Книга: Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Назад: Свасория шестнадцатая Святилище Любви
Дальше: Приложения

Свасория семнадцатая
Фаэтон. Благожелательная любовь

I. Ты помнишь? Когда Гней Эдий Вардий сначала в храме, а затем в путеале рассказывал мне о вознесении Феникса, в Новиодуне цвели олеандры.
Когда же мы снова встретились, зацвел миндаль.
Никто меня заранее о встрече не предупреждал. Утром я, как обычно, пришел в школу. И едва начался урок, вошел старый раб Вардия, запросто кивнул учителю Манцию, подошел ко мне и на ухо сообщил, что меня срочно вызывают на виллу. Так и сказал: «Пойдем. Срочно вызывают». Я смутился от такой бесцеремонности и растерянно покосился на замолчавшего Манция. Но тот, не слышав слов раба, но увидев его у себя в классе подле меня, сразу же обо всем догадался и замахал обеими руками в мою сторону: дескать, делай, что тебя говорят, иди, иди и не мешкай.
Я покинул школу и следом за рабом отправился на виллу Гнея Эдия.
У центральных ворот стояли оседланные галльские лошади. К бокам одной из них были привязаны тюки. А вдоль ограды виллы прогуливался мой наставник и благодетель. Заметив меня, он велел одному из рабов — их трое или четверо стояло возле ворот — велел тому, кто держал первую лошадь, подсадить его на животное. И лишь оседлав кобылу, ко мне обратился:
— Ты ведь сын всадника и кавалериста. Умеешь ездить верхом?
Я сперва поприветствовал Эдия Вардия, а потом ответил:
— Немного умею.
— Ну так давай прокатимся. Лошади у меня смирные… Эй, подсадите его.
Я не стал дожидаться, пока меня станут подсаживать: запрыгнул на вторую кобылу, едва коснувшись руками гривы. Ездить верхом, как ты помнишь, меня научили, еще когда был жив мой отец. И Гай Рут Кулан, тот «косматый» декурион, гельвет-римлянин, у которого мы жили с Лусеной, моей мачехой-мамой, разрешал мне время от времени прогуливаться на его лошадях, не злоупотребляя, однако, галопом.
Увидев, как я совладал с лошадью, Вардий испуганно воскликнул:
— Снимите, снимите меня с коня! С таким лихим наездником я никуда не поеду!
Но едва двое рабов попытались выполнить его приказание, Гней Эдий с места пустил лошадь в рысь и, смеясь, прокричал:
— Всё! Поздно, ребята! Кобыла меня понесла! Ко мне, мои верные спутники!
Я тронулся следом за Вардием. За мной, вспрыгнув на лошадь с тюками, зарысил один из рабов.
Мы обогнули город с южной стороны и поехали на запад, по направлению к холмам и Юрским горам.
Кругленький, старенький Вардий — мне тогда казались старыми все люди старше сорока лет — к моему удивлению, неплохо держался на лошади. Раб ехал от нас на некотором расстоянии; видимо, так ему было приказано. Вардий же, когда мы шли рысью, выдвигался вперед, а переходя на шаг, равнялся со мной и рассказывал. Он прерывал свой рассказ, когда снова пускал лошадь рысью.
Начал он без всякого предисловия:

 

II. — Несколько слов о Тиберии Клавдии Нероне — о том человеке, за которого выдали Юлию, дочь великого Августа.
Детство у Тиберия было трудное. Родился он за несколько месяцев до битвы при Филиппах. Свои младенческие годы провел в постоянных скитаниях, бегая со своими родителями, Тиберием Старшим и Ливией, по Италии, по Сицилии, по Ахайе. В Неаполе их дважды чуть не схватили враги. В Спарте лес вокруг них вдруг вспыхнул пожаром, и пламя так близко подобралось к путникам, что Ливии опалило волосы, а у двухлетнего Тиберия обгорели края одежды.
Когда мальчику было четыре года, у него отобрали мать. Помнишь? Август заставил Тиберия Старшего уступить ему Ливию… Маленького Тиберия оставили с отцом. И, как рассказывали, он очень скучал по матери. Но никогда не плакал. А когда ему становилось совсем нестерпимо, он, говорят, забирался в постель и жевал одеяло. Иногда до утра не смыкал глаз, вгрызаясь в свою тоску…
Мать ему вернули, когда старший Клавдий Нерон, отец его, умер. Август тогда принял мальчика к себе в дом. Тиберию было лет девять или десять.
Образование он получил великолепное, по всем дисциплинам, необходимым для будущей карьеры: по литературе, красноречию, праву, военной науке.
В тринадцать лет он сопровождал колесницу Августа в Актийском триумфе.
В шестнадцать получил первый воинский опыт в Испании, где полным ходом шло покорение кантабров.
В девятнадцать был избран на свою первую должность — квестора — и стал инспектировать тюрьмы для рабов, контролировать поставки зерна, а также удачно выступал в суде и перед сенатом.
В двадцать два года сопровождал своего великого отчима в длительной поездке на Восток. И очень успешно справился с порученными ему важными делами: привез в Рим из Парфии захваченные у Красса штандарты; не проведя ни единого сражения и не пролив ни капли крови, уладил сложный армянский вопрос — поставил армянам царя, нужного им и удобного для Рима.
В двадцать шесть лет стал претором и в двадцать девять — консулом, вместе с Павлом Квинтилием.
Вроде бы Фортуна ему улыбалась. Но Август, правитель мира и «земной Юпитер», как его уже давно называли, смотрел на своего пасынка без всякой улыбки. Тиберий ему, похоже, никогда не нравился.
Начать хотя бы с внешности. Тиберий был высоким, светлокожим молодым человеком, с жесткой копной волос, доставшейся ему по наследству от Клавдиев. У него был массивный, почти квадратный подбородок и угловатые движения. И эта угловатость, эдакая жесткая прямоугольность неприятно резала глаз.
Как и Август, Тиберий был человеком чувствительным и тонким, хорошо разбирался в поэзии, любил музыку, ценил ваяние и живопись. Но утонченность и чувствительность его прикрывались демонстративной приверженностью к простоте, упрямым нежеланием выражать свои чувства и иногда нарочитой грубостью. И Август однажды признался своей жене Ливии, матери Тиберия: «Люблю Мецената за его мягкую и хитрую интеллигентность. Агриппу люблю за его грубую и честную прямоту. А что за человек Тиберий, никак не могу разглядеть». Говорят, Ливия ему ответила: «А ты разгляди в нем моего сына и за это его люби»… Остроумный совет. Но я не уверен, что Август ему последовал.
Тем паче что разглядывать Тиберия было делом крайне затруднительным и неблагодарным. Он тщательно оберегал свой внутренний мир, создав вокруг него как бы крепость, никому не открывая ворот и бдительно защищая мощную и непроницаемую стену своего убежища, когда на нее кто-либо покушался извне. Он был холоден и насторожен ко всем без исключения и особенно к тем, кто пытался выражать ему теплые чувства, добивался его доверия и симпатии. Перед такими людьми ворота его души закрывались на дополнительные запоры, а стена становилась еще более шершавой и холодной. При этом внутри крепости, я охотно допускаю, цвели деревья и пели птицы. А посему снаружи ей полагалось выглядеть совсем уже неприступной. Кто-то сказал про Тиберия, что он готов поделиться последней рубашкой, но теплым чувством и ласковой улыбкой — ни с кем и ни за что на свете!..Август сам был на редкость скрытным и непроницаемым человеком. Но внутреннюю скрытность свою он внешне преподносил как радушную сдержанность, а непроницаемость облекал в одежды задумчивой учтивости. Тиберий же в ответ на его радушие и учтивость неизменно отвечал боязливой настороженностью. Как я понимаю, он боялся открыть ворота своей застенчивой души и тем самым ранить… самого себя. Но он, в каком-то смысле, я думаю, ранил Августа. Будучи сам по природе человеком закрытым, Цезарь в других людях ценил открытость, особенно в тех, кто его окружал и с кем ему приходилось жить и сотрудничать.
И еще. Тиберий был на редкость трудолюбивым человеком. Любое порученное ему дело он выполнял с завидным усердием и поразительным тщанием, непременно добиваясь наилучшего из возможных результатов. При этом ни от одного дела Тиберий не отказывался, покорно брал на себя даже самые трудные и неприятные для него поручения, и в этих делах проявлял еще большее рвение и еще большую самоотверженность. Однако там, в глубине его крепости, словно угли в очаге, тлело обостренное чувство справедливости, в отношении его самого, Тиберия Нерона, в первую очередь. И стоило это чувство ущемить — угли вспыхивали и рдели затаенной обидой, жгли изнутри нежную и болезненную душу, стиснутую плотными мышцами выносливого тела, зажатую в холодную невозмутимость и в усердную покорность… Ты понимаешь? Чем больше ему поручали неприятных для него дел, тем сильнее он обижался и затаивался внутри своей скорлупы. А Август, будучи человеком удивительно проницательным — смело могу сказать: самым проницательным и дальновидным из всех людей, которые жили за последние сто лет! — Август, конечно же, чувствовал, что пасынок его всё сильнее обижался, и эту больную обиду лечил одним средством — непрестанной работой, которую прописывал Тиберию, как врач — лекарство.
И, наконец. Август наверняка сделал бы над собой усилие и, как советовала Ливия, разглядел бы в Тиберии своего пасынка. Но у Ливии, как мы знаем, был другой сын, младший, Друз Клавдий. Друз тоже был угловат, но без скрытой утонченности, без внутренней интеллигентности, то есть мужественно угловат. Он был похож на Марка Агриппу, у которого старательно учился и которого чуть ли не боготворил; — Августу же всегда нравились люди, которые любили его ближайшего друга. Душа у Друза была, что называется, нараспашку: порывистый, улыбчивый, приветливый, по-своему обаятельный, искренний человек! Вследствие этого у Друза было множество друзей — у Тиберия по-настоящему близких друзей никогда не было. Друза обожали солдаты — Тиберия ценили и уважали, но любить не хотели и не могли.
И, может быть, самое главное и объяснительное! Как ты помнишь, Август женился на Ливии, когда та была беременна Друзом. И Друз родился уже при Августе, в его семье. Друза Ливия кормила и нянчила на глазах у своего нового мужа…Тиберий тогда жил со своим отцом. А в семье Августа появился через шесть лет, уже десятилетним отроком, уже замкнутым и холодным… Не берусь утверждать, что Ливия из двух своих сыновей именно младшенькому выказывала материнское предпочтение. Но Друза, в силу его открытого и приветливого характера, Ливии было намного проще любить. И она любила его на глазах Августа. А Август — тут ни малейшего быть не может сомнения! — Август любил Ливию… Насколько такой великий человек, еще богом не ставший, но уже полубог, насколько он способен и может себе позволить вообще любить человека, а тем более — женщину…
— Ну, так чего же ты хочешь? — обиженно на меня глянув, воскликнул Гней Эдий и, пнув пятками по бокам лошади, перевел ее в рысь.
Мы двинулись рысью: Вардий впереди, я — за ним.

 

А когда через некоторое время перешли на шаг, Вардий снова со мной поравнялся и заговорил:
III. — О чем думал Август, когда выбирал нового мужа для Юлии, никто не знает. И почему выбрал именно Тиберия? Казалось бы, логичнее было женить на Юлии своего любимца, Друза. Так многие считали, и среди них — Гай Цильний Меценат, после смерти Агриппы ставший единственным из ближайших соратников принцепса.
Но Август никогда простой логике не следовал, логика его была намного сложнее и, как греки говорят, диалектичнее, чем логика окружавших его людей… Может быть, именно поэтому он так высоко взлетел и возвысился над миром…
Хотя я вовсе не претендую на то, что могу восстановить ход мысли великого Августа, все же некоторые предположения я, наверное, могу высказать.
Первое. В том году планировались мощные военные действия на берегах Рейна. Германскими легионами управляли два человека: Тиберий и Друз. Тиберий выступал за осторожную и ограниченную по контингентам и захватываемым территориям кампанию. Друз рвался перейти Рейн и громить непокорные германские племена аж до Альбиса-Эльбы, всей мощью и всем числом римских легионов. Тиберия в его планах поддерживали лишь немногие из легатов и военных трибунов. На стороне Друза было подавляющее большинство военачальников, центурионов и легионеров. Одного из верховных полководцев, Тиберия или Друза, чтобы сделать из него нового мужа для Юлии, требовалось отозвать с театра военных действий. Кого?..
Второе. Оба были женаты, Друз и Тиберий. Но у Друза к тому времени было уже двое детей: тот, кого ныне называют Германиком, и Ливилла. У Тиберия же был один только сын — Друз Младший. К тому же Друз Старший был женат на дочери престарелой Октавии, Антонии Младшей… В очередной раз отнимать у своей сестры зятя? Ведь один раз уже отняли у Марцеллы Младшей Агриппу, чтобы вручить его Юлии!.. И престарелая Октавия, сестра Августа, тогда сильно болела и, как скоро оказалось, была уже на пороге смерти… Вдобавок, искреннего и порывистого Друза было намного труднее уговорить, чем замкнутого и покорного Тиберия.
Третье. Быть мужем Юлии — дело трудное и ответственное, с которым покойный Агриппа справился лишь наполовину. Стать отчимом наследников империи, Гая и Луция Цезарей, притом, что Август усыновил их, но не имел достаточного досуга заниматься их воспитанием, — поручение деликатное, требующее особой осторожности и умного терпения. Друз на эту роль решительно не подходил. Тиберий, принимая во внимание его замкнутость и, как подозревал Август, затаенную обиду, может статься, тоже не подходил. Но — не так решительно, как решительно не годился Друз.
Четвертое. В дело вмешалась Ливия и именно она предложила кандидатуру Тиберия. Допускаю, что, выставляя его, Ливия тем самым хотела защитить своего младшего, Друза, от брака с проклятой Юлией.
Наконец, как я уже говорил, против кандидатуры Тиберия выступил Гай Цильний Меценат. И это тоже могло сыграть определенную роль: колеблющийся Август перестал колебаться и принял решение прямо противоположное мнению Мецената! После заговора Мурены это иногда случалось.
Тиберий был срочно вызван с берегов Рейна в Рим. И там лишь узнал, зачем его отозвали: ему предлагалось развестись с женой Випсанией Агриппиной и стать мужем Юлии, дочери принцепса и матери двух юных наследников. Гаю в ту пору было девять, Луцию — восемь лет.
Тиберий выслушал высочайшее предложение, не выразив ни малейшего удивления на лице, холодно и внимательно, как он всегда вел себя с Августом, и только спросил: «Мне можно подумать?».
Удивление выразил Август. Он чуть приподнял свои красивые, почти женские брови, слегка нахмурил мраморный лоб, поджал тонкие губы и переспросил: «Подумать?.. Ладно, подумай, если так тебе легче. Но завтра дашь мне ответ».
На следующее утро, явившись к Августу, Тиберий стал докладывать о том, что он испытывает глубокую сердечную привязанность к супруге своей Випсании Агриппине, что живут они в согласии и счастии, что он, Тиберий, обещал покойному Марку Агриппе неустанно заботиться о его дочери, что четыре года назад Випсания родила ему, Клавдию Нерону, здорового и бойкого мальчика Друза, а теперь беременна новым ребенком, судя по предсказаниям, вторым мальчиком… Он всё это именно докладывал, четко и, несмотря на нежные слова, бесстрастно и монотонно, как центурион перед легатом, распрямив спину, чуть задрав голову, прижав руки к бокам. Август же слушал его с ласковой улыбкой на тонких губах, а блекло-серые, близко посаженные глаза свои задумчиво вперив в квадратный подбородок пасынка.
Когда же Тиберий принялся докладывать о том, как он польщен предложением, какая это высокая честь для него, как он, Тиберий, благодарен Августу за доверие, отчим прервал его выступление:
«Ладно. Потом будешь благодарить, когда поживешь с Юлией».
Тиберий, наконец, позволил себе удивиться — выпучил глаза и приоткрыл чувственный рот.
«Глубоко сожалею, но, тщательно взвесив все обстоятельства, я вынужден…», — начал Тиберий. Но Август снова не дал ему договорить.
«О разводе объявим сегодня же. Помолвку устроим через неделю. А свадьбу сыграем через месяц», — удовлетворенно объявил принцепс и перестал разглядывать подбородок Тиберия.
«Но я не согласен. Я не хочу разводиться с Випсанией. Я не могу ее бросить…», — стал возражать Тиберий. А Август встал с кресла — он сидел, а Тиберий стоял перед ним, хотя тому было предложено сесть, когда он поднялся к отчиму на второй этаж, в его «Сиракузы», как принцепс любил называть свой рабочий кабинет, — Цезарь поднялся, подошел к Тиберию, обнял его за плечи и, глядя ему в глаза, доверительно объяснил:
«У меня мало времени, чтобы открывать дискуссию. Дело, которое я тебе поручаю, мною тщательно обдумано и имеет государственную важность. Мне ли тебе объяснять, что всякого рода личные чувства и привязанности тут не могут приниматься в расчет. Прости меня, дорогой мой мальчик. Будь у меня другая возможность, я бы к тебе не обращался за помощью».
… «Мальчику» в ту пору был тридцать один год. И Август никогда не называл его «дорогим моим мальчиком»…
Мне об этом разговоре поведал один человек, осведомленности которого я вполне доверяю. Однако могу допустить, что всё было иначе и, как некоторые утверждают, Тиберий самым решительным образом отказывался, а принцепс его сначала ласково уговаривал, приводя аргументы, затем сурово приказал и чуть ли не пригрозил…Как бы то ни было, через месяц Юлия стала женой Тиберия Клавдия Нерона.
Тут Вардий пустил лошадь рысью и вырвался вперед.

 

А когда замедлил аллюр, вернулся и продолжал:
IV. — У Тиберия был целый месяц, чтобы обдумать свое положение. Он его всесторонне обдумывал. Если смотреть «со стороны Палатина», женитьба на Юлии была органичным продолжением его блестящей карьеры: два года назад его сделали консулом, год назад — проконсулом ближайшей и важнейшей для Рима провинции Иллирии, в которой он, Тиберий, успешно себя проявил, покоряя далматов и бревков. Сделавшись мужем Юлии и отчимом Гая и Луция Цезарей, он фактически встанет на место покойного Марка Агриппы — второго человека в империи, ибо Меценат давно уже третий, если не шестой в государстве. И ежели вдруг случится трагическое, но естественное, ужасное, но величественное, и Август воистину станет богом, то есть следом за божественным Цезарем вознесется на небо и превратится в звезду или в комету, то он, Тиберий, учитывая малолетство Гая и Луция, вполне может рассчитывать на принципат и на верховное управление Римом… Всё так, если смотреть на дело с Палатинского холма.
Но если «смотреть с Капитолия»… Друз, его младший брат, оставленный без присмотра, горящий желанием подчинить себе всю дикую Германию, от Рейна до Эльбы, от Ретии до Янтарного моря, поддерживаемый легатами и центурионами, обожаемый солдатами, дерзкий и доблестный Друз, от самого Марса Градива получивший дар полководца и воспитавший его с помощью Марка Агриппы, он, Друз Клавдий Нерон, наверняка добьется успеха, одержит блестящие победы, будет провозглашен императором, вернется в Рим, триумфатором промчится по Священной дороге, взойдет на Капитолий. А он, его старший брат, Тиберий, в это время, как мул, осознающий свою полезность, будет тихо и покорно везти телегу с капризной женой и ее детишками, солдатами забытый, легатами не ценимый, народом уважительно пренебрегаемый. Победоносный Друз и лишенный легионов Тиберий! Друз блистательный и великолепный и — очередной муж Юлии, воспитатель чужих наследников, один из нескольких десятков консуляров… Так это скоро может выглядеть, если смотреть с Капитолия.
Мнительный Тиберий перебирал в голове возможные перспективы, то гордясь своим возвышением, то болезненно переживая свое отстранение от армии, свою «ссылку в Рим», свой развод с любимой женой. Он никак не мог окончательно решить для себя, что с ним все-таки сделали: вознесли или опустили, наградили или унизили, возблагодарили, наконец, за его тяжкие труды или же в очередной раз «усадили на левую пристяжную»… Он никак не мог забыть, что во время Актийского триумфа своего великого отчима он, старший сын Ливии, ехал на левой пристяжной, тогда как племянника Октавиана, желторотого и женоподобного Марцелла, усадили на правую, повторяю, на правую пристяжную!..
С сомнениями своими Тиберий отправился к матери. Но Ливия уверенно объяснила: женитьба на Юлии — несомненное повышение. Инициатором этой женитьбы была она, Ливия, уговорившая своего мужа сделать ее старшего сына вторым человеком в государстве, учитывая государственный ум Тиберия, его полководческие таланты, его исключительное трудолюбие и беззаветную преданность делу, Семье, Империи и лично Августу. Про бывшую жену Випсанию следует самым решительным образом забыть. «Любовь, — говорила Ливия, — она — для поэтов, а не для государственных деятелей. Ты думаешь, Агриппа не любил свою прежнюю жену? Но он радостно согласился жениться на своенравной Юлии, ибо сразу же смекнул, как перспективен для него этот брак, как он возвысит его над Меценатом и над прочими соратниками великого Августа».
Когда же Тиберий стал возражать матери и заговорил о двух взглядах, с Палатина и с Капитолия, мудрая Ливия рассмеялась и ответила:
«А ты смотри из Карин. Если проявишь присущие тебе мудрость и осторожность, если умело подберешь ключик к сердцу Юлии и привлечешь ее на свою сторону… Этого не удалось сделать Агриппе, который, при всех его талантах, сущим дураком выглядел в качестве Юлиного мужа… Не повторяй его ошибок. Смотри на мир и на свое будущее из Карин! И скоро, увидишь, не только Капитолий и Палатин, но все остальные холмы Рима тебе покорятся…»
Карины, если ты не знаешь — это такой квартал между Целием и Эсквилином. В Каринах, в бывшем доме Помпея Великого, жил Тиберий. Туда, после свадьбы, должны были привести Юлию, новую жену Тиберия и единственную дочь Августа…

 

Вардий опять выдвинулся вперед. А потом опять вернулся и поравнялся со мной.
V. — В первую брачную ночь, — продолжал Гней Эдий, — когда Юлию и Тиберия отвели в спальню, пасынок Цезаря признался его дочери: «Я всё понимаю и не собираюсь домогаться твоей любви, прекрасная Юлия. Ты и я, мы оба — заложники государственного решения. Следуя обычаю, эту ночь нам придется провести вместе. А дальше… В моем доме несколько спален. И ты выберешь ту, в которой тебе будет удобнее».
«А супружеские обязанности ты не собираешься исполнять?» — спросила Юлия, не то насмешливо, не то с благодарностью.
«Главная моя супружеская обязанность, как я ее себе представляю, — быть тебе другом и помощником», — ответил Тиберий, лег на ложе и, поцеловав руку Юлии, заснул тихим и безмятежным сном.
То есть, с первой минуты продемонстрировал свое понимание ситуации, свою аристократическую деликатность и разительное отличие от Марка Випсания Агриппы, прежнего мужа Юлии. И в последующие дни неукоснительно соблюдал избранную манеру поведения: на людях, особенно на глазах у Августа и Ливии, обращался с Юлией, как хорошему мужу пристало: владетельно, но ласково, предупредительно, но по-хозяйски; но стоило им уединиться в бывшем доме Помпея Великого, нынешнем доме Тиберия, предоставлял супруге полную меру свободы и уединения: спали они в разных спальнях, завтракали и обедали раздельно, встречались и разговаривали только по желанию Юлии.
Заботу о детях Юлии Тиберий целиком взял на себя. Чуть ли не ежедневно отправлялся в палатинский дом Августа и там надзирал за обучением и воспитанием девятилетнего Гая и восьмилетнего Луция Цезарей, сотрудничая в этом деле со своей матерью Ливией. А вернувшись домой, играл и возился с шестилетней Юлией Младшей, с трехлетней Агриппиной, с маленьким Постумом… Четырехлетнему Друзу Младшему, родному своему сыну, он уделял намного меньше внимания, и мальчиком занимался приставленный к нему грек-«педагог».
Юлия с интересом наблюдала за своим новым мужем. И однажды, увидев, как он, встав на карачки, возит у себя на спине Пину и Постума, развеселившись, спросила: «А меня? Когда меня, наконец, покатаешь?» Тиберий сделал вид, что не понял двусмысленного вопроса. И тогда Юлия прибавила: «Нянька ты превосходная. А мужем когда станешь?». Тиберий тут же добродушно откликнулся, ничуть не смутившись: «Как только призовешь, госпожа, тут же и стану».
Юлия фыркнула, пожала плечами и удалилась на свою половину…
— Надо заметить, — продолжал Вардий, — что как только Юлия стала женой Тиберия, она отлучила от себя всех своих прежних адептов: не только Гракха и Феникса, но также Криспина, Сципиона и Пульхра. Отстранены были и женщины: Эгнация Флакцилла и Аргория Максимилла, а Полла Аргентария вообще была отослана к мужу — в Паннонию или в Германию, я уже сейчас не вспомню.
Юлия теперь часто отправлялась в Белый дом, занималась рукоделием в обществе Ливии и ее приближенных, пряла, ткала и шила одежды для своего отца; с мачехой была предупредительно-почтительной, а с некоторыми из ее наперсниц свела дружбу, и они стали навещать Юлию в ее каринском «супружеском уединении», например, юная Марция, жена Фабия Максима, который все ближе и ближе становился к принцепсу.
Однажды, улучив момент, когда возле Ливии не было никого из матрон и рабынь, Юлия обратилась к мачехе и сказала:
«Прошу тебя, попроси Августа, чтобы он нашел для Азиния Галла какую-нибудь должность за пределами Рима».
«Не слишком ли много „просьб“. Ты меня просишь. А я должна просить твоего отца», — улыбчиво ответила Ливия.
«Спасибо за урок красноречия, — улыбнулась в ответ Юлия. — Но я действительно дважды прошу».
«А чем тебе помешала Випсания? Ведь это ее ты хочешь выслать из Рима?» — еще улыбчивее спросила Ливия.
…Ты помнишь? Випсания была первой женой Тиберия. Когда Тиберий от нее отказался, ее в срочном порядке выдали замуж за сенатора Азиния Галла…
«Випсания не мне, а моему мужу мешает жить на свете, — перестав улыбаться, грустно отвечала Юлия. — Однажды мы встретились в городе, и я видела, с какой тоской и любовью Тиберий смотрел на свою бывшую жену».
Ливия некоторое время молчала, внимательно разглядывая свою падчерицу и невестку. А потом нежно произнесла:
«Спасибо тебе, Юлия».
«За что спасибо?» — Та сделала вид, что удивилась.
«За то, как ты чувствуешь моего сына и как печешься о его душевном спокойствии», — ответила Ливия.
Через неделю Азиния Галла вместе с его женой Випсанией Агриппиной отправили пропретором на Сардинию. Во время морского путешествия у женщины случился выкидыш. Она некоторое время недомогала, но потом поправилась.
И вот, как только Галл и Випсания отплыли из Остии, Юлия среди ночи явилась в спальню к Тиберию и, не знаю в какой форме и в каких словах — об этом ни Юлия потом не рассказывала Фениксу, ни другие мои информаторы мне не докладывали, — стало быть, призвала мужа к исполнению супружеских обязанностей.
С той поры они спали вместе: то в спальне Юлии, то в спальне Тиберия. И к концу года стало известно, что Юлия беременна новым ребенком.
Радовалась не только Ливия. Радовался также и Август, наблюдая за пасынком и дочерью и все более приходя к убеждению, что правильным было решение, что замкнутый и обидчивый Тиберий расцвел и раскрылся в лучах солнечной Юлии, а она, его единственная и своенравная дочь, обрела наконец то, что смертные люди называют семейным счастьем.
Все радовались, кроме Гая Цильния Мецената. А когда Август однажды спросил его напрямик: «Ну что, мой мудрейший и дальновиднейший, с Юлией и Тиберием ты, похоже, впервые ошибся?» — Меценат вздохнул и ответил: «Я готов сколько угодно ошибаться. Лишь бы Юлия была счастлива и ты спокоен».
Август нежно обнял своего ближайшего и давнего друга. Но… Обычно в знойное летнее время Август на месяц, а то и на два перебирался из Белого дома в дом Мецената, считая, что тамошний климат улучшает его самочувствие. Так вот, ни на следующий год, ни годом позже — ни разу до смерти Гая Цильния! — Август не гостил у него на Эсквилинском холме.

 

Вардий снова уехал вперед и больше назад не возвращался. А я не решался нагнать его на рыси.
Скоро мы добрались до предгорий и стали подниматься наверх.
Мы остановились на просторной поляне, с которой открывался живописный вид на леса, на поля и на далекий наш город.
Сопровождавший нас раб, как говорят гельветы, «приготовил поляну»: разостлал два ковра, между ними учредил из дерна небольшой как бы столик, который накрыл белой холстиной и уставил закусками.
Мы с Вардием, совершив возлияние путевому Меркурию, принялись за еду. И сначала говорили о том, о сем — о чем конкретно, я думаю, нет надобности напрягаться и вспоминать. Говорил, разумеется, Гней Эдий, а я лишь изредка отвечал на его вопросы, ну, например, на такие: «Тебе не кажется, что свинина немного жирновата?» или: «Как тебе кобыла, которую я велел для тебя приготовить?»
И вдруг, рассуждая, как мне помнится, о галльских лошадях, вроде бы ни с того ни с сего, Вардий продекламировал:
Правда, Цезарь велик, но величие Цезаря в битвах:
Покорены племена, но непокорна любовь.
С плеч себе голову снять, поверь, я скорей бы дозволил,
Нежели ради закона факел любви погасить.

И, не сообщив мне, чьи это стихи, принялся рассказывать:
VI. — Юлия, стало быть, разогнала всех своих адептов и счастливо, как многим казалось, жила с Тиберием. А что Феникс, наш «бедный поэт»?.. Он вовсе не выглядел бедным. Он весь светился изнутри и убеждал меня в том, что Юлия теперь навеки его возлюбленная и никто, ни боги, ни, тем более, люди у него ее не отнимут.
Он меня замучил чужими стихами. Из Проперция он мне чаще всего читал вот это:
Надоедать буду я морякам, обращаясь с вопросом:
«Где же, в заливе каком милая медлит моя?»
Вот что скажу: «Пусть она теперь хоть в краях
Атракийских
Или в Элиде живет, все-таки будет моя!»

А из Горация — чуть ли не при каждой нашей с ним встрече хватал меня за руку, стискивал запястье, заглядывал в глаза и читал, иногда ласковым шепотом, иногда — громко, с гневным восторгом:
Нас от жадных глаз Фаэтон спаленный
Должен уберечь — он урок дал жуткий —
И Пегас, нести не хочет земного
Беллерофонта.
Дерево ты гни по себе, Филлида,
И, за грех сочтя о неровне грезить,
Не стремись к нему, а скорее эту
Выучи песню.

Хотя он то и дело ссылался на поэтов, любовь, которую он носил и лелеял в себе, была, как я понимаю, совершенно иного свойства, никем из прежних поэтов пока не воспетая. Он, скажем, убеждал меня в том, что любит не тело, а душу Юлии, и телом ее могли и могут обладать кто угодно, Агриппа или Гракх, Тиберий или кто-то еще — дети, например, из этого тела возникшие. Но душу свою она никогда никому не отдавала — ни детям, ни мужьям, ни любовникам, ни даже отцу. И эту-то душу ее, солнечную, свободную, неприкосновенную, она для него сберегла и ему лишь открыла, потому что только он, Феникс, способен ее почувствовать и полюбить.
Он объяснял мне, что люди обычно любят для себя, для своего счастья. Так уж они, смертные, устроены и за пределы своего эгоизма выйти никак не способны, даже когда жизнью готовы пожертвовать ради возлюбленной; — они, дескать, не ей, а себе самим жертву приносят. Отсюда и все страдания возлюбленных и влюбленных. Ибо истинная, солнечная любовь жертв не требует и с момента своего зарождения проникнута одним лишь счастьем — счастьем любить другого человека не для себя, а для него, каким бы он ни был, как бы к тебе ни относился; любить в радости и в горести, и в горе своем особенно радуясь тому, что ты любишь несмотря ни на что, что можешь прийти на помощь, если тебя позовут, спасти, если любимому человеку твое спасение понадобится; ведь ты уже пришел на помощь и спас любимую, когда понял и полюбил ее — ради нее, ради ее счастья!..
Он иногда очень заумно и путанно описывал мне свою новую любовь, которую называл благожелательной. Однажды я не удержался и спросил напрямик:
«Отчего ты так светишься? Ведь ты ее даже не видишь».
А Феникс в ответ:
«Как так — не вижу? Вчера, например, видел на форуме. Она встретилась со мной глазами и взглядом поблагодарила за мою любовь, а также сообщила о том, что у нее пока всё в порядке, что на данный момент она не просит у меня помощи… Вот я и свечусь, как ты говоришь. И парю над миром — не как Фаэтон, а как само Солнце. Ибо, думаю, даже боги — если они не охвачены настоящей любовью — не могут в один короткий взгляд вместить столько чувств, столько нежности!.. Когда любишь душу, тело можно вообще не видеть. Душа не знает границ. Любимую душу можно в любой момент пригласить к себе на свидание или самому к ней отправиться».
Так объяснил мне Феникс.

 

Гней Эдий взял салфетку и вытер свиной жир со своих губ. И, усмехнувшись, заметил:
— Кстати, о теле. Раза два в месяц Феникс встречался со своими давними подружками. Но никаких излишеств! Только для поддержания здоровья. Ходил к ним, как к цирюльнику или к доктору. И никогда к заработчицам — только к проверенным гетерам.
Вардий принялся есть яблоки, нарезая их мелкими кусочками. И продолжал:
VII. — Я этой «благожелательной» стадии любви Феникса особенно благодарен, потому как между нами установилось самое тесное общение. Мы встречались чуть ли не каждый день: гуляли по городу; вот, как сейчас с тобой, ездили на лошадях в горы; отправлялись в Остию и совершали морские прогулки. Я очень нужен был тогда моему любимому другу. Ведь кому еще он мог рассказать о своей бескорыстной, душевной любви к Госпоже?..
Но сколько можно рассказывать об одном и том же?!.. И Феникс вновь стал сочинительствовать. Работал он, как правило, по утрам, непременно на пустой желудок, уверяя меня, что так ему лучше слышится «пение Муз», что, жаждя и алча, ему легче вместе с первым солнечным лучом возноситься на Геликон, или на Пинд, иль на Парнас — он, по его словам, на разные горы возносился и к различным мусическим источникам припадал… На землю он возвращался ближе к полудню. Плотно и радостно завтракал. Затем садился записывать сцену, которую, как он утверждал, «Трагедия велела, и Музы ему напели». А вечером приходил ко мне или меня к себе приглашал и читал сочиненное, вернее, «напетое»…
Я, разумеется, хвалил его работу. А он всякий раз возражал: «Я тут ни при чем, Тутик. Это ты работаешь, когда пишешь стихи. А у меня — какая работа?! Мне поют. Я запоминаю. Потом записываю… Моя Госпожа — она и есть Трагедия. Она будит меня еще ночью и заставляет думать о Медее и только о ней. Я повинуюсь. И когда является первый солнечный луч, я уже не просто о ней думаю — я вижу ее, следую за ней, слышу ее речи… Тут только надо внимательно слушать и хорошенько запомнить, чтобы потом записать всё, что видел, что слышал и то, что почувствовал вместе с Медеей, с Язоном, с Ээтом-царем».
Я эти его объяснения воспринимал как некую кокетливую метафору. И однажды сказал: «Ты ведь никогда не писал трагедий. Это — первое твое сочинение подобного рода. А пишешь, как мастер. Ничуть не хуже признанных мастеров, Басса или самого Вария… Как тебе удается? мне любопытно. Музы — я понимаю: мы все на них ссылаемся. Но правда: ты у кого научился?»
Феникс посмотрел на меня так, будто я неожиданно ударил его по лицу. Даже головой дернул, словно от удара. И, ничего не ответив, принялся складывать таблички.
«Я что-то не то сказал?» — спросил я, видя, что мой друг собирается уходить.
«Всё правильно, Тутик, — грустно ответил мне Феникс. — Сейчас ты сказал, и мне самому стало казаться, что последняя сцена записана мной так плохо, будто ее действительно сочинили Басс или Варий…»
И, обняв меня, ушел. И долго — недели две или три — ни кусочка не читал мне из своей трагедии, хотя, я знаю, каждое утро возносился, после полудня записывал и вечером приходил ко мне, чтобы пригласить на прогулку, отобедать у меня, или у него, или у старых наших друзей — Аттика, Руфина, Педона Альбинована, с которыми восстановил отношения, или у новых наших приятелей — Секста Помпея и молодого оратора Брута… Мне ничего не читал, как я его ни просил, и другим строго-настрого запретил говорить, что трудится над «Медеей».
И лишь написав сцену, в которой Медея встречается с Язоном в храме Гекаты и оба понимают, что отныне жить друг без друга не могут, ибо Язону без Медеи суждено погибнуть, а Медея, если погибнет Язон, ввек себе не простит — ни Солнцем, ни Родиной, ни любовью к отцу не оправдает своего соучастия в гибели героев, своего пренебрежения к богами ниспосланной ей любви… Представь себе! Даже не дописав до конца сцены, прибежал ко мне и не в экседре, не в таблинуме — он мне не дал себя туда провести — в атриуме, рядом с прихожей, взахлеб, срывающимся голосом и с радостным бешенством во взгляде принялся читать мне монологи и диалоги! А кончив, грозно воскликнул:
«Такое разве возможно сочинить?! Побойся богов, Тутик! Какие там бассы и варии! Сам Вергилий такую любовь не мог описать!.. А я, как видишь, сегодня сподобился! Так высоко залетел, что услышал, Тутик, услышал! Почувствовал и запомнил, собачий я сын!»
Собачий?.. Наверно, потому, что действие происходило в храме Гекаты… Сцена и вправду была впечатляющей, хотя не имела конца. Стихи звучные, сочные и при этом — легкие, воздушные. Не как у Вария или, тем паче, у Басса или Понтика… Но никакой особой божественности я в них не ощутил. Хорошие стихи и яркая сцена — не более. Божественным исступлением был охвачен сам сочинитель, который якобы ничего не сочинял. Мне даже подумалось: дай ему в таком состоянии прочесть другие стихи, намного менее искусные, он бы их продекламировал, наверное, так же великолепно!

 

Гней Эдий сначала надолго замолчал. А потом, выйдя из оцепенения, сделал знак рабу собирать со стола и готовить лошадей.
— Отдохнули и в путь. У меня дома много работы, — почему-то суровым тоном заметил мне Вардий.
Когда встали и направились к лошадям, я отважился и попросил своего спутника:
— Пожалуйста, дай мне прочесть «Медею».
Вардий еще суровее посмотрел на меня и спросил:
— Откуда я тебе ее возьму?
Раб встал на карачки, Гней Эдий взобрался к нему на спину, а оттуда — на лошадь.
— Я хочу сказать: когда мы вернемся домой, ты одолжишь мне на время его трагедию? — уточнил я.
— Я уже сказал: нет. Ты что, не расслышал? — ответил Вардий.
Раб и меня хотел подсадить на лошадь. Но я, отстранив его, прыгнул по-кавалерийски.
— Ловко, — одобрил мой прыжок Вардий и, прежде чем тронуть лошадь, объявил:
— Ни я, ни кто другой не сможет удовлетворить твою просьбу. Свою «Медею» — вернее, первый ее вариант — Феникс никому не давал переписывать, хранил у себя дома на восковых дощечках за семью запорами. А через несколько лет уничтожил. Сжег в банной печи. И говорил, что славно потом пропотел в калдарии…
Много писал я тогда, но всё, в чем видел изъяны,
Отдал охотно я сам на исправленье огню

Он и элегии сжег, которые писал в эти годы. Оставил лишь немногие, где ни слова не говорилось о любви.

 

На обратном пути Вардий был менее разговорчив. Вернее, лошади под горку и в сторону дома бежали намного резвее, и мы двигались в основном рысью, а на ровных участках — галопом. Шагом ехали редко.
К тому же на первом шаге Вардий со мной не поравнялся, и мы молча следовали друг за другом.
Когда Вардий во второй раз перевел свою кобылу на шаг, я сделал вид, что замешкался, и свою лошадь попридержал так, чтобы оказаться рядом с Гнеем Эдием и сбоку от него. И стал на него смотреть — не то чтобы призывно, но радостно и улыбчиво, словно давно не видел и соскучился.
И спутник мой, как мне показалось, без всякой охоты, сообщил мне вот что:
VIII. В следующем после своего замужества году — консулов года Вардий не назвал — Юлия разрешилась от бремени и родила Тиберию мальчика. Лето выдалось очень жарким, и младенца сразу же после наречения — его в честь отца назвали Тиберием — из Рима перевезли в Аквилею, в тень «высокоподпоясанных» пиний. Юлия была инициатором этого переезда и именно она предложила для новорожденного имя «Тиберий».
Там, в Аквилее, через месяц после своего появления на свет ребенок умер: вдруг весь посинел, задергался в частых конвульсиях и испустил дух.
Тиберий, отец младенца, тяжело переживал утрату. Отбросив всегдашние свои невозмутимость и замкнутость, он горько плакал над крошечным телом усопшего, словно ребенок кривя рот и кулаком размазывая слезы. На ночных похоронах, когда прах младенца предавали пламени костра, Тиберий, говорят, чуть не упал в обморок, и его вовремя поддержал Гней Пизон, его самый близкий соратник и спутник.
Юлия же, напротив, была сдержанна и будто бы безучастна ко всему происходящему: ни на выставлении тела, ни на похоронах ничем не выражала своих чувств, словно статуя, стояла возле супруга и, как весталка на шествии, следовала за ним, когда он куда-нибудь отправлялся, только на него глядя и за ним следя, а других людей не видя и не замечая.
Когда же младенца погребли, стала приветливой и внимательной со всеми, кто к ней обращался: с отцом, с мачехой Ливией, с ее матронами и наперсницами, с матерью Скрибонией, которой в эти скорбные дни разрешили и даже рекомендовали быть рядом с дочерью. А замечать она перестала теперь мужа, Тиберия Клавдия Нерона. Вернее, на людях была с ним подчеркнуто внимательна и уважительна, но, стоило им остаться наедине, на вопросы мужа не отвечала, удалялась на свою половину, ела и спала отдельно, а когда случалось им встретиться в атриуме или на кухне, словно не видела его и проходила мимо. И лишь когда в доме появлялись посторонние люди, вела себя с мужем так, будто ничего не произошло в их отношениях: всегда была рядом с супругом, с ним разговаривала и иногда даже шутила.
Тиберий не докучал Юлии. Недели две он терпеливо выжидал, когда жена его оправится от горестного потрясения и к нему переменится. Но Юлия не переменялась. Холод ее становился все более демонстративным.
Тогда муж попробовал объясниться с женой. Он делал это несколько раз и раз от разу все более нежно и настойчиво.
В первый раз, когда Тиберий призывал ее облегчить душу и поделиться с мужем своей печалью, Юлия ни слова ему не ответила, смотрела в сторону и не уходила только потому, что Тиберий держал ее за руку, гладя и поднося к губам для осторожных поцелуев. Результатом этого разговора — вернее, первого утешительного монолога Тиберия — было то, что Юлия стала часто покидать свой новый дом в Каринах и отправлялась в дом Августа и Ливии, где жили и воспитывались ее старшие сыновья, десятилетний Гай и девятилетний Луций. Большую часть времени она теперь проводила с ними: присутствовала на их занятиях с учителями, играла и гуляла с мальчиками, следила за тем, какую еду для них готовят, какие одежды им шьют, и часто сама пряла, ткала и шила. К мужу домой возвращалась поздно и тут же ложилась спать на своей половине.
Тиберий тогда предпринял вторую попытку. Тоже был монолог. Муж, заглядывая жене в глаза, предлагал ей на некоторое время, пока не утихнет скорбь, уехать из Рима: в Кампанию, где у него были владения, или на север, в Этрурию, или на Ильву. И в этот раз он не держал Юлию за руку, потому что она не делала попыток уйти, а молча смотрела на мужа, задумчиво разглядывая его мощный прямоугольный подбородок, его медузообразные губы, его красивые, чуть выпуклые карие глаза. Ни слова на предложения не ответила, но взяла мужнину ладонь, его широкую и сильную руку воина, которой он мог раздавить цельное яблоко, — медленно поднесла его руку к своим губам, как будто хотела поцеловать, но не поцеловала, а, поморщившись, отбросила от себя… Результатом этой второй попытки стало то, что Юлия, которая раньше, бывая в каринском доме, уделяла внимание не только своим собственным детям — Юлии Младшей, Агриппине и Постуму, — но и пасынку своему, Друзу Младшему, рожденному от Випсании Агриппины, дочери Марка Агриппы, — отныне она этого пятилетнего мальчика перестала замечать точно так же, как его отца и своего мужа, Тиберия Клавдия; в их доме живя, их не видела, не слышала и отворачивалась, когда они к ней обращались.
И тогда Тиберий не выдержал. С утроенной нежностью во взгляде и в голосе спросил напрямик: «За что ты нас мучаешь, дорогая моя жена? Почему так упорно нас отвергаешь? В чем мы-то перед тобой виноваты?»
А Юлия улыбнулась ему в ответ и впервые ответила:
«В чем ты виноват? Ты убил нашего ребенка, моего маленького солнечного мальчика».
«Я?! Убил?!» — изумленно воскликнул Тиберий.
«Да, ты, — тихо и ласково отвечала ему Юлия. — Ты назвал его Тиберием. И это имя оказалось для него несчастным. Ты увез его из Рима в Аквилею. И он там задохнулся от твоих сосен».
Тиберий чуть ли не с ужасом смотрел на свою жену. А потом, совладав с собой, напомнил ей, что это она, Юлия, предложила как имя для младенца, так и переезд в Аквилею.
А Юлия еще нежнее и улыбчивее глянула на мужа и ответила:
«Ну, как с тобой разговаривать? Ты ведь всегда прав и всё знаешь лучше других. Люди и даже боги иногда ошибаются. Но только не вы с твоей матерью. Вы всегда уверены в своей правоте».
Сказала и ушла. А Тиберий отправился к Ливии.
О чем они долго беседовали, уединившись в личных покоях супруги великого Августа, Вардий не знал. Но дней через десять после их встречи принцепс пригласил Тиберия на прогулку и между прочим сообщил ему, что военные действия в Паннонии протекают не слишком удачно для римских легионов и он, Август, нет, ни в коем случае, не приказывает, а просит своего пасынка возглавить паннонские войска и поправить положение.
«А Юлия? Как я ее брошу в ее горе?» — осторожно спросил Тиберий.
«Юлия из тех людей, которые предпочитают бороться со своим горем в одиночестве. Мы с ней в этом похожи, — ответил Август и добавил, улыбнувшись той самой ласковой и чуть насмешливой улыбкой, которую Тиберий недавно видел на губах своей жены: — Траур закончится и всё образумится. А ты тем временем образумишь Паннонию».
Через несколько дней Тиберий отправился в Брундизий, а оттуда — в Иллирию.
Вот что рассказал мне Гней Эдий Вардий на втором шаге наших лошадей.

 

На третьей перемене аллюра я снова сам подъехал к Вардию, и тот мне уже охотнее стал рассказывать:
IX. На следующий год — в семьсот сорок пятом году от основания Рима (Вардий использовал это летоисчисление) — Друз, младший брат Тиберия Нерона, уже третий год победоносно воевавший в Германии, покоривший сначала фризов, а затем свирепых хаттов, первым из римских военачальников совершивший плаванье по Северному Океану и прорывший за Рейном каналы для своих кораблей, — в этом году непобедимый Друз Клавдий, углубившись в германские земли, по которым еще никогда не ступала калига римских солдат, дошел до Эльбы и собирался идти дальше: за край света, потому что на краю света он уже стоял со своими легионами. Но тут, как рассказывают, перед переправой через реку, к которой готовились, явился призрак огромной женщины, и женщина эта вскричала так громко, что многие на несколько дней оглохли: «Куда же еще, ненасытный Друз? Судьба запрещает тебе двигаться дальше! Возвращайся назад! Конец уже близок!». Друз не оглох, но переправу отменил и тронулся в обратный путь. И когда возвращались к Рейну, из леса всадникам наперерез вдруг выбежали медведь и медведица с окровавленными мордами. Лошадь понесла, споткнулась и упала на галопе. Друз при падении сломал себе бедро. Рана оказалась смертельной, и в летнем лагере на Рейне, который с тех пор называют «Проклятым», Друз испустил дух.
Когда пришло известие о ранении брата, Тиберий, в это время находившийся в Тицине, на реке Эридане, вскочил на коня и через Лавмеллий и Верцеллы помчался во Виенну, а оттуда вдоль Рейна — в летний лагерь германских легионов. Друза он еще успел застать в живых. Но к ночи тот умер. Вокруг лагеря выли волки. Звезды падали с неба. Со всех сторон в темноте слышался женский плач. А над рекой некоторые видели двух скачущих на огненных конях юношей и утверждали, что это Близнецы-Диоскуры явились, дабы забрать и унести на небо душу прославленного полководца. Друзу едва исполнилось двадцать девять лет.
Тело повезли в Рим. От рейнского лагеря до Тицина Тиберий шел впереди траурных дрог, ни разу не сев на телегу или на лошадь.
В Тицине тело своего любимого пасынка встретил великий Август и несмотря на то, что наступала зима, не отходя от покойного, провожал его до Рима и вместе с ним вступил в Город.
Похороны были устроены не такие, как у Агриппы, но тоже весьма торжественные. В Рим тело несли знатнейшие граждане муниципиев и колоний. От них его приняли вышедшие им навстречу декурия эдильских и три декурии квесторских писцов. На форуме умершего почтили оплакиванием, хвалебной речью с ростральных трибун и траурными стихами. На Марсовом поле совершилось сожжение и погребение. Среди многих других почестей сенат постановил воздвигнуть арку с трофеями на Аппиевой дороге и присвоить покойному и двум его сыновьям прозвище «Германик» — у Друза за год до его смерти родился второй сын, Клавдий…
Так вот, траурные стихи. За две декады до похорон был объявлен конкурс, в котором приняли участие многие именитые поэты, и среди них Гораций и Варий. За десять дней представили сочиненное на выбор и на утверждение Августа. И тот первым спросил мнение Фабия Максима. А Фабий в ответ: «Из того, что предложено, ничто мне не по душе». — «Что предлагаешь?» — коротко спросил принцепс. «Хочу заказать еще одному поэту. Он быстро напишет», — ответил Максим. Его поддержал Валерий Мессала. Меценат промолчал. Август согласился…
Стихи, как ты догадываешься, Фабий заказал нашему Фениксу, который, напомню, несколькими годами ранее для него, Фабия, и для его жены Марции написал свадебный гимн. Феникс поначалу отнекивался: дескать, никогда в этом жанре не работал и не собирается соревноваться на незнакомом ему поле с трагическим поэтом Варием и с «многострунным певцом» (так он выразился) Квинтом Горацием. «А на смерть Тибулла кто написал скорбную элегию? Кого ты хочешь обмануть, лукавый поэт, меня, твоего давнего ценителя и поклонника?» — укорил его Фабий Максим. «Ну, раз Тибуллу когда-то писал, раз ты мой поклонник, раз ты меня просишь, ну, что же, попробую что-нибудь изобразить. Но ты обещай, что вы с Марцией меня не разлюбите, если вдруг не получится», — Феникс ответил.
Фабий улыбнулся и обещал. А Феникс за несколько часов настрочил (такое слово употребил Эдий Вардий) именно скорбную элегию, а не траурный гекзаметр, который обычно читают на похоронах.
Когда на следующий день Фабий пытался зачитать Фениксово сочинение Августу, тот был слишком занят, отдавая последние распоряжения относительно похорон и готовясь к отъезду в Тицин. «Сами с Мессалой и Меценатом решайте», — велел Цезарь и с благодарностью улыбнулся своему новому любимцу, Фабию Максиму.
Фабий дал прочесть новоиспеченное сочинение сначала Мессале, а затем Меценату, и когда Мессала Корвин высказался за то, чтобы Фениксову элегию предпочесть другим скорбным гимнам, а Меценат уклончиво заявил: «Неплохие стихи. Но стоит ли обижать одновременно Горация и Вария?» — Фабий в качестве третейского судьи привлек к обсуждению Ливию, мать погибшего. И та, других стихов не читав, при первых же Фениксовых строчках разрыдалась, но сквозь слезы дала указание: «Эти, эти читать. Но не тому, кто их написал. Поручите кому-нибудь из актеров. Тому, кто скорбно сумеет прочесть. Чтобы весь форум рыдал».
Мессала и Фабий призадумались. А Меценат оживился и обрадованно объявил: «Бафиллу поручим. Великий Друз его больше других актеров ценил».

 

— Я что-то не слышал, чтобы Друз ценил Бафилла и вообще кого-нибудь из актеров, — заметил мне Вардий. — Но Меценат Бафилла любил до трясучки. То есть трясся от хохота или от рыданий сотрясался, когда Бафилл изображал комическое или трагическое… Так что своей победой на конкурсе Феникс был обязан вовсе не качеству скорбных стихов — оно было не бог весь какое, — а тем, что друзья его, Фабий и Мессала, воспользовавшись случаем, решили ему посодействовать и обратить на него высочайшее внимание.
Так, в очередной раз унизив Феникса как поэта, Гней Эдий перевел лошадь в рысь и вырвался вперед.
А потом, не дожидаясь перемены аллюра, на рыси поравнялся со мной, — широкая тропа позволяла нам ехать рядом — и, в такт движениям лошади умело привставая и опускаясь на коленях, отрывисто сообщал:
— Тиберий брата любил… Несмотря ни на что… Он искренне горевал, когда тот погиб… И Юлия его то ли пожалела… то ли ей стыдно стало за свое к нему отношение… Сразу же после похорон она к нему потянулась… всячески демонстрировала свое к нему сострадание… и то, что она готова наладить прежние с ним отношения… в том числе и супружеские…Но теперь они поменялись местами… Теперь Тиберий не слышал и не видел своей жены… Не знаю, отчего так… Может, он не мог простить ей своего прежнего унижения… Даже на людях стало заметно… Потому что Юлия умела притворяться… А Тиберий, когда не любил кого-то, не мог этого скрыть… Даже если очень старался… Теперь, говорю, Тиберий пренебрегал и будто брезговал своей женой!
Вардий поднял лошадь в галоп и ускакал вперед.

 

За несколько стадий до города мы перешли на шаг и поехали рядом.
И Гней Эдий, пока мы добирались до виллы, вот что успел мне поведать:
X. Дней через десять после похорон Друза Фениксу было велено в назначенный час явиться в палатинский дом Цезаря. Но было уточнено, что не с правого входа, а с левого, который вел в женские покои.
Ливия приняла его в маленькой, но очень уютной экседре. При Ливии была одна только Марция, жена Фабия Максима. Марция нежно улыбалась поэту, а Ливия сначала молча и пристально разглядывала Феникса, а затем, заговорив о траурных стихах, объявила, что они не только произвели «глубокое и нужное впечатление» (так она выразилась) на народ, но «сам Август при его великой скорби» обратил на них внимание, а ее старший и теперь, увы, единственный сын, консуляр Тиберий Клавдий Нерон, просил свою мать выразить от его имени благодарность поэту. «Его благодарность я тебе, таким образом, передаю. А свою собственную благодарность, благодарность несчастной матери, позволь, передам несколько позже», — заключила Ливия и поднялась с кресла, давая понять, что аудиенция завершена. Ни одного вопроса о личной жизни Пелигна, о его творчестве, о планах на будущее супруга великого Августа Фениксу не задала, хотя и Фабий Максим, и Валерий Мессала, узнав, что их молодого друга вызвали в Белый дом, заранее обсудили с ним возможные вопросы и рекомендовали пристойные ответы. Но — не было к нему никаких вопросов со стороны Ливии.
Миновала еще одна декада. И Феникса вновь пригласили, теперь уже не в Белый дом, а в так называемый «дом Кальвия», близ Старого форума, в котором некогда обитал оратор Кальвий, следом за ним — Октавиан Август, а после того как принцепс перебрался в новый палатинский дом, в доме близ форума поселили Друза, тогда еще не покойного, с его женой Антонией Младшей.
В этом осиротевшем доме теперь приняли Феникса. В атриуме были расставлены многие кресла, на которых восседали: сама Ливия, ее ближайшие наперсницы, Ургулания, Марция и юная Планцина, только что вышедшая замуж за Гнея Пизона, а также вдова Друза Антония, Тиберий и два его ближайших сотрудника и спутника — Гней Пизон, сын Луция Кальпурния Пизона, и Марк Веллей Патеркул, префект конницы. (Не путай его с Гаем Веллеем Патеркулом, нынешним историком и сыном Марка Веллея.) Были еще какие-то придворные, но самых главных я тебе перечислил.
Юлии, жены Тиберия, не было.
У ног Ливии на маленьких скамеечках тихо сидели два ребенка: шестилетний Германик и четырехлетняя Ливилла.
Фениксу сесть не предложили. Но вторая встреча была еще более короткой, чем первая. Ливия сразу же заявила, что, по имеющимся у нее сведениям, Феникс уже который год нарушает Августов закон, так как развелся со своей второй женой Эмилией (Ливия очень уверенно произнесла и «вторую жену» и ее имя), но до сих пор ни на ком не женился и «противоправно холостякует». (Словарный запас у Ливии был крайне обширным, и она его неукоснительно пополняла разного рода неологизмами, через нее входящими в модное употребление.)
«Я полагаю, это происходит из-за стесненных жилищных условий, — лишь краешками губ улыбнулась скорбящая Ливия и объявила:
— Дабы исправить положение, мы на семейном совете, испросив благословения у великого понтифика Августа, решили предоставить тебе в бесплатное пользование подгородную виллу. Место, надо сказать, весьма живописное: за Пинцием, неподалеку от Фламиниевой дороги, на холме, покрытом высокими и прохладными соснами. Это — моя тебе благодарность за трогательное сочувствие к нашему горю. Здравствуй и радуйся, милый поэт. Прославляй Рим своим высоким искусством. И, как подобает добродетельному римлянину, которым, я надеюсь, ты себя считаешь, женись и рожай детей».
Все документы на виллу были тут же вручены ошеломленному Фениксу.
А следом за этим его стали благодарить за стихи и поздравлять с наградой все прочие присутствовавшие. И первым приобнял и сердечно, хотя несколько тяжело и чересчур внушительно, поблагодарил его Тиберий, муж Юлии. За ним поздравляли и трясли руки Веллей и Пизон, приглашая в любой момент запросто заглянуть к ним в дом, позавтракать иль отобедать. Потом мужеподобная Ургулания подошла к Фениксу, больно ущипнула его за щеку и простуженным голосом громко просипела ему на ухо: «Ну что, Козлик, или Кузнечик, или как там тебя называют твои дружки, всё теперь! Теперь не попрыгаешь! Придется теперь соответствовать и вести себя, как приличные люди ведут!» Затем нежная Марция взяла Феникса за руку, отвела в сторону и радостно зашептала: «Ну наконец-то, наконец-то на тебя обратили высочайшее внимание! Но помни, мой дорогой: ты всем обязан Ливии и только ей! Ей было совсем не просто уговорить Августа. Потому что многие из окружения Семьи против тебя настроены. Анхария Пуга, например, закатила истерику. Кричала, что такого грязного развратника, как ты, даже близко нельзя подпускать к высокому обществу. Но Ливия всех их утихомирила и настояла на своем… Помни об этом. И не забывай никогда!»
…Таким образом, в жизни Феникса произошли резкие перемены.
Он сразу же переселился на подаренную ему виллу и стал ее обживать, знакомясь с рабами и рабынями, к вилле прикрепленными и также подаренными, вернее, предоставленными в пользование ее новому обитателю; привыкал к богатой обстановке, к дорогой посуде, знакомился с винным погребом, щедрым и разнообразным по ассортименту «Вакховых даров»; дышал соснами и собирался в тишине и покое закончить свою трагедию.
Но трагедия не писалась: то ли Музы вдруг закапризничали и петь перестали; то ли ранний солнечный луч, по которому Феникс недавно возносился на Киферон и на Пинд, не мог пробиться к поэту через густые и разлапистые пиневые кроны; то ли слишком уж покойно и вальяжно было утром лежать на мягком, широком, своими тонкими тканями ласкающем тело ложе и не хотелось никуда возноситься — ни на гору к Музам, ни в Колхиду к злосчастной Медее и отважному Язону.
К тому же почти каждый день приходилось ездить в город на полуденные завтраки и на вечерние званые обеды. Ведь люди приглашали. И какие люди!
Несколько раз Феникс гостил у Гнея Пизона и его юной жены Планцины. Пизону тогда едва исполнилось тридцать лет, но он уже побывал претором. Общество у Пизонов собиралось небольшое, но достойное: легаты, военные и гражданские префекты, преторы, эдилы и квесторы, ораторы и правоведы. Обсуждали громкие судебные процессы, рассказывали о германских, паннонских и испанских походах. Феникса — как правило, во время десерта — просили читать стихи. И он охотно читал им Катулла и Горация, Тибулла и Проперция, свои стихи читать избегая, ссылаясь на то, что из старых своих стихов он, Феникс, уже давно вырос, а новых стихов пока не создал. Планцина была от него в восторге и наверняка рассказывала о Фениксе своей владычице Ливии, описывая, какой он милый, скромный, застенчивый, с каким уважением относится к старшим его по годам и по званию.
У Веллея Патеркула — напомню: Марка, а не Гая — Феникс тоже однажды побывал на праздничном завтраке. И для его солдафонов — Веллей был человеком сугубо военным — читал из Вергилия батальные сцены, чем заслужил громкое одобрение и дружеские хлопки по плечам и по спине, после которых на нежном теле Феникса долго держались лиловые синяки.
И часто, очень часто приходилось бывать у Фабия Максима, у которого собирались не только сенаторы и магистраты, но также поэты, как правило, не старше сорока лет. И тут уже не удавалось отделаться чужими стихами. Заставляли читать собственные любовные элегии. И чем настойчивее Феникс предлагал их вниманию те из своих amores, где речь шла об Амуре вообще, о всемогуществе стихов, о богатстве и бедности, тем громче кричали и требовали: нет, ты прочти, как разлюбил требующую от тебя платы, как переспал с Кипассидой-служанкой, как Коринна сделала от тебя аборт, как ты сразу в двух женщин влюбился. И если Феникс упорствовал, то сами за него декламировали, перевирая слова, коверкая ритм и путая строчки, так что Феникс не выдерживал и, поправляя, сам принимался читать то, что читать не хотелось. И Марция, целомудренная жена Фабия, ласково журила его за эти прежние фривольные сочинения и всем объявляла, что их с Фабием друг теперь возмужал, остепенился и больше не занимается подобными глупостями. Она, вне всякого сомнения, потом докладывала Ливии, что Феникса заставляют читать его ранние непристойные стишки, а он, умница, стыдится, краснеет и отнекивается.
Раз к Фабию ходил — надо было и к Мессале наведываться: нельзя было обижать своего прежнего благодетеля. Тем более, что с возвышением Фабия Максима, с его вступлением сначала во второй, а затем и в первый круг «друзей Августа» многие из постоянных Мессаловых посетителей не то чтобы резко ушли, а постепенно перетекли от Мессалы к Фабию и с его благословения стали отныне витийствовать и стихотворствовать. У Мессалы собирались теперь сочинители от пятидесяти до шестидесяти лет — самому Мессале было пятьдесят пять, — так что тридцатичетырехлетний Феникс выглядел среди них почти юношей. И старался вообще никаких стихов не читать, внимательно выслушивал нравоучительные, нудные и нередко косноязычные гекзаметры хозяина дома и его гостей. И при первом удобном случае принимался вспоминать об отеческой опеке, о терпеливом и мудром учительстве, о многократных и разносторонних благодеяниях, которые он, великий и прославленный Валерий Мессала Корвин, оказывал и продолжает оказывать ему, Фениксу, совсем еще молодому человеку и начинающему провинциальному поэту.
Один раз случилось, и Феникса пригласил к себе сам Гай Цильний Меценат. У того уже почти никого не было в доме из ораторов или поэтов. Но возлежал за столом обрюзгший и пожелтевший лицом Квинт Гораций Флакк, который теперь выглядел намного старше хозяина дома, хотя был его… дай-ка сосчитать… на восемь лет моложе… да, Меценату в ту пору было шестьдесят четыре, а Горацию — пятьдесят шесть… И, свысока глядя на Феникса, попросил его прочесть «что-нибудь новенькое». А Феникс взял и принялся декламировать недавно сочиненное Горацием «Послание»:
Правильно смотрит толпа иногда, но порой погрешает.
Если поэтам она удивляется древним и хвалит,
Выше и равным не чтит никого, то она в заблужденье;
Если ж иное она чересчур устаревшим считает,
Многое грубым у них признает, а иное и вялым, —
Судит разумно…

Ну, и так далее.
Меценат понимающе и одобрительно улыбался. Гораций же вдруг прервал Феникса и сам стал читать раннюю Фениксову элегию, ту самую, про попугая (см. Приложение 2):
Днесь попугай-говорун, с Востока, из Индии родом,
Умер… Идите толпой, птицы, его хоронить

Он эту элегию прочел без запинки от начала до самого конца, глухо и шепеляво, но всё более входя во вкус, иногда закрывая глаза и правой рукой словно подчеркивая в воздухе отдельные строчки. А кончив читать, еще более свысока, чуть ли не презрительно посмотрел на удивленного Пелигна и сказал:
«Ты эти стихи содрал у великого Катулла. У него про воробья есть нечто очень похожее. Но ловко содрал, паразит. Ничего не скажешь».
Когда Гораций потом удалился — как рассказывали, в последние годы жизни он не мог долго находиться в горизонтальном положении и выдерживал лишь часть трапезы, уходя, как правило, перед десертом; он и ночью спал не на ложе, а сидя в кресле; — когда Гораций ушел, Меценат шепнул на ухо Фениксу: «Он уже давно на всех смотрит будто с презрением. Даже на меня… Но многие твои стихи выучил наизусть и часто мне их декламирует, ругая тебя за то, что ты губишь свой талант. Чем выше он ценит человека, тем больше к нему придирается и сильнее его ругает».
Феникс не только в гости ходил. К нему на подаренную виллу потянулись его друзья и приятели: Аттик, Котта, Руфин, Педон, Брут-оратор. Давние, школьные его товарищи, Павел Эмилий, Корнелий Север и Юний Галлион, тоже пожаловали. И первых двух Феникс принял радостно и торжественно, словно вернувшихся из долгого странствия, просил не забывать и встречаться как можно чаще. Но Юнию Галлиону таких слов не сказал, был с ним не то чтобы холоден, а как будто растерян… Вардий мне напомнил, что именно с Галлионом и с Макром Пелигн, в бытность Кузнечиком, предавался тому, что теперь почитал «грязным развратом»… Как бы то ни было, Галлион не мог не почувствовать отчужденность своего старого друга и больше к нему не являлся.
Зато прежние насмешники и недоброжелатели нашего поэта, Атей Капитон и Помпоний Грецин, заметив, как Феникс обласкан в Семье и в Ближайшем Окружении, стали к нему наведываться и приглашать к себе в гости, хотя оба уже сделали приличную карьеру: первый — в суде, а второй — в управлении провинциями.
Что же касается «милого Тутика», или Гнея Эдий Вардия, который мне всё это рассказывал, пока мы шагом подъезжали к городу, огибали его с южной стороны и подбирались к Вардиевой вилле, то он, верный пилад и патрокл, в этот период с Фениксом стал настолько неразлучен, что на Пелигновой вилле ему была отведена собственная спальня и отдельный кабинет — он ведь тоже писал стихи и поэмы, хотя не любил упоминать об этом, считая себя, как мы помним, прежде всего «прислужником Великого Любовника». Он едва ли не всюду следовал за Фениксом: и к Фабию, и к Мессале, и к Пизону с Патеркулом. Разве что к Меценату и к Ливии его не пустили. Но когда надо было срочно разыскать Феникса или что-то конфиденциальное сообщить ему, напрямую к нему не обращаясь, тут же вспоминали о его поверенном, Тутикане, и только ему доверялись.

 

XI. Когда мы подъехали к воротам Вардиевой виллы и выбежавшие навстречу рабы сняли моего спутника с лошади, Гней Эдий напоследок сообщил мне о том, что в эти месяцы Феникс, разумеется, случайно сталкивался с Юлией в разных местах. Они, как и прежде, обменивались взглядами, в которые Феникс вкладывал всю свою благожелательную любовь, а Юлия нежно и молча благодарила в ответ. Вокруг всегда были посторонние люди.
Но однажды, через несколько дней после окончания Сатурналий, Феникс в компании Тутикана, Аттика, Котты и, кажется, Руфина шел по Священной дороге, и возле портика Помпея им повстречались крытые носилки. Носилки остановились рядом с Фениксом, занавеси раздернулись, и из лектики выглянула Юлия. Рядом с ней сидела Феба.
Спутники Феникса торопливо приосанились и принялись вразнобой приветствовать дочь Августа. А Феникс ни слова не произнес, трепетно созерцая свою Госпожу.
«Как поживает Медея?» — не отвечая на приветствия, спросила Юлия, глядя только на Феникса.
«Надеюсь, я скоро ее окончу», — тихо ответил тот.
«Не слышу, — раздраженно сощурилась Юлия и приказала: — Громче говори!»
«Я почти закончил трагедию», — громко произнес Феникс.
Некая мгновенная перемена случилась в лице Юлии. Она одновременно удивилась и сначала будто обрадовалась, а затем словно испугалась.
«Трагедию? — переспросила она. — Ты считаешь, что это — трагедия? И ты знаешь, как эту трагедию можно закончить?!»
Занавеси на лектике задернулись. Рабы переглянулись и понесли носилки в сторону Тибра.

 

Конец первого тома

 

Окончание следует
Назад: Свасория шестнадцатая Святилище Любви
Дальше: Приложения