Глава 10
«Правь, Британия!»
На первый взгляд, жизнь в городе шла своим чередом: жители ходили на работу, прохожие заполняли улицы, торговали по-прежнему магазины…
И все же Рига, казалось, существовала только для немцев: лишь они непринужденно расхаживали по улицам, сидели в ресторанах и кафе, громко смеялись и разговаривали на всех углах.
Тем временем в городе шла и другая, странная и страшная жизнь. Молодых латышей насильно отправляли в Германию. Транспорт за транспортом с девушками и подростками уходил из Латвии. В застенках гестапо казнили всех, кого подозревали в симпатиях к коммунистам. Евреев убивали и сжигали в газовых камерах. Десятки тысяч евреев были замучены, казнены, сожжены, а их продолжали ловить и «обезвреживать». Коммунисты были уничтожены все до одного – об этом не раз писалось в приказах и листовках. Но коммунисты появлялись вновь и вновь, точно они были бессмертны. Заводы не давали продукции. Поезда с немецкими солдатами шли под откос. Распространялись подпольные газеты. Самолеты взрывались на аэродромах.
Рига жила двойной жизнью: одна была наружная, показная, сравнительно благополучная; другая была наполнена непрекращающейся борьбой, смертью, отчаянием и надеждой.
Но самым непостижимым в этой двойственной Риге было для меня мое собственное существование.
Впервые за все свои тридцать лет я вел образ жизни ничего не делающего рантье.
Железнов, который находился рядом со мной, был поглощен бурной и опасной деятельностью. Он исчезал по ночам и не появлялся по нескольку дней, делал множество дел и при всем этом успевал играть роль моего шофера.
В сложном механизме, каким являлось организованное антифашистское подполье, он был одним из тех, кто очень способствовал слаженной работе всего подполья.
Не знаю, было ли это врожденной способностью или у него постепенно выработались профессиональные навыки, но конспиратором Железнов был необыкновенным!
Он ускользал от гестаповских ищеек с удивительной ловкостью. Не скажу, что гестапо держало меня и мою квартиру под неослабным надзором, но интерес ко мне со стороны полиции, разумеется, не ослабевал никогда. Тем не менее Железнову удавалось создавать у нее впечатление, что он всецело поглощен лишь специфическими делами английского резидента Блейка.
О том, что делал Пронин, я говорить не берусь. Но если Железнов изо дня в день участвовал в делах, требовавших от него исключительной смелости и ловкости, Пронин, я думаю, делал еще больше.
А я в это время неторопливо вставал по утрам, пил кофе, встречался с Янковской, фланировал по улицам.
Я старался поменьше привлекать к себе внимания, боялся выдать себя, и мне казалось, что я совсем не гожусь в актеры.
Иногда мы с Янковской ездили в гости ко всяким негодяям, которых давно пора было расстрелять. Время от времени я принимал своих девушек, снабжавших меня недорогой информацией. Впрочем, девушки отсеивались, они заходили все реже и реже, я не проявлял большого интереса ни к их сообщениям, ни к ним самим…
Да, такова была внешняя сторона жизни, и если бы рядом не находился Железнов, если бы я не сознавал, что где-то поблизости находится Пронин, если бы мне не была ясна вся шаткость и зыбкость собственного моего положения, я бы мог вообразить себя персонажем какого-нибудь мещанского романа, перенесенным волею автора в прошлый век…
За этот год я крепко подружился с Железновым, стал называть его Виктором, а он меня Андреем; мы были погодки, и в главных своих направлениях жизнь наша текла одинаково.
Сын питерского рабочего, погибшего на фронте в бою против Юденича, Виктор Железнов еще подростком познакомился с Прониным. После гибели отца тот как бы взял над мальчиком шефство. Виктор учился, очень много учился, – на этот счет Пронин был суров. Получив образование, Виктор, всегда чуточку влюбленный в своего опекуна, пошел на работу в органы государственной безопасности, и в ранней юности и в последующие годы Пронин во всем был для него примером.
Меня интересовала история появления Пронина в Риге, и Железнов, хоть и не очень подробно, рассказал мне об этом.
Когда командование решило заслать Пронина в тыл к гитлеровцам, план переброски вырабатывал он сам.
В часть он прибыл под фамилией Гашке; о том, кто это на самом деле, знали только командир, комиссар полка да командир роты, в которую был назначен Гашке. Пронин ждал подходящего случая. Таким он посчитал день, когда осколком снаряда был убит начальник штаба полка. Так как на эти же дни был намечен отход группы наших войск на новые позиции, Пронин получил приказы, которые через два дня должны были устареть, хорошенько запомнил дислокацию войск, которая через два дня должна была измениться, и собрался в путь.
Проводить «перебежчика» прибыл начальник разведотдела армии.
На тот случай, если бы у немцев оказался на нашей стороне какой-нибудь осведомитель, в целях полной дезинформации был пущен слух, что Гашке проник в штаб полка, убил начальника штаба и похитил секретные документы.
Выждав, когда в постоянной перестрелке между противными сторонами наступало недолгое затишье, начальник разведотдела и Пронин вышли на линию расположения роты.
Они стали за кустами жимолости. Пронин в последний раз измерил глазами расстояние, которое ему предстояло пробежать, пожал своему провожатому руку – в его лице он прощался со всем тем, ради чего шел рисковать своей жизнью, – шагнул было из-за кустов, и в этот миг немцы снова открыли стрельбу.
Нет, не по перебежчику, его они не успели еще увидеть, и, однако, один из выстрелов поразил Пронина.
Он покачнулся и прислонился к ветвям жимолости, которые не могли служить никакой опорой.
– Вы ранены? – тревожно воскликнул начальник разведотдела, хотя это было очевидно без слов.
– Кажется, – сказал Пронин. – Где-то под ключицей…
– Ну, в таком разе пошли в госпиталь, – предложил начальник разведотдела. – Операция отменяется.
– Ни в коем случае! – возразил Пронин. – Надо идти.
– А как же рана? – спросил начальник разведотдела.
– А может, она и послужит мне лучшей рекомендацией, – сказал Пронин. – Вы сами видите, обстановка не для госпиталя!
– Не советую, товарищ Пронин, – сказал начальник разведотдела. – Может, еще и кость задета…
– Ничего, сегодня командую я, разведчик должен уметь пользоваться обстоятельствами, рискну, – сказал Пронин. – Кланяйтесь там…
Он поморщился, отстранил от себя ветку с багровыми волчьими ягодами, рванулся и побежал в сторону противника.
С нашей стороны по перебежчику, разумеется, открыли стрельбу; стреляли, как это заранее было приказано, холостыми патронами, хотя для Пронина риск все равно был большой: и с той и с другой стороны кто-нибудь всегда мог пустить настоящую пулю.
Немцы сразу поняли, кто к ним устремился, и прекратили обстрел.
Остальное было понятно. Пронину удалось осуществить свой замысел. Он упал перед самыми позициями немцев, обессиленный, истекающий кровью, счастливый, что добежал до «своих».
В нем погиб талантливый актер, в этом я убедился, наблюдая его в госпитале.
С самим Прониным за всю зиму я встретился всего лишь один раз, да и это свидание навряд ли состоялось бы, если бы Эдингер не поставил меня, что называется, в безвыходное положение.
Да, Эдингер становился все настойчивее, все чаще и чаще требовал он от меня реальных доказательств моего сотрудничества с немцами. От меня ждали многого и поэтому относились ко мне с известной снисходительностью, но в конце концов я должен был предъявить свою агентурную сеть и свои средства связи, именно это и должно было быть моим вкладом в фирму, именовавшуюся «Германский рейх».
Как и ожидалось, Эдингер припер меня к стене.
– Милейший Блейк, вы злоупотребляете нашей снисходительностью, – сказал он, пригласив меня как-то к себе. – Но больше мы не намерены ждать. Мы понимаем, что вашу агентуру надо подготовить для новых задач, серьезных агентов не перебрасывают из рук в руки, точно мячик, но ваши связи с Лондоном мы хотим теперь же взять под свой контроль. Я желаю, чтобы вы предъявили нам свою рацию. В среду, или, скажем, в четверг вы дадите нам это доказательство своего сотрудничества, или мне придется переправить вас в Берлин…
Вечером я сообщил об этом требовании Железнову.
– На этот раз господин обергруппенфюрер от вас, пожалуй, не отвяжется, – сказал Виктор. – Доложу начальству, что-нибудь да придумаем.
На следующий день Виктор передал, что Пронин хочет со мной встретиться и назначает свидание в кинотеатре «Сплендид».
Я пришел в назначенный день на последний сеанс (в это время всегда бывало мало публики: для хождения по городу после десяти часов требовались специальные пропуска), взял билет – двадцатый ряд, справа, – и ряд и сторона были названы заранее. Зал погрузился в темноту, сеанс начался; минут через двадцать кто-то ко мне подсел.
– Добрый вечер, – тихо сказал Пронин. Он крепко пожал мою руку. – Ну, что случилось? Какую еще там рацию требует от вас Эдингер?
Я повторил все, о чем уже рассказывал Железнову, и со всей возможной точностью изложил свой разговор с Эдингером.
– Н-да, – задумчиво протянул Пронин, выслушав мой рассказ. – Предлог для отлучки придуман неплохо, но нетрудно было предвидеть, что немцы заинтересуются рацией…
Судя по его тону, мне показалось, что Пронин укоризненно покачал головой, хотя я и не видел его в темноте.
– Однако вам нельзя выходить из игры, придется бросить им эту подачку, – проговорил он. – Надо тянуть с немцами как можно дольше и ждать, ждать…
– Чего? – спросил я, подавляя возникающее раздражение. – Не кажется ли вам, что я напрасно провожу время? Вокруг меня все бурлит, я чувствую, какой интенсивной жизнью живет Железнов, в то время как меня держат в состоянии какого-то анабиоза.
– Не тревожьтесь, анабиоз скоро кончится… Спрашиваете, чего ждать? Видите ли, терпение – одна из главных добродетелей разведчика, хотя терпеть бывает иногда ох как трудно! Это только в кино да в романах разведчики непременно участвуют в приключениях, на самом деле они иногда годами выжидают, пока узнают какую-нибудь тайну.
– Но так можно ждать, ждать и ничего не дождаться, – возразил я.
– Да, можно и не дождаться, – немедленно согласился Пронин. – Но это уже не ваша забота. Вам приказано ждать, и ваше дело – ждать. Будьте Блейком. Как можно лучше играйте роль Блейка. Проникните в его подноготную, изучите каждую книжку, каждую бумажку, каждую половицу в его квартире. Будьте Блейком и ждите. Это все, что я могу вам сказать. В один прекрасный день жизнь раскроет нам тайну Блейка. Это могло бы показаться случайностью, если бы мы не ждали этого случая в течение трехсот шестидесяти четырех дней. И возможно, в один из этих дней его агентура окажется в наших руках.
Он еще раз пожал мне руку.
– Так вот… – Даже здесь, в темноте, в отдалении от других зрителей, он не называл меня по имени. – Возвращайтесь – и побольше выдержки. Вы сами понимаете, что находитесь на острие ножа. Но приходится балансировать. Слишком велик выигрыш, чтобы стоило отказаться от борьбы. Наберитесь терпения, что-нибудь придумаем. Завтра Железнов передаст вам команду. Спокойной ночи!
Он отодвинулся и исчез в темноте так же, как расплывались передо мной на экране кадры какого-то детективного фильма.
Странное дело, хотя я в течение всей зимы совершенно не видел Пронина, если не считать этой пятиминутной встречи, у меня все время было ощущение, точно он находится где-то поблизости от меня. Впрочем, так оно и было в действительности; ощущение того, что в случае нужды, в исключительных обстоятельствах я всегда могу обратиться к нему за советом и получить от него помощь, делало меня самого более уверенным и решительным.
На другой день Железнов велел мне сказать Эдингеру, что рацию тот получит; от меня требовалось только оттянуть встречу с Эдингером на неделю.
Я так и поступил.
– Господин обергруппенфюрер, вы получите то, что хотите иметь, – сказал я ему по телефону. – Но я не могу сейчас покинуть Ригу, я прошу отложить нашу поездку на неделю.
– Хорошо, господин Берзинь, пусть будет по-вашему! – угрожающе ответил Эдингер. – Но помните, мое терпение истощается, больше вы не получите отсрочки ни на один день.
Я передал ответ Эдингера Железнову, и тот удовлетворенно вздохнул.
– Не беспокойтесь, Пронин не подведет!
И действительно, через четыре дня после моего свидания с Прониным Виктор подошел ко мне и сказал:
– Все в порядке, рацию можно предъявить. В воскресенье осмотрим ее сами, а в среду свезете Эдингера.
В воскресенье мы поехали на взморье.
Был серенький день, в небе клубились сизые тучи, с моря подувал неприятный холодный ветерок.
Мы ехали по невеселой, заснеженной дороге, мимо необитаемых дач, хозяева которых были разметены ветром войны в разные стороны.
– Кажется, за мной снова установлена слежка, – высказал я Железнову свое предположение. – Эдингер вот-вот готов сорваться.
– Вы не ошибаетесь, хотя он никогда не обходил вас своим вниманием, – согласился Железнов. – Он боится, как бы вы вообще не замели следов к своей рации.
– Значит, за нами следят? – спросил я.
– Разумеется, – подтвердил Железнов. – Ну и пускай. Доставим немцам удовольствие перехитрить английского разведчика.
Перед одной из самых унылых и невзрачных дач Железнов остановился.
Вдалеке на дороге маячила неподвижная фигура какого-то долговязого субъекта.
Железнов, не обращая на него внимания, распахнул незапертую калитку.
– Входите и запоминайте все, запоминайте каждую мелочь, запоминайте как можно внимательнее! – предупредил он меня. – Эдингер должен сразу почувствовать, что все здесь для вас привычно.
Мы подошли к веранде, Железнов достал из кармана ключи, отпер наружную дверь, потом дверь, ведущую с веранды в дом. Внутри дача казалась не такой уж заброшенной: простая мебель аккуратно стояла по местам, словно комнаты были покинуты своими жильцами совсем недавно.
Из кухни спустились в погреб. Железнов повернул выключатель, вспыхнула электрическая лампочка, он отодвинул от стены большую бочку, обнаружилась дверка, ведущая в соседнее помещение.
Мы проникли туда, и на большом ящике, сколоченном из толстых досок, я увидел радиопередатчик.
– А антенна? – поинтересовался я.
– Видели петуха над входом? – в свою очередь спросил меня Железнов. – Его хохолок из металлических прутьев, торчащих в разные стороны?
– Слабая маскировка, – заметил я. – Как же это немцы не обнаружили ее до сих пор?
– Они и не могли обнаружить, – объяснил Железнов. – Этот петух сидит на крыше всего второй день.
– Так ведь немцы это тоже заметят?
– Петуха заметили бы, но пустые крыши не запоминаются, – пояснил Железнов. – Эдингер, конечно, упрекнет своих сотрудников в ротозействе… – Он кивнул на рацию. – Умеете на ней работать?
– Более или менее, – признался я. – Любительски.
– Достаточно, – сказал Железнов. – Можете сообщить своему шефу, что с вами говорят дважды в месяц, каждое четырнадцатое и двадцать восьмое число, от четырнадцати до пятнадцати, на волне одиннадцать и шесть десятых. Ваши позывные: «Правь, Британия!» – и в ответ продолжение. Знаете гимн англичан? «Британия, правь над волнами!» Иван Николаевич сказал: не надо оригинальничать, чем проще, тем достовернее. И не вздумайте сказать, что вы непосредственно связываетесь с Лондоном, вы говорите с резидентом Интеллидженс сервис, находящимся в Стокгольме.
– Но ведь от меня потребуют код? – спросил я.
– Будет и код, – согласился Железнов. – За три дня вам придется основательно его выучить.
Уходя, Железнов извлек из кармана небольшой пульверизатор и распылил перед дверьми какой-то порошок.
– Зачем это? – удивился я.
– Пыль, цемент, – объяснил Железнов. – Вернувшись сюда, вы сразу узнаете, был ли здесь кто-нибудь после нас.
Мы вышли. Ничто не нарушало унылого спокойствия зимнего дня в опустелом дачном поселке. Только долговязый субъект переместился поближе к нашей даче.
Мы сели в машину, и Железнов с пренебрежительным равнодушием поехал прямо на незнакомца, заставив его поспешно отскочить в сторону.
На следующий день я позвонил в гестапо.
– Господин обергруппенфюрер, это Берзинь, – назвался я. – Вам угодно прогуляться со мной в среду за город?
– В среду или в четверг? – почему-то переспросил Эдингер.
– Мне кажется, среда более приятна для разговоров, – ответил я.
– Хорошо, пусть будет в среду, – согласился он.
Это был довольно торжественный выезд: впереди два мотоциклиста, затем лимузин Эдингера, в котором находились Эдингер, я и еще двое гестаповцев, как выяснилось в дальнейшем, инженер, специалист по связи, и радист, и, наконец, сзади открытая машина с охраной.
В продолжение всей дороги Эдингер самодовольно молчал, но, подъезжая к даче, внезапно обратился ко мне:
– Не указывайте мне местонахождения своей рации, Блейк…
По всей вероятности, ему очень хотелось поразить меня. Утверждающим жестом он указал на дачу с железным петухом.
– Здесь?
Кажется, я неплохо разыграл свое изумление, потому что у Эдингера вырвался довольный смешок.
– Видите, Блейк, нам все известно, – самодовольно произнес он. – Я лишь хотел проверить, насколько вы правдивы. – Он подошел к калитке и пригласил меня идти вперед. – Показывайте.
Я открыл двери и посмотрел под ноги: не было никаких следов, но и не было пыли; кто-то, кто был здесь после Железнова и меня, подмел пыль, уничтожая свои следы.
Мы прошли в кухню, спустились в погреб, я сдвинул бочку, и мы очутились перед передатчиком.
Я слегка поклонился Эдингеру.
– Прошу вас. – И не преминул слегка его упрекнуть: – А вы еще сомневались во мне!
Эдингер обернулся к инженеру:
– Ознакомьтесь, господин Штраус.
Инженер наклонился, радист подал ему отвертку, он быстро отвинтил какую-то деталь, осмотрел, заглянул еще куда-то. Все это делалось очень быстро, квалифицированно, со всем знанием предмета.
– Да, господин обергруппенфюрер, это английский аппарат, – подтвердил он. – Изготовлен на Острове.
– Тем лучше, – одобрительно сказал Эдингер и обратился ко мне: – Когда вы на нем работаете?
– Дважды в месяц, – объяснил я. – Четырнадцатого и двадцать восьмого, от четырнадцати до пятнадцати, одиннадцать и шесть десятых.
– О, вы совсем молодец! – похвалил меня Эдингер. – Теперь я понимаю, почему среда приятнее четверга. Сегодня четырнадцатое.
Он взглянул на часы, позвал радиста:
– Пауль!
Взглянул на меня:
– Позывные?
– «Правь, Британия!» – сказал я.
– Отзыв?
– «Британия, правь над волнами!»
– Отлично, – сказал Эдингер. – Сейчас тринадцать сорок. Благодарю вас, господин Берзинь, за то, что вы выбрали такое подходящее время. Ганс, к аппарату! Слышали позывные… И затем переходите на прием.
Потянулись минуты томительного ожидания.
Ганс работал.
Я, конечно, понимал, что в этот день все было предусмотрено с обеих сторон, но все же облегченно вздохнул, когда заметил, что Ганс услышал ответ…
Эдингер властно указал мне на аппарат:
– Говорите!
Я стал вести разговор с помощью изученного мною кода, разговор от имени Блейка, о каких-то текущих делах, о положении в Риге, о всяких слухах, побранил немцев…
Эдингер и его сотрудники напряженно прислушивались и всматривались в меня.
– Это Лондон? – спросил Эдингер, когда я закончил разговор.
– Нет, Стокгольм, майор Хавергам, – объяснил я. – Резидент нашей службы, через него я связываюсь с Лондоном.
– Молодец, Берзинь! – еще раз похвалил меня Эдингер. – Порядка ради мы попытаемся запеленговать вашего Хавергама, но, я вижу, вы ведете честную игру…
В Риге он потребовал от меня код, и я по памяти написал у него в кабинете большинство условных обозначений, а затем, спустя день, привез ему аккуратно переписанную табличку.
– Отлично, Блейк, – одобрил обергруппенфюрер. – Теперь мы сами будем связываться с вашим Хавергамом, очередь за агентурной сетью. Если она будет того стоить, вы получите железный крест.
«Или пулю в затылок, – подумал я. – Кто знает, захотите ли вы и дальше возиться с Дэвисом Блейком!»
– Эту сеть не так просто подготовить к передаче, – уклончиво сказал я. – Но я постараюсь.
Однако Эдингер был так доволен моим подарком, что я мог еще какое-то время тянуть с передачей агентуры.
Что касается рации, мне больше не пришлось ее видеть; не знаю, что уж там передавали и принимали немцы, но, судя по тому, что Эдингер не высказывал мне никаких претензий, «майор Хавергам» находился на должной высоте. Тогда это меня даже слегка удивляло, и только впоследствии я убедился, что все, что ни делал Пронин, всегда делалось серьезно, основательно и так, чтобы никого и ни в чем нельзя было подвести.
Но, пожалуй, за исключением этого эпизода моя личная жизнь в течение всей зимы текла на редкость монотонно. Я действительно пытался обнаружить тщательно законспирированную агентурную сеть Блейка, и мои усилия не могли ускользнуть от внимания гестапо. Эдингер, считая, что я работаю на него, набрался до поры до времени терпения. Но мне тоже приходилось запастись терпением в ожидании благоприятного стечения обстоятельств, и если бы не вечера, которые я иногда проводил с Железновым, я бы ощущал свое одиночество очень остро.
Что касается времени, проведенного мною в Риге вместе с Виктором, его мне не забыть никогда.
Может быть, именно в Железнове наиболее полно отразилось все то, чем наделило людей наше советское общество: железная воля, непреклонность в достижении поставленной перед собой цели, неумение идти ни на какие компромиссы и в то же время удивительная мягкость души, необыкновенная скромность и пренебрежение своими личными интересами.
По отношению ко мне он был внимателен, деликатен, заботлив, трудно было найти себе лучшего товарища.
Помню, как-то сидели мы с Железновым вечером дома. Янковская только что ушла, поэтому Виктор мог без церемоний попить со мной чаю.
Где-то шли бои, где-то лилась кровь наших братьев, в самой Риге ни на мгновение не прекращалась невидимая ожесточенная борьба с гитлеровцами, но в комнате, где мы находились, все было спокойно, тихо, уютно, все настраивало на мирный лад.
И вдруг Виктор, закинув руки за голову, мечтательно сказал:
– До чего же мне хочется побывать сейчас на партийном собрании, на самом обыкновенном собрании, где обсуждаются самые обыкновенные вопросы!
С каким-то сыновним вниманием относился он к Марте; впрочем, привязался к Марте и я. Она была простой, хорошей женщиной, которая работала и у Блейка, и у других, у кого служила еще до Блейка, просто из-за куска хлеба; всей своей жизнью была она связана с трудовой Ригой, и, так как многие ее близкие пострадали от гитлеровцев, она, догадываясь о том, что и я и Виктор не те, за кого мы себя выдаем, относилась к нам с симпатией и все больше и больше становилась для нас близким и родным человеком.
Гораздо сложнее складывались мои отношения с Янковской.
Можно сказать, что она относилась ко мне даже неплохо, оберегала меня, подсказывала, как вести себя с немцами, регулировала мои отношения с Эдингером и старалась сблизить с Гренером, – во всяком случае, делала все, чтобы никто не усомнился в том, что я Блейк. Многое, слишком многое связывало ее с этим человеком!
Шпион, резидент английской разведки, Блейк собирал в Прибалтике военную информацию, собирал для того, чтобы в случае возникновения пожара, в случае столкновения Германии с Советским Союзом Великобритания могла бы таскать из огня каштаны…
Свои обязанности он выполнял, должно быть, неплохо, судя по деньгам, которые перешли от него ко мне, но было, по-видимому, еще что-то, что он должен был сделать или делал и почему английская разведка решила законсервировать его в Риге на время войны и почему обхаживала его немецкая разведка; помимо текущей работы, он служил еще, если можно так выразиться, политике дальнего прицела.
И должно быть, слишком выгодна была эта игра, если Янковская после смерти Блейка не хотела из нее выходить. Думаю, что именно поэтому она, с одной стороны, подогревала ко мне интерес нацистов, а с другой – подавляла возникавшее против меня раздражение.
Но думаю также, что Янковская не ограничивалась тем, что играла роль моей помощницы; она, несомненно, была непосредственно связана с немецкой разведкой и выполняла какие-то ее поручения; об этом, несомненно, свидетельствовала ее близость с Гренером.
Это был небезызвестный ученый, книги которого имели хождение за пределами Германии. По своему характеру он был экспериментатором и обладал непомерным честолюбием; ради его удовлетворения, ради внешнего блеска он готов был манипулировать фактами так, чтобы произвести наибольший эффект и поразить современников своей талантливостью. Ученый в нем сочетался с актером; вероятно, эта особенность его характера и сблизила его с нацистами. Гренер пользовался личным покровительством Гитлера; они должны были нравиться друг другу: и тот и другой были позерами и страдали неукротимым тщеславием.
Что понесло Гренера из Берлина в Ригу, трудно было понять. В Берлине он высокопарно заявил, что желает находиться на аванпостах германского духа; формально он числился всего лишь начальником громадного госпиталя, фактически был царьком всех лечебных учреждений в оккупированных областях на востоке. Но и находясь на этих аванпостах, он похвалялся, что даже в Риге не прекращает своей научной работы.
Он был самонадеян, сух и сентиментален, любил музыку и цветы и любил, чтобы его считали добрым.
Он никогда не осуждал фашистских зверств, он как бы не слышал ничего ни о массовых расстрелах, ни о лагерях смерти; когда в его присутствии оправдывали жестокость немецких войск или истребление «низших» рас, он становился глухим, делая вид, что парит где-то в эмпиреях и интересуется только отвлеченной наукой. Но тем не менее в Риге упорно говорили о том, что профессор Гренер спас от уничтожения немало детей.
Иногда среди приговоренных к смерти женщин появлялись сотрудники профессора Гренера и забирали у них детей. Самых здоровых и самых красивых… Что тут можно было сказать? Профессор Гренер не мог спасти всех. Красота часто спасала людей, на то она и красота! Слухи о том, что на даче Гренера устроен чуть ли не настоящий детский сад, ходили и среди нацистов, и среди их жертв. Нацисты снисходительно усмехались: старый чудак, прихоть ученого. Матери же детей, взятых у них сотрудниками Гренера, благословляли профессора; возможно, что его имя было последним словом надежды, которое они произносили перед смертью.
Гренер был мне неприятен, уж слишком высоко поднимали его нацисты, но многое я был склонен ему извинить за этих детей, каким бы там он ни был честолюбцем, он все же оправдывал высокое звание врача!
Янковская часто бывала у него и иногда брала меня с собой.
Этот старый журавль был явно к ней неравнодушен; как только Янковская появлялась в его апартаментах, он начинал вышагивать вокруг нее на своих длинных ногах, предлагал ей ликеры и играл для нее на рояле.
Помимо квартиры в городе, Гренеру была отведена большая дача, принадлежавшая в прошлом какому-то латвийскому богачу. Гренер говорил, что дача нужна ему для научной работы. Во всяком случае, он не только пользовался дачей сам, но и устроил там свой детский сад, и эта отдаленная дача действительно была, пожалуй, наилучшим местом для спасенных им сирот.
Я на этой даче не бывал, но Янковская ездила иногда туда вместе с ним. Не знаю, насколько она была близка с Гренером, но, во всяком случае, вела она себя у него как хозяйка.
Сама она жила в гостинице, и ее домашний быт походил на быт небогатой артистки, приехавшей на непродолжительные гастроли; она мало бывала дома, почти не имела вещей, жила так, словно вот-вот соберется и навсегда покинет свое временное обиталище.
Иногда я находил возле ее дверей какого-то смуглого субъекта; в первый раз я не обратил на него внимания: мало ли всевозможных личностей околачивается в гостиничных коридорах; но когда увидел и во второй раз, и в третий, и в четвертый, я спросил Янковскую:
– Что это за тип сторожит у ваших дверей?
– Ах, этот… – Она кивнула, как бы указывая на него сквозь стену. – Это мой чичисбей: он оберегает и меня, и тех, кому я покровительствую.
Ее ответ, как обычно, ничего не объяснил, но, во всяком случае, подтвердил, что у Янковской были какие-то дела и знакомства, о которых я не имел понятия.
Я вообще мало что о ней знал. Я пытался ее расспрашивать, она скупо рассказывала. Отец ее был мелкий помещик, у них в деревне были только дом и сад, больше ничего. Отец кончил Краковский университет, по образованию он был филолог. Он служил в Варшаве учителем. В имение ездил только летом, как на дачу. Мать умерла, когда девочке исполнилось пять лет. От горя отец осмелел, стал всюду ходить, выступать, стал заниматься политикой. Он так много говорил о трудностях жизни, что к нему стали прислушиваться. Принялся писать в газетах. Его стали читать. Он говорил о Польше, как о жене, не позволял сказать о ней ни одного плохого слова. Он был безвреден и привлекал к себе внимание. Такие люди нужны в каждом парламенте. Его выбрали в сейм. Тогда он стал говорить слишком много. Его следовало сделать министром или избавиться от него. Его сделали дипломатом. Ведь он был филолог и знал языки. Янковская объехала с отцом множество стран. Отец принялся изображать из себя аристократа. Стал играть в карты… Тут Янковская что-то не договаривала. Должно быть, он продал какой-то государственный секрет, сделался агентом какой-то иностранной разведки, вероятнее всего английской: Англия всегда интересовалась Польшей. Потом он как-то странно умер. Внезапно, не болея перед смертью. Янковской было тогда восемнадцать лет. Она осталась без денег, без дома, без единственного близкого ей человека. За границей среди знакомых отца было немало «друзей» Польши. Они посоветовали Янковской вернуться на родину и осведомлять их обо всем, что там происходит. Они поддержали ее материально. Она была умна и смела и не дорожила собой. Она вела свободный и независимый образ жизни. Она нравилась мужчинам и расчетливо соглашалась сближаться с теми из них, от которых могла узнать что-либо интересующее ее друзей. После того как в 1939 году Польша была порабощена гитлеровцами, Янковская эмигрировала в Лондон. В 1940 году она приехала в Ригу помогать Блейку…
Связно о себе Янковская не рассказывала никогда, в жизни ее было много тайн, о которых она предпочитала ничего не говорить, многого она не договаривала, но постепенно, от случая к случаю, от фразы к фразе, я представил себе ее жизнь. Жизнь авантюристки!
Впрочем, это жизнеописание, воссозданное мною по ее рассказам, вызывало у меня некоторые сомнения…
Люди, подобные Янковской, умеют представляться кем угодно! С равным успехом она могла оказаться обруселой англичанкой, ополяченной француженкой или латвийской шведкой.
В тот день, когда события, участником которых мне довелось быть, стали разворачиваться со стремительной быстротой, как в каком-нибудь приключенческом романе, Янковская напомнила мне о моих волосах:
– Вы опять начинаете темнеть, – заметила она. – А вам не следует забывать о своей наружности.
Пришлось, как обычно, прибегнуть к испытанному средству многих неотразимых блондинок.
Когда я высох и порыжел, она пригласила меня поехать к Гренеру.
Выполняя указания Пронина, я никогда не отказывался от таких посещений.
У Гренера собиралось лучшее немецкое общество тогдашней Риги.
На этот раз было не очень много народа. Кто-то играл в карты, кто-то закусывал, сам Гренер то музицировал, то ухаживал за Янковской.
Время проходило спокойно и даже безмятежно. Все держались так, точно такая жизнь будет продолжаться вечно.
Я стоял у рояля, перелистывал ноты и прислушивался к разговорам.
Вдруг в гостиной появился эсэсовский офицер.
Он подошел к хозяину дома и негромко что-то ему сказал.
Гренер побледнел, я это сразу заметил. Он вообще был бледный, желтоватый, его лицо отсвечивало старческой желтизной, и, несмотря на это, он заметно побледнел.
Он как-то судорожно дернулся, приблизился к Янковской, взял за руку, отвел на середину комнаты и что-то прошептал…
Мне показалось, что я разобрал слово «шеф».
Потом Гренер подошел к авиационному генералу, сидевшему за картами, прошептал что-то ему.
Тот немедленно поднялся и, не прощаясь, ничего не объясняя своим партнерам, тотчас пошел из комнаты.
Гренер развел руками и улыбнулся гостям:
– Извините, господа, но меня срочно вызывают к тяжелобольному…
Он всех выпроводил очень скоро.
Мы остались втроем – он, Янковская, я.
Он вежливо обратился к Янковской:
– Вы поедете со мной?
Она утвердительно наклонила голову.
– Я только переоденусь, – сказал он и пошел журавлиным своим шагом прочь из комнаты; через две минуты он появился в синем штатском пальто.
– Что случилось? – спросил я Янковскую, воспользовавшись минутным отсутствием Гренера.
– Хозяин! – серьезно сказала она. – Прилетел хозяин!