Глава XVII.
На прибрежном песке возлежали мужчины и женщины. Зной; спокойное, словно застывшее море; ни малейшего дуновения ветерка, тоскливая тишина, — все недвижимо. И я покорно следую за ней. Она ведет меня сюда. Ее воля стала моей волей. В ее объятиях я отрекся от всего мира.
На берегу скользкие багряные пятна, напоминающие расплывшиеся звезды; там и сям видны бронзовые треножники, над которыми поднимаются изысканные курения. Благовонные испарения, полные незнакомых мне ароматов, возносятся над этими людьми; они украсили себя цветами и напевали гимны, распростершись на земле. Солнце поднялось из-за утеса; ослепленный светом, я закрываю глаза. Когда я их снова открываю, море водорослей очерчивает на горизонте черноватый круг, тесно ограничивающий небо.
Тень от «Икара» достигает остова «Минотавра», палуба которого теперь опустилась до уровня волн.
Феерическая иллюминация расцвечивает вершины расположенных амфитеатром базальтовых скал; нигде никакого дымка, никакого паруса, ничего кроме руины судна, — только гнет этой беспредельной, безнадежной, угрюмой равнины.
Почему я лежу на теплом песке? Что происходит передо мной? Почти у моих ног? Я гляжу на нее и, глядя, ощущаю бесконечно-великое влечение душ. Диадема мелких фиалок венчает ее тонкую головку, багряные гроздья ниспадают с ее висков, окаймляя ее лицо двойными каскадами пурпура. И в каждой черточке ее лица я нахожу неизъяснимую прелесть. Сквозь золотые локоны волос проглядывает миниатюрное, изящное ушко, необычная яркая краска оживила ее бледные щеки, изысканная чувственность пробудилась в ее губах, улыбающихся мне, а глаза, громадные и загадочные, неотступно смотрят на меня и в глубине ее зрачков от моего взгляда загораются яркие искры. Она меня любит. Любит так, как никто меня не любил. Я в этом уверен.
До сих пор я смотрел на любовь, как и на все другое, как утонченный и эгоистичный дилетант. Но меня охватило совершенно новое, незнакомое мне чувство к этой тоненькой девочке, которая смотрела на меня с почти восторженным восхищением.
Спустились сумерки; там и сям зажглись факелы; отблески их длинного пламени задрожали на распростертых телах. Прислонившись к утесу, какой-то музыкант заиграл на арфе; это была странная мелодия, монотонная, медлительная. Она звучала, как жалоба в теплом воздухе; в ней не было никакой певучести; звучала одна единственная нота, но она вибрировала и повторялась до бесконечности; то она начинала звучать громче и громче, то ослабевала, переходя в едва уловимый шелест.
Луны не было, между тем было совсем светло, на головах блистали венки из белых и голубых цветов; несколько женщин танцовало, распростерши руки; над их головами колыхались пальмы. Мелодия все замедлялась, слабея, и, наконец, смолкла.
Хрисанф поднялся, он стал лицом к морю, воздымая к небу руки.
— О, Зевс, ты, который царствуешь на небе, о бог, полный славы и мощи, Гелиос, ты, всеведущий, от взглядов которого ничто не укроется, — реки, земли, моря и вы, божества, карающие в аду клятвопреступников. Будьте свидетелями и подтвердите верность наших клятв.
Мужчины и женщины поднялись, в одном порыве руки всех протянулись к статуе бога.
— О, Муссагет, — воскликнули они, — ты, что держишь серебряный лук, ты, покровитель Хризы и священной Киллы, ты, могущественный царь Тенедоса и божество Сминта, услышь молитвы твоего народа и повели, чтобы жизнь еще раз восторжествовала над смертью.
И на этом неизвестном никому берегу разыгралась сцена из Эллады — знаменитый пир из первой песни предстал предо мной так, как его изобразил Гомер. И в то время, как я искал глазами эллинский флот, готовый покинуть берег Аргоса, обрывки стихов восставали в моей памяти:
Кончив молитву, ячменем и солью осыпали жертвы,
Вот их подняли вверх, закололи, затем освятили,
Бедра немедля отсекли, обрезанных туком покрыли...
Жрец на дровах сожигал их... юноши окрест его
В руках пятизубцы держали...
Кончив работу сию, Ахеяне пир учинили.
Словно одурманенный, смотрел я, как двигались тени; я хотел подняться и не мог, — громадная тяжесть нависла над моими плечами; я уже не думал о протесте. Для чего?.. Я испытывал ко всему окружающему величайшее равнодушие, — совесть ни в чем не упрекала меня; я сделал все, что мог, для спасения жизни двух несчастных; это убийство произошло вопреки моим усилиям, несмотря на то, что... И затем, разве уж так важно... Нет, я не хочу больше рассуждать... не хочу!
Они едят: вот ко мне приблизился какой-то аполлониец и что-то положил предо мной. Мои загипнотизированные глаза не могут оторваться от этого куска, и я с ужасом вижу, как приближается к нему дрожащая рука, как пальцы, багровые пальцы, вонзаются в кусок красного мяса...
…………………………
Около меня разговаривают, до меня долетают слова... слова, произнесенные по-французски, каким-то странным, издалека звучащим голосом:
— Возможно ли? О! это ужасно! Как я мог? Как?
Я слушаю, и вдруг холодный пот леденит мой лоб; я понял, что незнакомый голос — это мой собственный голос. Все рушится кругом меня, точно земля разверзлась; и теперь я падаю в пустоту, царапая пальцами, чтобы удержаться, песчаный берег взморья.
О, эти жалкие люди, обольстившие меня своей проклятой цивилизацией, своим кровавым ритуалом! Во мне пробегает мысль уничтожить их. Зачем не убил я вчера их всех до последнего? Зачем не помешал я этому ужасному пиршеству? Мои мускулы напряглись, кулаки сжались. Я сразу вскочил на ноги.
Я вскочил и прежде всего увидел ее, с руками, закинутыми за шею, с раздвинутыми локтями. Она пожирала меня своим взглядом, широко открытыми глазами, страстным ртом. Ее восхитительные волосы с вплетенными красными цветами ниспадали на плечи, как огненная мантия; над ее головой догорал факел, окружая ее теплом своих ласк.
Недвижимый, я смотрел, обуреваемый желанием бежать от нее, чтобы больше ее не видеть, не чувствовать, что ее взгляд повис надо мной; я закрыл глаза, но и во мраке она вырисовывалась предо мной, величественная, светоносная, ужасная...
В бессилии упали мои руки, но я чувствовал, как все сильнее дрожало мое тело. Как пораженное молнией дерево, я зашатался и упал на колени; члены мои хрустнули. Обхвативши лицо руками, я, как безумный, зарыдал, лежа на земле.
Я был преисполнен величайшего отвращения к людям и ко всему миру. Какая ужасная усталость, какое оцепенение! Я чувствовал, что мои силы иссякают, что разум мой погружается во мрак... Зачем не улетел я вчера с этого острова смерти и разрушения? К этому времени «Икар» уже перелетел бы Саргассово море, в этот час меня уже навсегда отделила бы гигантская преграда от этой женщины, влечение к которой меня преследовало с непреложным деспотизмом разгневанного божества.
Я решил твердо, бесповоротно завтра на рассвете улететь. Время шло; не было ни возмущения, ни сомнений; тишина, спокойная дремота, своего рода уничтожение сознания и воли; что-то чрезвычайно приятное мелькнуло предо мной, похожее на крыло птицы; а теперь словно кто-то губами прикоснулся к моей руке; кто-то шептал мне на ухо... я чувствую теплую ласку дыхания. Я пытаюсь подняться, но глаза мои закрываются, и, одурманенный, я падаю на песок.
…………………………
Один за другим гаснут факелы, и в призрачном свете верхушки утеса базальтовые скалы и статуя Аполлона неподвижно застыли... При зареве пробуждающегося дня я вижу...
Виденья прошедших мифических времен. Предо мной пронеслось великое дыхание язычества...
Богини, обвившие шеи героев... Сплетенные объятиями тела...
Молчаливые объятия, немой экстаз, подобная мрамору неподвижность, — это древняя и сладострастная Греция, воссозданная внезапно порывом Эроса, ожившая и возрожденная, сверкающая светоносной белизной, пробуждающая во мне идею совершенства, чувство неизменяемости.
…………………………
Громкий крик, полузаглушенный хрип, опять громкий крик, — я узнаю ее голос. Дикая ревность овладевает мной, я забываю все и бросаюсь на ее голос.
В тени статуи Аполлона, опрокинутая навзничь, Тозе отчаянно отбивается. Ее глаза полузакрыты, лицо содрогается от спазм гнева; ее прижимает к себе аполлониец; красные пятна выступили на мраморе ее тела; белокурые волосы ее влачатся по песку; отблик зари окрашивает ее пурпуром...
Мгновение, и над моей головой извивается человеческое тело, в моих объятиях трещат человеческие кости; затем оно бесформенной массой ударяется о жертвенный камень...
Я поднимаю молодую женщину и с поникшей головой несу ее по тропинке на утес. Достигнув вершины, я сажусь, чтобы перевести дыхание; начинает светать; уже солнце поднимается над коричневой линией горизонта.
Как дитя в жажде ласки и защиты, она прильнула ко мне, лаская руками мою голову.
— Тебя одного, — рыдает она, — тебя одного люблю; я хочу быть твоей, твоей навеки и больше ничьей; а тот... сейчас... Главкос, не покидай меня, я боюсь!
Ее голова покоится на моем плече; мои губы жадно впивают аромат ее волос; она прижалась к моей груди, и я чувствую, как исчезает мое желание покинуть, не видать больше загадочной улыбки ее губ, ее ритмично колеблющейся походки, не слышать звуков ее голоса, унести с собой только одно воспоминание о ней, которое скоро расплывется в смутных внутренних видениях, которое сольется вскоре с грезами. Невозможно, невозможно... а между тем я не хочу и оставаться здесь...
И я все настойчивей и настойчивей начинаю думать об единственной возможности: «улететь и взять ее с собой».
И я устремил свой взор на горизонт, охватывающий Саргассово море, море липких, смертоносных щупальцев, вечно пустынное море, окружившее остров беспредельным поясом своих пространств. Я вспоминаю, как завяз в них мой «Икар», и дрожь охватывает меня; со странной отчетливостью я снова вижу, как цепляюсь за края кузова, а ноги мои висят над пустотой; и снова во рту тошнотворный вкус бензина.
Подвергнуть ее, такую нежную, такую слабенькую, ужасным мукам жажды! Видеть страдания на ее очаровательном лице!.. Предо мной восходит огромное багровое солнце, и в голове моей проносится мысль: «лучи его, которые сейчас брызнули мне огнем в глаза, только что осенили меловые вершины Пиринеев»...
— Ты исчезнешь, — шепчет она, — твой взгляд уже ищет дорогу, по которой ты прибыл сюда. Главкос, Главкос, не покидай маленькой Тозе, не оставляй ее совсем одинокой на этом острове! Если ты исчезнешь, она останется на этом месте, неустанно вглядываясь туда, где скроешься ты. Главкос, Главкос, возьми меня с собой! Возьми меня! Хочешь, отправимся вместе, и пусть твоя страна станет моей. Жить без тебя, мой любимый, не покоиться вечером в твоих объятиях, не чувствовать больше на моих губах свежесть твоих губ. О! Только не это, только не это!
Она плачет, задыхаясь и всхлипывая; все ее существо сотрясается от рыданий и выражает такое страдание, такую тоску, что мои колебания исчезают. Нет, она не будет ожидать меня на вершине берегового утеса, ее глаза не будут устремляться к горизонту, ожидая возвращения большой птицы.
— Да, ты права, маленькая Тозе, — говорю я вполголоса, — отправимся вместе; если я улечу один, то непреодолимая сила снова приведет меня к тебе. Бежим с этого острова, уйдем от странных людей, его населяющих! Там будет счастье, жизнь, любовь!
Жалобная мелодия доносится с берега; я наклоняюсь и вижу: около статуи Муссагета собралась кучка островитян; на жертвеннике распростерто до ужаса исковерканное тело; весь камень красен и пятна достигают подножия статуи.
Я в ужасе отворачиваюсь и, подняв на руки мою подругу, быстро несу ее к Аллее Могил.
…………………………
«Икар» готов к отправлению, все налажено, проверено. Все в порядке.
Тозе смотрит на меня, усевшись на песчаном берегу. Что чувствует она? Какие мысли реют в ее очаровательной головке? На ее лице не заметно сожалений; нет, радостной улыбкой озарена она, и восторженно горят ее глаза.
Все готово, я отвязываю канат. Тозе сзади меня, ее голова едва поднимается выше кузова, меня охватывает лихорадочная поспешность, я тороплюсь бежать из этого отдаленного уголка земли, куда я никогда не возвращусь; через несколько часов я буду далеко на юге, на широте Антильских островов.
Мотор хрипит, пропеллер вертится, оживает громадная птица, скользит и вдруг поднимается, рея над морем.
Аппарат описывает плавную линию; в последний раз показывается Аполлония; блестит береговой утес; на берегу мелькают крошечные существа; в последний раз через ветви пальм улыбнулось мне светлое озеро, и больше не видать ничего, кроме беспредельной зеленой равнины.