Книга: Акулы во дни спасателей
Назад: Каваи Стронг Уошберн Акулы во дни спасателей
Дальше: 2 НАЙНОА, 2000. КАЛИХИ

Часть I
Спасение

1
МАЛИА, 1995. ХОНОКАА

Стоит мне только закрыть глаза, мы все по-прежнему живы, и ясно, чего боги хотят от нас. Миф, который о нас рассказывают, наверное, начинается с того прозрачного голубого дня в Коне и с акул, но я-то знаю, как все было на самом деле. Мы начались раньше. Ты начался раньше. Гавайское королевство давным-давно уничтожили, дышащие дождевые леса и поющие зеленые рифы пали под ударами хоуле, от кулаков их морских курортов и небоскребов, — тогда-то земля и бросила клич. Теперь я это понимаю — благодаря тебе. Боги жаждали перемен, и ты стал этой переменой. В наши первые дни я замечала множество знаков, но не придавала им значения. Первый — когда мы с твоим отцом, лежа ночью голыми в его пикапе в долине Вайпио, увидели призраков древних воинов.
В Вайпио мы поехали в пятницу, пау хана, сидеть с твоим братом осталась тетя Кейеки, мы же с твоим отцом собирались воспользоваться этой ночью без детей, чтобы натрахаться до одури, при одной лишь мысли об этом нас словно било током. Да и могло ли быть иначе? Солнце растерло нам кожу до черноты, футбол укрепил мускулы твоего отца, мои — баскетбол, и каждый наш день был привычно пронизан страстью. И представь долину Вайпио: поросшая буйной зеленью глубокая расселина, разрезанная зеркальной серебристо-бурой рекой, а за ней — широкий черный песчаный пляж, сбегающий к пенному океану.
Мы медленно спускались в раздолбанном отцовском пикапе на дно долины, петляли по серпантину, справа отвесная скала, под колесами — асфальт, уложенный на булыжник, уклон такой крутой, что салон провонял горящими тормозными колодками. Потом тряслись по илу, объезжая мутные лужи глубиной по пояс, наконец выехали на песок, остановили пикап у окаймляющих пляж рябых в крапинку камней, похожих на яйца; твой отец шутил, пока у меня от смеха не закололо щеки и последние тени деревьев не вытянулись к горизонту. Океан рокотал и шипел. Мы раскатали спальники в кузове, поверх пахнущего гравием туристического коврика, который твой отец постелил специально для меня, и едва ушли последние подростки — гулкое басовое уханье их регги стихло в лесу, — мы сняли одежду и сделали тебя.
Вряд ли ты слышишь мои мысли — нет, конечно, а потому и не скажешь, мол, фу, пилау, мне же нравится вспоминать. Твой отец взял меня за волосы, он любил мои волосы, черные, перекрученные Гавайями, мое тело извивалось в такт движениям его бедер, мы стонали, учащенно дышали, прижимались друг к другу плоскими носами, потом я отпрянула, оседлала его, и все началось сначала, кожа наша до того раскалилась, вот бы приберечь этот жар на случай, если озябну, его пальцы гладили мою шею, его язык ласкал мои коричневые соски, он был нежен, никто, кроме меня, не знал его таким, мы шумно занимались сексом, смеялись, закрывали, открывали, снова закрывали глаза, день лишился последнего света, а мы все не унимались.
Мы лежали на спальниках, ветерок мятно холодил влажную кожу, как вдруг твой отец нахмурился и отодвинулся от меня.
— Ты это видишь? — спросил он.
Уж не знаю, что ему примерещилось, — я еще была как в тумане, потирала друг о друга дрожащие бедра, размазывая по ногам остатки маслянистого выплеска нашей любви, — но тут твой отец резко сел. Я встала на колени, после секса по-прежнему как пьяная. Мои груди коснулись его левой руки, мои волосы упали ему на плечо, я чувствовала себя желанной, несмотря на испуг, мне захотелось засунуть его в себя, прямо здесь и сейчас, и плевать на опасность.
— Смотри, — прошептал он.
— Да ладно тебе, — ответила я. — Не выдумывай, лоло.
— Смотри, — повторил он, я всмотрелась и рывком выпрямилась.
По гребню дальнего холма Вайпио, то опускаясь, то поднимаясь, неспешно тянулась цепочка дрожащих огоньков. Зеленые, белые, мерцающие, штук пятьдесят, не меньше, и мы, приглядевшись, поняли, что это. Горящие факелы. Мы слышали о ночных маршах древних воинов, но всегда считали эти истории мифом, своего рода гимном тому, чего лишились Гавайи, — и вот все эти призраки давно погибших алии перед нами. Медленно взбираются на холм, направляясь вглубь черной долины, в сырость и мрак, к тому, что ждет там неупокоенных королей. Вереница факелов ползла по вершине холма, то появляясь, то исчезая меж деревьев, ныряя и снова взлетая, пока все огни вдруг разом не погасли.
Громкий скрипучий стон эхом прокатился по долине, окутал нас; так, должно быть, кричат перед смертью киты, подумала я.
Слова застыли у нас с отцом в горле. Мы выскочили из кузова, лихорадочно натянули одежду, прыгая на одной ноге, к подошвам прилип черный песок, задыхаясь, шмыгнули в машину, завели мотор и с ревом понеслись по дороге, фары выхватывали из темноты камни, грязные лужи, сочные зеленые листья; мы каждую минуту чувствовали, что призраки в воздухе позади нас, вокруг нас, мы не видели их, но все равно ощущали. Пикап мчался по изрезанному колеями гудрону, в лобовом стекле мелькали деревья, небо и снова грязь, трясло нас ужасно, то вверх, то вниз, вокруг все сине-черное — кроме того, что освещали фары, — твой отец лавировал меж притаившихся неведомых теней, несся по длинной дороге к выезду из долины. Мы поднялись так стремительно, что ничего не видели под собой, лишь вдали маячила россыпь огоньков в домах да белели затопленные участки, на которых выращивают таро.
Остановились мы лишь на обзорной площадке. Пикап переполняла паника, все механизмы работали на износ.
— Господа бога душу мать, — протяжно выдохнул твой отец.
Давненько он не поминал святых. Факелы исчезли, а с ними и призраки воинов. Кровь пульсировала у нас в ушах, стучала: живы, живы, живы.
Всякое бывает, годами твердили мы с твоим отцом. В конце концов, на Гавайях многие такое видели. Мы еще долго рассказывали о пережитом на манер каникапила на пляжных барбекю и вечеринках в ланаи и слышали в ответ множество схожих историй.
* * *
Ночное шествие древних воинов — ты был зачат в ту ночь, но в первые годы твоей жизни случались и не такие странности. Например, то, как менялись в твоем присутствии звери: присмиреют, обнюхают тебя, окружат, как одного из своих, и неважно, курицы это, лошади или козы, — все принимали тебя мгновенно и навсегда. Порой мы заставали тебя на заднем дворе: ты как одержимый ел листья, землю, цветы. И не из дурацкого любопытства, как прочие кейки, твои ровесники. Потом на некоторых растениях — тех же орхидеях в подвесных кашпо — буквально за ночь появлялись цветы самых невероятных красок.
Всякое бывает, по-прежнему убеждали мы себя.
Но теперь-то я знаю.
* * *
Помнишь, какой была Хонокаа в 1994-м? Почти такой же, как сейчас. По обеим сторонам Мамане-стрит приземистые деревянные хижины, сохранившиеся с первых дней добычи сахарного тростника, входные двери перекрашены, но внутри все те же старые кости. Убогие автомастерские, аптека с одними и теми же скидками на витрине, продуктовый магазинчик. Наш съемный дом на окраине, с облупившейся краской и тесными голыми комнатушками, душевая кабина ютится за гаражом. Спальня, которую ты делил с Дином и где тебе начали сниться смутные кошмары о смерти и сахарном тростнике.
Те ночи. Ты тихонько подкрадывался к нашей кровати, пошатываясь и волоча за собой простыню, хлюпал носом, и волосы у тебя торчали во все стороны.
Мама, говорил ты, оно опять.
Я спрашивала, что тебе приснилось, и ты выплескивал на меня образы: пустые черные растрескавшиеся поля, тростник растет не из земли, а из груди, рук, глазниц — моих, твоего отца, твоего брата или всех нас скопом, — потом звук, точно внутри осиного гнезда, и пока ты говорил, твои глаза были чужими, тебя за ними не было. Тебе было всего лишь семь, а ты рассказывал такое. Но минуту спустя возвращался.
Это всего лишь сон, успокаивала я тебя, а ты спрашивал: мам, ты о чем? Я пыталась повторить описания твоих кошмаров — о сахарном тростнике, как рубят твою семью и об осах, — но ты не помнил, о чем сам же мне рассказал. Ты словно только что пробудился и обнаружил, что стоишь возле нашей кровати, а я рассказываю тебе чью-то чужую историю. Поначалу кошмары приходили раз в несколько месяцев, потом раз в несколько недель, потом каждый день.
Плантация сахарного тростника была тут задолго до нашего рождения, весь наш край острова засажен сахарным тростником, от маука до макаи. Наверняка люди никогда не переставали обсуждать Последний Урожай, но казалось, что этого не случится. “В Хамакуа работники нужны всегда”, — отмахивался от сплетен твой отец. Однако в сентябре 1994-го, вскоре после того как кошмары начали сниться тебе ежедневно, на Мамане-стрит загудели клаксоны грузовиков, и за рулем одного из них сидел твой отец.
Если бы я могла подняться над нашим городом, мне запомнилась бы такая картина: в город въехали фуры, многие с прикрепленными к кузову цепями, пустые петли, похожие на ребра бесхозной скотины, раскачивались на ходу, грузовики ехали мимо Армии спасения, мимо церквей, мимо пустых витрин, в которых раньше стояли корзины с импортным пластмассовым барахлом, мимо старшей школы напротив начальной, мимо бейсбольно-футбольного поля. По пути грузовики гудели, и люди выходили из банка, продуктового магазина, выстраивались цепочкой вдоль тротуара или просто на обочине. Даже те, кто остался внутри, наверняка слышали стон гудков, блеянье воздушных тормозов, гимн промышленных похорон. Это был звук наступления новой пустоты. Машины вымыли до зеркального блеска, ведь в поле им уже не бывать, не пачкаться в грязи, и серебристые хромовые блики скользили по смуглым лицам стоящих вдоль улицы людей — филиппинцев, португальцев, японцев, китайцев, гавайцев, осмыслявших новую правду.
Мы были в этой толпе — я, Дин, Кауи, ты. Дин замер по стойке “смирно”, как солдатик. В девять лет у него уже были большие руки — помню, как его ладонь, точно шершавый футляр, обхватывает мою. Кауи крутилась у меня под ногами, ее волосики воздушно щекотали мне кожу, пальчики цеплялись за мои бедра. Ты стоял с другого боку от меня. В пальцах Дина пульсировали замешательство и злость, шея окаменела, от вертевшейся четырехлетней Кауи веяло детской беззаботностью, ты же оставался совершенно спокоен.
Лишь теперь я догадываюсь, что тебе тогда снилось и кто погибал, наши тела или сахарный тростник. Но это уже не имело значения. Ты раньше всех нас увидел надвигавшийся конец. И это был второй знак. В тебе звучал голос, не правда ли, и голос этот был не твой, ты был лишь горлом. Этот голос знал многое и пытался сказать тебе — сказать нам, — но тогда мы не слушали.
Всякое бывает, говорили мы.
Перед продуктовым магазином грузовики повернули, одолели крутой подъем, выехали из города, и больше мы их не видели.
Прошло несколько месяцев с тех пор, как плантация разорилась; мы выбивались из сил. Все искали работу, и твой отец в том числе. Он часами колесил по острову в погоне за деньгами, которые двигались, точно обакэ, — покажутся и вновь исчезнут. Воскресным утром в оранжевом свете, отскакивавшем от наших стареньких половиц, он сидел за кухонным столом, держа в руке любимую кружку с коной, над которой вился пар, водил пальцами по разделу “требуются работники” и шевелил губами, точно напевал про себя. Если что-то удавалось найти, медленно вырезал объявление, брал кончиками пальцев и прятал в картонную папку, лежавшую возле телефона. Если нет, комкал газету с таким шуршанием, точно птицы захлопали крыльями.
Но все это не лишило твоего отца охоты улыбаться, да и ничто не лишило бы. Он был таким, когда жизнь текла спокойно, вы трое были совсем маленькие, с ханабата под носом, только-только учились ходить, он подбрасывал вас в воздух, так что волосы разлетались, вы жмурились и визжали от счастья. Он подкидывал вас так высоко, как только мог, — говорил, мол, целюсь в облака, — потом вы падали вниз, а вместе с вами и мое сердце. Перестань, просила я, особенно когда он так играл с Кауи.
Я их не уроню, отвечал он. Ну а если сломают себе шею, мы новых наделаем.
Порой по утрам он любил поваляться в постели, хотя обычно вставал рано, даже когда уже не возил сахарный тростник, — сворачивался у меня под боком и хихикал в тоненькие усы, а я старалась выбраться из-под одеяла, пока он не выпустил громкий бздех и не запер нас двоих в пещере едкой сырно-бобовой вони того, что горело в его кишках.
На выходе вкус даже приятнее, чем на входе, правда? — спрашивал он и снова хихикал, как будто мы с ним старшеклассники, которые валяют дурака на пятом уроке. Помню, как-то раз он опять проделал эту штуку — пернул под одеялом, накрыл нас с головой, задал тот же вопрос, а я ответила: не знаю, сейчас проверю — и засунула палец ему в трусы, прямо в задницу, он вскрикнул, шарахнулся от меня, мол, фу, это уж слишком, это уж слишком, а я смеялась, смеялась, смеялась, смеялась. Я с удовольствием вспоминаю, как дивно нам жилось в спокойные времена, как мы с твоим отцом толкались, или, стоя в ванной у раковины, наблюдали в зеркале, как другой чистит зубы, или делили нашу единственную машину (вскоре после твоего рождения мы поменяли раздолбанный пикап на раздолбанный внедорожник), чтобы развезти вас всех — кого на школьную научную ярмарку, кого на тренировку по баскетболу, кого на танцевальное представление.
Но если высыпать все наши деньги в чашку, она оказалась бы полупустой. Твоему отцу повезло устроиться на полставки в один из отелей — место, о котором мечтали все, — но на полный день его не взяли, как и в ресторан с хорошими чаевыми, ему приходилось обслуживать номера, и он, возвращаясь, рассказывал мне об оставленных на балконах практически нетронутыми тарелках ахи, на которые слетаются майны, о вулканах одежды на полу в номерах. У этих хоуле по две пары одежды на каждый день отпуска, говорил он, две на каждый день.
Не успел он устроиться на работу, как практически сразу ее потерял — отель закрыли, Сезонная Реорганизация. Мне же урезали часы на складе ореха макадамия. Еда наша стала проще, какая уж тут “пирамида питания”. Твой отец делал что мог: то подрядится красить стены, то работает в саду, пару дней корячился на ферме у друга. Я устроилась в гриль-бар на несколько вечеров в неделю. Мы возвращались домой — спину ломит, ноги отваливаются, голова гудит — и передавали вас друг другу: один со смены, другой на смену. Но смены случались все реже и реже, и в конце концов мы вдруг обнаружили, что подсчитываем на калькуляторе, сколько еще выдюжим.
— Долго мы так не протянем, — как-то сказал твой отец. Был поздний вечер, вы уже спали. По соседству лаяли собаки, но звук был негромкий, и мы привыкли. В золотистом свете настольной лампы казалось, будто наша кожа вымазана медом. В глазах твоего отца стояли слезы. На меня он старался не смотреть, и я вдруг поняла, что давно не слышала его дурацких шуток. Тут я испугалась по-настоящему.
— Сколько? — спросила я.
— Может, пару месяцев, а дальше начнутся проблемы, — ответил он.
— И что будем делать? — уточнила я, хотя знала ответ.
— Позвоню Ройсу, — сказал он. — Мы уже это обсуждали.
— Ройс живет на Оаху, — заметила я. — Это пять билетов на самолет. Другой остров, большой город. В городе жить недешево.
Но он уже встал и пошел в ванную. Включился свет, потом вентилятор, зашипел кран, забарабанила вода о раковину, отец отдувался, влажно причмокивал: умывался.
Мне вдруг захотелось что-нибудь расколотить, до того все было мирно и покойно. Твой отец вернулся в спальню.
— В общем, я решил, — сказал он, — буду торговать телом. Маху получат мою околе, а дамы — мой бото. Я сделаю это ради нас. Я сделаю это ради тебя, — помолчав, добавил он и оглядел себя в нашем длинном зеркале: он был без рубашки. — Сама посмотри. Сколько секса в этом теле.
Я хихикнула, обняла его сзади, обхватила за грудь, не обращая внимания, что та чуть обвисла, словно у щенной суки.
— Я, пожалуй, заплатила бы за это, — сказала я.
— Сколько? — усмехнулся в зеркале твой отец.
— Смотря что включено. — Я скользнула левой рукой вниз, под резинку трусов.
— А что бы вы хотели? — спросил он.
— Мммм, — протянула я. — То, чего я хочу, потянет доллара на два, на три.
— Эй! — Он вытащил мою руку из своих трусов.
— Плачу поминутно. — Я пожала плечами, твой отец фыркнул, но тут же замолчал.
— Нам придется продать не только мой член, — сказал он.
Мы присели на край кровати.
— Кауи и Найноа донашивают вещи за Дином, — сказала я. — И получают в школе бесплатные обеды.
— Знаю.
— Что у нас вчера было на ужин? — спросила я.
— Саймин и спэм.
Твой отец встал. Подошел к столу, наклонился и ухватился за его край, словно собирался передвинуть.
— Пятнадцать долларов, — сказал он.
Выпрямился, вздохнул, положил ладонь на комод:
— Двадцать пять долларов.
— Сорок, — возразила я.
— Двадцать, — покачал он головой.
Он перетрогал все вещи, которые видел: семидолларовую лампу, двухдолларовую фоторамку, шкаф, набитый пятидолларовым шмотьем; общая сумма наших жизней уложилась в четырехзначное число.
* * *
С математикой я никогда не дружила, зато видела, к чему все идет: отключение света, график уплаты долгов, душ из ведра. Через три дня после этих подсчетов мы отвезли вас в школу, я вышла на шоссе, в сумке у меня лежал охотничий нож вашего отца, я поймала попутку до Хило, чтобы бесплатно проехать сорок миль, войти под знойным дождем в гавайское отделение Восьмой программы и подать заявление.
— Что вас сюда привело? — не то чтобы недружелюбно спросила женщина за стойкой; смуглые руки в веснушках, блузка без рукавов, складки кожи под мышками. Она могла быть моей сестрой, она была моей сестрой.
— Что меня сюда привело, — повторила я. Если б я знала ответ, не стояла бы там, взмокшая от здешней жары, не выпрашивала ваучер на жилье.
* * *
Вот так обстояли наши дела, когда возник третий знак. Экономить нам уже было не на чем. Но тут объявился Ройс, позвонил твоему отцу, сказал: “У меня вроде кое-что появилось для тебя, брат”; в общем, все указывало на то, что надо лететь на Оаху. Мы продали кое-что из вещей, потом еще кое-что, выставили вдоль дороги в Ваймеа, возле детской площадки, напротив католической церкви, где парковка в тени деревьев, а потому все, кто направляются на пляж, обязательно проезжают мимо. Выручки от продажи мебели, средств помощи от банка продовольствия и ваучеров Восьмой программы нам хватило, чтобы купить пять билетов на самолет до Оаху, и у нас на счету даже еще остались деньги.
Твой отец придумал, на что потратить излишки: круиз на лодке со стеклянным дном у побережья Коны. Помню, как сказала ему: нет, мы не можем себе это позволить, нам нужно беречь каждый пенни для Оаху. А он возразил: что ж я тогда за отец, если не могу порадовать детей?
— Они заслуживают больше, чем получают, — как сейчас помню, добавил он, — и мы должны показать им, что дальше будет лучше.
— Не нужен нам туристический круиз, — не согласилась я, — мы не из таких.
— А может, я хочу, чтобы мы раз в жизни побыли такими?
Я не нашлась что ответить.
И вот, Каилуа-Кона, Алии-драйв, невысокие каменные стены и извилистые тротуары смотрят на сахарный — хоть ложкой черпай — пляж и сверкающий океан, вереница сувенирных магазинчиков, ловушек для туристов, ведет, точно дорожка из хлебных крошек, к пляжным отелям. Мы с твоим отцом стоим на пристани, у каждого в руке билет на морскую прогулку и еще по одному на каждого из вас, деток, мы смотрим, как чистые, сияющие лодки качаются, ныряют и поблескивают на волнах. Длинный асфальтированный пирс щетинится удочками, чуть поодаль стайка местных мальчишек увлеченно сигает в воду, снова и снова взрывая пену, уже взбитую предыдущим ныряльщиком, мальчишки громко вопят и шлепают мокрыми ногами по деревянным ступенькам, взбираясь обратно на пирс.
Потом мы расселись на плюшевом диванчике “Гавайского приключения” и отчалили; такие тримараны частенько дрейфовали в дымке у побережья Коны, особенно на закате — лодки с горками на корме и с болтавшими на крытых палубах туристами цвета вареных омаров. Но у нашего днище корпуса по центру было из толстого стекла, так что можно смотреть в океан; палуба приятно вибрировала от работы двигателей, вода меняла цвет с зеленовато-голубого на темный, почти фиолетовый, толстый узловатый коралл тянул к нам не то пальцы, не то цветущие мозги, анемоны топырили красные щупальца, раскачиваясь от волн, будто от ветра. Я чуяла запах солнца, раскалившего старую морскую соль на бортах лодки, острого, приторного сиропа “Малоло” во фруктовом пунше, едкую вонь дизеля, изрыгаемую натужно работавшими моторами.
Большую часть времени мы впятером сидели рядышком на длинном плюшевом диване в салоне и смотрели сквозь стеклянное днище, я рассказывала, кто из морских животных какой бог и как спасал древних гавайцев или, наоборот, воевал с ними, а твой отец шутил — дескать, его филиппинские предки ели только катранов или черных рыб с длинными носами. На потолке лежали косые лучи солнца, дрожь гудевшего двигателя ощущалась даже сквозь сиденье, я разомлела и задремала, Кауи спала у меня на руках, как вдруг я проснулась, сама не зная отчего.
Вас с Дином и отцом рядом не было, во всем салоне не осталось ни души. С палубы доносились голоса. Я сняла Кауи с колен — она захныкала — и встала. Голоса отдавали отрывистые команды: “Разворачиваемся, указывай, неси круг”. Помню, я еще подумала, что эти звуки доносятся с другого края пещеры, издалека, голова моя была словно набита ватой.
Я взяла Кауи за руку. Она хныкала, терла глаза, но я уже волокла ее за собой по трапу из салона на палубу. Невозможная белизна. Я невольно прикрыла глаза рукой и так сильно сощурилась, что почувствовала, как губы и десны потянуло вверх. Пассажиры выстроились вдоль леера на гладкой белой палубе, всматривались в океан и показывали пальцами на что-то.
Помню, как увидела твоего отца и Дина, они были футах в тридцати от нас с Кауи; я удивилась, что твой отец оттаскивает Дина от леера, а Дин орет: “Отпусти! Я его вытащу”. Один из матросов, в бейсболке и белом поло, швырнул за борт красный спасательный круг на тросе, и тот, подскакивая, покатил в небо.
Бросилась ли я тогда к твоему отцу? Оттащил ли он Дина от леера? Сжала ли я руку Кауи с такой силой, что ей стало больно? Могу лишь догадываться, поскольку ничего этого не помню. Мне запомнилось лишь, что я очутилась возле твоего отца на ослепительно белой палубе, поднимающейся и опускающейся на волнах, вся наша семья была там, кроме тебя.
Твоя голова прыгала в океане, как кокос. Ты становился все меньше, все дальше, вода шипела, шлепала в борт лодки. Не припомню, чтобы кто-то что-то говорил, кроме капитана, который кричал сверху: “Указывай! Мы разворачиваемся. Указывай!”
Твоя голова скрылась под водой, океан снова стал ровный и чистый.
В колонках дребезжала мелодия. Глупо-слащавый гавайский кавер на “Больше, чем просто слова”, который я до сих пор слышать не могу, хотя когда-то любила. Двигатели тряслись. Капитан из-за штурвала просил Терри продолжать указывать. Терри звали того матроса, что бросил спасательный круг, который сейчас плавал пустой на волнах, удаляясь от места, где я видела твою голову.
Мне надоело, что нас просят указывать и ждать, я что-то сказала Терри. Он поморщился. Под усами его задвигались губы, возвращая мне слова. Сверху снова закричал капитан. Вмешался твой отец, мы заговорили разом, все четверо. Кажется, я сказала что-то такое, от чего Терри вздрогнул, лицо его покраснело вокруг темных очков. В их зеркальных стеклах я увидела свое отражение, я оказалась темнее, чем думала, помню, меня это порадовало, а еще увидела широкие плечи баскетболистки и то, что я перестала щуриться. Ноги мои очутились на леере, брови Терри взлетели, он открыл было рот, потянулся ко мне — твой отец, кажется, тоже, — но я уже спрыгнула в широкий пустой океан и поплыла.
Вскоре подо мной показались акулы. Помню, что сперва заметила черные пятна, вода рассказала мне о тяжести этих животных, попутная струя толкнула в ноги, в живот. Они миновали меня, четыре их плавника взрезали поверхность, ножи на гребнях темных волн, нацеленные в тебя. Доплыв до того места, где недавно виднелась твоя голова, акулы ушли под воду. Я поплыла следом, но до них было как до Японии. Один раз я нырнула, пытаясь хоть что-то рассмотреть. Под водой не было ничего, кроме зыбкого сумрака и пены вокруг акул. Тоже темные краски. Я знала, что будет дальше, — розовая пена и нити, похожие на корм для рыб.
У меня закончился воздух. Я всплыла на поверхность, глотнула кислороду. Не помню, были ли звуки, кричала ли я, подошла ли ближе лодка. Я снова нырнула. Вода вокруг тебя кипела. Тени акул метались, бросались то вверх, то вниз, это было похоже на танец.
Когда я снова вынырнула за воздухом, ты оказался на поверхности, сбоку от меня, — висел лицом вниз в пасти акулы, точно тряпичная кукла. Но акула держала тебя нежно, понимаешь? Она держала тебя так, будто ты из стекла, будто ты ее детеныш. Они принесли тебя прямо ко мне, акула, которая держала тебя, плыла, высунув голову из воды, как собака. Видел бы ты морды этих существ — я не могу солгать. При их приближении я закрыла глаза, я не сомневалась, что они плывут за мной, и если на лодке кричали и плакали, а мне кажется, так и было, если я о чем-то думала, то я ничего не помню, кроме черноты за зажмуренными глазами и беззвучных молитв.
Акулы нас так и не тронули. Снова проплыли подо мной, вокруг меня, попутная струя, как сильный ветер. А потом я открыла глаза. Ты был возле лодки, цеплялся за спасательный круг. Твой отец тянулся к тебе — помню, меня взбесило, что он спускается долго, целую вечность, так и подмывало закричать: “Ты что, мать твою, чиновник пау хана? Хватай нашего ребенка, нашего живого ребенка…” Ты кашлял, а значит, дышал, и в воде не было красного облака.
Об этом уже не скажешь — мол, всякое бывает.
Ох, сынок. Теперь мы понимаем, что все это были знаки. Тогда-то я и поверила.
Назад: Каваи Стронг Уошберн Акулы во дни спасателей
Дальше: 2 НАЙНОА, 2000. КАЛИХИ