Книга: Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Назад: Альбина
Дальше: Три женщины

Две Коринны

IX. — Эту диалектику он поначалу весьма осторожно изучал, так что ни Мелания, растворявшаяся в Голубке, не догадывалась о том, что у нее появилась соперница, ни Альбина, якобы впитывавшая в себя своего нового возлюбленного, не знала, что у него есть другая женщина, которая чуть ли не каждую ночь в него вселяется.
С Меланией он уединялся на наемной квартире, в конце Квиринала, неподалеку от перекрестка Верхней тропы и Соляной дороги. С Альбиной — в доме у Капитолийского холма, который, как мы помним (см. 10, II), сняла для него Анхария и которым для встреч с Альбиной разрешила пользоваться. К тому же Мелания приходила вечером и оставалась на ночь, с Альбиной же он встречался только в дневное время; ложе перенес в самую светлую комнату, специально раздвигал шторы, чтобы наслаждаться ее золотистой красотой и, как он шутил, «растапливать лед».
По его словам, кипя и бурля от страсти с Меланией, он спешил к Альбине, чтобы остудить себя, а затем, чтобы не замерзнуть и не превратиться в лед, летел отогреваться к Мелании и снова бурлил и кипел.
Он клялся мне, что с Альбиной совершенно забывал о Мелании, а с Меланией — об Альбине. Он говорил: «Я словно разделил себя на две половины. Одна из них боготворит Альбину; другая — сорадуется и сострадает с Меланией, ибо в кипучей страсти всегда есть страдание. И эти мои половины, соприкасаясь, не смешиваются друг с другом, потому что они — не две части, но два целых, две совершенно особые любви, две полнокровные жизни, которые, слава Протею, я теперь приобрел и в себе заключаю!»…
Запутавшись однажды в его диалектике, я откровенно спросил: «А кто же из них Коринна?». И он мне в ответ: «Они обе Коринны». А я: «Но ведь Коринна — Единственная. Ты сам мне когда-то сказал, говоря о Мелании». И он: «Да, Единственная. Я был уверен, что Мелания — Коринна. А теперь вижу, что Коринна, пожалуй, больше Альбина… Видишь ли, мудрый мой Тутик, когда я встретил Меланию, то не признал в ней Коринны и лишь постепенно стал узнавать черту за чертой. С Альбиной же — наоборот. Я с первого взгляда увидел в ней Коринну. Но чем дальше, тем чаще мне кажется, что я, может быть, обманулся и, наверное, не разглядел». Он очень путанно мне тогда объяснял и, как мне показалось, сам в своих чувствах не мог разобраться. Но любил их обеих — в этом нельзя сомневаться.
— Так длилось примерно с полгода, — продолжал Гней Эдий. — Мелания была из тех редких женщин, которые не видят и не желают видеть никого, кроме своего любимого, они настолько переполнены чувствами и мыслями о нем, что ничему постороннему не дают проникнуть в свое сознание. Как кто-то очень точно сказал про нее — кажется, Юний Галлион или Корнелий Север, — она связала себя с Голубком, как связывает себе руки умеющий плавать человек, чтобы броситься в воду и утонуть… Короче, почти все уже знали, что Голубок делит себя между двумя женщинами, и только Мелания не догадывалась.
Но всему бывает предел. И некий «доброжелатель», что называется, открыл ей глаза. Подозревали, что этим «доброжелателем» был Атей Капитон, который с детства ненавидел Пелигна. Но лично я грешу на Помпония Грецина, который — помнишь? — в школе пренебрегал Мотыльком, потом обвинял Кузнечика в грязном разврате, а когда Голубок сошелся с Анхарией Пугой и, сопровождая ее, стал вращаться в высоких сферах, Грецин и к нему неожиданно прилепился, и к амории нашей приблизился… Но пес с ним, с Помпонием Грецином! У нас теперь речь о Мелании!..
X. Мелания пришла в ярость. Вернее, сначала она явилась к нему жречески-торжественная, и когда он стал снимать с нее верхнюю одежду, то порезал себе руку, потому что под пояском туники у нее был спрятан нож цирюльника. И змеиным своим язычком слизывая ему кровь с руки, целуя порез и взглядом увлажняя ему лицо, Мелания нежно шептала: «Я тебя никому не отдам. Я перережу ей горло. Я вскрою себе вены. Ты не веришь, любимый? Хочешь, я покажу, как я это сделаю?»
В другой раз она действительно явилась яростной и злой. И стоило Голубку шагнуть ей навстречу, как она стала кричать: «Не смей ко мне прикасаться! Неужели ты думаешь, что я с тобой, уличным кобелем, мерзким развратником, наглым лгуном, самовлюбленным павлином…». Она чуть ли не все известные ругательства и оскорбления собрала в кучу и выплеснула на голову бедному моему другу.
А в третий раз опустилась перед ним на колени и, глядя на него обожающими глазами, то бормотала, то вскрикивала, будто помешанная: «Ты так красив. Ты слишком красив! Я тебя ревную, даже когда ты рядом со мной. Я знаю, что если мне когда-нибудь явится бог, то он предстанет в твоем облике. Потому что ты — мой бог, мое счастье, моя надежда! Тебя боги создали для меня одной! Ты не можешь принадлежать никому, кроме меня…». Когда же Голубок, смущенный и растерянный от ее излияний, попытался поднять ее с колен, она его резко оттолкнула, вскочила, точно взлетела, отпрянула в сторону и залилась громким, хриплым, надсадным смехом, каким не хохочут даже умбрские бабы на народных гуляниях. И пальцем показывала на Голубка, как показывают на трусливого гладиатора, пытающегося убежать с арены от противника или от леопарда…
Она меняла свои настроения неожиданно и с поразительной быстротой. Она ничуть не притворялась, а взаправду испытывала те чувства, которые в ней то вскипали и били горячим фонтаном, то успокаивались, подергиваясь рябью смущения, туманом стыда.
И от каждой такой перемены она все больше хорошела. В гневе еще ярче и ослепительнее делался контраст черных волос и белой матовой кожи. А влажные лучистые глаза вдвое, втрое становились прекраснее, когда она смущалась и стыдилась.
И всякий раз после такой сцены, как признавался мне Голубок, они предавались любви еще более страстной и опустошающей.
Вардий сокрушенно покачал головой и продолжал:
— Альбину, как ты догадываешься, он не бросил и встречался с ней после полудня в доме у Капитолия.
Мелания же через некоторое время избрала другой способ воздействия. Она перестала устраивать сцены своему возлюбленному и стала восхищаться его поэзией. Она выучила наизусть все его элегии. Она не убеждала его в том, что он великий поэт. Вместо этого она, например, спрашивала: «Ты заметил, какая на мне туника? Помнишь, как у тебя…» И коротко декламировала две-три строчки, не более. Или задумчиво смотрела на брезжащий за окном рассвет и, словно в забытьи, будто бережно припоминая и осторожно пробуя на вкус каждое слово, тихим радостным голосом читала небольшую строфу из его элегии, где похожий рассвет описывался. Или страстно и мучительно восклицала: «Я не могу выразить этого чувства! Ты это сделал намного лучше меня!». И цитировала из него, нашего Голубка, из его любовных стихов.
В спальне, в которой они встречались, возле окна она велела установить изящный, инкрустированный слоновой костью столик и под стать ему кресло с одним подлокотником, купила и разложила на столике стальные, костяные и деревянные стили, первосортные вощеные дощечки и дорогую канопскую бумагу, поставила лампу — терракотовую, в виде небольшой птицы, похожей на голубя, у которого из клюва и из хвоста выступали два ярко горевших фитиля. И в перерыве между объятиями предлагала: «Отдохни от меня. Сядь подле окна и напиши, как ты умеешь, что-нибудь легкое, волшебное… Тебе ведь хочется, я чувствую. Не отказывай себе в удовольствии. А я буду тихо лежать и смотреть на тебя…»
Чтобы нам было понятнее, сообщу: Альбина поэзию не ценила, ничего в ней не понимала, стихов Голубка не слушала, даже когда он ей их изредка читал. Не знаю, правда иль клевета, но Грецин мне рассказывал, что ту самую элегию, которую Голубок посвятил Альбине и которую я упоминал — та, где описывалось, как он сорвал с нее тунику, — Помпоний утверждал, что Альбина порвала ее на мелкие клочки, скомкала и накручивала на эти катышки свои золотистые локоны… Но Голубок, ты думаешь, он обижался?! Вовсе нет. Он мне как-то радостно объяснил: «Тутик мой сладкий! Мне совершенно неважно, любит она меня или не любит. Важно, что я ее люблю и в ней, теряя себя, себя нахожу! И, слава Протею, не нужны ей мои стихи! Наша любовь ни от чего постороннего не зависит! Неужели не понимаешь?!»…
Понял не только я — скоро поняла Мелания, что новый ее прием тоже не действует. Она перестала декламировать Голубковые элегии. И ничего лучше не придумала, как… У Мелании, я уже несколько раз повторял, были удивительной красоты черные волосы.
Право, так были тонки, что причесывать их ты боялась, —
Только китайцы одни ткани подобные ткут.
Тонкою лапкой паук где-нибудь под ветхою балкой
Нитку такую ведет, занят проворным трудом.
Утром, бывало, лежишь на своей пурпурной постели
Навзничь, — а волосы и не убирала еще.
Как же была хороша, с фракийской вакханкою схожа,
Что отдохнуть прилегла на луговой мураве

Он восхищался ее волосами. Он описал их в нескольких элегиях, хотя там, вроде бы, о других женщинах идет речь… Так вот, эти божественные волосы она коротко остригла. Вместо них купила у парфюмеров на Этрусской улице германский парик, напялила на голову и предстала перед Голубком.
Он дара речи лишился, скулил, как побитая собака, в ужасе повторял: «Зачем?.. Зачем?!.. Зачем?!!!». А она, невинно и кротко в ответ: «Я знаю, ты любишь светлые волосы. Теперь я — самая светлая женщина в Риме».
Она так точно и больно его ранила, что он на время даже оставил Альбину: встречался только с Меланией, с отвращением сдергивал с нее сугамбрский парик, в перерывах между сплетением рук и ног плакал и целовал ее стриженую голову. И она плакала вместе с ним.
Горе мне! Плачет она, удержаться не может; рукою,
Вижу, прикрыла лицо, щеки пылают огнем.
Ей тяжко, — Горе мое!..

Они оба плакали. Но разными слезами. Он — от досады и жалости к ней, она — от радости и торжества…
Гней Эдий тут сам, похоже, пустил слезу. Но так быстро смахнул ее со щеки, что я не успел удостовериться, была слеза или ее не было. И, усмехнувшись, заметил:
XI. — Рано торжествовала. Альбина хоть и выглядела со стороны холодной и непритязательной, как оказалось, на деле была не так уж холодна и по-своему тоже расчетлива — сама по себе или с помощью своей покровительницы Анхарии Пуги. Когда Голубок вдруг перестал с ней встречаться, она никоим образом не выразила свою обеспокоенность: ни посыльного не отправила, ни письма не прислала. А вместо этого в обществе различных щеголей — но всякий раз только с одним из них — стала прогуливаться по Священной дороге, на Квиринале и на Виминале, то есть в тех местах, где чаще всего бывал Голубок. И несколько раз, как ты догадываешься, попалась ему на глаза. И вовсе уже не холодная: какая-то новая, оживленная, почти игривая.
Голубок, не то чтобы взревновав, а скорее удивившись, тут же, при очередном щеголе, назначил ей свидание. Она не пришла в дом у Капитолия. Голубок еще сильнее удивился и уже начал ревновать, послав к ней слугу с любовной запиской. Она опять не пришла. Но на следующий день сама явилась без приглашения и, ни слова не сказав Голубку, отдалась ему. А он, после того как они расстались, прилетел ко мне, защебетал, чуть не захлебываясь: «Статуя ожила! Меня не обманешь! Я знаю у нее каждую черточку. На щечках и на подбородке у нее появились совершенно особые ямочки. Улыбка теперь как будто летает вокруг лица. Глаза лучатся. Дружбой нашей, Тутик, клянусь, она меня полюбила! Я разбудил в статуе женщину! Можешь себе представить?!»…
Рано, говорю, обрадовалась Мелания. Соперничество не кончилось. Началась настоящая схватка за Голубка.
На сцену выступили Анхария, Макр и зачем-то Грецин. Анхария деликатно, но с каждым днем все настойчивее стала намекать Голубку, что всё свое внимание он отныне должен сосредоточить на Альбине и только на ней одной. Макр без долгих намеков заявил Голубку, что у него, дескать, связаны руки и он не желает сделать несчастной свою любимую сестру, не смеет осуждать своего лучшего друга и тем более не в праве препятствовать истинной любви. Но если эта проклятая Альбина… или как ее там?.. ежели Голубок ее наконец не оставит и не забудет о ней раз и навсегда, то у него, у Помпея, руки тотчас развяжутся, и он посмеет, и самым решительным образом потребует…
А тут еще Помпоний Грецин, как греки говорят, выбежал на орхестру, и не с глазу на глаз, а прилюдно, в амории, в присутствии не только бывалых Павла и Галлиона, но юных Флакка и Аттика и чуть ли не Котты, стал стыдить Голубка и требовать, чтобы тот из двух возлюбленных выбрал одну — какую, это его, Голубка, дело, но непременно одну надо выбрать, а другую оставить в покое. Ибо немыслимо одновременно любить двух женщин, двумя разными любовями, что ли? — утверждал и вопрошал Грецин.
Голубок не смутился, тихо и ласково посмотрел на Грецина, как смотрят на близкого друга, и, улыбаясь, спросил:
«Ты ведь ценишь Проперция?»
«Да, ценю как поэта», — ответил Помпоний.
«Так вот, у Проперция, — сказал Голубок и, прикрыв глаза, продекламировал, смакуя каждое слово:
Ты посмотри: небеса то луна освещает, то солнце, —
Вот точно так же и мне женщины мало одной.
Пусть же вторая меня согревает в объятиях пылких,
Если у первой себе места я вдруг не найду».

— Так он ответил Помпонию.
Но когда все разошлись, усадил меня напротив себя, схватил меня за руки и принялся объяснять:
«Понимаешь, эти две женщины треплют меня, как два встречных ветра треплют лодку на море! И правда: разные у меня к ним любови. Мелании, помимо всего, я еще и обязан, потому что она сестра моего друга, потому что до меня она была девственной. Альбине же я ничем не обязан, ничего ей не должен, и потому люблю в ней свою свободу, которой с Меланией у меня нет… Видишь ли, Тутик, когда-то я их разделял, Меланию и Альбину. Но теперь они смешались друг с другом и во мне перепутались. Они между собой борются, но я не могу их разнять, потому что не знаю, где кончается одна и начинается другая!
Я сам от этой мучительной и сладкой борьбы раздвоился. Вернее, я так в них запутался и так с ними переплелся, что уже не ведаю, не только на чьей я стороне, но где они и где я… Милый мой Тутик! Я понял теперь, что ни Меланию, ни Альбину я не могу назвать своей Коринной. Но если соединить этих женщин, примирить их в моей душе, то вместе они составят Коринну и Единственную!.. Боги, боги, никто меня не понимает! Но ты ведь меня понимаешь, верный и чуткий мой друг?!» Так он мне объяснял, пылкий и растерянный, страдающий и счастливый.
Две меня треплют любви, как челн — два встречные ветра.
Мчусь то туда, то сюда, — надвое вечно разъят

— Эти строки попали в одну из его элегий. Но я не дам тебе ее читать. Потому что элегия обращена к Грецину. А он не ему, а мне произнес эти слова. И он мне намного интереснее и возвышеннее рассказывал и объяснял, чем потом изобразил в своей довольно-таки пошлой элегии!
Вардий брезгливо поморщился, обиженно вздохнул и продолжал:
XII. — Одним словом, все стали требовать, а белокурая статуя все более и более оживала. Она тоже потребовала от Голубка, чтобы он бросил Меланию. Вернее, не так. Встав с ложа и ничем не прикрыв безупречную свою красоту, а лишь велев Голубку подать ей зеркало, Альбина, задумчиво себя разглядывая, вдруг предложила: «Установи, мой милый, десятидневный срок и за эти десять дней реши, кого ты действительно любишь и с кем хочешь остаться»… Сомневаюсь, чтобы она сама придумала этот ход. За ним вполне могла скрываться Анхария. Хотя… Эти ожившие статуи иногда на многое бывают способны и часто непредсказуемы в своих поступках. Они ведь не такие, как мы, не до конца люди — наверное, потому, что в костях у них слишком много мрамора, а в крови — бронзы… Короче, потребовала и предложила. И Голубок полетел сначала ко мне — с рассказом, а потом к Мелании — с сообщением.
Он ко всему приготовился. Но не к тому, что уготовила для него Мелания. Узнав о том, что ей назначен испытательный срок, Мелания, струясь своим влажным взглядом, слепя белизной своих щек и сверкая черным шелком волос — они уже понемногу стали отрастать у нее, — Мелания душно и нежно шептала Голубку, обжигая своими объятиями: «Мне нужно только одно от тебя — чтобы ты был счастлив. Со мной или с другой — какая разница? Я для тебя создана богами, для тебя, а не для себя! Вся моя жизнь, прошлая и будущая, не стоит даже атома твоего счастья, твоего покоя. И если с другой женщиной тебе будет счастливее и безмятежнее, чем со мной, ни мгновения не раздумывай — приноси меня в жертву, радостно и бестрепетно, как боги принесли меня в жертву тебе».
Ты скажешь: она лукавила? Я тоже так подумал, когда Голубок пересказал мне ее слова. Но она лишь в первый день так говорила. А во второй, в третий, в четвертый… восемь дней кряду ни разу не упомянула о другой женщине, о своей жертве, редко заговаривала с ним и лишь на самые настойчивые его вопросы отвечала; но каждое движение ее глаз, рук шептало и пело о том, как робко, доверчиво, нежно, с надеждой и с тихой радостью она его любит.
Лишь на десятый день она вновь объявила о своей любви и так заключила:
«Что бы ты ни решил, я всегда буду с тобой. Ты можешь покинуть меня на месяц, на год, на десять лет, но навсегда отречься от меня ты не в силах. Разве можно отказаться от своей тени? Я — твоя тень. Ты сам это знаешь».
На следующий день Голубок встретился с Альбиной и сказал ей:
«Десять дней прошли. Но я не могу выбрать».
«Хорошо. Я сама выберу», — ответила Альбина и стала развязывать пояс на тунике.

 

Пока Гней Эдий Вардий всё это мне рассказывал, барка наша успешно продвинулась на юго-запад и подошла уже к самому Новиодуну.
Это заметив, Вардий вскочил со скамьи, сделал несколько быстрых шагов в сторону капитана, но, не дойдя до него, принялся вскрикивать фальцетом, довольно визгливо:
— Стой!.. Стойте!.. Не надо грести!.. Кому говорю?!. Пусть вынут весла!.. Не надо якоря!.. Пусть себе сносит!.. Вот так хорошо!.. Пускай отдыхают!
Прокричав эти команды, Гней Эдий вернулся ко мне, сел на скамейку напротив и извиняющимся голосом пояснил:
— Чуть-чуть не успели. Но ничего. Нам немного осталось.
И продолжал:
Назад: Альбина
Дальше: Три женщины