Книга: Маньяк Гуревич
Назад: Кое-что о бартере, или Курс по психологии
Дальше: Баня. Туманные фигуры…

Писающий мальчик

К двадцати годам Гуревич уже не в силах был скрывать свою затянувшуюся девственность. Ему осточертела его монашеская шкура, он перестал смеяться скабрёзным анекдотам и не поддерживал мужских разговоров о методах охмурения телок. Знакомства с девушками, даже с теми, кто ему нравился, неизменно перетекали в идиотскую дружбу. Он был просто окружён хороводом подруг – надёжных, задушевных и понимающих… но почему-то недоступных. Возможно, потому что приступить к делу решительно у него не хватало пороху. Он заранее слишком уважал каждую новую кандидатку и слишком долго раскочегаривал паровоз. Видимо, в его интеллигентной манере себя держать и вечном желании увлечь и развлечь, обаять и восхитить, процитировать то и другое стихотворение угадывались какие-то, на деле не существующие, физические проблемы, на которые девушки не хотели нарываться. А может, как и его родной отец, они считали его странным, «пограничным типом»?

Походы в филармонию, в театры, а также хождения за три моря – по улицам, набережным и крышам любимого города – неизменно заканчивались каким-нибудь диспутом в родном подъезде симпатичной девицы. Литературным диспутом. Научным, поэтическим… или психологическим. Гуревич понимал, что пора уже просто задрать на ком-то из дискутирующих юбку. Ну, или блузку, на худой конец. Пора пустить в ход тактильные, так сказать, методы освоения реальности.

Не получалось.

Не получалось!!!

В девушке трепетный Гуревич видел, прежде всего, объект поклонения.

Однажды по маминой просьбе он отвозил чьей-то двоюродной тётке посылочку в Пушкин. В вагоне электрички увидел девушку. Вернее, так: сначала со спины отметил красивую стрижку паж, в то время модную из-за Мирей Матье, отметил, как тяжёлой волной падают волосы на стройную шейку; и цвет волос отметил, очень приятный: не то что каштановый, но и не расхожий шатенистый или русый, а… он даже мысленно попытался подобрать определение к этому оттенку: цвет карамели, вот! Какая вкусная головка! А когда, мельком обернувшись, словно почуяв его интерес, девушка рассеянно скользнула по нему взглядом, он удивился – до чего точно природа подобрала к цвету глаз этот цвет её волос: глаза тоже были цвета карамели, светло-карие, с влажной искрой, будто она только что читала про чье-то трогательное расставание.

Ну, и он увяз: девушка не была красивой, но была очень милой. Он высмотрел: обручального кольца на руке нет. Путь свободен?

Вот так всегда, думал он: когда девушка нравится, тут и вагон переполнен, и близко не подойти, а она у окна сидит, значит, надо давить того старикана рядом. Во-вторых, повода, вроде, нет – что эт я, как нахал приставучий, сунусь с бухты-барахты – позвольте представиться? Да и времени не хватит, всей поездки – минут двадцать. В-третьих…

Ладно, чего там: во-первых, во-вторых и в-третьих, у него не было таланта заводить знакомства на одной ноге. К тому же с утра на его носяре, прямо на кончике, вскочил омерзительный, какой-то даже анекдотичный прыщ.

От огорчения Гуревич просто вышел покурить в тамбур.



Тамбуры тогда в электричках были открытые, курить не воспрещалось. Он стоял, смотрел на проносящиеся тощие берёзки и думал: кому пришло в голову поэтизировать эти малокровные невыразительные деревья, когда природа России, с её могучими корабельными соснами, с её дубами, ясенями, вязами и…

…и вдруг в тамбуре возникла та самая девушка с глазами цвета карамели, с причёской паж! Гуревич страшно растерялся: у него мелькнула мысль, что она вышла к нему – поболтать, познакомиться. Может, она смелее его, дурака? Или даже не прочь развлечься? (Впрочем, на эту девушку как-то не похоже.) Хотя что здесь такого: просто заговорить – вон погода, березки-птички и прочая хрень, мало ли на свете интересных поводов к разговору. А мерзкий прыщ ненавязчиво прикрывать ладонью с сигаретой.

Но девушка прошла к двери в следующий вагон и потянула её на себя. Дверь – как искоса отметил заинтересованный Гуревич – не открывалась.

Так и сяк Карамелька пыталась прорваться в другой вагон. Но эти железнодорожные двери всегда открываются с таким железнодорожным усилием!

Вдруг она обернулась и вежливо спросила:

– Извините, молодой человек, вы не поможете открыть?

– Да-да, конечно! – вспыхнул Гуревич и бросился совершать для неё подвиги. Он тянул дверь одной рукой, потом двумя… Потом скинул с плеча сумку, выбросил сигарету в окно, упёрся ногой в косяк, взялся за ручку обеими руками, со всей силы рванул и… как морковку из грядки, выдернул из туалета писающего мужика. Тот одной рукой держал ручку двери, пытаясь защитить от посторонних глаз сей интимный процесс, другой рукой контролируя направление струи. Мужик сказал:

– Здоро́во! Какой ты сильный, пацан!

Это был ужас, позор и страшное оскорбление, нанесённое неясно – кому и неясно – кем!

Мужик снова захлопнулся, а оба они – Гуревич и девушка, – как по команде повернувшись к окну, подавленные и униженные происшествием, сурово замолчали.

После такого более близкое знакомство стало, разумеется, невозможным. Каждому хотелось разбежаться по разным вагонам, но самолюбие, или как там это назвать, не позволило Гуревичу бежать с поля проигранного боя. Они с Карамелькой стояли неподалёку друг от друга, мимо проносились строения и чахлые болотные ёлки… Гуревич прикидывал – через сколько минут позволительно ненарочито повернуться и раствориться в вагоне. Но всё же исподтишка то и дело бросал на девушку взгляды, и она казалась ему всё милее и милее: высокая, но не дылда; фигурка такая аккуратная, талия – ладонями обхватишь, ножка маленькая, туфли на танкетке; а когда наклоняет голову, карамельная волна закрывает щеку.

В какой-то момент их тайные взгляды невольно пересеклись, заметались… У обоих были сурово сдвинуты брови, как у караульных на похоронах члена политбюро. Обнаружив явный, хотя и растерянный интерес другого, они застыли… и вдруг разом прыснули и захохотали, как безумные! И будто кто дал команду «вольно!», придвинулись друг к дружке плечами и ржали до самого Пушкина, остановиться не могли.

Оборачивались к той самой двери и просто сгибались пополам.

А потом Гуревич проехал лишнюю остановку и пошёл Катю провожать. Она так по-свойски, легко и дружелюбно сама подхватила его под руку – новые туфельки жали! – что регулировать степень пылкости локтевого пожатия для Гуревича уже не составило труда.



И всю жизнь Катя приговаривала, что сосватал их «писающий мальчик». А однажды, лет тридцать спустя, он догадался спросить – случайно ли тогда она вышла в тамбур?

– Гуревич, ты что, идиот? Когда это я что делала случайно?

– В смысле… я тебе приглянулся, что ли?

– Конечно! Ты так на меня смотрел. Ну, думаю, хороший интеллигентный мальчик, глаза такие умные, но явно идиот. Надо помочь!

– Да ты что! – умилился Гуревич задним, сильно задним числом. – Так ты потому перепутала дверь в вагон с дверью в сортир, что волновалась?

– Когда это я волновалась и когда я что путала? Я знала, что там туалет. Видела, как мужик вошёл. Дала ему время расстегнуться.

– Но… Катя?!!

– А что бы ты предложил? Попросить у тебя сигаретку? Или прошествовать мимо в другой вагон? А тут – взаимодействие, экшн и катарсис. Гуревич, ты ведь пережил катарсис?

– Ещё бы! – сказал он.

– Так. Лапу с моей задницы убрал, пошёл чистить-резать лук.

Гуревич всегда очищал и резал луковицы, это была чуть ли не главная его супружеская обязанность. В своей жизни Катя плакала только от лука и душевного кино.

Назад: Кое-что о бартере, или Курс по психологии
Дальше: Баня. Туманные фигуры…