельзя и пришлось прятаться, время от времени заглядывать внутрь, где белые стены и клерки монотонно стучат печатями по документам, дело закрыто, дело закрыто. Потому что Дина судили, и он промолчал обо мне, и в нашу последнюю встречу — перед тем как мне пора было возвращаться на юг — мы сидели за столом, спинки пластмассовых стульев врезались нам в позвоночник, и что мы могли сказать? Потому что в наших влажных глазах читалась целая история, и мы знали, что уже не увидимся до самого его освобождения, а может, и после. Потому что у нас ни гроша, нечем внести залог, наша семья бессильна спасти родного снова, и снова, и снова. Потому что я вынужденно наблюдала, как охрана гнала его обратно в камеру, за толстые сине-белые двери, утыканные решетками и замками. Потому что я шла по блестящему от дождя центру Портленда. Потому что в ту ночь холод обглодал меня до костей и единственное сухое место нашлось у входа в многоуровневую парковку, потому что рюкзак с последними материальными частицами жизни Найноа стал мне подушкой, потому что я то засыпала, то просыпалась. Потому что бок мой пронзала боль: бедро, ребра, плечо. Потому что я снова рылась в помойке, на этот раз в поисках какой-нибудь пищи, тут не университет, никто не выбрасывает обезболивающие. Потому что потом был приют для бездомных, над рядами раскладушек вился парок, кто-то бормотал в темном углу, я сжимала под подушкой обмотанную изолентой рукоятку охотничьего ножа, который стащила из шкафчика в раздевалке. Потому что утром стояла в очереди к грязной фаянсовой ванне, за водянистой овсянкой, по маленькому телевизору мультфильмы, изображение скачет. Потому что мышонок взорвал кота динамитом, вогнал в землю кувалдой, будто колышек для гольфа, выбил ему все зубы, дребезжавшие, как клавиши пианино. Потому что раздался звонок, мама сказала, что упустила Дина, упустила всех нас, раз все сложилось так, как сложилось, потому что она сказала: возвращайся в университет. “Ты теперь осталась одна, — сказала она, — больше нам рассчитывать не на кого”. — “Но я не могу, — сказала я. — Мам, я хочу домой. Помоги мне вернуться домой. Я просто хочу домой”. Потому что она где-то взяла деньги, каким-то одной лишь ей ведомым чудом, и я вернулась на Гавайи.
С высоты океан голубой, как пламя газовой горелки, катит волну за волной на древние глыбы черной лавы у побережья Коны, горстка пляжей, белых, как сахарный песок, и кокосовые пальмы. Золотистое солнце повсюду, и даже из самолета чувствуешь, как печет. Мы все ниже и ниже, все ближе к земле. В океане внизу из взрыва воды вылетает горбатый кит, поворачивается в туче брызг, два сизых плавника, улыбка на морде. Шершавая кожа в узлах и наростах. Кит выгибается, вытягивается, словно вот-вот взлетит, словно готов двигаться дальше, в самое небо, без остановки. Но вода скатывается с него, рассеивается мельчайшими каплями, и кит возвращается в океан, взбивая пышную пену.
По рукам и ногам у меня бегут мурашки. “Вот оно. Это Гавайи”.
Мама с папой встречают меня у выхода из аэропорта, подъезжают на незнакомом белом пикапе, “тойота такома” с приподнятым кузовом, дугами багажника и внедорожными шинами. Я сижу под тенистым деревом на стенке из вулканического камня возле магазина леи. Пахнет плюмериями и орхидеями. Розовые, желтые, фиолетовые. Мама выпрыгивает из машины, подходит ко мне, оглядывает с головы до ног. Будто я товар на полке и нужно проверить, цела ли моя упаковка. Я не спрашиваю ее, к какому выводу она пришла. Наконец мама меня обнимает — дольше, чем я ожидала. И я тоже ее обнимаю — дольше, чем ожидала. А когда отстраняюсь, папа по-прежнему сидит в машине.
Мама берет мой рюкзак.
— Не так уж много у тебя вещей, — говорит она.
— Что с папой? — спрашиваю я.
— Он… — Мама замолкает. Мы смотрим на него. Он не глядит на нас. Таращится в небо с пеленой вога. — Не знаю. Сама видишь, — говорит она наконец.
Я подхожу к пикапу, чтобы сесть на заднее сиденье, и папа замечает меня в окне. Взгляд его на миг проясняется — он узнал меня, — но тут же затуманивается. Он не улыбается, не здоровается, не выходит из машины. Губы его, мягкие, гладкие, шевелятся в нескончаемом шепоте.
— Блин, мам, — говорю я, — почему ты мне не сказала?
Она поджимает губы.
— Думаешь, ты бы чем-то ему помогла?
— Возможно, — отвечаю я. — А ты ему помогла? Ну хоть чем-нибудь?
Она бросает мой рюкзак там, где стоит, в десяти футах от машины.
— Сядешь на заднее сиденье, — говорит она, направляясь к водительской двери.
Мы выезжаем из аэропорта по направлению к Хуалалаи, вершина зелено-бурого вулкана уходит в самые облака. Потом сворачиваем на северо-запад, шоссе тянется вдоль побережья, вокруг широкое плато в старых черных потоках лавы. Волны накатывают на берег. На холмах щетинятся шипами мескито, мы поднимаемся выше, к травянистым пустошам Ваиколоа. Всю дорогу папа что-то тихонько шепчет или молчит, моргает, смотрит по сторонам. Кожу под глазами избороздили морщины усталости и тревоги.
— Он теперь всегда такой? — спрашиваю я маму.
— Иногда приходит в себя.
— Ты показывала его врачу?
— Хорошая мысль, — отвечает мама. — Я давно уже взрослая, вырастила троих детей, а об этом как-то не подумала. О враче-то. — И добавляет: — Сейчас запишу.
— Я всего лишь хотела…
— Ничем они ему не помогут, — перебивает мама. — Одни анализы. Больше они ничего не предлагают. Попробуйте один препарат, потом другой, и так несколько месяцев, плюс регулярно сдавайте анализы. А когда я получила счет за первый визит, то поняла, что больше туда не вернусь.
Мы проезжаем Ваймеа, здесь холоднее на двадцать градусов, туман, ветер и косой дождь, да? Выбравшись из машины, люди придерживают шляпы и опускают головы под порывами ветра.
— Кто с ним сидит, пока ты на работе?
— Я работаю по вечерам, — отвечает она. — Когда я ухожу, Кимо время от времени заходит его проведать.
— Ты оставляешь его одного?
Мама раздраженно косится на меня. Потом отворачивается и снова смотрит на дорогу. Окей, дворники качаются и скрипят.
— Обычно он спит, — говорит она. — По-другому нельзя. Иначе я бы вообще не смогла зарабатывать.
После этих ее слов я вспоминаю себя в приюте. После того как Дина увели, так? Как я звонила из обшарпанной приемной с написанными от руки объявлениями, кислым запахом пота и плесени, резкой вонью хлорки. Я просто хочу домой. И мама не раздумывая оплатила мне билет. Теперь-то я понимаю, что она, скорее всего, долго прикидывала, вычисляла. Снова и снова считала, во что это обойдется.
Мы движемся вниз с вершины Ваймеа, эвкалипты, высоченные деревья, я опускаю стекло и дышу воздухом Хамакуа. Слушаю, как шуршат поля тростника. Наконец мы у дома дяди Кимо, там огромное огороженное травянистое поле, деревянные карнизы в свежей краске, чистые панорамные окна смотрят на участок, на холмы, которые кончаются у скал северо-восточного побережья.
А в дальнем конце участка ютится домик поменьше, с крошечной ланаи, тоже окнами на океан. Без изящной отделки, в отличие от большого дома. Но при этом нет ощущения, что он медленно разрушается, как наша берлога в Калихи. Мама едет по дорожке к задней двери этого домика.
Я замечаю, что она смотрит на меня. Ждет, что я скажу.
— Чего? — спрашиваю я.
— Мне пришлось продать наш компьютер, чтобы переехать сюда. — Мама паркует пикап. — Так что лучше даже не начинай.
— А я и не собиралась, — говорю я.
— Отведи его в дом, да рюкзак свой не забудь. А я отгоню машину к дому Кимо.
* * *
Мы с папой входим, и я вздрагиваю. Внутри пустота. Голые стены. Шкафчики не покрашены, стены в грунтовке. В углу выцветшее ротанговое кресло, два плетеных коротких диванчика. Шаткий обеденный стол из какой-то фанеры. Господи боже, думаю я, других слов у меня нет. Неужели всегда было вот так?
Вдруг слышится звук, как будто струя жидкости бьет в пол. Я оборачиваюсь, окей: папа писает, не снимая штанов.
— Не надо… — говорю я.
Но он не может не. Стоит и писает. Мама заходит, когда я снимаю с него резиновые шлепанцы.
— Полотенце, — говорю я.
— Нет, — отвечает она. — Сними с него одежду.
— Я? — спрашиваю я.
— Он тебя уже обрызгал. Джинсы, ноги.
Она права. И все же.
— Мы годами вытирали тебе задницу, — добавляет мама. — В этом нет ничего такого.
— Скажешь тоже, — говорю я.
Мама делает два пружинистых шага. Они напоминают мне о том, какой она была: сильная баскетболистка, крепкие бедра, спина. Но в движении ее нет угрозы. Она лишь хочет подойти ближе, чтобы я почувствовала ее слова.
— Кауи, — говорит она, — вот такая у нас жизнь. А значит, и у тебя тоже, раз ты теперь здесь. Помоги мне, черт подери.
Я начинаю стягивать с отца рубашку. И он даже помогает мне — сжился с этим порядком действий. Он сам достает руки из рукавов. Под рубашкой мелкие комариные укусы и старые шрамы, багровые гладкие царапины на смуглом стволе его тела. Под штанами я вижу места, где вытерлись волосы. На выпуклостях икр. Сверху на бедрах — от джинсов и шортов.
— Дальше я сама, — говорит мама. — Отведу его в душ. Ты не обязана учиться всему в первый же день.
Я ей благодарна и не возражаю. Смотрю, как мама ведет отца в ванную. Он передвигается самостоятельно, но и только. Как будто лишь пилотирует свое тело, а все остальное оставляет нам. Я вспоминаю, каким он был, как они вдвоем-втроем с мужиками таскали пианино. Как много лет назад он играл в американский футбол — одновременно и защитником, и нападающим. Как валил тростник, как рубил мачете заросли в нашем старом дворе. Как обтягивали его мощный торс рубашки, когда он таскал камни и полол сорняки. Когда выжимал из наших ржавых машин очередной год службы. Я вижу все это и сомневаюсь, сумею ли прижиться здесь.
Вечером у нас простой ужин — спэм, рис с японской приправой фурикакэ. На десерт свежая папайя. Мы разговариваем — ну, то есть, я вижу, что мама шевелит губами, и сама шевелю губами, но меня там нет. Я за три тысячи миль. До ужина я отправила сообщение Вэн: “Привет”.
Ответ пришел не скоро. “Заходил народ из универа, говорят, им надо отправить тебе твои вещи”.
“Ага, — написала я. — Побуду здесь какое-то время”.
“Тяжело дома?” — спросила она.
“Везде тяжело”, — ответила я.
Шли минуты. На экране мигало изображение, обозначавшее, что Вэн набирает текст. Потом замерло. Потом замигало снова, она что-то писала. И снова остановилась.
“Что ты помнишь о той вечеринке?” — спросила я.
Снова пишет, снова останавливается. Пишет, останавливается.
Наконец ответила: “Ты меня бросила”.
“Я же вернулась”.
“Только после Катарины и Хао, — написала Вэн. — Этот мудак Коннор пытался залезть на меня. Я мало что помню, но я помню, кто пришел на помощь”.
Я сжала телефон так сильно, что заныли плечи. Так и подмывало написать ей, что я тоже тогда напилась, но этого я писать не стала. Набрала: “Прости” — и удалила. Написала: “А ты помнишь, как сказала, что я тебе противна, ты правда так думаешь?” — но тоже удалила.
И выключила телефон.
* * *
По вечерам мама уходит на работу. Убирать офисы в Ваймеа и Вайколоа. Я сплю на коротком диванчике в гостиной или на полу, для мягкости постелив на деревянный пол полотенца, вот и сегодня я только-только начинаю засыпать, как вдруг раздается стук, дверь закрывается, свист и грохот дверной сетки. Я сажусь, включаю свет, вижу, что папа направляется во двор. Окей, я влезаю в одежду, следом за ним выхожу на ланаи. Он не ушел далеко. Сел во дворе, скрестив ноги. Сразу за квадратами света из окон дома, которые лежат на темной траве. Он сидит как монах, да? Я молчу, он никуда не идет, никого не достает. Вижу, как он наклоняется, прижимается ухом к земле и надолго замирает. В конце концов я спускаюсь во двор, говорю ему:
— Пап, вставай, что ты делаешь? Холодно же.
Он сидит как сидел, будто и не слышит.
— Пап, пошли в дом, я принесу тебе воды.
Его не так-то просто поднять. Он приник к земле, будто в молитве. И слушает. Глаза прищурены, рот приоткрыт. Наконец мне надоедает тащить его, говорить что-то. Я сажусь на траву лицом к нему и тоже прикладываю ухо к земле.
Но ничего не слышу.
— Слушаю, слушаю, слушаю, — шепчет отец.
— Окей, пап, — говорю я. — Окей. — Трогаю его за плечо.
Он злобно зыркает на меня, отмахивается от моей руки, садится прямо.
— Слушай, — говорит он. — Слушай, слушай, слушай. Это не просто танец.
С тех пор как я вернулась домой, он впервые заговорил со мной обычным голосом. Я растерялась.
— Это не просто танец, — повторяет он.
Хула. Меня пробирает озноб.
— Что не просто танец?
— Как они выглядят, когда приходят к тебе? — спрашивает он. — Ты должна слушать. Как я.
— Что слушать, пап? — спрашиваю я.
Но что-то уже изменилось, окей? Лицо его обмякло, как после семи банок пива, хотя он, разумеется, никакого пива не пил.
— Пап, — говорю я, — останься со мной.
Но где там.