Книга: Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Назад: Колесница подъехала
Дальше: Свасория шестнадцатая Святилище Любви

Свасория пятнадцатая
Фаэтон. Взлетел

По Большой Северной улице мы направились в сторону Южных ворот, вышли из них и повернули налево, на площадку, с которой открывался широкий вид на озеро, на порт и на ручей, текший в распадке между Городским и Южным холмами. На этой площадке был небольшой путеал — ну, ты знаешь, огороженное невысокой оградой место, куда однажды ударила молния. В центре путеала рос развесистый дуб. Рассказывали, что до удара молнии дуб этот был хилым и маленьким, а после того, как его отметил Юпитер, чуть ли не за несколько месяцев заматерел, вытянулся и разросся.
Гней Вардий шагнул в проем, а я остановился и спросил:
— Разве можно? Это же священное место.
— Со мной тебе всюду можно. К жрецам Венеры Юпитер благосклонен. И люди не станут нам докучать, — ответил мой спутник.
Да, я забыл упомянуть, что, пока мы шли от храма до Южных ворот, Вардий мне довольно сбивчиво рассказывал о том, что в начале июня Феникс ворвался к нему в дом и закричал: «Ты был прав! Боги, как ты был прав! Почему я тебя не послушал?!» И тут же убежал. Но скоро вернулся и зашептал: «Я и вправду чуть не умер от холода. Но внутри у меня всё сгорело». И снова убежал. И несколько дней не появлялся. А потом рано утром, чуть ли не ночью, разбудил Вардия и потребовал, чтобы тот срочно отыскал для него колдунью.
И сбивчивый свой рассказ — вернее, даже не рассказ, а отдельные короткие сообщения — Гней Эдий перемежал обрывками каких-то стихов. Из них я тогда запомнил лишь несколько строк. Ну, например, вот эти:
Иль не прекрасна она, эта женщина? Иль не изящна?
Или всегда не влекла пылких желаний моих?

И еще:
Встала с постели она, как жрица, идущая к храму
Весты, иль словно сестра, с братом расставшись родным

Лишь у самых Южных ворот Вардий сообщил мне, что вскоре после этих событий Феникс «разразился» — так он выразился — элегией, из которой он, Гней Эдий, мне теперь читает отрывки и целиком может дать прочесть, так как она уцелела и у него хранится. Но в этой элегии многое либо искажено, либо придумано, либо, как он выразился, «переставлено местами» (см. Приложение 4).
Всё это Вардий мне объявлял, пока мы с ним шли от храма до путеала. А когда вошли в путеал и сели на внутренний выступ стены — Вардий постелил на него ту самую узорчатую подстилку, на которой мы сидели на скамье перед храмом Цезарей; он ее не забыл прихватить с собой, и нам она снова весьма пригодилась, так как камни были еще холодными, — внутри отрады мой учитель и собеседник вновь заговорил ясно и последовательно.
И вот что он мне поведал:
I. — Как я тебе морочил голову, пока мы шли сюда, так и Феникс меня путал, вбегая и выбегая, то одно рассказывая, то другое. И еще больше запутал меня своими стихами. Но я потом внимательно изучил каждый камешек и восстановил мозаику.
Дело было на сорок девятый день после смерти Агриппы, то есть в третий день до июньских нон.
Рано утром к Фениксу зашла Феба и сообщила, что в полдень она придет за ним и поведет к госпоже.
Она снова пришла не в полдень, а за полчаса до полудня. Но Феникс уже был готов и поджидал ее. Они вышли на улицу и с Виминала отправились на Квиринал.
На Квиринале, неподалеку от храма Благой Фортуны, они вошли в какой-то незнакомый нам дом… Мне, несмотря на мои старания, так и не удалось установить, что это был за дом и кому принадлежал… В дом этот, стало быть, вошли, и Феба через просторный атрий повела его в боковую комнату.
В комнате было темно, так как шторы были опущены. Феба стала их медленно приподнимать, и Феникс, к удивлению своему, обнаружил, что его привели в спальню. Спальня по тем временам была богатой и весьма элегантной: персидские шторы нежного цвета, смирнский ковер во весь пол, потолок с золоченым карнизом и стены, пышно и ярко разрисованные соблазнительными сценами из мифологии. Но более всего Феникса поразило ложе, по форме своей напоминавшее распластанного лебедя… Ну, как у меня в «спальне Протея»… Ложе это так сильно привлекло внимание Феникса, что он не заметил, как Феба, покончив со шторами, бесшумно удалилась из спальни, оставив его в одиночестве.
В дальнем углу спальни, по другую сторону лебединого ложа, Феникс увидел задрапированную в голубые ткани статую. Статуя эта почему-то стояла спиной к Фениксу и лицом к стене. Феникс еще не успел удивиться, как статуя вдруг ожила, сама повернулась… Ну, ты догадался. Это была не статуя, а Юлия…
Принятым быть у нее я мечтал — приняла, допустила

— Неправда! Он, как мы знаем, и представить себе не мог, что Юлия пригласит его в спальню. Он обомлел и даже забыл поприветствовать свою Госпожу… Ты помнишь, он ее так называл и никогда — Юлией…
Юлия, как он утверждал, смотрела на него зеленым огненным взглядом — такой только у нее мог быть! — и тоже молчала. А потом резким движением руки сдернула с головы и бросила на пол голубую накидку, тряхнула рыжими волосами, разбрасывая их по плечам, и сказала:
«Говорят, ты хорош в постели. Не знаю, верить или не верить».
Произнеся это, Юлия расстегнула застежку и сбросила на ковер бирюзовую паллу.
«А вдруг ты хорош с другими, но со мной не сумеешь», — сказала Юлия и, быстро распустив пояс, стала снимать с себя нефритового цвета тунику.
Она была совсем обнаженной, когда сказала:
«Мне любопытно. Давай, покажи. Надеюсь, ты не намного хуже своего друга и моего любовника Гракха».
Теперь Феникс стал статуей и не мог шевельнуть даже губами.
А Юлия в золоченых сандалиях — она их не сняла — легла навзничь на ложе, подложила руки под голову и спросила:
«Что ты окаменел, робкий поэт? Или я тебе такой не нравлюсь? Ты другой мечтал овладеть?»
…Еще раз напомню тебе начало его элегии:
Иль не прекрасна она, эта женщина? Иль не изящна?
Или всегда не влекла пылких желаний моих?

То есть, её, Юлии, слова, лишь слегка измененные! И я тебе специально не описываю, каким тоном она это всё говорила. Сам представляй!.. Хотя Феникс потом божился, что не было в ее тоне ни кокетства, ни насмешки, ни тем более пошлости… Может быть, и не было…
А дальше… Дальше, как в его стихах:
Тщетно, однако, её я держал, ослабевший, в объятьях,
Вялого ложа любви грузом постыдным я был

Или:
Я же, как будто меня леденящей натерли цикутой,
Был полужив, полумертв, мышцы утратили мощь.

Он, когда несколько раз прибегал ко мне и рассказывал, еще точнее описал свое состояние. «Понимаешь, Тутик, — в ужасе шептал он, — когда я наконец сообразил, что она не шутит со мной, не издевается, а действительно отдает мне себя, и я эту жертву должен принять, готов я к ней или не готов, — поняв это, я опустился к ней на ложе! И меня охватил такой огненный жар, которого я никогда не испытывал! Но, едва мое тело коснулось ее плоти, снизу, от пяток, у меня по ногам стал быстро подниматься мертвящий холод. Он сковал меня. Будто параличом разбило» …Это у него тоже есть в элегии, хотя более поэтично описано:
А между тем лежало мое полумертвое тело,
На посрамление мне, розы вчерашней дряблей

И далее он воспевает:
Шею, однако, мою она обнимала руками
Кости слоновой белей или фригийских снегов,
Нежно дразнила меня сладострастным огнем поцелуев,
Ласково стройным бедром льнула к бедру моему

Врёт! Ничего этого Юлия не делала. Насколько я понял по его возбужденным рассказам, всеми своими движениями, своими немногими репликами она лишь усиливала его паралич. Например, не давая себя целовать, она восклицала: «А ты без поцелуев не можешь?» А следом за этим укоряла: «Ты хоть бы попробовал поцеловать меня. Вдруг это тебя оживит»… Ну, что я тебе буду описывать! Она издевалась над ним!..
Встала с постели она, как жрица, идущая к храму
Весты, иль словно сестра, с братом расставшись родным.

Она долго его терзала. И когда он, в отчаянии от своего бессилия, пытался покинуть ложе, удерживала его за руку и приказывала: «Давай еще раз попробуем. А вдруг сможешь».
А потом оттолкнула от себя Феникса, поднялась с постели и велела: «А ты лежи. Я буду тобой любоваться: какой ты красивый мужчина».
И пристально, холодно и задумчиво глядела на него, не отрывая глаз, не обращая внимания на его смущение, не чувствуя его страданий.
А потом удивленно и как бы обиженно сказала:
«Может, ты хотя бы поможешь мне одеться».
Он вскочил, подобрал с пола ее разбросанные одежды и дрожащими от волнения руками, одеревенелыми пальцами стал одевать ее: тунику надел и разгладил, поясом подвязал, паллу бережно возложил ей на плечи.
А она, дав себя полностью облачить, вдруг скинула паллу, пояс рывком распустила и объявила:
«Я должна быть растрепанной и помятой. Я Фебе скажу, что не выдержала твоей огненной страсти и бежала от тебя, чтобы самой не сгореть… А ты прикройся и лежи на постели. Пока Феба не принесет тебе воды. Я ей велю. Ты эту воду жадно выпей. И потребуй еще вина. Ты меня понял?»
А чтоб служанки прознать не могли про ее неудачу,
Скрыть свой желая позор, дать приказала воды.

Это он тоже отобразил в своей злосчастной элегии… Только из служанок была одна Феба. И кроме нее никого в доме не было.

 

II. — Поведав мне о том, что с ним произошло, — продолжал Вардий, — он примерно с неделю у меня не появлялся. А потом пришел и, умоляюще на меня глядя, попросил, чтобы я нашел ему марсийскую колдунью.
«Да где ж я тебе ее найду? И зачем?» — спросил я.
А Феникс мне рассказал, что, опозорившись с Юлией — его выражение, — он в ту же ночь направился к знакомой заработчице, с которой когда-то творил чудеса. Но не сотворил с ней не только чудес, а вообще ничего сотворить не смог, ибо скакун его пребывал в неподвижности, как заработчица ни старалась взнуздать его и пришпорить.
Вернувшись домой и выждав целые сутки, Феникс устремился теперь уже не к заработчице, а к той своей давешней подружке-вольноотпущеннице, одно воспоминание о которой, лишь мысленное ее себе представление в прежние времена, как конники говорят, заставляло делать столбик. И та, обрадованная появлением своего бывшего возлюбленного, велела принести в спальню еды и вина и наказала слугам, чтобы они не тревожили их не только утром, но и в полдень следующего дня, если их не призовут специально… Однако уже через час разочарованная женщина, исчерпав все известные ей ухищрения, греческие и египетские, в том числе и такие, которые и мертвого оживляют,
Молвила: «Ты надо мной издеваешься? Против желанья
Кто же велел тебе лезть, дурень, ко мне на постель?
Иль тут пронзенная шерсть виновата колдуньи ээйской?
Или же ты изнурен, видно, любовью с другой».

Это она ему сказала, его подружка, а не Юлия, как в элегии.
«Найди мне марсийку», — теперь уже потребовал от меня Феникс.
«Да где ж я тебе ее достану? — повторил я и добавил: — И зачем непременно марсийку? Ты ведь из племени пелигнов. А Пелигны, насколько мне известно, не меньше марсов славятся своим колдовством».
В ответ на мое замечание Феникс стал рассказывать, что, как только ему намекнули на околдование, он тотчас же отправился к ворожее. И первым делом обратился именно к пелигнянке. Она довольно успешно лечила его отца от подагры, а мать — от выпадения волос. Пелигнянка поставила ему диагноз — отравление фессалийским отваром — и дала пить линкестийскую воду, которая, дескать, очищает человеческий организм от различных ядов и восстанавливает природную силу. От этой воды Феникс опьянел, как от цельного вина, так что некоторое время его шатало при ходьбе. Колдунья также повесила ему на шею амулет в виде фаллоса… ты знаешь, что это такое?.. Правильно, пенис, но только по-гречески… и еще один керамический фаллос дала, велев утвердить его в изголовье постели, вместе с дощечкой, на которой следовало написать: «Здесь обитает счастье».
Всё это Феникс покорно исполнил. Но когда на следующий день решил попытать счастья с субуррской заработчицей…
«Пусть ее вытащат за ноги!» — в сердцах воскликнул Феникс вместо того, чтобы описать мне результат своей третьей попытки. И я так и не понял, кого следовало вытащить за ноги: субуррскую девку или лечившую его колдунью.
А Феникс по рекомендации Педона Альбинована… я, кажется, несколько раз упомянул о нем, был у нас в прежней амории такой полуврач, полуастролог, полуфилософ… по совету Педона Феникс обратился за помощью к авернской старухе.
Дряхлую бабку найми к очищению ложа и дома
С серой и птичьим яйцом в горстке трясущихся рук,

— позже напишет он в своей «Науке».
Старуха не только трижды окурила серой весь его дом. Она объявила, что беды его проистекают от колдовских заклятий и чародейной травы, и применила на моем несчастном друге последовательно три различных способа лечения. Сначала, облачившись в холщовое платье без пояса, она уложила Феникса навзничь на постель и бормотала заклятия, которые были абсолютно бессмысленными, хотя каждое слово в них было понятно; девять заклятий произнесла, обратившись лицом на восток, и дважды девять — лицом на запад, после каждой девятки плюя через плечо и тростниковой палочкой прикасаясь к самой теперь непослушной части Фениксова тела. Затем вместе с Фениксом отправилась в сады Мецената и велела молиться перед статуей Приапа, правой… нет, левой… дай-ка припомнить… нет, все-таки правой рукой взявшись за фаллос статуи, а левой крепко стиснув свой собственный уд… Непростой обряд, учитывая, что дело происходило днем, по саду бродило немало народу, и надо было выкраивать редкие моменты, когда никто из людей не мог видеть действий молящегося… Наконец, она дала Фениксу какие-то травы и корешки, заверив, что снадобья эти ему непременно помогут, так как добыты они были при полной луне и срезаны медным серпом.
«Марсийку найди мне! Сотней богов тебя заклинаю! — воскликнул Феникс, прервав свой рассказ об авернской колдунье. — Неужели ты хочешь, чтобы я продолжал унижаться, приставая к малознакомым людям и шатаясь по бабкам, которые только деньги с меня дерут?!» — Последнюю фразу Феникс выкрикнул, уже с ненавистью на меня глядя.
Не стану тебе описывать, сколько трудов мне стоило отыскать эту колдунью. Но ста богам помолился, сто людей расспросил и нашел. Звали ее Саганой. Один внешний вид ее впечатлял. Представь себе: очень высокая и высохшая, будто скелет, женщина неопределенного возраста с впалыми злыми глазами и выдающимися скулами, на которых постоянно блуждала то ли улыбка, то ли оскал. Быстрые угловатые движения, низкий каркающий голос. Ну, в общем, марсийка, самая что ни на есть!.. Диагноз она поставила, едва глянув на Феникса: «Сглазили имя на воске и в печень иглой». И, не проясняя диагноз, принялась за лечение. В доме у Феникса опоясала алтарь черной тесемкой, зажгла на нем сухую вербену, воскурила ладан. А потом вылепила из воска маленькую человеческую фигурку, навязала на нее три разноцветные нити — красную, желтую и синюю — и, что-то каркая себе под нос, принялась обносить эту фигурку вокруг алтаря, после каждого обноса снимая с фигурки одну из нитей и бросая ее в огонь. Пепел от вербены и от ниток она велела вынести на улицу и выбросить в первую попавшуюся сточную канаву — непременно через голову и ни в коем случае не оглядываясь назад. Алтарь приказала сначала тщательно вымыть люстральной водой, затем посыпать мукой и затеплить на нем сухие лавровые ветви. А вечером, перед сном, натереть себе пах и кожу над печенью желтоватым порошком, который перед уходом Сагана вручила Фениксу. За один этот порошок она запросила… Страшно сказать, сколько потребовала!.. А когда я поинтересовался, отчего так дорого, сердито объяснила: «Нарост с жеребячьего лба. Кобыла его тут же сожрет, если зазеваешься. Ясное дело — дорого. Но ты не скупись на любовь, господин. Дороже встанет» …Она именно «встанет», а не «станет» сказала…
Я не поскупился, оплатив жеребячий нарост и другие услуги марсийки. И стал ждать результатов.
III. Вечером следующего дня Феникс пришел ко мне и сначала продекламировал из Тибулла:
Часто других обнимал, но Венера при первых же ласках,
Имя шепнув госпожи, вмиг охлаждала мой пыл;
Женщины, прочь уходя, кричали, что проклят я, верно,
Стали шептать — о позор! — что я в колдунью влюблен… —

а потом, ласково мне улыбнувшись, чуть ли не радостно мне объявил:
«Не надо больше искать старух. Я проверил. С телом у меня всё в порядке. Мне душу повредили и сглазили. А душу никакая ведьма не вылечит».
Я ничего не понял и спросил:
«Так у тебя, наконец, получилось? Ты к кому ходил?»
«Я ни к кому не ходил. Я сам проверил: всё у меня работает», — ответил Феникс.
«Что значит: сам проверил
Феникс укоризненно на меня посмотрел и сказал:
«Как будто не знаешь, как можно проверить… Но мы не о том говорим. Понимаешь, Тутик, когда слишком сильно любишь, когда душу тебе словно прокляли этой любовью, когда сделали из нее восковую фигурку… при чем тут тело? Что оно может? И вообще, зачем оно?!.. Тибулл это понял. А я вот только сейчас начинаю понимать».
Я молчал, теперь уже вообще ничего не понимая. А Феникс продолжал:
«Чтобы обладать женщиной, нельзя ее так сильно любить. Душа твоя слишком возбуждена, чтобы в тебе могло возбудиться что-то другое. Она парит над миром, она отделилась от тела и им уже не владеет. Оно, бренное и животное, парящей душе чуждо и оскорбительно. Разве не ясно?»
Я молчал. А потом сказал:
«С Юлией — ладно… Но почему… с другими женщинами у тебя перестало что-либо получаться?»
«Да нет других женщин! — радостно воскликнул мой друг. — Есть только она, Колдунья и Госпожа! Венера при первых же ласках… Сама Венера запрещает мне в них пачкаться!»
Я не стал возражать, хотя, мягко говоря, у меня был несколько иной диагноз, иное объяснение тому, что произошло между Юлией и Фениксом.
На следующий день мы случайно встретились в городе, возле театра Марцелла. Феникс уже не выглядел радостным. Вид у него был подавленный и виноватый. И с этим видом он подошел ко мне и спросил, не поздоровавшись со мной, без всякого предисловия, словно продолжая беседу, которая не прерывалась:
«А ты не думаешь, что это было наказание?»
«Наказание?.. За что?»
«За тех женщин, которые, может быть, возлагали на меня надежды, а я их бросил, насытившись ими… Ведь их так много было в прежних моих жизнях, Тутик».
Он так и сказал: в прежних моих жизнях, во множественном числе.
Я молчал, не зная, что ответить. А Феникс продолжал вопрошать:
«А может быть, наказание за Проперция?»
«Проперций тут при чем?»
«Ну, как же. Помнишь, я тебе рассказывал? (см. 7, XXV). Я не устоял и переспал с его возлюбленной, Гостией… Это было подло по отношению к другу. И жестоко. Ведь Проперций был импотентом!..»
Я стал подыскивать аргументы, чтобы возразить Фениксу. Я почти составил утешительную речь. Но Феникс махнул рукой и быстрым шагом пошел в сторону Бычьего рынка…
А на следующий день в том же театре Марцелла игралась какая-то трагедия… Сейчас уже не вспомню, что представляли… Я знал, что Феникс собирается в театр, у входа его подстерег, и мы сели рядом на всаднических местах.
Феникс был оживлен, вдохновенная улыбка не сходила с его лица. Он радостно приветствовал чуть ли не каждого человека, на которого натыкался его взгляд. И безостановочно рассуждал о том, что трагедии нынче не в моде, что не только высокопарные трагедии, но также легкомысленные комедии, вертлявые пантомимы и пошлые ателланы вытесняются цирковыми зрелищами, бегами на ипподроме и травлями в амфитеатрах. Свои рассуждения он вдруг стал подкреплять ссылками на Горация и других поэтов. А потом сообщил мне, что, насколько ему известно, Квинт Гораций теперь работает над очень интересным теоретическим сочинением, в котором обосновывает применительно к поэтическому искусству аристотелевский принцип умеренности и меры, во главу угла ставит закон соразмерности и внутренней гармонии, призывает сочетать краткость с ясностью изложения, советует учиться мастерству у греческих писателей, избегая при этом раболепного подражательства… Не глядя на сцену и на орхестру, где уже началось представление, он щебетал беспрерывно, перепархивая с темы на тему, с мысли на мысль.
Соседи стали выражать недовольство, так как Феникс своими тирадами мешал им смотреть трагедию.
Феникс на некоторое время угомонился. Но потом встрепенулся, схватил меня за руку и объявил:
«Не было никакого наказания. Был урок. Смертному не дано любить богиню. Совершенством нельзя обладать. Его дозволено лишь созерцать и им восхищаться… Сегодня ночью я написал Героиду. Я тебе ее сейчас прочту».
Он принялся было читать. Но тут уже со всех сторон зашумели, призывая нас к тишине.
Феникс вскочил и повлек меня к проходу и вниз, к выходу из театра. И в портике перед театром Марцелла громко и нараспев прочел мне свое сочинение. В этой новой его Героиде Елена обращалась к мужу своему Менелаю и объясняла ему, что она, дочь Юпитера, не может любить смертных людей, так как ей их недостаточно… Эту Героиду он потом сжег, и я не успел ее переписать…
Он читал мне. А я смотрел на его горящие восторгом глаза, на нервные крылья носа, на побелевшие и подрагивающие губы и думал: никакая она не богиня, твоя Юлия, а капризная и жестокая развратница, решившая показать свою власть, унизить тебя, сделать из тебя импотента. Но ничего этого я не мог сказать моему любимому другу. Потому что видел и чувствовал, что для него она — само совершенство, воистину богиня. И если я сейчас начну возражать ему, называть вещи своими именами, то он этих имен от меня ни за что не примет, обидится, оскорбится и… еще сильнее будет страдать.
Он читал, а я слушал. Вокруг не было ни души. Все были в театре на представлении трагедии.

 

Гней Эдий замолчал, почесал себе переносицу и продолжал:
IV. Ненаказание, аурок… Этот урок для него она растянула более чем на полгода.
С сентября он снова стал таскаться к Юлии, хотя никто его туда не звал. Но он узнавал у Гракха или у Криспина, когда компания направляется на прогулку или собирается в застолье, и плелся или возлежал вместе со всеми. Его всегда пропускали в дом Агриппы, никто не прогонял его, когда он увязывался за прогуливавшимися. Но Юлия его совершенно не замечала. Она скользила по нему взглядом, как по стене в помещении, или по домам на улице, или по кустарникам в саду, и, скажем, разговаривая с Гракхом и на того глядя, а потом переводя взор на Криспина и с ним заговаривая, она пробегала невидящими глазами по лицу Феникса, как будто его вовсе не было и Гракха от Криспина отделяло пустое пространство.
Из друзей Юлии, как женщин, так и мужчин, никто не придал этому особого значения. Ибо, во-первых, никому, кроме Фебы, не было известно о встрече Юлии с Фениксом, а во-вторых, едва ли не каждый в ее свите некогда испытывал такое тотальное к себе невнимание, порой без всякого на то основания: и Пульхр, и Сципион, и даже Криспин, которого из-за его шуточек и проделок очень трудно было игнорировать и не замечать.
Феникс же старался быть как можно менее заметным: почти не открывал рта, на трапезе занимал наиболее темное и отдаленное от центра ложе, на прогулке держался в хвосте шествия.
Так было на всём протяжении сентября.
Но начиная с октября он вдруг перестал быть незаметным и нарушил свое молчание. Сначала позволил себе отдельные реплики, к Юлии непосредственно не обращенные, но комментирующие и дополняющие либо ее собственные слова, либо то, что ей говорили другие. Юлия по-прежнему его не видела и не слышала. И тогда он стал задавать ей прямые вопросы, ничего примечательного в себе не содержащие, но конкретно к Юлии обращенные; типа: «отличные устрицы, позволь, Госпожа, я тебе передам парочку?» или: «ты, Госпожа, не легко ли оделась? сегодня дует колючий аквилон» и тому подобное. Когда он впервые вопросил Юлию, та растерянно оглянулась, будто не понимая, откуда прозвучал голос. В ответ на второй вопрос, через несколько дней заданный, она наконец взглянула на Феникса и, словно впервые его увидав, выразила на лице искреннее недоумение: о чем это и зачем ее спрашивают? На третий вопрос Юлия откликнулась какой-то презрительной репликой, которую Квинтий Криспин, к сожалению, не запомнил… Он, Квинтий, по-прежнему был моим главным осведомителем, ибо я тогда еще не был вхож в компанию Юлии…
Тут уже Юлины адепты не могли не заметить пошатнувшегося положения Феникса в их среде. И первыми стали шушукаться у него за спиной женщины: Полла Аргентария и Аргория Максимилла. Изысканный и деликатный Семпроний Гракх стал смотреть на Феникса с состраданием; но ты ведь помнишь, что это был на редкость ироничный человек, который природную свою иронию не до конца умел контролировать, и она примешивалась ко всему, что он делал, в том числе и к сострадающим его взглядам. Клавдий Аппий Пульхр примерно с середины октября при общении с Фениксом вдруг взял манеру смотреть ему не в глаза, а в лоб, и разговаривать с ним, как некоторые патроны разговаривают со своими клиентами: вещая, словно с трибуны, не принимая во внимание ответные реплики и обрывая на полуслове; при этом то и дело поглядывал на Юлию — видит она или не видит, как он, следуя ее примеру, обращается с неугодным или наказанным.
А нагло-откровенный Сципион при открытии Сулланских игр, когда в праздничных тогах и увенчанные шли к амфитеатру Тавра, громко, так, чтобы все слышали, спросил Феникса: «Ты что, не замечаешь, какое к тебе отношение?» Феникс ему не ответил, лишь пристально и тяжело глянул в глаза попутчику. «А если заметил, что тебя ни видеть, ни слышать не желают, так зачем с нами таскаешься?» Все притихли и чуть ли не остановились, ожидая ответа. И только Юлия, не повернув головы и не замедляя шага, продолжала идти в сторону Марсова поля. А Феникс, глядя в лицо Корнелию Сципиону, тихо спросил: «Ты от себя говоришь? Или Госпожа велела мне передать?». «От себя», — ответил Корнелий. «Я так и подумал», — сказал Феникс и, убыстрив шаг, стал нагонять Юлию, чтобы идти сразу за женщинами, рядом с Семпронием Гракхом.
На гладиаторских боях он единственный из всей Юлиной компании трижды поднимал руку с большим пальцем вниз, требуя добить поверженных бойцов. А после представления, проводив Юлию до дому, Феникс, возвращаясь к себе домой, шел стремительной походкой, врезаясь в скопление людей и расталкивая их руками, или, обгоняя человека, специально задевая его плечом. Лицо у него было злобным. И некоторые встречные сами шарахались в сторону, чтобы с ним не столкнуться.
— Сулланские игры, — продолжал Вардий, — в ту пору длились до ноябрьских календ. И оставшиеся шесть дней Феникс не покидал своего дома, а раб его, парфянин Левон, никого к нему не пускал. «Неужто и меня не пустишь?» — строго спросил я. «Не могу пропустить, господин», — испуганно ответил Левон. «А ну-ка отойди в сторону», — приказал я. А раб раскинул в стороны руки, встал передо мной на колени и страдальчески вскричал: «Не могу, клянусь Анахитой! На него снизошло вдохновение богов! Он пишет трагедию! Так велено отвечать! И тебе, господин, в том числе!»
Я ушел. Но выставил у Фениксова дома наблюдение. Три моих раба, сменяя друг друга, следили за его виминальским жилищем. И на следующий день после ноябрьских календ мне донесли, что к дому приходила какая-то женщина, по виду вольноотпущенница. Она что-то шепнула Левону и удалилась. А через короткое время из дома вышел Феникс и чуть ли не побежал в сторону Палатина.
Феникс сам ко мне заявился дня через три. Он выразил желание у меня отобедать. С удовольствием поглощая закуски, он между прочим мне объявил: «С той высоты, на которую меня занесло, я имел неосторожность взглянуть вниз на людишек, на их жалкую и смешную суету. И поначалу на них рассердился. Но, слава богам, скоро понял: не надо смотреть вниз. Ведь я уже так далек от всего, что там копошится. Я должен быть недосягаем для насмешек и зависти. Своей обидой я лишь затрудняю полет и теряю высоту… Амур мне приготовил приют. И я в него скрылся… Прости, Тутик, я даже тебя не должен был видеть!»
«Я знаю. Ты писал трагедию», — сказал я, с нежностью глядя на любимого друга.
«Трагедию? Какую трагедию?» — спросил Феникс и с искренним удивлением на меня посмотрел.
Когда подали первое основное блюдо, Феникс, с аппетитом за него принявшись, поведал мне, что Юлия и Гракх снова его призвали — так он выразился. Но теперь, когда влюбленные удаляются в спальню, у входных дверей сторожит Секст Помпей. Полла Аргентария по-прежнему дежурит возле опочивальни. А ему, Фениксу, поручено иное задание. Теперь, когда Госпожа овдовела, ей и Семпронию нет надобности встречаться в чужих домах. Они могут совершать жертвоприношения у Юлии. Почти всех Агриппиных рабов Юлия продала. Так что в доме остались лишь самые доверенные слуги. Юлины мальчики, оба Цезаря и маленький Постум, живут вместе с Августом и Ливией. А с Юлией — только две девочки: пятилетняя Юлия Младшая и трехлетняя Агриппина. Так вот, когда Гракх посещает Госпожу, няню отсылают из дома, а девочек поручают ему, Фениксу. Он их развлекает: рассказывает им сказки, истории про детей из мифологии и римской древности… Тут Феникс, не забывая про кушанье, с увлечением принялся пересказывать те истории, которые он уже рассказал маленькой Юлии и Агриппине.
А я, выслушав про детство Геркулеса, про Ромула и Рема, не удержался и спросил:
«И сколько раз Гракх… навещал при тебе Юлию?»
Феникс, казалось, не расслышал моего вопроса. Но перестал рассказывать про детство героев и принялся описывать внешность девочек: Юлия Младшая — само очарование, и волосы у нее почти такие же рыжие, как у матери; Агриппина же от Госпожи почти ничего не взяла и сумрачным взглядом своим, угловатыми движениями похожа на своего покойного отца. Маленькая Юлия сразу же прониклась симпатией к нему, Фениксу, слушает его, сверкая зеленоватыми глазками и чуть приоткрыв свой обворожительный пухлый ротик. А младшая Агриппина первое время дичилась, делала вид, что не слушает, хотя на самом деле очень внимательно слушала… И обе девочки называют его учителем, — им так велено, ибо, если в «Белом доме», в доме Августа и Ливии, случайно узнают о том, что няню у девочек периодически забирают и вместо нее с ними занимается он, Феникс… «Ну, ты понимаешь. „Учитель“ — и этим всё объясняется», — улыбнулся мой друг.
«Понимаю», — ответил я и велел подавать второе главное блюдо.
Феникс на него накинулся, будто до этого ничего не ел. Но через некоторое время отставил в сторону тарелку, тщательно протер салфеткой сначала губы, затем руки и, насмешливо на меня глядя, заговорил тихо и укоризненно:
«Знаю, о чем ты думаешь. Но, представь себе, не угадал, не угадал! Я в первый момент испытал, нет, не ревность, а стыд перед ним, моим другом, Гракхом… Я и теперь, когда с ним встречаюсь, стараюсь не смотреть ему в глаза… Будто я, наглый самозванец, украл у жреца жертвенные орудия, которыми не смог воспользоваться и тем самым совершил не просто предательство — святотатство сотворил!.. Понимаешь?»
«Понимаю», — сказал я.
«Нет, не понимаешь, — сказал Феникс. — Потому что ревность, конечно, тоже присутствует. Но она какая-то странная… Я, например, когда вижу на улице, как рядом с красивой женщиной — неважно: знакомой или незнакомой — идет какой-нибудь мужчина, и женщина ласково на него смотрит, а он держит ее за руку или обнимает за плечи… Даже если они просто идут рядом, друг на друга не глядя и друг дружку не трогая, мне кажется, что эту женщину у меня украли и теперь ведут унижать… Клянусь тебе, Тутик! Когда я развлекаю детей, а Госпожа в это время принимает у себя Гракха, я ни малейшей ревности не испытываю. Я думаю лишь о том, какую мне историю вспомнить или сочинить, чтобы дети были довольны: чтобы маленькая Юлия радовалась и улыбалась и ее сестра, Агриппина, перестала хмуриться. Но стоит мне оказаться возле злосчастного дома на Квиринале, того самого, куда Госпожа меня призвала… Стоит мне лишь представить его себе! Вот тут я ревную — страшно и мучительно. К себе самому. К тому, которому позволили, а он не сумел. Просили, а он не выполнил. Я его ненавижу. Я его презираю! И, презирая и ненавидя, к нему ревную мою Госпожу… И радуюсь за нее, что она с достоинством перенесла этот позор. И бесконечно благодарен ей за то, что она простила меня и вновь позволила видеть ее, быть рядом, служить ей… Понимаешь меня?»
«Стараюсь понять», — ответил я.
«Ну, раз стараешься, то вели подавать десерт», — сказал Феникс и усмехнулся.

 

Гней Эдий тоже усмехнулся и продолжал, время от времени морщась, словно от внезапной зубной боли:
V. — В ноябре, стало быть, на глазах у Феникса, Юлия принимала у себя Семпрония Гракха. При этом, как мне удалось выяснить, Феникс лишь единожды собственными глазами видел, как Гракх выходил из Юлиной спальни. А в прочие разы ему лишь намекали, что Юлия с Семпронием заняты жертвоприношением.
В декабре придумала новую пытку. Гракх куда-то уехал из Города: по делам, или его отослали. А Феникса вдруг вызывают к Юлии. Он приходит и видит: Юлия сидит в таблинуме в легкой тунике с распущенным поясом — в той самой, нефритовой, которую она когда-то сбросила у него на глазах. Феба расчесывает Юлины волосы. А рядом, на скамеечке, сидит молодой Секст Помпей и любуется Юлией: ее распущенными огненными волосами, ее мраморной шеей, пухлыми предплечьями. Увидев вошедшего Феникса, Юлия мило ему улыбается и говорит: «Хорошо, что пришел. Девочки по тебе соскучились. Пойди, развлеки их, как ты умеешь». И Феникс послушно удаляется. Но перед уходом слышит, как Юлия говорит Сексту:
«Что просто так сидишь? Помоги Фебе. Она будет меня расчесывать, а ты подавай заколки» …Ну, как тебе сценка? А вот еще, целая пьеска:
За день до начала Сатурналий Секст Помпей вдруг заявляется домой к Фениксу и, хотя они едва знакомы, словно старого друга просит: «Юлия хочет, чтобы я написал для нее стихи. А я стихов писать не умею. Ты мне не поможешь?» — «Какие стихи?» — «Элегию бы хотелось. Любовную». — «На какую тему?» — «На любую. Но чтобы в ней воспевалась рыжеволосая женщина, лучше — царица. И главное: чтобы Юлия не догадалась, что это не я, а кто-то другой написал»… Кто-то другой. Так и сказал. Ему, Пелигну, которого после смерти Вергилия, Тибулла и Проперция почитали чуть ли не первым поэтом!.. Был, правда, Гораций. Но он с каждым годом всё меньше и меньше писал… Ну, ладно, не первым — вторым римским поэтом!.. И что ты думаешь? Феникс, оставив другие дела, несколько дней читает плохих поэтов, разных мевиев и бавиев, высмеянных еще Катуллом, чтобы спуститься с высот своего вдохновения, затупить свой стиль об их шершавые строки, замутить чистый источник илом пошлости и тиной косноязычия. Ему написать плохие стихи — почти невозможно. Но он старается. Сначала пишет хорошие стихи. Затем начинает сознательно портить, заставляя хромать и гримасничать… Секст Помпей, получив их и пробежав глазами, смущенно и благодарно восклицает: «Ну, ты даешь, детский учитель! Клянусь Минервой, эти стихи действительно я, а не ты написал!»…
Детский учитель. Квинтий Криспин однажды его так обозвал, и прозвище быстро приклеилось к Фениксу…
Ну, как? Довольно примеров?.. Нет, еще приведу. К январским календам в город вернулся Семпроний Гракх. С его появлением в иерархии Юлиных адептов произошли еще большие изменения. Гракх был весьма холодно Юлией встречен, о путешествии не расспрошен, на аудиенцию не приглашен. И после такого приема вообще перестал посещать Госпожу, выбрав себе в спутницы какую-то красотку из окружения Луция Корнифация — тот, несмотря на свой пожилой возраст, всегда окружен был молодыми красавицами. Секст Помпей, столь приближенный к Юлии до и во время Сатурналий, перемещен был на задний план и оказался где-то на уровне Феникса, а то и ниже его: тому, когда отсылали, доверяли как-никак Юлиных деток, а Секста, отстранив, направляли с какими-то маловажными поручениями: письмо отнести, за веером сбегать, забытым во время прогулки, ну, и тому подобное.
На первое место теперь выдвинулся Сципион. Он только что вступил в долгожданную должность претора и, как поговаривали, вот-вот должен был стать сенатором. Именно он теперь первым подавал Юлии руку, когда она садилась в лектику, при первых дуновениях холодного ветра набрасывал ей на плечи теплую накидку; в триклинии располагался на правой стороне левого ложа, на самом почетном из возможных для него мест, так как на среднем ложе, рядом с Юлией, ни один из мужчин никогда не возлежал. То есть, по всем признакам — фаворит.
В спальню Юлии, насколько известно, пока не был допущен. Но всем своим поведением, своими самоуверенными жестами, снисходительно-презрительными взглядами, небрежно-покровительственными репликами подчеркивал, что он, Сципион, прекрасный потомок великого Африканца, теперь встал на место Семпрония Гракха и в любой момент готов приступить и к жреческим обязанностям, коль скоро они будут на него возложены. На Аргорию Максимиллу, свою недавнюю любовницу, он теперь старался вообще не смотреть, а когда натыкался на нее взглядом, то изображал на своем глупо-красивом лице кислую и еще более глупую мину.
Но главное для нас: он взял за правило третировать Феникса, непрестанно его одергивая: «опять занял не свое место», «отойди! ведь мешаешь!», «помолчи! дай людям сказать!». И после каждого такого замечания самодовольно косился на Юлию, так как приметил, что Юлию такое обращение с «детским учителем» если не забавляет, то она внимательно и с интересом наблюдает за тем, как он, Сципион, Феникса унижает… Однажды она, впрочем, сощурилась и строго приказала Корнелию: «Оставь в покое поэта! Не видишь, что он скучает среди нас без своего приятеля Гракха?». И после этого случая Корнелий Сципион уже не оговаривал Феникса, а стал ему оказывать различные знаки внимания, дружески утешая: «садись ближе ко мне, я развею твою тоску», «да не страдай ты так, вернется твой Гракх, когда Юлия вновь призовет его».
Феникс, как правило, ничего не отвечал Сципиону. И лишь взглядывал на Юлию — с какой-то виноватой, но светлой и радостной надеждой…
Никогда до этого он не был таким беззащитным, Феникс-Пелигн, Великий Любовник, взлетевший на колеснице под самый Зодиак!
В очередной раз болезненно скривившись, Гней Эдий продолжал:
VI. — Ты скажешь: это не взлет, а падение… Я тоже так думал. И я, сострадая ему, говорил: неужели не надоело? неужели не можешь найти в себе силы забыть и оставить? А он всякий раз по-разному мне объяснял.
В декабре, когда Гракх уехал и к Юлии оказался приближен юный Помпей, Феникс однажды мне заявил: «Любовь — величайшая из страстей человеческих. А „патос“, как ты помнишь, по-гречески означает не только „страсть“, но также „страдание“ и „судьбу“ …Греки это давно поняли. И я тебе больше скажу, Тутик: если ты только радуешься в любви, то любовь твоя длится очень недолго. Страдающая же любовь — вечна, как боги, как мир под солнцем и солнце над миром».
Когда Секст Помпей попросил его написать стихи и Феникс сочинил их для нового Юлиного фаворита, во время одной из прогулок, когда мы бродили вдвоем у дальних садов возле Еврипа, Феникс, как это с ним теперь часто случалось, вдруг, вроде бы ни с того ни с сего, прочел мне отрывок из ранней сатиры Горация, вот этот:
Страстью любви ослепленный не видит ничуть недостатков
В милой подруге…
Если б так заблуждались и в дружбе, сама добродетель
Верно почтила б тогда заблужденье подобное в друге

А вслед за этим заключил, как мне показалось, тоже весьма неожиданно:
«Любовь, если она истинная и от Венеры Урании проистекает, не только ослепляет тебя. Она все прочие чувства себе подчиняет. Огненно влюбленный (его слова) человек не чувствует ни обиды, ни унижений, ни тем более ревности. Он просто не может их испытывать, потому что его любовь эти человеческие чувства сжигает или высушивает». И принялся задумчиво мне описывать, как чувства эти испаряются, как капли вина на алтаре, рассеиваются, словно весенние облака, развеиваются, будто пепел.
В январе, когда место Помпея возле Юлии занял Корнелий Сципион, Феникс поменял тему и стал рассуждать о том, что, дескать, все мы читали у поэтов — у Горация, у Тибулла и особенно у Проперция — о «рабстве любви», о «нежном иге страсти», о «жертве смиренной»…
Счастлив будет лишь тот со своей единственной милой, Кто, о свободе забыв, будет ей верным рабом… Он читал мне строчки за строчками, элегию за элегией и восклицал: «Это ведь не поэтические метафоры, Тутик! Это — истина, жизнь и путь для влюбленного человека. Рабство, в котором ты обретаешь истинную свободу! Страдание, которое ты переживаешь как наивысшее блаженство! Яд, сладкий и благоуханный, которым ты упиваешься и не можешь напиться… Если ты этого не понимаешь, то, значит, ты никогда не испытывал настоящей любви! Ты похоть познал, а не страсть… Как, помнишь, у грека Платона? — жалкие смертные люди сидят на дне болота, в темной пещере и видят лишь тени вещей, скользящие по мрачным, сырым стенам… Подлинного мира они видеть не могут, ибо, грязные и несчастные, сидят к нему спиной!».
Он, Феникс, высокопарно выражался. И изнутри весь светился –
Так пылает плетень от факела, если прохожий
Слишком приблизит его иль под самое утро забудет, —
Так обратился и он весь в пламя, лицо полыхает

Мне показалось, что друг мой сошел с ума. Но он, наверно, предчувствовал и предвкушал то, что его ожидало…
VII. В феврале истек траур по умершему Агриппе. А на следующий день Юлия собрала у себя в доме всех адептов. Гракх тоже был приглашен. При этом в триклинии ему было предложено место, на котором раньше возлежал Сципион — справа на суммусе. Лишенный своего привычного места, Корнелий хотел было возлечь в центре левого ложа, но там уже расположился Криспин и слева — Пульхр. Пришлось Сципиону перебраться на имус, правое, наименее почетное ложе, по соседству с Секстом Помпеем и Фениксом, занимавшим последнее место. Полла Аргентария и Аргория Максимилла лежали по обе стороны от Юлии. Эгнация Флакцилла и Феба сидели на низких стульчиках, справа и слева от возлежавших.
Этим новым расположением чванливый потомок великого Африканца был явно раздосадован. И принялся вымещать… На ком? Ну, ясное дело, на Фениксе. Еще когда возносили молитву, Сципион придрался к тому, что Феникс смотрит не вверх, как положено, а вбок, в сторону Гракха. «Мы великих богов прославляем, а не дружка твоего!» — прошипел он на ухо Фениксу, но так, что слышали и на среднем ложе, и даже на левом. Когда подали закуски, Корнелий сравнил своего соседа с жареным дроздом: дескать, все люди понемножку пробуют от различных лакомств, а этот налегает на одних жареных дроздов, видимо, потому, что сам на дрозда похож, и вот «сам себя пожирает». На плоскую его остроту никто не откликнулся. И тогда Сципион стал передразнивать Феникса, показывая, как тот разглядывает дроздов, как низко наклоняется к блюду, как почти соприкасается своим «длинным» носом с их обгорелыми клювами, как пальцами, словно когтями, выхватывает птичек… Он всё это говорил, но непохоже показывал. И тогда, на левом ложе, не удержался и высунулся Квинтий Криспин: «Дай я покажу нашего Детского Учителя! Смотрите, как он на самом деле ведет себя за столом!» И очень похоже стал пародировать. Так что даже молчаливо-непроницаемый, торжественно-благообразный Аппий Клавдий Пульхр открыл рот и изрек: «Ты ведь римлянин, Квинтий. Берегись провинциальных замашек. Пристанут. Потом не отделаешься». А Квинтий, парируя его замечание, еще пуще разошелся и принялся высмеивать сначала всех вообще «деревенских», затем «деревенских поэтов», потом «деревенских влюбленных». Сципион вставлял в его пантомимы свои плоские шуточки, все из которых на Феникса были направлены. Секст Помпей, юный и хорошо воспитанный, — даже он не удержался и что-то острое и колкое метнул в адрес высмеиваемого.
Женщины веселились. Полла улыбалась, Аргория заливисто смеялась, Эгнация вздрагивала и хихикала. А Юлия, почти не притрагиваясь к закускам, часто пригубливая из серебряного киафа разбавленное вино, с интересом прислушивалась и внимательно разглядывала говоривших, после каждой шутки быстро переводя взгляд с шутника на вышучиваемого. На лице ее блуждало какое-то странное выражение: в нем не было ни насмешки, ни презрения, а были — досадливое удивление, почти обида, когда она смотрела на смущенного и блаженно улыбавшегося Феникса, и нечто хищное, предвкушающее, почти радостное, когда взгляд ее перескакивал на Криспина, на Сципиона или на Пульхра.
Гракх до поры до времени тоже прислушивался и наблюдал. А затем укоризненно произнес:
«Зачем вы набросились на поэта? Неужели не видите…» — Он не успел договорить, так как Юлия его почти тут же оборвала.
«Не смей! — властно и зло скомандовала. — Пусть сам за себя отвечает!»
Гракх покосился на нее ласково и иронично, как только он, Семпроний, умел, и возразил:
«Он не ответит. Он выше этих насмешек. Не думаю, чтобы он их даже слышал».
«Выше?! — вдруг яростно воскликнула Юлия, приподнимаясь на ложе. — Выше смазливого тупицы, надутого и надушенного индюка, шута балаганного, сопливого мальчишки?! А чем он их выше, если позволяет над собой издеваться?! Я тебя спрашиваю, благодетель и умник?!»
Тишина наступила в застолье. Всех присутствовавших охватила оторопь. Но не Гракха. Он невозмутимо откликнулся:
«Не знаю, о ком ты говоришь, Юлия. Но мне в связи с твоими словами припомнилась одна басня. Мне ее Федр рассказал. Думаю, как всегда, украл у Эзопа. Можно перескажу?»
Юлия не ответила, в гневе глядя на Феникса. А Гракх, воспользовавшись тем, что не получил отказа, принялся пересказывать басню. В ней столичная мышь спорила с деревенской… Похожая история, если мне не изменяет память, описана у Горация… Но Семпроний, сославшись на Федра, иначе ее излагал.
Никто его особенно не слушал. Все боролись с оторопью и, судя по внешнему виду, внутренне переживали «смазливого тупицу», «индюка», «шута» и «мальчишку». Даже обычно непроницаемый Пульхр покраснел и, на индюка не очень-то похожий, теперь стал весьма похож.
Тем временем стали подавать основные блюда, мясные и рыбные. Феникс почти не ел: взял кусочек свиного вымени и ножку жареной утки. Юлия же, быстро успокоившись и ни на кого не глядя, с видимым удовольствием лакомилась сначала краснобородкой, а затем жарким из зайца.
Когда настала очередь десерта, Юлия встала из-за стола, но всем своим адептам и Фебе велела продолжать застолье, обещая скоро вернуться.
«Пойду проведаю детей, — пояснила она. — Учитель меня проводит»… Она впервые назвала его учителем.
Вдвоем вышли из триклиния. И в атрии, в котором тоскливо журчал фонтан и издалека доносились радостные голоса игравших детей, Юлия вдруг схватила Феникса за обе руки и, страдающе заглядывая ему в лицо, прошептала:
«Что ты за человек? Откуда ты взялся такой? Разве может мужчина так унижаться?!»
«Я не унижаюсь… И никто меня не хотел унизить… Тебе показалось… Я тебе так благодарен…» — испуганно бормотал Феникс, с нежным восхищением глядя на Юлию.
А та отшатнулась от него и яростно воскликнула:
«Он мне благодарен! Никто его не хочет унизить!.. Еще как хотят! И он всё готов вытерпеть… Да все они, даже Гракх, недостойны поднять салфетку, если ты ее уронишь. Ты чистый. Ты их намного умнее. Ты видишь и понимаешь то, что им не дано… Как смеешь ты так унижаться?!.. Они, кроме Гракха, все от меня зависят. Своим положением, своим богатством эти ничтожные и пустые люди одной мне обязаны! Но тебе ведь не нужны ни должности, ни деньги. Мой великий отец, из-за которого все ко мне тянутся, заискивают и лебезят… для тебя Август — всего лишь персонаж для трагедии или для поэмы, прототип для царя Ээта!.. Что тебе от меня надо? Чем я с тобой буду расплачиваться?.. Ты слышишь меня? Или не слышишь?»
«Слышу», — прошептал Феникс, по-прежнему восхищенно изучая Юлино лицо, вглядываясь в зеленые глаза, скользя взглядом по волосам, по лбу, по губам.
«Так отвечай, если слышишь», — вдруг тоже шепотом приказала дочь Августа.
«Со мной не надо расплачиваться. Мне ничего от тебя не надо. Ты только позволь мне…» — начал Феникс. Но Юлия не позволила.
«Ничего не надо?.. Ну так ступай вон. И больше не смей у меня появляться. Терпеть не могу бесплатных удовольствий… Ты понял?» — не крикнула, не приказала, а буднично и устало проговорила Юлия.
«Понял», — покорно ответил Феникс. И остался стоять.
А рыжая стерва вернулась в триклиний, к своей компании, возлежавшей теперь за десертом.

 

Я не оговорился. Гней Эдий Вардий именно стервой ее назвал. И, усмехнувшись, продолжал:
VIII. — Она пришла к нему на Виналии, в третьей декаде апреля.
С утра было ясно и солнечно. Но ближе к вечеру небо затянулось и стал накрапывать дождь. К полуночи дождь усилился, так что по улицам побежали ручьи, не успевая попасть в сточные канавы. И сквозь этот сильный дождь светила луна… Так Феникс утверждал, а я, честно говоря, ни дождя не заметил, ни луны не видел на небе.
Она бесшумно миновала спящего в прихожей Левона, в атриуме возле имплувия скинула с себя паллу, и этот мокрый шлепок отяжелевшей одежды о каменный пол Феникс услышал, выбежал из таблинума и не поверил своим глазам — Юлия стояла перед ним, вымокшая с головы до пят, простоволосая, в белой тунике с черными брильянтами в ушах и вокруг шеи.
Он говорил, что она ела яблоко и что они молча стояли друг против друга, пока она это яблоко не доела и не уронила огрызок. А потом спросила:
«Где у тебя спальня?»
«Не надо… Прошу тебя…» — прошептал Феникс.
«Сегодня я тебя буду просить. Возьми меня на руки и неси в спальню».
Он поднял ее и понес. Он говорил, что почти не чувствовал веса, только влагу и холод. И дрожь, свою или ее. Он не мог определить, от кого исходил трепет.
В спальне она попросила снять с нее тунику. А когда Феникс замешкался, радостно улыбнулась и тихо сказала:
«Сегодня ты будешь самым прекрасным любовником. Всесильным и неистощимым».
Она сама стянула с себя тунику, скрутила и выжала из нее воду, протерла ею лицо, грудь и живот, затем, собрав в пучок, отжала волосы и принялась раздевать Феникса.
«Не надо…, — шептал он. — Прошу тебя… Я не могу… С того самого дня…»
«Молчи! — нежно прервала его Юлия. — Я всё про тебя знаю. Со мною сможешь. Я тебе обещаю. Я тебя вылечу. Я ведь Медея, дочь царя и внучка Солнца. Ничто и никто в мире не может сказать мне „нет“. Если я захочу. А я хочу. Слышишь?».
С этими словами она раздела его и повлекла за собой на постель.
Он хотел что-то сказать. Но она залепила ему рот своим поцелуем. А потом велела:
«Только ничего не бойся и ни о чем не думай. Просто обними меня и не выпускай из своих объятий… И не торопись. Пока мы с тобой не взлетим над миром, я от тебя не отстану. У нас впереди вечность».
Он говорил потом, что с этого момента он ничего не помнил. Вернее, помнил прекрасно, но не мог описать, потому что никаких слов не хватало и не хватает, и невозможно, святотатственно это описывать… Он ходил передо мной взад и вперед, в ужасе восклицал, что не помнит, не смеет, и с радостью рассказывал о том, что не смел и не помнил.
Он говорил, что когда поборол страх, обнял ее и привлек к себе, она, Юлия, стала командовать его телом. Он чувствовал, что не может, но она будто бы приказывала, словами, или прикосновением, или какой-то необъяснимой силой, каким-то властным и жарким желанием, и тело его повиновалось, содрогалось и исполняло, сначала — упрямо и неохотно, а затем — всё с большим желанием и напором. Слова ее были поначалу удивительно нежны. Но раз от разу ее реплики становились шутливее и насмешливее. Она, например, говорила: «Мой отец управляет империей. А я управляю тобой… И пока не насыщусь, не отпущу… Хоть ты сгори или совсем обессилей. Я тебя оживлю и подниму в поднебесье!» И от этих ее плотоядных шуток ему, Фениксу, становилось еще радостнее, еще упрямее и задорнее.
Он говорил, что тело ее было настолько горячим, что он об нее обжигался. Он чувствовал себя каким-то гирпином на празднике Вейовиса. «Помнишь, у Вергилия? — восклицал Феникс. –
Первого чтим мы тебя, для тебя сосновые бревна
Жар пожирает, а мы шагаем, сильные верой,
Через огонь и следы оставляем на тлеющих углях!..

— Только гирпины ноги себе обжигают, а я обжигал губы, когда целовал ее, руки, когда к ней прикасался…»
Он говорил, что не помнит, сколько раз они… Он долго не мог подобрать слово. Но потом отыскал и воскликнул — «содрогание жизни!». В этих великих содроганиях, утверждал он, небеса соединялись с землей, прошлое сплеталось с будущим, жизнь утопала в смерти, а смерть извергала из себя жизнь…
Он вдруг стал извиняться и объяснять, что дерзнул и описывает их соитие для того, чтобы я понял, что телесные их содрогания терялись и тонули в «слиянии и содрогании душ»! Что он так высокопарно выражается, ибо боится мелких и пошлых слов. Что само по себе их телесное сопряжение ровным счетом ничего не значило. И хотя она, Юлия, восклицала, что хочет им насытиться, на самом деле ей это не было нужно.
«То есть как это — не нужно?» — не удержался и спросил я.
Он весь светился, изнутри и снаружи. Щеки горели румянцем, нос раскраснелся, губы растрескались.
«Она снизошла ко мне, — объяснял Феникс, — она поняла, что телу моему тоже надо дать возможность любить. Мы, смертные, слишком зависим от плоти. Мы не можем, как боги, любить только душой, только духом. Нам в нашем скотстве, чтобы взлететь, надо сначала упасть… И она, богиня, сострадая мне, облеклась в тело и мне его подарила как жертву, как, может быть, муку для себя и восторг для меня. Но я, кощунствуя мерзким своим телом, сердцем, однако, не святотатствовал и всё отчетливее понимал, что я обнимаю, целую, вкушаю только это жертвенное тело, мне в искупление и во спасение дарованное. Сама же она, моя Госпожа, после каждого моего содрогания всё дальше от меня удалялась, всё больше надо мной возвышалась… Это было — как таинство в храме. Чем глубже тебя посвящают в мистерию, тем острее чувствуешь, как ты далек от богини…»
Так он рассказывал, говоря, что ни за что не расскажет.
А потом взял с меня клятву, что я никому не проговорюсь о том, что он мне следом за этим поведает…

 

Гней Эдий усмехнулся и продолжал:
IX. — Потом они лежали на его тесном ложе, навзничь, глядя на розовеющий от восхода потолок. И Юлия говорила, а Феникс молчал и слушал.
«Меня постоянно приносят в жертву, — говорила Юлия. — Едва я родилась, меня принесли в жертву Ливии, отобрав у меня родную мать и отдав на заклание мачехе. Ливия меня ненавидит. Но делает вид, что любит: фимиамом окуривает, священной мукой посыпает, голову мне золотит. И с детства моего у нее для меня приготовлен железный жреческий нож, длинный, остроконечный, с круглой украшенной рукоятью. Она этим ножом когда-нибудь обязательно воспользуется. И тайно, тихо, по капельке, лживая и завистливая, выдавливает из меня мою солнечную кровь, собирая ее в жертвенную чашу, чтобы разом выплеснуть на алтарь, сыночков своих ею помазать и вознести на царство…
Мне было тринадцать лет, когда меня принесли в жертву Марцеллу, — задумчиво глядя в потолок, продолжала Юлия. — Это был чудный мальчик. Не солнечный, как я, но добрый и светлый. Он должен был сделать меня женщиной. Но не мог. У него от рождения была слишком сильно натянута… врачи это место называют „уздечкой“. Ему нужно было сделать операцию. А сделать ее безопасно можно было только в Египте и в возрасте двадцати лет. Марцеллу же было всего семнадцать, когда я стала его женой… Я любила его. Так мне теперь кажется… Конечно, не как мужчину. А как сыночка или… как мальчика-флейтиста, который нежными мелодиями и ясным взглядом своих чистых и грустных глаз развеивал мою тоску и хотя бы на время отгонял призраков… Женой его я стать не могла. Я стала для него матерью… Но тут явился вепрь с кровавыми клыками… Марцеллу едва исполнилось девятнадцать, когда Ливия с помощью Антония Музы, нашего семейного врача, который когда-то спас от смерти моего отца, и тот теперь чуть ли не молится на него, как люди молятся Эскулапу, — руками этого коварного человека Ливия извела моего мужа, задула надежду, обрезала счастливую нить и скомкала ее в своей подлой руке».
Феникс, не глядя на Юлию, бережно положил ладонь на ее руку. Но Юлия свою руку осторожно высвободила и продолжала, не отводя взгляда от солнечных узоров на потолке:
«Следующим моим жрецом, как ты знаешь, был покойный Агриппа. У этого всё в порядке было с уздечкой. В первую же ночь, не снимая с меня брачной туники, а задрав ее мне на голову, грубо раздвинув мне ноги своими коленями конника, он, грязный крестьянин и пошлый солдат, пьяный и радостный, принялся, как он мне сказал, „вспахивать непаханое“… Он долго и прилежно трудился, потея и кряхтя надо мной, и несколько раз от натуги издал те звуки, после которых пахнет навозом… Так я впервые познала то, что люди называют любовью… (Всё это Юлия произносила спокойным и размеренным голосом, как жрица читает молитву.)…Ты знаешь, что такое суоветаврилия? Это когда крестьянин закладывает трех животных — свинью, овцу и быка — и, сложив на телегу жертвенное мясо, обвозит свои поля, свои виноградники и оливковые рощи. Так и муж мой Агриппа, ближайший друг моего солнечного отца, вернувшись из похода или со строительной площадки, закладывал меня, как свинью, на шершавой постели; или чесал и кудрил, как овцу; или в бане, разгоряченный, натягивал на вертел, как греческий Зевс Пасифаю-корову. И на играх и праздниках обносил вокруг своих войск, своих водопроводов и портиков. А люди видели нас и кричали: „Да здравствует славный Агриппа и его добродетельная и плодоносная жена Юлия! Да здравствует великий Август, Спаситель и Миротворец! Пусть Солнце, вечно рождаясь, нигде ничего не видит славнее города Рима!“ …А добродетельная и плодоносная с каждым днем все более превращалась в грязную шлюху. Ведь, чтобы стать шлюхой, не обязательно уходить в заработчицы и отдавать себя первому встречному. Достаточно хотя бы раз позволить в себя проникнуть тому, кто тебе отвратителен, кого ты презираешь. У какого-то греческого философа — я сейчас не вспомню его имени — описывается, как души людей, до этого обитавшие в сонме богов, вдруг падают вниз, на дно глубокого колодца, в темное и зловонное болото, и там, в иле и в тине, вязнут и тонут, крылья у них слипаются, глаза залепляются грязью… Так вот и я испачкалась об Агриппу. И больше скажу тебе: наступил момент, когда я, падшая и слипшаяся, настолько привыкла к своему болоту и так с ним смирилась, что даже вошла во вкус и, представь себе, стала любить, когда этот пошлый мужлан, эта тяжелая скотина, иногда не снимая с себя калиг, наваливалась на меня, подминала, бороздила и вспахивала. Я презирала его ничуть не меньше. Но мне стало нравиться это падение, эта жадная и грубая похоть, этот запах земли и навоза, от которых в темной моей глубине взбухали и произрастали горькие колючие сорняки…»
Тут Юлия сама положила огненную ладонь на вялую и холодную руку Феникса.
«Хочешь, я тебе признаюсь? — сказала она. — Иногда, когда я смотрю на Гая или на Луция, особенно на Гая, который с каждым годом всё больше становится похожим на своего папашу… Нет, слава великим богам, я не Медея. Хотя тоже Внучка Солнца… И у меня есть дочери. Маленькая Юлия на меня похожа. Даже волосы у нее рыжеватые… Но когда я смотрю на Гая и Луция, его плоть и моих выкормышей, когда вижу этот бычий наклон головы, когда слышу чуть шепелявый крестьянский выговор, когда они надевают на себя детские доспехи, набрасывают на плечи красные плащи, Тривией клянусь, я понимаю жрицу Гекаты. Твою Медею».
Когда люди клянутся, они всегда восклицают. Но Юлия произнесла свою клятву без малейшего повышения тона. И замолчала.
А Феникс чуть слышно сказал, едва шевеля губами:
«Я не о такой Медее пишу».
«Знаю, что не о такой, — ответила Юлия и забрала свою руку с руки Феникса. — Но она стала такой, когда у нее забрали Язона. И у нее был когда-то Язон — с Язона она началась. А мне кого боги послали: Сатира? Старого и вонючего?.. За что?.. Я спрашиваю…»
«Я не могу ответить», — глядя в потолок, прошептал Феникс.
«Я не тебя, я себя спрашивала, — сказала Юлия. — И мучилась вопросом, не находя ответа… А потом решила перестать быть шлюхой и стать, наконец, женщиной. Я сама себя выдала замуж… Ты знаешь, ко мне многие тянутся, летят на меня, как бабочки на огонь. Не знаю, что бабочки хотят от огня, но что мужчины хотят от меня, дочери Августа, это, думаю, не стоит тебе объяснять… Я выбрала того, кто ничего от меня не хотел и на меня не летел. Я выбрала самого умного, ироничного, самого аристократа из аристократов. Я выбрала мужчину, который, как мне говорили, умеет доставлять удовольствие женщинам. Я выбрала того, кто меньше всех других смертных мужчин походил на моего мужа, прославленного полководца и знаменитого строителя, неотесанную, пошлую, грубую деревенщину — Марка Випсания Агриппу, да будет душа его здорова и да будет легка для него земля… Я выбрала Семпрония Гракха. Я подошла к нему и сказала: „Говорят, у тебя богатая коллекция женщин. Не хочешь ее мною пополнить?“. Другой на его месте, наверно, смутился бы. А он мне спокойно и грустно ответил: „Такие, как ты, для коллекции не годятся. Им надо жизнь посвятить“. — „Ну, так посвяти. За чем дело стало?“ — „Не могу. Я поклялся Фортуной, что буду жить для себя. А тебе всем надо пожертвовать“. Я возразила: „Всем жертвовать не надо. Подари мне то, что, как говорят, ты даришь другим женщинам“. — „И тебе этого будет достаточно?“ — спросил Семпроний. „Давай попробуем. А там поглядим“, — ответила я.
…Мы стали любовниками. И Гракх постепенно, бережно, чутко и нежно стал делать из меня женщину. До этого я была испуганной овцой, терпеливой коровой, иногда похотливой свиньей. Женщину из меня сделал Семпроний Гракх. Женщину, которая и себе самой приятна и удивительна, и мужчину, который над ней колдует, может одарить трепетом и блаженством.
Но, видишь ли, мой бедный поэт, на дне того болота, которое вы называете жизнью, лучше быть животным, а не человеком, свиньей, а не женщиной. Свинья роется в земле и не мечтает о небе. Животное греется на солнце и не вспоминает, что когда-то его душа сама была солнечным лучиком, парила и витала высоко над землей, слушая гармонию сфер… Чем выше возносил меня Гракх в наших мистериях плоти, тем больше я понимала, что он не меня, а себя ласкает и любит. И я его не люблю. Мы лечимся, а не любим. Мы бежим в наши объятия, тела наши вздрагивают и трепещут лишь для того, чтобы хоть на время усыпить наши души, погасить небесные воспоминания и заглушить земную тоску. И ему, Гракху, смертному человеку, этого достаточно. А мне — нет. Солнечная природа слишком жжет и напоминает. И чем блаженнее и расслабленнее бывает моему телу, тем обиженнее и злее укоряет его потом моя душа: „Ну что, насытилось? А обо мне подумало? Ведь ты из меня еще больше делаешь шлюху. Для тебя это — естественное состояние. А мне каково? Раньше я шлюхой была по принуждению. А теперь — по желанию?.. А, может, из мести?!.. Но ты кому мстишь? Агриппе? Мне, своей душе? Или тому единственному, которого ты действительно любишь и которого можешь позволить себе любить?!“»
Резким движением Юлия вдруг села на постели и, страдающим, невидящим взглядом упершись в Феникса, стала то бормотать, то выкрикивать как-то придушенно:
«Но он разве любит тебя?!.. Он любит солнце. А в этом болоте, которое зовется Римом, есть только одно солнце. Это власть. Его власть!.. Он этот Рим выродил из своей головы. Как Юпитер — Минерву… Он не тебе, а Риму отец. Он для другой мужчина — для Ливии!.. Ты жизнь ради него готова отдать. И он, если понадобится, жизнь твою примет и принесет в жертву. Своей власти-Солнцу!..
Мне хочется быть женщиной. Но разве с таким отцом мне удастся найти человека, которого смогу полюбить? Я постоянно буду сравнивать. А кто из смертных выдержит это сравнение? В ком из них я встречу такое солнце, которое в нем светит?!.. Я, солнечная, только бога могу любить. И такой бог есть! Но он мой отец! И его забрала себе Ливия! Его Рим у меня отобрал!.. Ты теперь понимаешь, мой бедный поэт, как они унижают твою Медею? Как они над ней издеваются?!..»
Так Юлия восклицала и бормотала, с невидящим взором, будто пифия или сивилла. Но взгляд ее вдруг сфокусировался, и она увидела лежавшего рядом с ней Феникса. Юлия снова откинулась на подушку и, уставившись в потолок, продолжала, умиротворенно и радостно, как больной после приступа:
«А тут ты появился. И я, наведя про тебя справки, сначала рассвирепела. Неужто я, Юлия, так низко пала, что на меня полетели какие-то кузнечики и голубки… ведь так тебя называли?..и преданные мои клиенты стали приводить ко мне в дом похотливых поэтов, каких-то самнитов или луканов… ты ведь не из Рима, а из провинции?.. Сначала я разозлилась. Но потом обрадовалась. Ну, думаю, проучу этого выскочку. Трагедию он, видите ли, сочиняет? Ну, так я напишу для него ателлану, которую он надолго запомнит, потому что в ней я ему дам сыграть самую потешную роль… Я велела Семпронию, чтобы он сблизился с тобой и включил тебя в свою „команду прикрытия“. То, что ты умеешь хранить тайны и болтаешь только о том, о чем можно болтать, — в этом меня заверили… Я стала тебе подыгрывать. Я сделала вид, что интересуюсь твоей трагедией. Помнишь? я несколько раз говорила с тобой о Медее и якобы так увлеклась, что отменила свое свидание с Гракхом… Ну, а потом разыграла то, что греки называют агоном. Я тогда веселилась. Медею захотел? Так на — получи! Кто ты такой, чтоб рассуждать о Внучке Солнца, о великой страсти, о настоящей любви? Что ты о них знаешь?…Об Актеоне забыл?.. Ну так хлебни от Дианы! Пусть изнутри тебя рвут собаки — чувства твои: досада, стыд, унижение, страх, тоска — я не знаю, что ты там испытывал… Но знаю, что у всякого мужчины, даже самого сильного и самоуверенного, внутри, возле печени или в паху, всегда живет эта свора, которую только спусти с цепи — вгрызутся и будут терзать…
Я думала, ты больше никогда передо мной не появишься… Но ты, проклятый поэт… Израненный, полуживой, жалкий, как побитый щенок, но все же пришел, притащился, приполз… Ну, думаю, теперь уже не ателлану, а трагедию будем играть. За всех рассчитаюсь! За Марцелла с его проклятой уздечкой. За Агриппу. За выродков моих, которых от него родила. За моего любовника Гракха, которого я иногда ненавижу сильнее Агриппы, сильнее Ливии. Почти так же сильно, как саму себя… (Напоминаю: всё это она говорила именно умиротворенно и именно радостно, почти ласково)…
Ты понял, за что тебя мучили?.. Ведь я тебя еще беременной заметила. Помнишь, у источника Ютурны?…Я видела твой взгляд. И его никогда не забуду. Потому что так нежно на меня никто никогда не смотрел. Даже мать… А когда тебя привели ко мне в спальню и я стала над тобой издеваться, мне вдруг подумалось: зачем? он так испуганно, так трепетно, так до бесчувствия тебя любит, за что ты его?.. Помню, мне даже стыдно стало. И от этого я еще злее над тобой потешалась…
Когда я потом не обращала на тебя внимания, когда вновь вызвала к себе Гракха, а тебя послала развлекать моих дочек, когда дразнила тебя сначала с мальчишкой Помпеем, а потом с тупицей Корнелием, я знала, зачем я это делаю. Я еще больнее хотела тебя унизить. И вместе с тем чувствовала, что унизить тебя невозможно, как можно унизить любого мужчину — даже Криспина, шута и фигляра. Потому что ты… Как бы тебе объяснить?.. Ты — не мужчина. Ты выше их всех, болотных мужчин. Они живут и бредят своей честью и своим мужским достоинством, хотя у них нет ни того, ни другого. А ты — весь во власти любви. Она — твоя честь и высшее из достоинств!.. Но я тебя ненавидела. Я тебя презирала.
Я тебя презирала за то, что ты, как и я, унижаешься, но, в отличие от меня, своего унижения не желаешь чувствовать.
Я тебя ненавидела, потому что сначала мне лишь показалось, а потом я убедилась… Ты меня понял. Нет, ты прочел меня, как проклятого Еврипида или своего Аполлония, и меня полюбил и почувствовал, как никто из людей…
Что мне с тобой делать?.. От такого, как ты, скрывать бесполезно. Поэтому скажу тебе: как любовник ты мне не нужен. С тобой не хочется быть ни овцой, ни коровой. С тобой, не солнечным, но светлым, стоит ли падать и пачкаться?
Скажу тебе: ты мне не слуга и не друг. Потому что в слуги ты не годишься. А друзей у меня, дочери Августа, быть не может.
И еще скажу: я не могу отказаться от твоей любви. Мне нестерпимо оставаться одной… Люби меня, сколько сможешь. А я иногда буду презирать тебя за твое терпение и за свое унижение. Я иногда буду ненавидеть тебя за то, что ты так меня полюбил и почувствовал. Люби, пока хватит сил.
А то, что сегодня случилось… Пусть это будет ответной жертвой с моей стороны… Нет, не жертвой, а скорее нашим с тобой договором, который мы заключили на твоей постели, в твоем доме… Ты ведь не бросишь меня? Не оставишь в моем одиночестве?.. Знаю, не бросишь. И придешь на помощь. Когда я снова тебя позову…»
Тут Юлия встала с постели и стала одеваться. Феникс кинулся ей помогать, но она его отстранила.

 

Гней Эдий вновь усмехнулся и заключил:
— Он, Феникс, не хотел мне об этом рассказывать. Но, придя ко мне, несколько часов к ряду ходил и рассказывал.
А потом взял с меня клятву, что я никому-никому, ни единой душе… Я поклялся. Я поклялся своим счастьем.
— Так зачем мне рассказал?! — не удержался я.
Вардий мне не ответил. Он продолжал:
X. — Я смотрел на моего любимого друга, и множество разных мыслей крутилось у меня в голове. А спросил я:
«Ты… ты как теперь себя чувствуешь?»
Феникс расхохотался. Он вдруг кинулся ко мне, схватил поперек туловища, как пушинку, оторвал от земли и, несмотря на мои испуганные протесты и попытки освободиться, стал со мной на руках бегать по комнате, смеясь и пританцовывая.
А потом поставил меня на пол и без малейшей отдышки, ласковым шутливым голосом, на ровном дыхании:
«Вот так я себя чувствую! Когда шел к тебе, старался осторожно ступать. Боялся, что если сделаю резкое движение, то оторвусь от земли, взлечу и назад не сумею вернуться… Посмотри на мои сандалии. Ты на них крыльев не видишь?»
Я не стал смотреть на его сандалии. Я смотрел в его сверкавшие от радости глаза. А Феникс:
«Хочешь, выйдем во двор. Там у тебя лежит преогромнейший камень. Я его подниму и швырну за ограду, как Язон в землеродных или как Гектор-троянец. Не веришь? Так давай выйдем. Я тебе покажу».
«Верю. Не надо выходить».
«Тогда дай мне тебя еще поносить!» — воскликнул Феникс и шагнул ко мне. Но я уклонился: «Перестань! Прекрати!»
Феникс вновь засмеялся.
«Я только с виду маленький и худой. Но я всегда был крепким и жилистым. А сейчас во мне столько силы!.. Хочешь, я тебе эту стену передвину? Но ты следи, чтобы крыша не обвалилась…»
«Не надо стену двигать!» — Теперь и я засмеялся. А Феникс вдруг посерьезнел лицом и тихо сказал:
«Как я себя чувствую? Лучше Катулла никто на твой вопрос не ответит:
Кто из людей счастливей меня? Чего еще мог бы
Я пожелать на земле? Сердце полно до краев!
О, как сверкает вокруг великолепная жизнь…»

Гней Эдий тяжело поднялся с каменного сиденья, вернее, с внутреннего выступа стены путеала, на котором мы сидели.
— Он поменял строчки. У Катулла сначала идет «О, как сверкает…», а затем «Кто из людей…» И вместо «сверкает опять» прочел «сверкает вокруг»… Он нередко так поступал и с Катуллом, и с другими поэтами. Исправлял их так, как ему хотелось, — разминая затекшую спину, признался мне Вардий.
Я поднялся следом за ним. А мой собеседник сказал:
— Да, поклялся не рассказывать… Но столько лет прошло. И Юлия и Феникс сейчас так далеко друг от друга, что даже сам Гелиос их теперь не увидит вместе. Даже в зените!
Вардий вздохнул, опустил голову и принялся разглядывать свою левую руку, унизанную кольцами.
XI. — На следующий день, — сказал Эдий Вардий, — по городу поползли слухи, что Тиберий Клавдий Нерон, старший сын добродетельной Ливии, собирается развестись со своей женой Випсанией Агриппиной, дочерью покойного Марка Агриппы от его первой жены. Слухи были, правду сказать, ошеломляющие. Тиберий, как всем было известно, весьма нежно относился к своей жене. Он имел от нее сына Друза, названного так в честь дяди, младшего брата Тиберия. Более того, Випсания Агриппина тогда вынашивала второго ребенка и была на шестом или даже на седьмом месяце беременности… Но слухи вскорости подтвердились: не только собирается разводиться, но уже развелся.
Разглядывая свою левую руку, Гней Эдий указательным пальцем правой руки принялся поглаживать простенькую медную печатку, которую всегда носил на левом безымянном пальце, рядом с индийскими и парфянскими кольцами, алмазами, сапфирами и изумрудами, укравшими другие его пальцы. Я уже, помнится, описывал эту безвкусицу (см. 6, II).
— А еще через несколько дней, — продолжал Вардий, — с ростр на форуме глашатаи объявили, что замуж за Тиберия, ныне свободного от брачных уз, выходит Юлия, дочь Гая Юлия Цезаря Октавиана Августа, вдова Марка Випсания Агриппы, оплакавшая своего прославленного мужа и выдержавшая по нему положенный траур.
Вардий резким движением отдернул правый указательный палец от медной печатки, будто ожегся об нее. И, встревоженно на меня глянув, сообщил:
— Едва об этом услышав, я побежал к Фениксу. Клянусь тебе, я за него испугался! Мне почему-то подумалось… Но, слава богам, мой друг пребывал в здравом расположении духа. Прежней восторженной легкости в нем теперь не было. Но он, казалось, ничуть не был расстроен или подавлен.
«Всё знаю, Тутик, — сказал он еще до того, как я успел его поприветствовать, — знаю и не удивляюсь. Она ведь сама говорила, что ее постоянно приносят в жертву… Вот, снова принесли… Она потому и пришла ко мне, что захотела меня успокоить и как бы предупредить…»
Ни во взгляде Феникса, ни на губах, ни в голосе не было ни малейших признаков горечи. Он говорил со мной не как раненый, а как доктор с больным, объясняя и успокаивая.
«Так что зря прибежал, зря всполошился… Нельзя же ей, Внучке Солнца, долго быть вдовой. Не за меня же ей выходить, милый мой Тутик!.. Вот, выбрали самого достойного человека… из всех, из кого можно было выбрать… Нас с ней это замужество не касается. Нас теперь даже Юпитер не сможет разлучить… Помнишь, у Проперция?
Тот, кто безумствам любви конца ожидает, безумен:
У настоящей любви нет никаких рубежей

Буду любить, как она просила, пока сил у меня хватит…»
Тут Феникс разжал кулак — он всё это говорил, что-то зажав в кулаке, — разжал, значит, кулак и показал мне колечко, которое лежало у него на ладони… Вот эту самую медяшку, которую я ношу на левой руке… Да, эту, эту, ты на нее смотришь… Феникс пояснил: «Это очень древнее медное изделие. Его изготовили еще до того, как люди научились из меди делать бронзу. Юлия это колечко вручила мне и сказала: пока сможешь любить меня — носи. А как только почувствуешь, что силы твои иссякли, выброси эту печатку в Тибр, с того места, с которого в мартовские иды выбрасывают в реку соломенные чучела стариков. Как только выбросишь — сразу тебе полегчает»… Так Юлия велела Фениксу. А он мне сообщил. А я тебе пересказываю.

 

Гней Эдий Вардий в очередной раз погладил колечко. Затем посмотрел на солнце, покачал головой и сказал:
— Ты, наверное, здорово проголодался. Пойдем, я накормлю тебя завтраком… Нет, пожалуй, уже сразу обедом.
Назад: Колесница подъехала
Дальше: Свасория шестнадцатая Святилище Любви