Книга: Маньяк Гуревич
Назад: Крылатые качели
Дальше: «Папа пришёл!»

Часть вторая. Неотложные годы

Начало

Подстанция скорой помощи была расположена во дворе большого старого дома на Петроградской стороне. Обычный ленинградский двор-колодец, но уж очень безрадостный: вокруг глухие безоконные стены жёлтого кирпича, над ними – лоскут неба, блёклый, как платьишко приютской сиротки. При всем том двор был просторный: стояли в нём все бригады, пятнадцать машин, причаленные к стенам кормой, чтоб при срочном вызове рвануть беспрепятственно.

Само двухэтажное облезлое здание подстанции пристроено было тут же, во дворе, и архитектурными изысками не поражало – обходили его туристические тропы. Но поздней весной и в летний погожий денёк даже сюда просачивалось солнышко. Тогда свободные бригады высыпали на деревянные скамьи, врытые в землю вокруг стола, курили и забивали козла.

Интерьеры подстанции на флорентийское палаццо тоже не тянули: на входе – диспетчерская, где две пожилые тётки принимают вызовы, вершат твою судьбу. Причём одна хоть извиняется, если будит ночью, другая, наоборот, злорадно орёт в селектор: «Тридцать семь-пятнадцать, хватит жопы греть, на выезд!».

В небольшом холле с кухонным закутком (типа уголок отдыха) стояла пара продавленных кресел, стайка разномастных стульев и телевизор, который никогда не выключался, так что вернувшиеся с вызовов бригады смотрели, что показывают, с любого места, вопрошая: «а чё он так?», «а кто ему эта шмара?», – но в ответы не вникали, уезжали на следующий вызов.

На первом этаже располагались и кабинет начальника, и конференц-зал для утренних совещаний, и «сумочная» с лекарствами. На втором этаже были комнаты для врачей по четыре, по пять коек: покемарить между вызовами – если повезёт и в ночь-полночь тебя не трясут как грушу. Для особо щепетильных имелся душ, но это баловство на случай – привести себя в порядок перед ужином с Лоллобриджидой. А так, умоляю вас: после дежурства дай бог домой доползти, рухнуть в родную койку и кануть в краткое небытие…

Был ещё подвал с теннисным столом, за которым играли не парами, а по кругу, ибо в любой момент можно услышать: «Сорок один-двадцать пять – на выезд!». Ты по привычке пригибаешься и – во двор к машине: дверь в подвале ниже человеческого роста, из неё мог вылетать, не нагибаясь, только доктор Рыков.

Итак, станция скорой и неотложной медицинской помощи. Тут неплохо пояснить, чем отличается неотложка от скорой.

Неотложка – это участковый врач на колёсах; это когда – гипертонический криз, температура, сердце давит-живот болит и прочая фигня. А вот когда топор в спине вырос – это дело другое. Тогда на вызов соседей, родных или мимо тут проходил выезжает скорая.

Работа интересная, познавательная: и соображалку развивает, и точность рефлексов оттачивает, муштрует все реакции медработников; а горизонты раздвигает – ошеломляюще. Во все стороны…



Ленинград, вообще-то, город тяжёлый и вязкий в плане э-э-э… эмоциональном. Люди мы странные и смурные, на свинцовом ходу… Резкий ветер с Невы, дождь или снегопад за шкирку – всё это общительности не способствует. Нос – в воротник, глаза – в щёлки, зонтик над головой соорудил, ну и дуй себе до метро или в подворотню. Ясно же: не до пьяных.

Так что, если на улице лежит мужик в грязи или в снегу – ему дадут отлежаться, беспокоить не станут. В Питере частная жизнь человека всегда более замкнута и оберегаема, чем, например, в Москве, – на уровне инстинктивном: экономия тепла в теле. Ну, лежит человек поперёк дорожки – не раздражайся! Переступи и иди себе дальше. Пьяных, которые мирно спят, никто не трогает.

Ребята со скорой своего клиента определяли мгновенно. Вот лежит он, прилично одетый человек: пальто, ботинки. Видно, что последнего не пропил. Значит, первым делом – пульс. Потом принимаемся шарить по карманам. В карманах много чего полезного обнаруживается: например, записка: «я – эпилептик, домашний адрес и телефон», или даже «паспорт диабетика», а то и просто: много конфет у мужика в кармане – ясно же зачем. Да: и запах. Когда от человека несёт не алкоголем, а ацетоном, тут без лишних расспросов приступай к спасательным мерам.

* * *

Юноша Гуревич попал на скорую с младых студенческих-обкусанных ногтей и все годы учёбы ездил фельдшером.

В фельдшерах куда спокойнее и здоровее: врач сидит впереди с водителем, он весь день на виду, он за всех виноват. А ты – позади, в карете, твоё дело маленькое: можно книжку почитать, вздремнуть, подзубрить учебник. Фельдшер вообще – птица вольная, морально раскрепощённая, он ни за что особо не отвечает. Таскай за доктором сумку, волоки по приказу из машины носилки или кислородный баллон, перекуривай с водителем.

На вызове можно и нахамить, типа ты молодой и борзый, и жизнь тебя ещё обломает. Если что, можно и в морду заехать кому-то из родственников усопшего – они ведь тоже разные попадаются. Прошлые школьные драки с учащимися-пролетариями развязали Гуревичу руки в самом буквальном смысле: у него отсутствовал нормальный психологический барьер, который на последнем рывке удерживает человека среднеинтеллигентного социального слоя. У Гуревича этот самый барьер деформировался ещё в средней школе. Гуревич на собственной шкуре знал, как легко схлопотать от кого угодно, как призрачна граница между телом и телом и как действенна плюха в минуты жизни роковые.

Меч Немезиды

Доктор Гольц не вынимал изо рта «Беломора». Он был первым, к кому приставили новобранца Гуревича, и доктор Гольц научил его всему, не профессии, а жизни: её потайным ходам и негласным правилам. Ибо работа на скорой помощи, вернее, жизнь на скорой помощи, это особый такой modus vivendi.

Например: как сделать, чтобы тебя не побила толпа?

Ничего смешного! Это не преувеличение.

Однажды, когда Гуревич уже и сам ездил врачом, поступил вызов с одной из строек – на прораба упала бетонная плита. Упала точнёхонько, будто примеривалась: из-под плиты лишь сапог виднелся.

С Гуревичем тогда ездил юный студент-фельдшер, хохмач и идиот. Всё время пытался шутить… как когда-то и сам Гуревич. И вот выехали они по вызову, и долго добирались, и поздно приехали – хотя опоздать уже было не к кому: сгрудились вокруг плиты работяги со страшными лицами, серыми от цемента, ну и этот сапог, значит, торчит. И фельдшер Гуревича, которому полагается, суке, молчать, бодренько так выпалил: «А что нам с этим сапогом? Если б ещё рука торчала, мы бы хоть давление померяли…».

Он не договорил: слева, от толпы работяг Гуревича обдало ахом и волной такой жаркой ненависти и горя, что он, даже не повернувшись в ту сторону, размахнулся и влепил студентику затрещину: юного говнюка спасал, того бы растерзали. И лишь потом повернулся к работягам и, выставив обе ладони перед собой, сказал: «Ребята, простите дурачка. Жизнь его научит». И те отхлынули, горестно матерясь…



Так вот, школа жизни. Знания в него вдалбливали в Педиатрическом, а понимание жизни и всё, что наощупь вокруг профессии, он получил от доктора Гольца.

У того две особенности были: он беспрерывно курил и постоянно знакомился с женщинами. На каждом вызове заводил интрижку с родственницей больного (называл это «наладить контакт»), иногда даже с само́й больной, если симпатичная и есть надежда, что выживет. Записывал на папиросной пачке адресок или телефон – впрок или даже на сегодня… А после работы перевоплощался.

В его шкафчике на подстанции лежали: бритва, кусок душистого мыла, стояли: флакон одеколона и лосьон после бритья. Вернувшись с последнего вызова, Гольц приводил себя в порядок: переодевался в голубую, в полоску, рубашечку, в синий шевиотовый костюм, куском бинта отчищал импортные остроносые туфли… и улетал на свидание!

Вот на туфлях доктора Гольца хотелось бы тормознуть.



Когда впоследствии Гуревич вспоминал то время (а он довольно часто увязал в воспоминаниях), в ушах его первым делом возникал заводной и рассыпчатый перестук настоящего степа: гольц… гольц… голь-ца-ца, оп-ца-ца, уп-ца-ца…

Дело в том, что доктор Гольц был замечательным, да что там – гениальным чечеточником! Даже просматривая фильмы с Фредом Астером и отдавая, конечно же, должное его филигранному мастерству, Гуревич не потеснил бы доктора Гольца-ца с его давнишнего пьедестала.

Но как описать это плавное и одновременно дробное движение ступнёй, когда тело неподвижно, а ноги от колена двигаются скупо, мелко так переступая с пятки на носок, цокают и гольцают почти скользя; при этом аккуратно-подробно проговаривая рваненький ритм, пересыпая звонкими камушками скороговорчатый, но чёткий рисунок.

– У тебя там подковки? – однажды спросил Гуревич. Гольц усмехнулся и ответил:

– Пацан, ты сдурел? Я тебе кто – артист мюзик-холла? – и насмешливо выкатил целый каскад сложнейших па: «перетасовку», «откидную створку», а потом и самое трудное: «судорогу», что выглядело забавно, потому как, собираясь на свидание, Гольц в этот момент уже был в рубашке и в галстуке, но штаны ещё не надел, и его волосатые ноги в синих носках и разговорчивых туфлях смешно и заносчиво отцокали рассыпчатую такую трель-колотушку.

Однажды Гуревич тайком, пока Гольц надраивал задницу в душе, залез в его шкафчик, вытянул туфлю, перевернул: точно, набойки! Да какие: металлические крышки от пивных бутылок на клею. Вот Гольц!

Гуревичу казалось, что все чечеточные экзерсисы Гольца – это некое зашифрованное послание, и только женщины понимают его дословно на каком-то чувственном уровне.

Его воображение рисовало эротические картины с лёгким комедийным уклоном: оставшись с женщиной наедине, Гольц отчебучивает то правой, то левой, заплетая-расплетая их на краткий миг кренделем, чокаясь коленками, штопором вращаясь вокруг оси, свободно раскачивая висящими руками… Но попутно расстёгивает рубашку, снимает и отбрасывает жилетку, пробегает пальцами по ширинке, как по клавиатуре…

Было бы здорово, думал он, увлекаясь, чтобы и женщина, значит, – во картинка! – отцокивала свои па-де-де и голь-ца-ца, синхронно раздеваясь в такт страстному степу оленя-Гольца; и так, голые, оставшись в одной только обуви, бок о бок они бы синхронно переговаривались, процокивая подковками страстные па…

…примерно в таком вот ключе.

Да ладно! В конце концов, Гуревичу было чем себя занять, кроме как воображать любовную чечётку Гольца.

* * *

Однажды выпала им чудовищная смена без единой минуты просвета – бывают такие дни, объяснить которые могут, вероятно, одни лишь астрологи. Мол, некая планета не в том доме стоит или Марс проходит по Сатурну.

Страшный выпал денёк: ни пожрать по-человечески, ни отлить по-людски. Еле дотянули до последнего вызова.

А последний вызов – всегда дерьмо, это уж так в небесных анналах прописано. Ты мечтаешь вернуться на станцию к восьми, переодеться и ехать домой. А тебя награждают памятным подарком: либо ты сидишь с каким-то психом и держишь его пять часов чуть ли не в объятиях, пока не передашь в руки психиатров; либо тебя засылают к чёрту на кулички в совхоз «Красное коромысло».

Ездили они в тот муторный день до беспамятства, клокоча от усталости; каждый случай – приключение, сюжет для небольшого рассказа; наконец, дожили до последнего вызова…

И согласно закону подлости, это, конечно, тяжёлый больной без сознания, которого они сразу подключают к кислороду и с воплем водителю «гони, бля!» мчат в стационар с сиреной. Задача – довезти его ещё живым. Но без четверти восемь, когда машина уже влетает на пандус больницы имени Ленина, больной умирает, несмотря на усилия медиков.

– Гольц!!! – кричит потрясённый Гуревич, ибо у него на руках человек в это вот мгновение распростился с жизнью. Улетает душа, завершается круг… – Гольц, больной умер!

– Как так умер?!

– А вот так! Тяжёлый больной. Взял и умер…

Вообще-то, покойников в больницу доставлять нельзя. У больницы своя статистика. Она не желает отвечать за чужих мертвяков. Она желает отвечать только за тех, кого убила сама.

– Гольц… – повторяет расстроенный Гуревич, снимая с лица бедняги уже ненужную ему кислородную маску. – Можешь быть уверен: он таки умер.

– Чёрт, чёрт, чёрт, чёрт! – выстреливает Гольц, отбивая чертей кулаком по колену. – Без пяти восемь! Запроси диспетчерскую, в какой морг везти.

Гуревич сообщает диспетчерской координаты и номер машины, там сверяют-запрашивают; везите, говорят, в морг на улицу Авангардная.

– Везём на Авангардную, – сообщает Гуревич.

– Это невозможно! – бросает Гольц.

– Почему невозможно? Дело такое: человек умер, больница его не примет, выхода нет, надо везти. Может, ты – Христос и мёртвых поднимаешь?

– Да это другой конец города! – кричит Гольц. – А у меня в 8.30 свиданка!

– Слушай, – говорит огорчённый Гуревич, созерцая умиротворённое, даже благостное лицо умершего. – Ты врач, ты и решай это уравнение с одним неизвестным покойным.

– Володя, тормозни! – велит Гольц, выходит из машины, открывает заднюю дверь, влезает внутрь… Вынимает «Беломор» из собственного рта и вставляет в рот умершему, от чего выражение лица того приобретает совсем другое, свойское такое, уютное выражение, будто доволен он и радуется, что побудет ещё чуточку среди своих куряк.

– Гони каталку!

Гуревич бежит, пригоняет каталку, вдвоём с Гольцем они грузят покойника с тлеющей папиросой во рту и с развевающимися халатами мчат того в приёмный покой.

Какая-то нянечка моет там пол, разгибается и кричит: «Э! Э! С папиросой нельзя!»

– Конечно, мадам, – галантно отзывается Гольц, и со словами «Извините, товарищ!» аккуратно изымает у покойного папиросу и выбрасывает в ведро. После чего они закатывают пациента в помещение и кладут сопроводиловку ему на грудь.

– А теперь ходу! – бросает Гольц.

И два эскулапа что есть мочи бегут к машине, а следом за ними с криками мчится ушлый дежурный врач, которого хрен проведёшь, ибо и сам он в прошлом работал на скорой:

– Суки, вы мертвяка привезли!

Лёгкий и элегантный, как артист мюзик-холла, доктор Гольц роняет на бегу:

– Пацан! Он минуту назад у меня прикурил…

…и – трудно поверить! – перед тем как рвануть дверцу машины, отбацывает парочку виртуозных голь-ца-ца, после чего падает на переднее сиденье, и невозмутимый водитель Володя легко трогает и мчит на станцию.

Дежурство отработано, отмучено, отбито…



По пути Гольц насвистывает: у него впервые освободился рот; папироса, которую раскурил покойный (спаси Господь его новопреставленную душу!), оказалась последней в пачке. Озадаченный и слегка подавленный Гуревич сидит сзади и помалкивает. Жалко мужика; людей ему всегда жалко, и, возвращаясь после подобных случаев, Гуревич обычно думает: «Вон алкаш пиво тянет, а наш мертвяк пива уже не выпьет»; всегда он пытается представить – как осваивается новенький там, в незнакомом и непривычном потустороннем мире. Может, тоже растерян, тоже думает: «вон алкаш пиво тянет…»? А может, там своё пиво гонят… из райских яблочек?

Но рабочий день, слава богу, тонет в синих сумерках…

На подстанции – как обычно: Гольц побрился, опрыскался одеколоном, переоделся в свежую рубашечку и синий шевиотовый костюм и отбыл на свидание.



Дней через пять из больницы прилетела увесистая телега.

– Тебе хорошо, пацан, – говорил Гольц, облачаясь в парадные брюки, завязывая галстук и полируя свои разговорчивые чудо-туфли куском бинта. – Ты – фельдшер. Жив клиент, помер, тебе один чёрт. А я за всё отвечай, из любой карусели выкручивайся да ещё оплакивай его полжизни. Мораль сей басни какова?

– Покойника надо в морг везти, – отвечал Гуревич голосом прилежного ученика.

– Ну эт ты брось! – и доктор Гольц поднимал аристократический палец. – Эт всё упадочная демагогия. Просто надо уметь ускользать от меча Немезиды.

* * *

Бывало, что и ускользал…

В середине убогих и голодных восьмидесятых люди часто травились. Дело это понятное и человеческое: когда голодуха припрёт, а в магазинах шаром покати, ты забрасываешь в себя всё, что удаётся поймать на лету, на бегу и, перекувыркнувшись, – из воздуха, из воды, из подсобки знакомого продавца. А в подсобке мало ли чего застряло…

Любите ли вы пельмени? Уточним: обычные пельмени в картонных коробках, тридцать копеек пачка, склизкие, как гнилые грибы, с неизвестной науке начинкой, замороженные в 1949 году – году их изготовления?



Однажды вызвали их бригаду к практически безнадёжному пациенту. Мужчина одинокий, без женской ласки, он заглатывает всё, что вокруг ползает и летает, ну и… отравился пельменями. Приехали – соседка плачет, а он уже без сознания.

– Будем промывать, – сказал доктор Гольц.

– Мы? Здесь?! Зачем?! Давай отгоним скорее в больницу, там его оприходуют.

– Не довезём, – отрезал Гольц. – Сейчас, по этим дорогам, через эти сугробы? Откинет он у нас коньки в карете, пацан. Нет, будем промывать… Один шанс из десяти. Тащи шланг!

И стали они над мужиком трудиться. Бессознательного человека промывать трудно и опасно, ты можешь так его промыть, что он пред ангелами совсем прозрачным предстанет. Его ж держать надо вертикально, чтобы рвотой не захлебнулся. «Вот Гольц! – думал Гуревич, с трудом удерживая на себе приподнятое тело… – ну нельзя же так… нарушать элементарное… элементарные…»

Раз промыли, другой, третий. Вспотели оба, как шахтёры, поснимали с себя халаты-свитера, остались в майках… Гуревич даже думать боялся, что им прилетит, если мужик помрёт у них на руках, да в этих обстоятельствах. Но тот все не помирал.

После третьей очистительной процедуры открыл глаза, после пятой слегка порозовел… И минут через сорок пришёл в себя уже по-настоящему: что-то спросил, над чем-то слабым голосом пошутил. Потом попросил сигарету… Даже приподнялся, сел на кровати и закурил.

– Ребята… – проговорил заплетающимся языком, – ну, вы ж меня спасли, а? Из могилы вытащили, а? Нет слов. Классные вы мужики, ребята. Без вас я бы…

– Без нас ты бы сдох, – приветливо подсказал Гольц. У них с Гуревичем от напряжения и от работы тряслись руки и ноги, и только сейчас Гуревичу стало ясно, насколько рисковал отчаянный доктор Гольц.

– Точно! – воскликнул мужик. – Спасители вы мои! Жизнь подарили на блюдечке! Не знаю, чем отблагодарить вас, ребята… Пельменей хотите?

…Уходя, они просто из любопытства заглянули в холодильник этого человека. Тот, как на складе, весь был забит пельменями. Теми самыми: тридцать копеек пачка.

* * *

Ну и последнее – о мече Немезиды. Порой он приобретает странные очертания.

Эту семью знали на станции как родных. Во семейка была – каждый божий день вызывали бригаду, каждый божий день! Там супруга была с богатейшим приветом. Если муж что вякнет не по ней, или бельё вовремя не развесит, или ещё как её огорчит, она – шасть на подоконник и кричит на весь двор: «Не могу больше жить! Нет больше сил страдать! Щас прыгну, покончу с собой!». Голос пронзительный, и в нём – неизбывная мука. Этаж у них третий, но ленинградский третий, высота птичьего полёта. Муж вцеплялся в подол её платья или кофты, тянул супругу обратно в комнату, та визжала, лягалась, царапалась… А двор гулкий, и эхо отменное, трели этой порывистой дамочки тревожили мирное население окрестных домов. И кто-то из соседей непременно звонил в скорую. Та приезжала, суицидальной дуре вкалывали седуксен, мужика бинтовали. Короче, эта семейка всех задолбала…

Однажды вызов пришёлся на дежурство бригады Гольц – Гуревич. Те приехали, стали разбираться по ситуации. Они только из приёмного покоя: дядьку с тяжелейшим инфарктом еле довезли, с кислородом. А тут вот эти голубки, значит… разнообразят свою интимную супружескую жизнь. Нескучная всё же у нас работа!

Несчастный подкаблучник, до крови разодранный хищными когтями супруги, стоит и оправдывается, как двоечник перед директором школы: опять он жену расстроил, опять она вспрыгнула на подоконник (Гуревич всерьёз заподозрил, что эта Ассоль, гибкая, как кошка, имеет разряд по спортивной гимнастике), опять на весь двор вопила: «Не вынесу этой проклятой жизни! Щас прыгну я, прыгну, покончу с собой!» И он привычно повис на платье, как матрос на парусах.

– Видите, руки мои, – уныло бубнил, – ещё старые царапины не зажили…

– Ты напрасно так переживаешь, пацан, – заметил доктор Гольц, гоняя в губах «беломорину» и сочувственно осматривая шкуру, практически снятую с этого медведя. – Твоя супруга – классическая истеричка. Она просто манипулирует тобой. Никуда и никогда она не прыгнет. Можешь проверить: как в другой раз вскочит на мачту, примется выступать, ты ей так и скажи: «да прыгай на здоровье, любимая!» Увидишь: постоит и слезет, как побитая. Разом отучишь её от показательных выступлений.

…И что б вы думали? Не когда-нибудь, а на другое утро эта кошмарная баба вновь прицепилась к своему несчастному супругу: он газетку с картофельной шелухой, понимаете ли, вовремя не выкинул. Вспрыгнула на подоконник и за своё: «Не хочу больше жить! Нет сил терпеть страдания от этого человека! Покончу с собой, прыгну! Прыгну!!!»

А супруг ей, согласно прописанному доктором рецепту: мол, давай, Маня, прыгай. Установи рекорд.

И она прыгнула, и установила. И какой рекорд!

Между прочим, это накатанный сценарный ход, избитый кадр множества американских кинокомедий. Эпизод дорогостоящий, мобилизация всей съёмочной группы; ставится с каскадёром, снимается по возможности одним дублем, хотя редко так выходит. В общем, сложная постановочная работа.

А эта летучая падла сыграла трюк за один присест!

Тут вот в чём дело: в тот день в квартиру этажом выше переезжала одна бакинская семья. Люди состоятельные, торговые, перевозили они всю любимую старинную мебель, включая четверых абреков, которые эту мебель перетаскивали. Ну как можно бросить в квартире антикварную кровать красного дерева с пружинным матрасом, на котором спали все предки Мамедовых ещё с 1914 года! Бабушка с дедушкой, потом родители, потом и сами взрослые дети – а матрасу хоть бы хны! Один только раз пружины перетягивали, в том году, когда Сталин умер. Эти пружины были – ну просто на века, ещё на пять поколений семьи Мамедовых. Так что четыре абрека с величайшим тщанием, неторопливо и бережно проносили на своих плечах драгоценную кровать, как рабы – паланкин с дочерью падишаха.

Под сакраментальным окном они оказались именно в тот момент, когда…

…понятно, да? Нужно ли продолжать?

Впрочем, нужно. Весила наша героиня, можно сказать, как подросток, женщинка была крохотная, в весе птичьего пера – никого не убила. Но ключицы сломала всем четверым абрекам. Да и это ещё не всё. Те – ребята молодые, крепкие, ну и от перелома ключицы никто ещё не помирал; а вот несчастного мужика, супруга её, очень жаль: ведь эта бешеная баба, нырнув с подоконника, вернулась в кадр – возникла в окне как укор потрясённому супругу.

– Да-а… – говорил Гольц, затягивая галстук и снимая ворсинку с рукава синего пиджака, уже готовый устремиться в любовный омут, уже прокатывая в лёгкой чечётке пивные набоечки, перебирая копытцами, ум-ца-ца, уп-ца-ца. – Да уж, делали раньше мебель на века: какие невероятные пружины в той чудесной кроватке, а? Прям цирковой батут, а не кровать! Теперь вообрази кино: она взлетает и парит в стратосфере двора – волосы дыбом, глаза из орбит… Понятно, что бедняга получил инфаркт на месте. Получается, вышло двойное везение гадине.

Это тебе – везение, хотел возразить Гуревич. Это тебе повезло, что некому вспомнить имени-фамилии доктора, давшего столь полезный медицинский совет… Но промолчал. Отдавал себе отчёт, что не только Гольцу на сей раз подфартило. Повезло и ему, Гуревичу, как свидетелю и соучастнику преступления.

– С другой стороны, – заметил Гольц, – тут тебе не Америка: судебные иски докторам выкатывать. Что с нас, лепил советских, возьмёшь, кроме штопаного презерватива? Не-ет, я считаю: имеешь такую отчаянную супругу, любительницу, знач, полетать, – будь готов к любому подарочку судьбы, к любому, так сказать, па-де-де, фуэте и повороту на ножке. – Он подмигнул, крутнулся и отцокал подковками: … гольц… гольц… голь-ца-ца! Ум-ца-ца… уп-ца-ца…

Назад: Крылатые качели
Дальше: «Папа пришёл!»