Книга: Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Назад: Фаэтон вселился
Дальше: Во дворце Гелиоса

Свасория четырнадцатая
Фаэтон. Колесница Лестница Солнца

I. Не помню, сколько прошло дней, прежде чем Гней Эдий Вардий снова призвал меня. Но помню, что, когда у себя на вилле он мне рассказывал о сне Голубка и о встрече возле источника, у нас в Новиодуне зацвела желтая акация и одновременно с ней — белая вишня. А когда рано утром к нам во двор постучался старый раб Вардия и велел мне немедленно следовать в храм Цезаря и Ромы, помню, что уже распустились и зацвели олеандры. И особенно пышно они цвели в небольшом садике перед главным входом в храм со стороны Северной улицы, разделявшей форум и храм.
В этом садике на одной из мраморных скамей меня поджидал Гней Эдий. Одет он был в серый плащ с капюшоном. Сопровождающих рабов при нем не было, а старого раба он тотчас отпустил. Мне он приказал сесть рядом с ним на узорчатую ковровую подстилку и, спросив: «Надеюсь, ты успел позавтракать?» и получив от меня положительный ответ на свой вопрос, тут же, не теряя времени, принялся рассказывать.
— Каждый день он вставал до восхода солнца, — рассказывал Вардий, — и с Виминала — он теперь на этом холме проживал в съемном доме, уйдя от родителей и от жены Эмилии с дочкой Публией, — с Виминала отправлялся на Марсово поле, к источнику Ютурны. Он долго стоял возле бассейна, пристально глядя на воду, и, казалось, кроме этой воды, ничего вокруг себя не видел. А после шел в сторону форума, то и дело останавливаясь и озираясь по сторонам, но опять-таки не замечая ни людей, ни повозок, а словно разглядывая углы зданий, рассматривая колонны, фронтоны и крыши, будто архитектор на прогулке. Дойдя до форума, он останавливался возле ораторской трибуны и обмирал, превращаясь в изваяние с неподвижным лицом и пустым взглядом. И лишь когда кто-нибудь громко с ним заговаривал — возле ростр даже рано утром бродят и шатаются разные людишки, — лицо его досадливо кривилось. А когда его пытались тормошить — брали за руку, хлопали по плечу и по спине, — он коротко взмахивал рукой, точно в глубокой задумчивости отгоняя назойливую муху. В этой летаргической неподвижности пробыв некоторое время, Феникс отмирал и, увидев вокруг себя людей — когда знатный человек так обомрет посреди площади, простолюдин никогда не пройдет мимо, обязательно остановится и станет глазеть, — придя в себя, он начинал виновато приветствовать стоявших возле него и смущенно объяснять, что, дескать, задумался, увлекся. «Стихи сочиняешь?» — однажды спросили его. И он, растерявшись: «Да, сочиняю». И скоро по городу пополз слух, что ежели кто хочет встретиться и поговорить с известным поэтом, то рано утром на форуме, у колонны Дуилия, он обычно сочиняет новые стихи, и у него можно взять автограф.
Но стоило Голубку дать первый автограф, как его прогулки к источнику Ютурны с обмираниями и окаменениями прекратились. И началась новая стадия. Он вдруг устремлялся за каким-нибудь незнакомым ему человеком, долго следовал за ним по пятам, по улицам и проулкам, а потом забегал вперед и заглядывал в лицо. И всякий раз, заглянув, отшатывался и извинялся. И брел в обратную сторону, грустный, словно кем-то обманутый — такое у него было выражение на лице. А люди, которых он так преследовал и в которых вглядывался, были, представь себе, всё больше мужчины и лишь изредка — женщины.
— Аморию нашу Голубок забросил, — продолжал Вардий. — Ни с кем не встречался: ни с Галлионом, ни с Эмилием Павлом. А Котту и Аттика прямо-таки гнал от себя: дескать, что вы ко мне прилипли, делом бы лучше занялись… Он и меня мог прогнать. Но я, вовремя заметив его настроение, сам отошел в сторону. Но из виду не выпускал. Следовал за ним на таком расстоянии, чтобы он не мог меня заметить. И в любой момент был готов прийти ему на помощь.
Вардий замолчал. Мимо скамьи, на которой мы сидели, шел какой-то господин. Увидев Гнея Эдия, он остановился, просиял и принялся церемонно приветствовать моего собеседника. Но Вардий глянул на него как на неодушевленный предмет и, повернувшись ко мне, удивленно произнес:
— Всё это очень напоминало стадию фанетизма. Помнишь? Когда Мотылек гонялся за призраками?
Господин, перед нами остановившийся, заметив, что Гней Эдий на него не обращает внимания, еще раз учтиво поклонился и пошел своей дорогой.
А Вардий, проследив за ним безразличным взглядом, снова обернулся ко мне и радостно объявил:
— Слава богам, этот рецидив фанетизма скоро закончился. И вот однажды утром Голубок влетел ко мне в дом и закричал с порога: «Я увидел, Тутик! Я наконец увидел!»
Что он такое увидел, я долго не мог взять в толк, так как Феникс был чрезвычайно возбужден и речь его была на редкость сбивчивой. Но постепенно мне удалось восстановить картину. Возле Тибуртинских ворот он увидел встававшее из-за холмов солнце. Небо на его пути было испещрено тонкими длинными облачками. И солнце по ним поднималось, будто по лестнице, над каждым из облачков зависая.
— И думаю, — продолжал Вардий, — что именно с этого момента в Голубка окончательно вселился Фаэтон. А до этого был своего рода переходный период, в который Пелигн бывал то Голубком, то Фениксом. И я, как ты, наверно, заметил, называл его то так, то эдак…
Гней Эдий ненадолго замолчал, разглядывая цветущие олеандровые деревья. Потом задумчиво продолжал:
II. — Действительно, лестница… Перестав посещать аморию, он, однако, с одним из ее членов стал встречаться чуть ли не ежедневно. То был Фабий Максим, о котором я уже вспоминал. Известный юрист и оратор. Близкий друг Друза Клавдия, младшего сына Ливии, к которому Август благоволил больше, чем к Тиберию: доверил ему легионы, поручил готовиться к германской кампании… Так вот, к Фабию Максиму, который был лет на девять нас старше, Феникс вдруг стал проявлять самые нежные чувства: смотрел на него влюбленными глазами, ходил на все его выступления в суде, записывал и заучивал наизусть его речи, восхищался его красноречием, его обширными познаниями. Когда Фабий развелся со своей прежней женой — не помню, как ее звали — и женился на Марции, новой молоденькой наперснице Ливии, Феникс в этом бракосочетании принял самое деятельное участие: сочинил свадебный гимн и настоял на том, чтобы он исполнялся во время обряда; пробился в число трех дружек жениха и завладел священным факелом — тем самым, который невеста в знак очищения и единения с мужем опускает в воду. После свадебного пира, всех отталкивая от Фабия, повел его на брачное ложе… Короче, что называется, из кожи вон лез, чтобы показать, как он любит Фабия, как он к нему близок, как гордится его дружбой.
Но после свадьбы внезапно охладел к нему и стал обхаживать человека, с которым познакомился на свадебном пире Фабия и Марции. Звали этого господина Аппий Клавдий Пульхр. Он был на несколько лет нас старше и уже тогда, в год консульства Тиберия и Павла Квинтилия, был сенатором, одним из самых молодых в курии.
Воистину был господин! Торжественно-высокомерен. Взгляд — холодный, почти ледяной и зеркальный: как бы отражающий посторонние взгляды и никому не позволяющий проникнуть в чувства и в мысли. Не то чтобы красив, но так великолепно ухожен, что глаз нельзя было оторвать от его светло-русых кудрей Аполлона, гладкого, без единой морщинки лица, белых холеных рук с безукоризненно обработанными ногтями. Одежда — ну, сам понимаешь: ткани превосходные, чистота безупречная, тщательно подобранные оттенки цветов, складки, как на коринфской статуе, и если хотя бы чуть-чуть сдвинутся и придут в беспорядок, он их тотчас поправит и вернет на место.
Он никогда не смеялся и редко говорил, но когда случалось ему разговаривать, слова произносил медленно, тихо, певуче, часто делая многозначительные паузы, во время которых его собеседникам неловко было прерывать молчание и вставлять свои реплики… Ума и образования, однако, был среднего. Думаю оттого, что все силы у него уходили на создание внешнего совершенства и аристократической недосягаемости.
В этого Пульхра Феникс тотчас же влюбился, как только с ним познакомился. Смешавшись с толпой Пульхровых почитателей и клиентов, каждое утро являлся приветствовать Аппия Клавдия в его дом на южном склоне Палатина. Когда заседал сенат, Феникс непременно был в числе тех, кто поджидал Пульхра у выхода из курии.
Как мне удалось узнать, поначалу Аппий Клавдий на Феникса не обращал никакого внимания. Но мало-помалу привык к его тихому и восторженному присутствию, оценил молчаливое обожание и однажды снизошел до того, что позволил присутствовать при своем утреннем туалете. Обслуживали Пульхра семь рабынь. Одна, держа в руках таз с теплым ослиным молоком, мягкой родосской губкой снимала катаплазм, которым на ночь Аппий Клавдий покрывал свое лицо. После этого вторая служанка освежала его лик специальными мазями и благовониями. Третья рабыня подстригала, расчесывала и чуть подкрашивала ему брови раствором сурьмы и висмута. Четвертая помогала чистить зубы, держа перед ним пузырек с толченой пемзой и мраморной пылью, растворенной в урине грудного младенца, а после чистки протягивая пастилки хиосской мастики, чтобы придать дыханию ласковый аромат. Пятая и шестая расчесывали, завивали и укладывали ему волосы. Седьмая держала зеркало. От волос переходили к ногтям на руках и на ногах. Затем следовали массаж и натирание тела. И тут уже никакие рабыни не допускались — эти важные процедуры Пульхр доверял только слугам-мужчинам: массировали его двое молодых рабов, а маникюром заведовал пожилой вольноотпущенник-египтянин… Рассказывая об этих изысках, Феникс восхищенно воскликнул: «Ты представляешь, какое внимание к своему телу! Любая женщина могла бы ему позавидовать и у него поучиться!»
III. — Но тут солнце поднялось еще выше, — продолжал Вардий, — зависло над новой облачной ступенью. И, следуя за ним, Феникс от Аппия Клавдия шагнул к Корнелию Сципиону — еще одному мужчине, который раза два или три зашел к Пульхру.
Корнелий Сципион, в отличие от Пульхра, был действительно красив, но в своей красоте нарочито небрежен. Одевался дорого, но неряшливо; волосы его часто бывали растрепаны, ногти — разной длины и некоторые чуть ли не обгрызены. Пахло от него какими-то терпкими фригийскими духами. Он был на год нас моложе. Он происходил по прямой линии от великого победителя страшного Ганнибала — Публия Сципиона Африканского Старшего и так этим гордился, что каждому встречному и поперечному непременно сообщал, иногда, что называется, ни к селу и ни к городу: «Ты ведь знаешь, я из тех самых Сципионов, которым Рим обязан своим спасением. Статуя моего предка стоит в храме Юпитера». И тут же принимался рассказывать об исторических деяниях своего пра-пра-… — сколько там этих «пра» перед «дедом», я сейчас поленюсь подсчитать.
Вам хоть в школе о Сципионе рассказывали?.. Ну, так вот. Никаких доблестей Сципиона Великого в нашем Корнелии не наблюдалось: ни ума, ни отваги, ни расчетливой прозорливости, ни природного благородства, ни той сдержанности и прямоты, которые обрамляли его величие. Были лишь наглая красота и беззастенчивая самоуверенность в своей неотразимости. Корнелий свято верил в то, что ни одна женщина не может устоять перед его презрительно-прекрасным взглядом, что именно презрение к женской породе эту породу к нему привлекает. Из тогдашних римских молодых аристократов Корнелий Сципион был, пожалуй, столь же красив, как и Юл Антоний. Но у Юла красота была умной, суровой и властной, а у Корнелия Сципиона — смазливой и пошло-нахальной.
Этого-то римского павлина, напыщенного и пустого, Феникс наш вдруг принялся радостно обхаживать: словно девица, строил ему глазки до тех пор, пока Корнелий с присущей ему бесцеремонностью не спросил: «Ты что на меня пялишься? На мальчиков потянуло? Так разве я мальчик?!» А Феникс, ничуть не смутившись, признался Корнелию, что с детства увлекался историей пунических войн и вот теперь видит перед собой потомка великого Африканца, от которого, дескать, взгляда нельзя оторвать… И с этого момента, как ты догадываешься, был снисходительно приближен к Корнелию Сципиону, милостиво допущен к его прогулкам, к его застольям, дабы в любой момент можно было обратиться к новоиспеченному приятелю и попросить его во всеуслышание красноречиво поведать о подвигах прославленного пращура в Италии, или в Испании, или в Африке. Феникс, целые дни проводя с Корнелием, по ночам изучал греческих и римских историков, начитывая и отбирая материал для своих рассказов о Публии Сципионе Старшем.
Так длилось чуть ли не месяц. Пока однажды один из приятелей Корнелия, Квинтий Криспин, в самый разгар одной из Фениксовых «сципионий» вскочил вдруг на обеденном ложе и принялся кукарекать, размахивая руками, будто крыльями. А когда сотрапезники удивленно спросили: «Что с тобой, Квинтий?» — Криспин объяснил: «Я славлю петуха, как этот (он указал пальцем на Феникса) славит Сципиона Африканца! Надоело про Сципиона! Хочу про петуха. Петух — птица Марса и тоже много деяний совершила!» И так заливисто расхохотался, что никто за столом не смог удержаться и все рассмеялись.
Веселый был человек Квинтий Криспин. Высокий, тощий, нескладный, с круглыми голубыми глазками, с маленьким острым носиком и непропорционально длинными руками и ногами; руками он часто размахивал, нередко задевая людей и опрокидывая предметы, а ноги его иногда так неловко цеплялись друг за дружку, что он падал ничком или навзничь. Друзья называли его Журавлем или Аистом и очень любили его неожиданные шутки и внезапные выходки. Никто никогда на него не обижался. Разве что когда он долго молчал и не отпускал своих шуточек, на него начинали с упреком поглядывать: чего, дескать, не балагурит и не развлекает, совсем, что ли, раскис или зазнался?
Феникс же на Квинтия взял и обиделся. Сначала покраснел от смущения, потом побледнел от досады, а после вскочил и покинул застолье в самый разгар трапезы. Но когда он вышел на улицу, Криспин догнал его и, провожая, сперва шутил и острил по поводу Сципионов, древних и нынешних; затем посерьезнел и стал извиняться за то, что своим глупым кривляньем прервал красноречивые рассуждения старшего по возрасту человека — Квинтий был нас моложе лет эдак на пять. Феникс угрюмо молчал, сжав губы и часто моргая, словно таким образом сдерживая наворачивавшиеся на глаза слезы. Когда же дошли до Бычьего рынка — они двигались от Авентина на север — и Квинтий уже грустно и разочарованно принялся втолковывать Фениксу, что он всегда ценил его как поэта, что знаком со многими его элегиями и некоторыми недавно написанными «Героидами», Феникс резко остановился, вытянул шею, распластал руки и стал издавать громкие, тоскливые, хрипло-гортанные звуки. Бывшие поблизости люди шарахнулись от него. Квинтий тоже опешил. А Феникс, перестав гортанно кричать, заплакал наконец и затрясся плечами. Но плакал он и дергался от хохота. А потом объявил:
«Отныне буду славить только журавлей. Пусть Сципионов прославляют ораторы и историки… Хочешь, я и аистов сейчас прославлю?»
«Не надо!» — испуганно воскликнул Квинтий Криспин, Журавль и Аист…
С тех пор они стали неразлучны. Вместе гуляли по городу, вместе являлись в застолья. Квинтий шутил вдвое чаще обычного, а Феникс, как правило, молчал, влюбленно глядя на своего нового приятеля. Ни петухом, ни журавлем ни один из них больше не кричал.
IV. — То есть я еще раз подчеркиваю и уточняю, — продолжал Вардий, — что старых своих друзей — меня, Юния Галлиона, Эмилия Павла, — он забросил, а вместо нас избрал, в общем-то, совершенно чуждых себе по уму, по манерам, по интересам людей. И к каждому из них, как мы видели, изобретательно подлаживался, дабы они обратили на него внимание и приняли в свою компанию. Причем делал это вроде бы совершенно искренне и, судя по всему, бессознательно. Он в них словно и вправду влюблялся и начинал оказывать естественные в таких случаях знаки внимания.
Нас это, конечно же, удивляло и огорчало. Тем более что, таскаясь по всему городу за Аппием Пульхром, или на каждом углу воспевая род Сципионов, или наблюдая за выходками Криспина, нас он не только не навещал, но, встретившись на улице, скажем, с Галлионом, или с Павлом Эмилием, или с Севером, позволял себе лишь короткое приветствие, или задумчивый кивок головой, или небрежный взмах рукой, как это делают люди в отношении очень дальних знакомых, с которыми не о чем разговаривать и недосуг останавливаться. А Котту и Аттика, пытавшихся некоторое время следовать за Фениксом, он, как я уже говорил, попросту гнал от себя.
Все на него, разумеется, обиделись. Галлион, несколько раз наградив его за глаза бранными эпитетами, при встречах демонстративно перестал с ним здороваться. Мягкий Эмилий Павел здоровался и пытался заговаривать, но в одном из застолий выдвинул и стал развивать теорию, что Голубок — все они по-прежнему называли его Голубком, не подозревая, что он уже охвачен Фаэтоном и стал Фениксом, — что Феникс-Голубок решил наконец-таки заняться карьерой и посему, отказавшись от «панов и силенов», обхаживает теперь «марсов и аполлонов». Макр Помпей, который, как ты помнишь, первым разругался с Голубком, объявил… он очень грубо и цинично выразился, но смысл его высказывания был таков: пресытившись женщинами, он теперь возымел аппетит к мужчинам.
Все, повторяю, обиделись. Лишь я один не мог себе позволить обиду. Ежедневно следя за Фениксом, я, прежде всего, пытался понять, что с ним происходит и почему он так изменился.
Три вещи, одна за другой, стали постепенно для меня очевидными. Пелигн вступил на новую стадию, на которой прежняя амория и старые друзья ему не только не нужны, но мешают дальнейшему движению. Это во-первых. Во-вторых, Феникс теперь охвачен мощным влечением, природу которого сам не понимает. В-третьих, во мне он сейчас не испытывает надобности, но рано или поздно — может быть, очень скоро — наступит такой момент, когда я ему снова понадоблюсь, и к этому времени я должен подготовиться, чтобы и самому понимать, и ему объяснить происходящее с ним.
Что это за люди, к которым его теперь влечет? и почему именно к ним? и зачем он, будто по ступенькам, перепрыгивает с одного на другого? — такие я задавал себе вопросы. Воспользовавшись услугами Фабия Максима, Юла Антония и Павла Эмилия — то есть тех членов нашей амории, которые так или иначе были вхожи в высшие сферы — я навел справки. И вот что я выяснил:
Все трое — сенатор Аппий Клавдий Пульхр, претендующий на сенаторское кресло Корнелий Сципион и всадник Квинтий Криспин — были вхожи в компанию Юлии, дочери Августа. При этом из этой троицы к ней более других был приближен Криспин, а менее остальных — Пульхр. Так что, перемещаясь от Пульхра к Криспину, Феникс и вправду как бы восходил по ступенькам лестницы, ведущей к Юлии: с четвертой (Пульхр) — на третью (Сципион) и с нее — на вторую (Криспин). Сам он потом утверждал, что тогда понятия не имел, что его новые знакомые — близкие друзья Госпожи и, тем паче, не знал, кого из них она больше или меньше привечает…
Юлия тогда была на последнем месяце беременности и мужских компаний у себя не собирала. Так что, таскаясь за Пульхром, Феникс ни разу Юлии не видел. Сопровождая Сципиона, он однажды дошел с ним до дома Агриппы, в который Корнелий вошел, а Фениксу велел ждать на улице. С Криспином же он дважды подходил к дому Агриппы, и во второй раз Квинтий затянул его внутрь… Он мне потом клялся, что Юлии не заметил. «Понимаешь, Тутик, — объяснял он, — на улице было пасмурно. А когда мы вошли в дом, в атрии меня ослепило светом, который, как мне показалось, лился вполне естественно — через комплувий. Может быть, солнце в этот момент выглянуло… И встретило нас много женщин: пять или шесть. И все были одинаково милыми и приветливыми с Квинтием и со мной. И Квинтий, едва мы вошли, принялся шутить. Как сейчас помню, он описывал беременную Данаю, заточенную в башне. Он так остроумно и красочно ее описывал, что я весь обратился в слух и глаз не мог оторвать от милого Квинтия… Клянусь тебе, среди этих женщин, которые тоже слушали Квинтия, смеялись и радовались, — я не заметил среди них Госпожи. Может быть, она и не вышла к нам». Так вспоминал Фаэтон. Я ему не поверил. Но теперь понял и утверждаю: Феникс не мог тогда видеть Юлии. Потому как… У Аполлония Родосского в его «Аргонавтике» есть следующие строки:
В день тот все боги смотрели вниз с широкого неба
И на чудный корабль, и на сонм мужей боговидных,
Тех героев, что плыли

— Он тогда на героев смотрел, в качестве которых ему последовательно являлись Пульхр, Сципион и Криспин. Он вместе с ними поднимался по лестнице Солнца. Чтобы увидеть Юлию, ему надо было шагнуть на первую и высшую ступень. И эта ступень называлась Тиберий Семпроний Гракх.

 

Пока Вардий всё это рассказывал, мимо нас проходили люди. Ранние утренние часы заканчивались, и людей становилось всё больше и больше. Многие узнавали Гнея Эдия и его приветствовали. И хотя ни на одно из приветствий Вардий, увлеченный рассказом, не отвечал, некоторые из прохожих останавливались и ожидали, когда мой собеседник им ответит. Так что, когда третий или четвертый из остановившихся — какой-то гельвет в прямоугольном малиновом плаще без капюшона, без прорезей и до щиколоток, то есть владетельный и знатный — столбом воздвигнулся возле нас и в радостном ожидании уставился на Вардия, тот уже не сумел его не заметить, скупо, почти сердито, пожелал ему доброго утра и хорошего дня. А после, решительно встав со скамьи, объявил:
— Пойдем отсюда. Нам здесь не дадут спокойно поговорить.
Вардий направился к храму и постучался в запертую дверь. К моему удивлению широкая и высокая кованая дверь, в обычные дни, как правило, всегда запертая, тут же приоткрылась, в просвет выглянул храмовый прислужник, который, увидев Гнея Эдия, согнулся в поклоне и, с силой потянув скрипучую дверь, распахнул ее перед нами.
Мы вошли внутрь. Вернее, я вошел и тут же был вынужден выйти. Ибо Вардий потянул меня за плащ и сердито воскликнул:
— С левой! Всегда с левой ноги надо входить в храм! Чему вас в школе учат?!
Я вернулся и вновь переступил через порог.
Мы оказались в прихожей.
Я уже где-то вспоминал о нашем храме (см. «Детство Понтия Пилата», 11, IX). С внешней стороны он был, как говорят греки, «простильным»: то есть четыре колонны и четверик храма с единственным входом. Но внутри содержал как бы «храм в антах»: то есть еще две колонны и тонкую перемычку между собственно целлой и пронаосом, передним вестибюлем. Вестибюль этот был уставлен многочисленными статуями и бюстами: мраморными, бронзовыми и деревянными. И ближе ко входу стояла мраморная статуя какого-то человека, как мне показалось, довольно уродливого.
Возле этой статуи Вардий остановился и спросил меня:
— Кто это?
— Не знаю, — ответил я.
— Чему вас учат в школе?! — вновь укоризненно повторил Вардий и объяснил: — Это Силен, предводитель сатиров. Он охраняет вход в святилище.
Я, чтобы заступиться за своих школьных учителей, Пахомия и Манция, возразил:
— Он не очень-то похож на Силена. У Силена — борода, густые курчавые волосы, на лбу, как правило, рожки, на ногах — обычно копыта.
— Правильно говоришь, — тут же одобрительно откликнулся Вардий и не без гордости заметил: — Это мое посвящение. Я заказал этого Силена нарбонскому скульптору и велел его сделать именно таким, каким ты его видишь.
— Так на чем мы остановились? — следом за этим спросил Гней Эдий.
— Мы остановились на человеке, которого ты назвал Гракхом, — напомнил я.
— Звали его и зовут до сих пор — насколько мне известно, он еще жив и его не убили — Тиберий Семпроний Гракх! — торжественно объявил Вардий и продолжал свой рассказ:
V. — Это был последний из лестничныхгероев, в которого влюбился Феникс. Последняя и ближайшая к Юлии ступень.
С Гракхом его познакомил Квинтий Криспин. До этого Гракх целый год — подчеркиваю: целый год — путешествовал по Ахайе!.. И вот, когда Гракх вернулся в Рим и Квинтий привел к нему Феникса, тот с первой же встречи влюбился в Семпрония.
И не так, как до этого влюблялся в Пульхра, в Сципиона, в Криспина. К предыдущим «солнечным ступенькам» его просто влекло, он им искренне симпатизировал и пытался угодить. Гракха же он прямо-таки обожествил и весь расцветал не только в его присутствии, но когда кто-нибудь лишь упоминал имя Семпрония Гракха. И видеть Гракха, хотя бы издали, стало для него столь же необходимо, как… ну, как есть или пить. Он сам мне однажды признался, что, если в течение дня он ни разу не встретится с Семпронием, к вечеру у него пересыхает горло, на следующее утро наступает головокружение, которое днем сменяется тошнотой, к вечеру — удушьем… Скажешь, вновь поэтически преувеличивал? Нет, поверь мне, я сам видел, как он физически страдает при долгом отсутствии Гракха. Так мучаются некоторые люди во время цветения деревьев или когда в Риме задует иссушающий ливийский Австр или альпийский пронзительный Аквилон…
— Гракх, — продолжал Вардий, — был года на четыре нас старше. И внешне очень похож вот на этого Силена. Такой же бритый, немного бугристый череп — он рано начал лысеть и, как египетский жрец, брил себе голову. Мощные надбровные дуги и под ними — маленькие, словно утопленные, светлые глазки. Тонкие губы. Выпуклые скулы и слегка провалившиеся щеки… Скульптор молодец: в точности выполнил лицо Силена по тому Гракхову портрету, который я ему послал.
Голос у Семпрония был завораживающий. Не высокий и визгливый, как у Криспина, и не низко-скрипучий, как у Сципиона. Среднего, самого привлекательного регистра, мягкий, бархатистый, ласкающий слух и проникающий в душу — таким был голос у Семпрония Гракха.
Гракх не чудачествовал, не проказничал и не шутил, как Квинтий, но всё, что он говорил, было проникнуто какой-то тихой и мудрой иронией, пропитано осторожной, изящной насмешкой, прежде всего — над собой и над своими суждениями, и лишь потом — над мнениями и чувствами других людей; исполнено искренней симпатией к своему собеседнику и вместе с тем — как бы потаенным удивлением: за что же он, Тиберий Семпроний, этому человеку симпатизирует.
— За редким исключением все уважали Семпрония, — продолжал Вардий, не отходя от статуи Силена. — Он происходил из знаменитого рода Гракхов. Но, в отличие от Корнелия Сципиона, не хвастался своими предками и никогда не уточнял, от кого именно он происходит: от Гая, или от Тиберия, или от боковой ветви. Несмотря на свою именитость, он был общителен, щедр и гостеприимен: повсюду его сопровождала толпа людей самых различных сословий, многие из которых с гордостью называли его своим патроном, а он их всех держал за друзей и приятелей и никого — за клиентов. Он никогда не обедал в одиночестве, в пышные свои застолья приглашая едва ли не всех желающих. Стоило ему где-нибудь появиться, всё вокруг него оживлялось и расцветало, словно солнце выглядывало из-за туч.
Особенно благоволили к нему женщины. Ибо Гракх был ни с кем не сравнимым любовником.
В отличие от других любвеобильных мужчин, ищущих в женщине собственное наслаждение, Гракх сам себя предлагал как источник восторгов, высшей и единственной целью своих амурных деяний ставил доставить максимальное удовольствие своей возлюбленной, её полагая центром чувственной вселенной, а себя — лишь чутким и терпеливым орудием любви. «Я получаю удовлетворение, лишь когда женщина, которую я избрал и которой посвятил себя, возносится на небеса и трепещет от наслаждения. Не я вкушаю женщину, а она, вкушая меня, радуется жизни и, если пожелает, делится со мной своей радостью и своим восхищением» — такой у него был девиз и такая была теория.
Теория эта на практике обеспечивалась и регулировалась четырьмя основными принципами: (1) привлечь и ослепить женщину вниманием, (2) на ложе превратить ее в богиню, (3) никогда и никому, по возможности, не причинять неудобства, (4) оставить о себе радостное воспоминание.
Мне удалось откровенно побеседовать с несколькими женщинами, «ослепленными и обоготворенными» Семпронием, и все они почти в одинаковых словах свидетельствовали:
Гракх ослеплял своим взглядом. Женщина, которой он посвящал себя, вдруг начинала ощущать на себе его неотрывный и призывающий взгляд. На улице или в помещении, вблизи или на расстоянии взгляд этот упирался в нее и не отпускал, как бы она ни старалась его избежать. Гракх смотрел на нее сквозь людей, сквозь стены, сквозь страхи ее и волнения, даже когда она запиралась у себя в спальне или всходила на ложе к своему мужу — чем дальше от Гракха во времени и в пространстве, тем призывнее и неотвязчивее ощущала она на себе взгляд Семпрония Гракха. И стоило ей внутренне уступить этому взгляду, наедине с собой сказать ему «да», как тотчас являлись жертвенные подношения и именно то, чего она больше всего желала: любовные письма, если она их ждала; прелестные цветы и изысканные фрукты, если им отдавала она предпочтение, ткани и украшения, если о них мечтала… «Представь себе! Утром на Священной дороге в лавке у ювелира я увидала два золотых браслета с розетками и чеканными листьями. И так они мне приглянулись, что глаз не могла оторвать! А вечером от него прибыл посыльный и принес мне эти браслеты. Хотя я никому о них не рассказывала. Ни единой душе!» — поведала мне одна из возлюбленных Гракха.
Еще точнее и виртуознее угадывал он сокровенные пожелания, проникал в неповторимую тайну женской природы, когда превращал в богиню или уединялся с женщиной для любовного священнодействия. На ложе он именно священнодействовал, предлагая своим нимфам то, что ни с одним мужчиной они не испытывали, но то, что было прекраснее жизни, ибо после заоблачного парения, звездного блаженства, солнечного вихря и бездонного восторга хотелось умереть и не возвращаться на землю… Знающие люди утверждали, что Гракх своему любовному мастерству учился то ли в Египте, то ли в Аравии, то ли чуть ли не в Индии. У этого искусства было даже название — «имсак». Но конкретные его приемы мне никто не мог описать, так как слишком много их было, и с каждой женщиной, в зависимости от ее настроения и физического состояния, Гракх применял какую-то особую технику: то ласковую, то жесткую, то упоительно-долгую, то ослепительно-мгновенную. Все запомнили лишь одно обстоятельство: они, как у нас называлось, огибали мету столько раз, сколько им хотелось и насколько хватало сил, в то время как жрец-Семпроний постоянно держал себя в узде и лишь два раза в месяц позволял себе сбросить напряжение, но так, чтобы не подвергнуть свою возлюбленную опасности Церериной тяжести. Таково было правило имсака.
Гракх всепоглощающе и преданно любил ту женщину, которой себя посвящал — её одну, ни с кем себя не деля. Но длилось это недолго: месяц, от силы два месяца. А после жрец и нимфа вынуждены были расстаться. Перед расставанием Семпроний напоследок одаривал ее множеством жертвенных подношений, ценных не только своей стоимостью, но тем, что они заключали в себе нежную память. И никогда не объявлял женщине, что он ее разлюбил. «Нет, — говорил он, — я буду вечно любить тебя и никогда не забуду то счастье, которым ты меня одарила. Но вспомни о греческом Ипполите. Несчастный поклонялся одной Диане. И чем это кончилось — для него, для Федры?.. Много над нами богинь. И все они жаждут почета и жертвы».
Насколько мне известно, все женщины, расставшись с Семпронием, вспоминали о нем с радостной грустью: грустя о том, что он их покинул и теперь любой мужчина в их постели кажется им «утонувшим Нарциссом», и радуясь окутывавшей их некогда нежности, пролитому на них свету, достигнутому ими совершенству и обеспеченной им безопасности. Ибо Гракх, как уже говорилось, был всегда окружен свитой мужчин и сонмом женщин, среди которых существовали так называемые нимфы прикрытия — женщины, которым Семпроний оказывал подчеркнутые знаки внимания: первым помогал выйти из экипажа; на улице или в застолье, опережая рабов и кавалеров, подавал оброненные предметы; подолгу беседовал, ласково заглядывая в глаза; делал подарки (очень изящные, но недорогие и ни к чему не обязывающие); но не на них были устремлены его взгляды «сквозь пространство и время», и не им он дарил восторг и блаженство. А кому? — немногие могли догадаться.
Грубым языком выражаясь, побывать в постели у Гракха, с одной стороны, было весьма безопасно, с другой же — на редкость престижно. Ибо бывшие возлюбленные Семпрония в глазах мужчин из простых стекляшек превращались в драгоценные брильянты. И до того доходило, что некоторые мужья упрекали своих жен в том, что они, дескать, должным образом за собой не следят, ленивы, непредприимчивы и вследствие этого не могут обратить на себя внимание Семпрония Гракха.
— Но все эти Гракховы похождения, — заключил Вардий, — были прерваны в год покорения ретов и винделиков и поездки Марка Агриппы по Сирии и Иудее. Потому что в тот год Гракх стал любовником Юлии, дочери Августа. Семпронию тогда было тридцать два года, Юлии — двадцать три. Не думаю, что Гракх осмелился направить на нее свой магнетический взгляд. Догадываюсь, что без всякого взгляда и без ухаживаний с подарками Юлия накинула ему на шею священную веревку, посыпала ему голову жертвенной мукой и повлекла к алтарю, сиречь: к себе на ложе.
Безопасность, разумеется, соблюдалась, как никогда, и «нимфы прикрытия» действовали безукоризненно. Так что о связи Юлии с Семпронием знали лишь особо доверенные: сами «нимфы прикрытия» — сначала Эгнация Флакцилла, а затем Аргория Максимилла (на середине срока Гракх их сменил одну на другую), — а также Полла Аргентария и рабыня Феба — ближайшие из Юлиных наперсниц. Полагаю, что даже Пульхр и Сципион не были в курсе событий. Но Квинтий Криспин, похоже, был посвящен и своей болтовней и эксцентричными шутками по поводу Эгнации и Аргории ловко отвлекал внимание посторонних.
Чуть более года Гракх и Юлия, что называется, «золотили рога» Марку Агриппе, Юлиному мужу. Но месяца через три после того, как консулами избрали Тиберия и Квинтилия, Семпроний Гракх отправился в длительное путешествие по Эпиру, Ахайе и далее по греческим островам. И Постум родился не через десять, а через пятнадцать лунных месяцев после того, как Гракх покинул Рим…
— Ты понимаешь, зачем я это говорю? — спросил Вардий.
Я кивнул.
— Ну, раз понимаешь, тогда пойдем дальше, — сказал Гней Эдий Вардий.
И мы из прихожей вошли собственно в храм, то есть, как ты любишь, по-гречески: из пронаоса — в целлу.
Назад: Фаэтон вселился
Дальше: Во дворце Гелиоса