Книга: Стекло
Назад: 17. Пламя
Дальше: 19. Отмщение

18. Последний

Появляется уже впереди деревня, и видит Тыкулча дымки, и хорошо ему – не вещим был страшный сон, не взаправду приходил Хозяин, миловала сендуха, вернулся живой и здоровый и весну вовремя принёс. Горько у него на сердце оттого, что Анка-Ны приходила во сне, и теперь стоит её лицо перед глазами, и не прогнать его, не оттолкнуть, потому что как любимое оттолкнёшь, хуже же будет. Но это горечь давняя и знакомая, приходит и уходит, надолго не задерживается, радости всё-таки больше, весна – всегда радость, свет, жизнь, пережили ещё одну темноту, прогнали ещё одно чудовище. Провалился дябдар под землю, пополз по тоннелям прочь, мир настал и спокойствие.
Снег почти весь стаял, неспроста он пеллеты зажёг, сейчас ворота расконопатит и скажет: выходите, выходите, давайте, и первыми, конечно, мальчишки помчатся, натянут пимы и будут бегать, камешками на оттаявшем шуршать, снегом друг в друга бросаться. Потом уж прочие пойдут, и только старейшина останется, будет разведчика внутри ждать, поскольку побалакать им надо, проблемы обсудить, вопросы порешать. Тыкулча не торопится, время-то уж пришло, но что час туда, что час обратно, роли особо-то и не сыграет. Садится на землю у пеллетной трубки, тут тепло, прямо из-под земли греет, точно не то что зима ушла, а прямо-таки и лето настало. Смотрит в небо, думает.
Мёртвого он в снегу положил в стороне от дороги. Помёрзнет, а как Стекло придёт, в него и превратится. Но положить-то – дело нехитрое, а вот откуда он взялся, как было непонятно, так и осталось, а ещё же на дереве есть, значит, двое уж, и на дерево-то не сам забрался, да и в схроне явно не один человек был, а значит, много людей зимой пришло и далече добрались. И где они теперь – вернулись или дальше пошли, в зиму, куда никто не ходит? Думает Тыкулча, как всю дорогу думал, но не было ничего в голове и нет, может, старейшина что придумает, он старый, мудрый, много повидал, сам разведчиком некогда был, пока совсем не одряхлел.
И вот он встаёт и идёт к большой двери, к основному входу, к дороге наверх. Сколько раз он делал это, и сколько раз его руки дрожали, и радость поднималась откуда-то из глубин, охватывала тело, обволакивала сердце. В каждый такой момент Тыкулча знает, что он – отец своего народа, создатель его и освободитель, единственный вождь его и единственная надежда. Он расконопачивает двери – тщательно, аккуратно, с одной и другой стороны, вынимает закрепляющие колья, развязывает стяжки. Это можно сделать и изнутри, но становые традиционно ждут разведчика – столько, сколько могут. И вон он уже распахивает внешнюю дверь и заходит внутрь, а там слышно шебаршение, изнутри-то тоже его услышали, поняли, что разведчик вернулся, и идут навстречу. И пока он справляется со второй дверью, становые уже открывают третью, и вот двери распахиваются, и перед Тыкулчой стоит ребёнок лет трёх, кажется, сын Гугдауля, он испуган и вот-вот расплачется. Такая традиция – первым выходит ребёнок, и Тыкулча берёт мальчика на руки и идёт наружу, на холод, к свету, и мальчик видит свой третий в жизни свет, свою третью весну, и щурится, не понимая, что происходит.
За ними выходят остальные – бледные, уставшие от темноты, ослабевшие в схронах, но живые и счастливые, потому что теперь перед ними – много месяцев света, пусть не солнца, но белого неба, свежего воздуха, колючего ветра, который так больно, но так хочется вдыхать полной грудью. Они обходят разведчика, и каждый касается его рукой – плеча, предплечья, кто-то спины или капюшона. Последним в дверях замирает старейшина. В отличие от прочих он почти не одет, только рубаху набросил, редкая борода свисает чуть не до земли, глаза прищурены, чуть слезятся. Ну что, говорит он Тыкулче, как там Великан-то? Хорошо, отвечает Тыкулча, стоит как стоял, ничего не поменялось. Видел кого, спрашивает старейшина. Никого не видел, говорит Тыкулча, ничего не знаю, туда дошёл спокойно, обратно дошёл спокойно. А Хозяина не встретил? Нет, не встретил, что Хозяину до меня, я человек маленький. Ну хорошо, подытоживает старейшина, пойдём поговорим.
Это ритуал на самом-то деле. Даже когда бы Тыкулча без ноги и без глаза вернулся, даже когда бы шкуру белого медведя на плечах приволок, они бы так же поговорили – всё хорошо, ничего не видел, ничего не знаю. Но на деле-то всё не так. На деле сейчас они со старейшиной сядут, старейшина горячего чаю нальёт, и Тыкулча всё без утайки расскажет – и про человека на дереве, и про Хозяина, и про мертвеца в схроне. И он идёт внутрь, и старейшина тоже, и в этом мудрость последнего: в то время как прочие, полгода во тьме просидев, сразу наверх ринулись, как мотыльки на огонь, он спокоен совершенно, когда надо, тогда и выйдет, тогда и подышит, а пока более важные дела есть, надо их делать, а не на радость время спускать.
Они спускаются на уровень, а потом ещё на один, и там узкий коридор приводит их в большую комнату, освещаемую пылающим пеллетом. Пеллет может гореть долго, часов десять – двенадцать, а потом просто бросают следующий, и он занимается от прогорающего. Садись, говорит старейшина, и Тыкулча плюхается на диван – неуместный тут, привезенный много лет назад с юга, облезлый, как его сюда спустили, по этим муравьиным ходам-то, не иначе как по частям и тут уже сколотили. Старейшина зажигает очаг, ставит котелок с водой, садится рядышком. Ну, рассказывай, говорит, что там не так, по лицу же вижу.
И Тыкулча рассказывает о стеклянном человеке, а потом о мертвеце в схроне. Только о встрече с Хозяином умалчивает, потому что сам не знает, была ли она на самом деле или это просто сон такой, странный, дурацкий. Старейшина качает головой, думает, говорит: ты только больше никому не говори, авось обойдётся, мало ли сумасшедших туда идёт, всё равно никто не возвращается, и эти не вернутся, ну Стекло и Стекло, кто у нас тут стеклянных людей не видел, так или иначе все туда отправимся, все в него превратимся. Кивает Тыкулча, потому что мудро говорит старейшина, ничего нельзя рассказывать, люди они везде люди, будут вопросы задавать, а потом и сами пойдут смотреть, только вот охотники-то и за Великана заходят, и, конечно, человека на дереве-то увидят, и спросят: Тыкулча, Тыкулча, почему не рассказал, и всем разнесут, и все поглядеть захотят. Вот когда увидят, отвечает старейшина, тогда и спросят, когда посмотрят, тогда и разнесут, а пока что молчи, не твоё это дело, не буди духов, пусть спят себе, как всегда спали.
И Тыкулча соглашается, молчит, никому ни слова, поднимается наверх, и смотрит вокруг, и нарадоваться не может. Живёт стан, бегают детишки, бросаются снежками, женщины дочищают то, чего тепло не осилило, мужчины луки готовят, охота предстоит, не век же сушёным да вяленым питаться. Завтра уже пойдут охотники, потому что вышли олени, и лисицы, и бараны, и зайцы, и можно пополнять запасы, всего в сендухе вдоволь, не даст она человека в обиду, не оставит с голоду помирать. Тыкулча идёт к вышке, там уже дети снуют по лестнице, каждый норовит повыше забраться, подальше посмотреть, и кто-то толкает Тыкулчу, и тот отвешивает смачный подзатыльник, и дети с криками и визгом убегают, а Тыкулча поднимается на самый верх и смотрит, смотрит вдаль. Много лет назад на вышке всегда дозорный стоял, не идёт ли кто с юга, глядел, мало ли, вдруг опять люди из тёплых земель с огнем и мечом явятся, но теперь все и забыли уж, когда те в последний раз приходили, хотя слухи ходили, конечно, всякие. Говаривали, что к тофа, что чуть западнее живут, приходили как-то два отряда с юга, ну да к тофа без разрешения лучше не соваться, они их перетравили да отправили назад на санях вповалку, чтоб неповадно было. До приграничных станов южане никогда не доходили, кроме, конечно, искателей счастья, но эти опасными не были, их кормили и дальше отправляли, на верную смерть.
И вот Тыкулча стоит и смотрит – на юг, на восток, на север, на запад, и улыбается, потому что хорошо ему – в который раз отпустила сендуха, не тронула, не поморозила. И тут видит Тыкулча тёмную точку далеко-далеко – что за точка, откуда, никого там ещё быть не должно, ни один охотник не вышел, ни один мелкий балбес дотуда бы не добежал, всего-то несколько часов прошло, как двери-то открылись. Впрочем, крупновато для человека, скорее олень от стада отбился или ещё какое зверьё, а если олень, то надо охотникам сказать, добыча лёгкая и от стана недалеко, милостива сендуха, сразу решила мясом накормить. И Тыкулча кричит: Тыманча, Тыманча, олень там, к северу, минут пятнадцать, и Тыманча смотрит на него и машет кому-то ещё, мол, пошли. Двое их, лыжи натягивают и едут к тёмной точке, куда Тыкулча указал, а Тыкулча спускается, он своё дело сделал, пора и отдохнуть немного.
Ему ещё не хочется в свою нору, он просто садится на скамью у одного из домов и поднимает голову. Небо всё такое же белое и нестерпимо яркое, он щурится и улыбается, потому что наступил покой, они пережили ещё одну зиму, а значит, они всё делают правильно, так, как положено сендухой, так, как хочет Хозяин. Но только Тыкулча закрывает глаза, как раздаются крики – это вернулись охотники, быстро же они, туда-сюда, как успели, даже если оленя сразу убить, сани нелёгкие с ним, поди дотащи, надорвёшься. Тыкулча смотрит, а в санях-то и не олень, а два человека лежат в чёрных костюмах, и не местные, глаза другие и лица другие, ещё двое, значит, четверо всего, а может, и ещё кто-то там в сендухе завяз. Тыкулча поднимается, идёт к саням и смотрит – двое, лежат вповалку, и не поймёшь, живые али нет, лица под масками, хотя вот видно, у одного грудь вздымается, дышит, второй – неизвестно.
Шум вокруг, гам, все толпятся, посмотреть на пришлых хотят, дети особенно. Кто-то старейшину позвал, тот уже выползает из своего подземелья, идёт решать, что делать-то. Перед ним расступаются, смотрит он на незнакомцев, а потом на Тыкулчу пристально, потому что понимает: это из тех же, кого Тыкулча видел, но ничего старейшина не говорит, только жестом показывает: тащите вниз, а если вниз – значит, в шаманскую, потому что самого шамана уже сто лет как нет, не нужен он, старейшина Хозяину привет передаёт, а жертвы давно уж никто не приносит, едой никто не прикармливает, забывают Хозяина. И их волокут вниз, ну как волокут, несут на руках по несколько человек, на три уровня вниз, в небольшую тёмную комнату и кладут там на циновки рядом, хотя места мало, по-хорошему только одного бы положить и всё.
Старейшина спускается за всеми, проходит в комнату, машет рукой: кыш, и только произносит: Тыкулча, стой, помогать будешь, и Тыкулча остаётся, опускает шкуру на двери, разоблачается. Свету больше дай, говорит старейшина, и Тыкулча зажигает пеллеты по стенам – один, два, три, четыре, комната становится яркой и горячей. Старейшина разрезает костюм одного, от паха к горлу, он такие костюмы уже видел, в них можно и зимой ходить, и Стекла касаться, да всё равно почему-то местные тут выживают без всяких костюмов, а пришлые погибают, как ни наряжай.
Погиб и этот. Старейшина прикладывает ухо к его груди, а он мёртв, ничего уже там не раздаётся, никаких хрипов, видимо, тот на себе его тащил и не донёс. Ну что делать, значит, пусть дальше лежит, только Старейшина маску снимает – молодой ещё человек под ней, лет тридцать – тридцать пять, светловолосый, бородатый, обычный искатель счастья, каких тут много проходило. На лице пятна – от углёвки помер, как и тот, которого Тыкулча в схроне нашёл. Старейшина взрезает костюм второго, снимает маску – этот ещё жив, как только живой воздух попадает в лёгкие, он резко вдыхает, хрипло и, видимо, через боль, потому что закашливается резко, страшно, кажется, кровь сейчас горлом хлынет, но нет, сдерживается, остаётся внутри. Помоги, говорит старейшина, и они вместе разоблачают человека, а потом старейшина просит: этого-то унеси, что он тут лежит, не нужен он тут, и Тыкулча тащит мертвеца прочь, в комнату мёртвых, там уже двое или трое лежат, кто зимой помер, старики, запакованные, замороженные, чтобы запаха не было. У выхода дежурит половина стана, все ждут, что же, как же, Тыкулча протаскивает тело между ними, и никто не помогает ему, потому что никто не хочет касаться мёртвого.
Когда он возвращается, старик уже намазал пришлого жиром и что-то над ним бормочет, то ли Хозяина призывает, то ли себя самое успокаивает, не поймёшь тут. Тыкулча присаживается в углу, авось понадобится. Старик колдует, колдует, а потом поворачивается и говорит: иди, ты не нужен больше, потом придёшь, и Тыкулча встаёт и выходит, и снова оказывается в толпе, и говорит: всё, всё, сказал уйти, наверх, наверх. Почти все слушаются и идут за ним по выдолбленным лестницам, по витиеватым проходам, снова к свету, оставляя во тьме загадочного пришельца и старого лекаря.
Что теперь, спрашивает Тыкулча сендуху, что нам теперь делать, они так далеко зашли, что могли и дойти, а если они дошли, они могли всколыхнуть изначальное, и от этого мало ли что, вдруг Стекло двинется быстрее, вдруг не поползёт, но помчится, и вскоре уже не будет никакого стана, будет только бесконечное белое во все стороны до самого края земли, коли он вообще есть. Тыкулча поворачивает голову и видит, что на скамье рядом с ним сидит Хозяин, но никто его не замечает, он слился с камнями и деревом, и Тыкулча ждёт ответа, ведь неспроста же Хозяин пришёл, неспроста.
Не знаю, наконец говорит он, не знаю, я не видел, что там, за Стеклом. Но точно знаю, что не все вышли оттуда, куда стремились, многие остались там, и кто скажет, живы они или нет, никто не скажет, у меня там ни власти, ни силы. Последняя ли это весна, спрашивает Тыкулча, и Хозяин отвечает: может, и не последняя, но последняя такая, последняя обычная, когда всё как повелось, всё как сложилось. Дальше то ли свет, то ли тьма, не поймёшь, но так или иначе нет в том просвета. Тыкулча кивает и поднимается – теперь надо всё-таки отдохнуть, столько дней в пути, столько дел сделано, столько весны обрушилось, что надо отдохнуть от неё, спуститься вниз, вернуться в одиночество.
Он спускается в свой схрон, отдельный от всех, и тщательно всё закрывает, как будто снаружи снова зима и снова наступает Стекло. Теперь тут тихо и темно, спокойно и мирно, только холодно, и Тыкулча бросает пеллет в печку, после чего раздевается и забирается под одеяло. Привычки не подводят: уходя, он всегда аккуратно убирает спальное место, чтобы по возвращении всё было в порядке. Он закрывает глаза и проваливается в сон, и теперь ему уже ничего не снится, потому что усталость берёт своё.
Тыкулча просыпается через одиннадцать часов – так долго он не спал давным-давно, он даже не помнит, спал ли столько хоть когда-нибудь, может, и не спал. Поднимается, потягивается, одевается. В стане суета, дети бегают, охотники собираются, жёны с ними прощаются, долго теперь не увидят. Тыкулча умывается, брызгает талой водой, ухает. Он голоден, но ему хорошо – греет осознание сделанного дела, сыгранной роли. Кто-то из женщин уже готовит на воздухе – это неудобно, внизу лучше, но люди не могут заставить себя вернуться в подземелье, им хочется дышать светом, жить на свету. Тыкулча подходит, садится у котелка. Это Чейв-ынэ, немолодая уже женщина, четверо детей у неё, и это её котелок, для её семьи, но Тыкулча – разведчик, ему в любой семье будут рады, для него везде плошка найдётся. Чейв-ынэ улыбается ему, наливает в миску горячего варева, он ест, согревается. Вкусно, хотя мясо прошлогоднее, ничего такого особенного, просто он давно не ел чего-то, приготовленного чужой рукой, обычно-то сам делал, а он в этом не то чтобы мастер. Чейв-ынкэв уже вышел, не видно его в стане, проводила его жена, теперь будет несколько недель ждать, пока он не вернётся гружённый добычей. А потом он снова уйдёт, и снова, и снова, и так до следующей зимы. Детей обычно осенью делают, в подземелье, а рождаются они в начале лета, чтобы воздухом можно было дышать, чтобы у матерей много молока было. Тыкулча гонит от себя воспоминания.
Наконец он доедает, благодарит Чейв-ынэ и идёт к старейшине – авось пришлый уже очнулся, поговорить получится. Спускается вниз, смотрит, что тут у нас, тёплая комната, и старейшина здесь, сидит подле лежащего. Тот шкурами укрыт, салом намазан, глаза закрыты. Как Тыкулча входит, старейшина показывает: молчи, тихо, и Тыкулча проходит, стараясь не шуметь, и садится на лавку напротив старейшины. Так они сидят рядом, Тыкулча и сам едва не засыпает, хотя, казалось бы, выспался как никогда, но вдруг спящий открывает глаза и поворачивает голову. Он смотрит на них, двоих людей в мехах и шкурах, и что-то спрашивает, голос его слабый-слабый, вообще не разобрать, что он там бормочет. Тыкулча склоняется к нему и слышит: где Энди, где Энди, и Тыкулча понимает, что Энди – это тот, второй, которого он вчера в комнату мёртвых оттащил, и не знает, что ответить. А тот всё спрашивает и спрашивает, и наконец старейшина тоже склоняется над ним и говорит: помер твой Энди, нет его больше. Тыкулча не понимает, почему старейшина сделал так, сказал резкую правду, отрезал пути назад, мало ли что в голове у этого человека, может, он сейчас взбесится или, наоборот, помрёт, но человек просто закрывает глаза и, кажется, засыпает, потому что долго лежит абсолютно неподвижно и мерно дышит.
Кто он тебе, спрашивает старейшина, но лежащий не отвечает. Каждый из нас кого-то потерял, говорит старейшина, у меня вот жена была, умерла, и одна из внучек погибла, когда совсем крошечная была, олень её ударил копытом, и всё. Тыкулча тоже вон жену потерял и сына много лет назад. Но мы себя не потеряли, я – вот он, сижу, сын у меня есть ещё и дочь, и трое внуков ещё есть, и я живой. Тыкулча вот вроде один, но на самом деле мы все ему и отцы, и братья, и сыновья, потому что он каждый год приводит в стан весну, и нет для нас никого роднее его. Ты потерял друга, но ты-то жив, ты-то здесь, ну, замёрз да устал, ничего, выправишься, молодой ещё, сколько тебе, и сорока не стукнуло.
Лежащий открывает глаза, смотрит на старейшину. Брат это мой, говорит. Вот ирония, говорит, у нас был тот, кого называли Близнецом, но его брат давно был мёртв, и его не было с нами. У нас были те, кого называли Братья, но они были не братья, они были актёры. А мы с Энди – настоящие братья, от одного отца и одной матери, и всё это мы прошли вдвоём, точнее, я прошёл, а он, выходит, нет.
Он делает паузу, а потом продолжает: если бы Энди за ним не пошёл, никто из нас бы за ним не пошёл, почему мы должны были за ним идти, но Энди сказал, мол, так решено, и пошёл я, а потом Болтун, а потом Яшка, а потом Фил, а потом Барт, и остальные тоже, мы все шли за ним, потому что чувствовали: нужно идти, хотя сейчас я не понимаю причин, он бы и сам дошёл, без нас, он же был коснувшийся, он же знал каждый шаг. А может, и не знал, поди его пойми, он же только притчами и говорил, ни на один вопрос прямо не отвечал, и никто о нём ничего не знал, человек-белое-пятно, человек-ничто.
Он пришёл, когда мы рыбачили, ну как рыбачили, чёртова плевродона ловили. Море близко, пролив широкий, приплыл и хозяйничал, рыбу жрал, один раз загон прогрыз и всех карпов поубивал. Дрянь такая, пусть бы вымер лучше, но нет, как-то сохранился, реликт, как говорили умники, которые изучать приезжали. Но нам-то что, реликт или не реликт, местные его боялись, тварью называли, говорили, что он целиком глотает, а потом полупереваренные тела выблёвывает. Но это не так, конечно, он-то в целом крокодил крокодилом, просто крупнее и более ловкий. Достал он всех, когда на переправе начал на плоты нападать. Сделать ничего толком не может, но разгоняется, толкает и ждёт, чтобы кто-нибудь в воду свалился. Ну люди к нам пришли и сказали: вы же можете, убейте тварь. Мы и пошли, давно было пора, можно было и просьб не ждать.
Ну как плевродона ловить, берёшь несколько больших рыбин, живых, спускаешь их на лесках, одну вскрываешь, чтобы запах крови был, и через пять минут плевродон на месте, как по часам. Появляется и начинает жрать. Кого-то заглатывает, от кого-то куски откусывает. Носится, кругами плавает. Ну и лески в себя затягивает. Если в этот момент он на глубину рванёт, лодку с собой утащит, то есть ослабить его надо. Поэтому лески ядом смазаны, нам же не есть его потом. В общем, подслабел он, и мы на себя его тянем, лески наматывает на штурвал, ну это не тот штурвал, которым кораблём управляют, а типа катушки что-то. Он вроде сопротивляется, но вяло уже, силёнок не хватает, яд действует. Вообще ядом его не убьёшь, но зато слабенького подтянуть можно и добить двузубцами. И вот тянем уже, и тут Энди голову поднимает и говорит: гляди. Я гляжу, а там откуда ни возьмись – лодка, метрах в двадцати от нас, близко, только что не было и вдруг. На вёслах мужик какой-то. Видит, что мы его заметили, встаёт и улыбается. Энди кричит: тебе чего? А он вдруг выходит из лодки и идёт прямо к нам, прямо по воде, аки посуху. Я аж сел, а Энди просто штурвал выпустил, лески расслабились, и тварь вглубь пошла, того и гляди нас утянет. А этот идёт себе и доходит до места, где лески под воду идут, наклоняется и рукой по ним ведёт, и они обрываются, как будто он их разрезал, и всё, нет плевродона. Ты что сделал, спрашиваю я, но так, не зло, а оттого, что офигел. А он отвечает: вы не волнуйтесь, он больше здесь не появится, уплывёт навсегда. И ступает прямо в нашу лодку. Я гляжу, а его лодки уже и в помине нет, только наша и осталась. Я за борт заглянул, вдруг там хитрость какая, доска постелена, не знаю, а там ничего, глубина и есть глубина. А он уже на лавочку сел и улыбается. Поплыли, говорит, у меня к вам разговор есть.
Так и появился. И я сначала хотел его за борт скинуть, а потом на берегу уже пытался уговорить, чтобы он отвял, но Энди не такой, Энди сразу поверил. Он его слушал, открыв рот, точно перед ним истина в последней инстанции. Это потом уже Энди усомнился, да мы все усомнились, потому что не понимали, почему с ним идём, но шли, всё равно шли. А тогда он для Энди и отца и мать заменил, хорошо хоть брат рядом остался, я в смысле. Мы поверили, потому что он спросил потом уже: почему вы со мной, и мы не знали, так и сказали: не знаем, и всё. А он сказал: потому что у вас груз на душе. Какой? И он не ответил, но улыбнулся, и так улыбнулся, что нельзя было молчать, и я сказал: да, всё так, всё обман, прости нас. Энди так вообще расплакался.
Плевродона-то звали Пузырём. Ну в смысле он не понимал, что его так звали, он просто знал, что эти люди всегда дают ему рыбу, если он кое-что делает. Пузырём, потому что в воде, я знаю, что тупо, но так вышло, Энди назвал, надо же было как-то его звать. Мы его выпускали, когда надо, и он жрал скот, толкал лодки, перегрызал паромные бечевы. Людей утягивал с десяток раз, наверное. Один раз ребёнка, хотя мы ему запрещали людей таскать, но ему не объяснишь толком. Его приучить можно, а отучить – никак. Мы его в цистерне возили. Привозили к большому замкнутому водоёму и выпускали. Недели не проходило, как местные выть начинали. Тут мы такие появляемся и его ловим, показываем всем мёртвого, на платформе. Лежит, не шевелится. На самом деле у него лёгкие над брюхом, они даже когда расширяются, снаружи вообще не видно, что он дышит. Снотворным его кормили, чтобы спал, пока показываем. Золота нам несли, вещей, денег. Бабы, кстати, давали. Нормально было.
А потом он появился. И как отрезало. Будто подменили тебя самого внутри тебя. Пузырь куда-то уплыл, и мы ни разу о нём не вспомнили, ну уплыл и уплыл, что теперь-то. Мы просто пошли за ним. И вспомнили то, о чём никогда не вспоминали. Я вспомнил, как учился. Книги, учителя, правила, я же правом хотел заниматься когда-то, готовился, но как-то не сошлось, попал в плохую компанию. Энди уже я затянул, он был младше. А тут всё это как вернулось, мне снова пятнадцать лет, и я ещё никуда не иду, я только ищу дорогу. И он нам эту дорогу открывает, вот она, идите, и мы пошли. Мы пошли, пошли.
Лежащий человек начинает заговариваться, иссяк поток его красноречия, сломалось что-то внутри, и слова становятся бормотанием, ничего больше не понятно. Тыкулча смотрит на старейшину, но тот молчит. Куда они шли, спрашивает Тыкулча, и старейшина пожимает плечами, к изначальному, наверное, но зачем – этого я не знаю. Тыкулча выходит из комнаты, идёт наверх, к свету, где уже нет охотников, все отправились в сендуху, остались старики, женщины, дети и он, последний мужчина стана, последний человек на земле.
Тыкулча о многом хочет спросить пришлого – сколько их было, кого привязали к дереву, кто лежит в схроне, где остальные, если они были, – но он сделает это завтра, а сегодня пришлый пусть отдыхает, много все рассказал, хоть и непонятно, какой плевро-как-его-там, какое озеро, что такое озеро, он слышал, что бывает открытая вода, но никогда не видел её и не может в это толком поверить, и как по ней ходят, что такое лодка, почему она не тонет, всё же должно тонуть, если вода, в общем, врёт как пить дать, ну да ладно, пусть врёт, не им мир мазан.
Он боится, что за пришлым придут другие – не с севера, а с юга, из городов, и тут уж не получится отсидеться, придётся убивать, они-то, конечно, умеют, но они не тофа, тофа порешительнее, убьют и не заметят, а они мирные, чужую жизнь, как свою, ценят. Тыкулча сидит на завалинке и понемногу склоняется в сторону, приноравливается к стеночке, как бы прикорнуть, полежать чуть-чуть, а ведь спал-то совсем недавно, но тепло, и уют, и покой, и монотонные крики женщин убаюкивают.
Он закрывает глаза, и ему кажется на секунду, что Анка-Ны садится рядом и обнимает его, и дышит ему в ухо.
Назад: 17. Пламя
Дальше: 19. Отмщение