Трудно было искать священства в советское время, доподлинно зная, что одни священники расстреляны, другие – в ссылке, третьи участи своей ждут. У меня все было проще – я восхищался архиереем, который службами, наставлениями, молитвами и постом освящал весь свой жизненный путь.
Протоиерей Владимир Тимаков (род. 1929) – настоятель храма преподобных Зосимы и Савватия в Гольянове (с 1990), настоятель храма великомученика и целителя Пантелеймона при ЦКБ РАН «Узкое» (Москва). В 1955 году рукоположен в сан священника. С 1955 по 1984 год служил в храме святителя Николая в Кузнецах в Москве, в 1984 году переведен в храм Тихвинской иконы Божией Матери в Алексеевском (Москва). Кандидат богословия, почетный доктор богословия.
– Отец Владимир, расскажите, пожалуйста, о своем детстве, семье, воспитании.
– Помнить себя начал я лет с двух. Потому утверждаю это, что в возрасте трех с половиной лет из деревни, в которой я родился, меня увезли в Каменку-Белинскую (райцентр). С детством же моим у меня связано несколько ярчайших воспоминаний; помню их так ясно, будто происходило все только вчера. Опишу свой первый сознательный визит в Божий храм в селе Кевда (в двенадцати километрах от нашей деревни). Приехали мы туда в таком составе: мама, сестра, ныне здравствующая (на семь лет старше меня – сейчас ей девяносто один год – и поныне от всех недугов лечит себя земными поклонами), я и мой брат Алексей, мальчик, прямо сказать, «не от мира сего». Лично я не помню ни его капризов, ни строгости ко мне, ни единого скандала, который бы он учинил по отношению к кому-либо. Не делал он этого не из трусости, не из угодничества, а исключительно потому, что с достоинством всегда себя вел. Как-то в игре брату как капитану команды обманом подсунули детишек. Во встречной же команде «случайно» оказались взрослые парни. Команда брата проиграла, но и в проигрыше он вел себя с необыкновенным достоинством. В сравнении с ним я выглядел последним сорванцом. Но вот необъяснимость: брат остался на кровавых полях войны, я же и поныне привитаю здесь, в земной юдоли.
Но возвращусь к описанию. Нас, детишек, привезла мама к священнику упомянутого села и усердствовала над тем, чтобы священник обратил внимание на ее любимцев – моих сестру и брата. Священник же почему-то изрек: «Эти-то ладно… вот у вас растет!» – и указал на меня. Я же был сорванцом из сорванцов. Мама этому весьма удивилась и к его словам отнеслась скептически. «Странно… – потом рассуждала она вслух, – а говорят еще, что он прозорливый!»
– Ваша мама, Мария Васильевна, была глубоко верующая. От нее вы переняли веру?
– Не скажу, что всецело от нее воспринял я веру, но и не без ее помощи. Вы знаете, конечно, слова Христа: «Не бывает пророк приятен в отечестве своем и в дому своем». В плену этого убеждения был и я. «Что понимает она в науке?» – говорил я себе. Правда, необходимо отдать ей должное: она молилась по ночам. Еще она очень хорошо пела. Все это – следствие пребывания ее в монастыре. Ее сестра Татьяна, моя крестная, была инокиней, насельницей монастыря, расположенного где-то вблизи Каменки-Белинской. Каждое лето мама приезжала в монастырь к сестре. Там, по-видимому, было очень хорошее пение, которое мама слушала с упоением. В том и загадка вся: не имея музыкального образования, сложнейшие сольные номера знаменитых композиторов мама исполняла потрясающе красиво и с музыкальной точки зрения безупречно.
Она была простой крестьянкой, однако я позволю себе сказать кое-что о ее «неграмотности»: по приезде из деревни в райцентр (город Каменка-Белинская) какое-то время мы жили при школе, где работал мой отец. Как-то он срочно понадобился директору. Телефоны тогда были редкостью, поэтому директор лично пожаловал в наше жилище. Дав указания отцу, он повернулся к выходу. Стена с входной дверью вся была увешана иконами, среди которых особо выделялся Господень Крест. Прославленный директор, награжденный орденом Ленина, увидев иконы, просто оторопел (шел 1937 год, объявленный безбожным). Оправившись от шока, он повернулся к отцу и строго спросил: «Что это?» Отец молчал. Мама же размеренным шагом с достоинством прошла мимо директора и, встав между стеной с иконами и директором, сказала: «Сергей Иванович (так его звали), вы что, забыли? Это – иконы и крест!» Произнесла это она столь убедительно, с таким достоинством, которого дотоле я в ней не замечал. После этих слов директор выскочил из квартиры как ошпаренный. Учитывая страшные атеистические годы, я поступок мамы расцениваю ныне как исповедничество. Потому и говорю, что формирование моей личности обходилось не без ее участия.
Однако решающую роль сыграла мама в одну из наших поездок в Пензу, что фактически изменило всю мою дальнейшую судьбу. Было это на Пасхальной седмице 1944 года. В Пензе, войдя в храм, мы были поражены неожиданностью – там служил архиерей епископ Кирилл (Поспелов). Облачен он был в изумительный саккос, который был повторением патриаршего саккоса – красного бархата, с золотом. Никогда не видел я ничего подобного. Потому молился я тогда не на иконостас и иконы, а на архиерея. Это-то и не ускользнуло от мамы. Епископ Кирилл обычай имел после службы всех до единого благословлять. Мама со мною подошла к архиерею под благословение и вдруг спросила: «Владыка! А не нужен ли вам мальчик?» (Явное свидетельство ее знакомства с архиерейской службой.)
«Мальчики-то мне очень нужны, – сказал архиерей, – вот только не знаю, имею ли я право на то, чтобы они прислуживали мне на богослужении. Я узнаю и тогда скажу». Жили мы за восемьдесят километров от Пензы, посему наш следующий приезд в храм пришелся то ли на Преполовение Пятидесятницы, то ли еще на какой-то другой праздник, помню только, что было это еще на пасхальных днях. Подходим к архиерею; увидев нас, он говорит: «Где ж вы были? Я так вас искал!» Тут все и решилось. Владыка сразу же взял меня к себе келейником и назначил первым иподиаконом (чистая катастрофа!). Что понимал я в богослужении, придя «от сохи»?
– А отец ваш, Александр Михайлович, тоже был верующим?
– Отец мой был верующим, но ровно настолько, чтобы, садясь за стол, молиться, равно как и, вставая из-за стола, он молился. Мать-то крепко была воспитана в церковном духе. Отец же – крестьянин, потом рабочий, соответственно, и молился «по рабоче-крестьянски», не задаваясь вопросами, не мучаясь проблемами. Бога он чтил. Нечто неожиданное открыл я для себя в зрелом возрасте, и это поразило меня: я никогда не слышал от него никакой ругани. Самое крепкое его ругательство, которое в сердцах он мог произнести: «Волк бы тебя не ел!» В общем-то весьма забавная ругань – даже волк должен гнушаться тобой! Другой ругани я от него никогда не слышал. Это не значит, что я выгораживаю его. Его я очень любил, но он меня, однако, не всегда гладил по головке. Иногда вваливал, но всегда за дело!
– То есть вы из крестьянской семьи?
– Да. Но потом, когда мы переехали из деревни в город, отец завхозом работал.
– Я знаю, что ваша супруга, Фаина Николаевна, из семьи священника.
– Да, отец, Николай Георгиевич Титов, был сельским священником в подмосковном селе Киясово под Каширой.
– Их семья подверглась преследованиям в советские годы?
– В 1930-е годы несколько раз приезжали из райцентра, чтобы отца Николая арестовать. Спас председатель Киясовского колхоза. При аресте обязательно должен был присутствовать представитель местной власти, в данном случае – председатель колхоза. Он же присутствовать при аресте наотрез отказался. «Не могу, – сказал он, – участвовать в аресте человека, у которого восемь человек детей, один другого меньше, они голодными останутся. Идите и забирайте. Я не пойду». Конечно, от него требовали присутствия и угрожали, но он проявил стойкость. Три раза приезжали с тем, чтобы священника арестовать, но так ни с чем и уезжали. Тяжелые моменты были и другого рода. Например, приедет с вечера машина (на которой, предполагается, отца Николая должны увезти), остановится перед окнами и освещает их, показывая, что за священником приехали. Супруга собирает ему вещи… Потрясения такого рода им приходилось переживать неоднократно. И все-таки его не взяли. Но потому только, что председатель колхоза порядочным и твердым оказался.
– Так он и служил всю жизнь в Киясове?
– Нет, в Киясове он прекратил служение. Требовали-то от него, чтобы он отказался от сана. Он же твердо заявил: «Этого я не сделаю. Я священник – и от сана не откажусь». Тогда потребовали отказаться от служения в киясовском храме. Здесь отец Николай, видимо, слабость проявил. «Отказываюсь, – написал, – служить в этом храме». После этого он уехал в Москву и устроился на работу. Во время войны, в 1943 году, его пригласили служить в село Среднее под Каширой. Храм небольшой, однако трехпрестольный. В церкви этой он прослужил до 1953 года, до конца своих дней.
– А когда архиерей решил вас при себе оставить и сказал об этом, у вас не возникло сомнений по этому поводу?
– В июле 1944 года владыка получил указ митрополита Ленинградского Алексия, Патриаршего Местоблюстителя, о своем переводе на Среднеазиатскую кафедру. Здесь-то владыка и предложил мне ехать с ним. У меня на этот счет даже раздумий не было. Наоборот, я необычайно обрадовался! Кроме ликования, в памяти моей больше не сохранилось ничего.
Все обстояло вот как: скончался Патриарх Сергий. Местоблюститель Патриаршего престола Алексий (Симанский), будущий Патриарх, тут же перевел владыку Кирилла в Ташкент. А здесь, в Средней Азии, в пустыне между Джамбулом и Алма-Атой, ранее владыка провел в заключении ровно десять лет. Во время поездки в Алма-Ату он показал мне место своего заключения: на горизонте при взгляде из вагона видны были бараки, обнесенные колючей проволокой. Ни деревца, ни кустиков, только смотровые вышки, песок да палящие лучи среднеазиатского солнца. Это и была зона.
– Владыка Кирилл вам рассказывал, как его арестовали?
– Весьма скупо. Лично я обоснованно предполагаю, что причиной этому послужили его доблести – деятельность в пользу голодающих Поволжья. Вот как все было: во времена голода в Поволжье владыка (тогда протоиерей Леонид) был настоятелем собора в Саратове. Он развил такую бурную деятельность по сбору средств в пользу голодающих, что саратовские власти, увидев его необыкновенный пыл, сказали ему: «Делать тебе здесь нечего, направляем тебя в распоряжение Калинина». Приехав в Москву, протоиерей Леонид Поспелов сразу же отправился к Патриарху Тихону и сказал ему, что властями города Саратова он послан в распоряжение Калинина. Патриарх этому обрадовался. «Мы тоже, – сказал он, – делали сборы. Денег собрали много, передать же их голодающим не можем, связей с правительством у нас никаких нет. Теперь, надеюсь, в этом ты нам поможешь». Протоиерей Леонид Поспелов связался с властями, дали ему охрану и подводу, и, кажется, даже не одну, загрузили все собранное Патриархом и доставили в банк. Занявшись подсчетом, банк прекратил все прочие операции.
Калинин по достоинству оценил присланного в его распоряжение священника и дал ему новое поручение, сказав: «Делать тебе здесь нечего, деньги есть не будешь, поезжай на Украину, и все деньги, которые соберешь, обращай в хлеб». Отец Леонид отправился на Украину. Там выступал на заводах, фабриках, стадионах, в театрах… Везде его призыв помочь голодающим имел необыкновенный отклик. На собранные средства он покупал муку. С Украины будущий владыка привез тринадцать вагонов муки. Два вагона саратовские власти предоставили в его распоряжение. Хочется надеяться, что и остальные вагоны с хлебом дошли до голодающих.
В 1934 году протоиерей Леонид был арестован, причем осужден как враг народа (активные деятели Советам были не нужны). Арест его был специально подстроен. Один из алтарников, проводив его после службы до квартиры, прощаясь, сказал: «Отец Леонид, я вам интереснейшую книгу принес! Такую книгу!» – и положил ее (книгу эту) завернутой в газету на стол. Вся вина будущего архиерея в том только и состояла, что он на это как бы свое согласие дал, сказав: «Хорошо, посмотрю я ее». В том весь и парадокс, что отец Леонид даже не коснулся этой книги, даже не заглянул в нее. А вот после ухода алтарника сразу же нагрянули энкавэдэшники с обыском, нашли книгу лежащей на столе. За нее-то и дали ему десять лет. Осудили как врага народа.
На вопрос отца Леонида: «Какой же я враг народа, если ему, народу этому, я тринадцать вагонов хлеба во время голода привез?» – ответом было: «Троцкий и Бухарин больше заслуг имели, а оказались врагами».
Весьма знаменателен выход протоиерея Леонида Поспелова из лагеря. Пришел срок освобождения, и тут оказалось, что ехать ему совершенно некуда, – из памяти выветрились адреса всех родственников и знакомых, никого отец Леонид не мог вспомнить, всех потерял. Потому на объявление о свободе он сказал, что никуда не уйдет, и отказался покинуть лагерь. Этим отец Леонид немало озадачил лагерное руководство – выходило, что лагерь более походит на дом отдыха, чем на место заключения, а это грозило тем, что из центра последует ужесточение режима. Проблема решилась, когда другой арестант, у которого приближался срок освобождения, с условием сокращения его срока согласился взять будущего архиерея с собой в Актюбинск. Их выпустили. Отцу Леониду пришлось, однако, пережить много и других невзгод. Прежде всего, в поезде его обокрали. Какая одежда у заключенного? Но и на нее польстились, оставили его лишь в нижнем белье. В Актюбинске протоиерей Леонид Поспелов устроился работать ночным конюхом при больнице, апартаментами ему служила конюшня, спал он на лошадиной шкуре. Подвергался насмешкам.
Однажды из обрывка газеты, поднятого на улице, отец Леонид узнал об избрании Патриарха. Среди отцов Собора, участвовавших в избрании, его заинтересовал архиепископ Днепропетровский Андрей. Протоиерей Леонид написал ему письмо, предположив, что он, вероятно, является его бывшим сослужителем по Саратовскому кафедральному собору, принявшим монашество с именем Андрей. Письмо было примерно следующего содержания: «Пишу наугад, но если Вы, Владыка, тот Андрей, который в прошлом служил в Саратовском кафедральном соборе и если Ваша фамилия Комаров, то знайте, что бывший Ваш настоятель сейчас в Актюбинске работает ночным конюхом, спит в конюшне на лошадиной шкуре, подушкой ему служит конский хвост».
Письмо нашло своего адресата. Через неделю отцу Леониду пришел перевод на тысячу рублей, затем еще два перевода с приглашением срочно ехать к владыке Андрею на дачу. Сам же архиепископ Днепропетровский выехал к Патриарху с докладом о нем. Тут же протоиерею Леониду пришла «молния» из Москвы – Патриарх сам требовал его срочного приезда.
Отец Леонид прибыл в Москву на Страстной седмице, тут же принял монашеский постриг с именем Кирилл, срочно над ним было совершено наречение, и он был хиротонисан во епископа. Совершилось все на Страстной седмице, на Пасху же он уже служил в Пензенском кафедральном соборе.
В июле того же года указом Патриаршего Местоблюстителя епископ Кирилл был переведен на Среднеазиатскую кафедру. Первоначально перевод этот владыка расценил как новую ссылку, потому как назначен был в те места, где был в ссылке. Но потом кафедру эту он очень полюбил. Получив новое назначение, тут же спросил меня, поеду ли я с ним в Ташкент. «Хоть на край света, владыка, – ответил я, – только бы побыстрее».
– А вы в этот момент понимали уже, что хотите стать священником?
– О священстве в это время я не помышлял. Мне просто очень хотелось быть около владыки.
Бесспорно, однако, что с момента-то этого, собственно, и началось мое воцерковление. И вот почему и как.
Жизнь архиерея (вся причем) проходила на моих глазах. Неразлучен я был с ним фактически в течение суток. Утренние и вечерние правила совершали мы вместе, оставлял его только на ночную молитву, которая продолжалась до рассвета. Вся религиозная жизнь архиерея проходила в общем-то перед очами моими. Это-то и не могло пройти бесследно. Потихонечку, конечно, но я впитывал в себя пример его жизни. Как-то владыка проницательно сказал мне: «Ты любишь храм, это тебя спасет». Храм я действительно любил. Как только начиналась служба, я ликовал. Это не значит, конечно, что я уже научился молиться и молитва влекла меня в храм. Нет… Просто я был мальчиком при архиерее. Красоваться хотелось, величаться-то перед народом в красивой церковной одежде, ну и девочкам хотелось нравиться. Но вместе с тем была у меня и любовь к храму, к богослужению. Хотя много пустого примешивалось, была, однако, и здоровая струя – за службой я никогда не уставал. Подметив это, архиерей и сказал мне: «Тебя спасет то, что ты любишь Божий храм». Это, пожалуй, и есть основной момент в моем воцерковлении. Не сразу, конечно… потихонечку, но врачевался, однако, мой строптивый нрав. Основной, помимо Благодати Божией, конечно, созидательной силой, «немощная врачующей», стал пример жизни архиерея и моя преданность ему. Пример живой веры даже для такого истукана, как я, не мог пройти бесследно.
– Когда вы к владыке поступили, продолжали в школу ходить?
– Когда мы жили в Ташкенте, я учился в школе. Но мы много разъезжали, приходилось наверстывать, и репетитора мне нанимали, приходилось и экстерном сдавать.
– А как в школе относились к тому, что вы в храме прислуживаете?
– В Ташкенте трудностей не было, многие преподаватели были преданными владыке, да и сам я повзрослел. Трудности в школе касались моего детства (еще до владыки), когда насмехались над верой, но только тогда. Опишу один из моментов (второй-третий класс). Шел 1937 год, объявленный атеистическим. У меня, сорванца, на рубашке вечно недоставало пуговиц, потому как я постоянно участвовал в баталиях. Невзирая на это, крестик на шнурочке я носил. Как ученика-хулигана, учительница специально лишала меня «мужской солидарности» – сажала так, что рядом со мной за партой – девочка, впереди – девочка, сзади – девочка. В моменты, когда наступала тишина (писали диктант, решали задачи), девочка, сидящая позади меня, подкрадывалась и, за шнурочек вытянув крест, на весь класс кричала: «Крест!» Я оборачивался к ней, в этот момент девочка, сидящая впереди меня, дергала меня за ухо или за волосы. Я оборачивался к ней, тогда девочка, сидящая со мною рядом, кулачком своим изо всей силы била меня в бок. Терпение мое на этом обычно иссякало, я вставал, подходил к каждой девчушке и вваливал от души. Совершалось все под аккомпанемент ревущего класса. Приговора учительницы я не ждал, забирал книги и уходил за родителями – все равно отправят, лучше уж самому проявить инициативу. Хулиганом среди одноклассников слыл еще и потому, что я носил крест.
Правда, смалодушничал однажды. Пуговиц на рубашке, как уже упоминал, вечно у меня недоставало, крест укрыть было нечем – ворот раскрыт. Как-то снял я крестик и положил его в карман. А карманы-то? В них одни дыры. Сказать короче, крест я потерял. Так ведь и по сей день покоя себе не нахожу – смалодушничал.
Такие трудности вот в детстве мне переживать приходилось. Еще «попом» меня звали, но это не обида, а провозвестие. Звали еще и «монахом», но это уж совсем невпопад. Из меня монах никакой. Так проходила моя юность.
Когда я к архиерею приблизился, все радикально изменилось… С какими личностями общаться приходилось! Патриарха (Алексия I) увидел, с виднейшими иерархами общался, «барыни» (которые в прошлом высший свет составляли) владыку посещали. Торжественность и простота, величие и скромность у них в единстве сочетались. И это тогда, когда крушение России к духовной жизни их привело. Не потерянность, не обида, а любовь и доброта их лица озаряли. Чистотой и одухотворенностью необыкновенной веяло от них. И я это видел. Правда, и таких видел, которые ночью к архиерею приходили, которые и имени-то не имели, а только клички, – энкавэдэшников. Приходили для того только, чтобы навязать омерзительные условия Церкви. Ничего противного для Церкви епископ Кирилл от них, естественно, не принимал, однако делать это было нелегко. Владыка справлялся как-то, все переводил на патриотизм. Здесь-то вот даже у энкавэдэшников ярость угасала. Владыка по сути своей был из патриотов патриот, потому патриотические идеи весьма умело в жизнь претворял. Шла война, владыка весьма часто с живым словом в поддержку фронта выступал, делал сборы. Этим Отчизне помогал и ярость энкавэдэшников усмирял.
– Отец Владимир, вы сказали, что, когда поехали за владыкой Кириллом в Ташкент, вы еще не думали, что хотите стать священником. А когда это решение пришло?
– Мысль о священстве пришла ко мне значительно позже – только по окончании академии, да и то после глубокого раздумья. У меня была возможность стать преподавателем, но я избрал священство. Отношу это не столько к своему выбору, сколько к Промыслу Божию. Относительно избрания той или иной профессии возможны решения: «я стану врачом», «я стану инженером» или «я стану юристом». Со священством такого по самой сути не должно быть, подходить к этому должно еще и как к смотрению Божию, ибо нельзя расценивать священство как дело только человеческое.
– Ну, желание должно быть, по крайней мере?
– Прочитайте «Шесть слов о священстве» святителя Иоанна Златоуста. Не желание тогда возникнет, а оторопь возьмет, к тому же само время может властно о себе заявить: трудно было искать священства в советское время, доподлинно зная, что одни священники расстреляны, другие – в ссылке, третьи участи своей ждут. Желать священства в такое время трудно. У меня все было проще – я просто восхищался архиереем, который службами, наставлениями, молитвами и постом освящал весь свой жизненный путь. Среднеазиатская кафедра была обширной, состояла из пяти республик. Поэтому дел у архиерея было невпроворот. Он целый день принимал людей, работал. Вечером же я прочитывал молитвенное правило (оно было немалое) и оставлял его на молитве одного. Приготовив ему постель, я ложился спать. Владыка же до рассвета молился и, сказав: «Слава Тебе, показавшему нам Свет», ложился. Утром – опять за дела.
Слева: во время учебы в семинарии
Внизу: с семьей – матушкой Фаиной Николаевной, сыновьями Валентином и Алексеем, дочерью Ольгой. Начало 1960-х гг.
Так только и должно относиться к священству. Кроме всего, священство есть Божий зов. В жизненных обстоятельствах должно голос Его расслышать, а после этого чуткость и готовность проявлять во всем, «творить волю Его». Просто добиться священства не трудно, но в этом случае человек уже инуде священство примет, но тогда, по слову Господа, он «тать будет и разбойник», а не «пастырь овцам». Потому как священство есть Божие смотрение. Священником в том только случае будешь, если благодать Божию, полученную в рукоположении, молитвою ревностно взращивать будешь. Без этого (молитвы и жертвенности) священника нет, ремесленник будет… но к священнику такому и идти не захочется. И зависит это не от умственных способностей (хотя и они при этом нужны), а от присутствия в сердце Духа Святого Божия.
– Отец Владимир, вы довольно подробно рассказали про владыку Кирилла (Поспелова). А кто еще из этого уже ушедшего поколения произвел на вас особое впечатление?
– Колоритнейших личностей перед моими очами прошло немало, сосредоточусь только на некоторых.
С 1947 года инспектором Московской духовной семинарии и академии был архимандрит Вениамин (Милов). Многих ученых мужей за время учебы довелось мне слышать, он же читал свой курс иначе: не только содержанием, но и самим тембром голоса буквально к себе приковывал, читал он совершенно необыкновенно. Передать это сложно, просто шла беседа от сердца к сердцу, было тихое журчание речи, в которой – да, мысль выражалась, но мысль эта насквозь была одухотворенной. Это был язык любви. Слова ложились прямо на сердце, оторваться было нельзя. По окончании лекции не радость от звонка посещала, а грусть. Общался он со студентами не поднимая глаз: длинные ресницы у него всегда были опущены. Я никогда не видел его глаз. Весь его облик свидетельствовал о том, что он – сама скромность.
Я тогда же весьма заинтересовался его личностью, когда же больше о нем узнал, был поражен – нет, иначе сущность должно выразить: был потрясен до основания узнанным о нем.
Будучи инспектором академии, он был еще и насельником Троице-Сергиевой Лавры. И конечно же нес свое монашеское послушание по монастырю и не формально к этому относился, а исполнял послушание от и до. Ни от чего не отказывался, все нес, все исполнял. Но и в самой семинарии и академии, помимо лекций, он как инспектор еще и за учебную, и за хозяйственную часть ответственность нес. Однако самое удивительное, если не сказать потрясающее, впереди.
В давние времена, помнится, еще в Ташкенте, некто со знанием дела спросил меня: «Кто, по-твоему, самый злейший враг для советской власти?» Не рассчитывая на мой правильный ответ, вопрошавший сам же и ответил: «Святой». Много времени спустя, по зрелом размышлении, я понял, что все так именно и обстоит. Пример с архимандритом Вениамином полностью подтверждает ответ. По окончании насыщенного трудового дня, как правило, к отцу Вениамину в келью приходили следователи НКВД (или его вызывали), обычно на целую ночь. Его расспрашивали, с ним беседовали, ему угрожали, и все с одной целью – не давать ему спать. Под утро его отпускали. Энкавэдэшники менялись. Удавалось ли ему в оставшиеся минуты поспать, этого я не знаю. Истязание такое совершалось из ночи в ночь, из недели в неделю, из месяца в месяц.
Открытие такое для меня было сущим потрясением. Совершалось это в бытность его инспектором постоянно, пока наконец в феврале 1949 года его не вызвали и больше не отпустили. Выслали в Казахстан, где он пробыл до 1954 года. Когда он вернулся, Патриарх Алексий I в феврале 1955 года облек его епископским саном и определил на Саратовскую кафедру. В ответной речи при вручении жезла он пророчески предрек: «Мне недолго осталось пребывать в этом мире, епископство мне обещано под конец жизни».
Ушел из этого мира владыка Вениамин при загадочных обстоятельствах. Указывали даже на споспешника смерти – келейника, но экспертизу Советы не проводили. Жизнь отца Вениамина (потом владыки) была выражением святости. Рассказать об этом сложно. Святость можно только прочувствовать, причем, разумеется, только при личной встрече.
Упомянуть могу еще и о другой личности – святителе Луке (Войно-Ясенецком). Правда, видел его я всего два раза, да и то когда еще был юношей. Естественно, не со мной встречался святитель Лука, а с архиереем моим, но я-то присутствовал при этом. Первое впечатление: это пророк. Устрашить его было нельзя. Говорил убедительно и авторитетно. Не нагло, нет, может быть, властно. Весь вид его был – стояние за Божию правду. Сказать иначе, владыка Лука был колосс. Будучи архиереем, он был еще и хирургом, перед сложными операциями он уходил молиться. Операции делал наисложнейшие, исход их всегда был положительный. Впрочем, о владыке Луке написаны книги, посему воспоминания мои к уже написанному вряд ли чего добавят.
Необходимо упомянуть еще об одной личности. В год поступления моего в семинарию, в 1947-м, я удостоился быть слушателем изумительнейшей проповеди. В Россию приехал Илия (Карам), митрополит Ливанских гор. Он прибыл в Россию с необычной миссией – не за милостыней, за которой с Востока в Россию приезжали церковные деятели, митрополит Илия сам привез дары Казанской иконе Пресвятой Богородицы. По его словам, он беззаветно любил Россию (хотя сам – араб) и переживал войну России с немцами как угрозу не только России, но вообще Православию. В своей проповеди митрополит Илия поведал (слышал я лично) о том, как в момент, когда подступили немцы к Москве, он слезно молился перед Казанской иконой Божией Матери – не просто молился, а требовал от Нее, чтобы Матерь Божия спасла Россию. (И такая молитва, оказывается, возможна!) На усердную, дерзновенную молитву от иконы последовал голос: «Россия будет спасена». Победой России завершилась война. Митрополит Илия (Карам) за тем и пожаловал в Россию, чтобы преподнести Казанской иконе обещанные им дары. Но выявилось неодолимое препятствие – прославленная икона находилась в Ленинграде в Казанском соборе, в котором тогда размещался музей истории религии и атеизма. Патриарх и его окружение оказались в трудном положении: куда направить привезенные митрополитом дары – не в атеистический же центр? По этому-то поводу и произнес Илия (Карам) свое огненное слово на русском языке. Слово это нужно было слышать. Он метал молнии, низвергал громы, слова лились как водопад, сметая всякое нечестие на своем пути. Он никого не порицал, только сущим огненным языком о том говорил, что голос от иконы Божией Матери слышал, потому он должен сложить к Ней привезенные дары…
Мне уже приходилось приличные проповеди слышать, и живую речь своего архиерея слушал, и содержательные проповеди настоятеля Пензенского собора протоиерея Михаила Лебедева… но то, что я услышал от Илии (Карама), сравниться не может ни с чем. Слово его всех потрясло, сотрясло оно и меня. Я понял тогда, что только так с амвона и должно говорить!
Каждому христианину знать следует, что христианство устрояется на земле, но землей не ограничивается, ибо оно (христианство) есть связь Неба и земли. Если же этой связи не чувствуешь, к ней и устремляться не будешь, но тогда ты – пустота и затхлость, «медь звенящая и кимвал бряцающий». Самое страшное в христианстве – это равнодушное служение священника. Это страшнее любых атеистических нападок на Церковь. Последние ничего не стоят, все они – тупость и ложь. Когда же лень и равнодушие подкрадутся к священнику, это – чистое растление для священника и скучища неприличнейшая для прихожан. Служить должно только с полной отдачей. Сердце же свое к тому готовить должно воздержанием, молитвой и постом.
И последняя личность, о ком расскажу, – митрополит Антоний Сурожский. О нем чрезвычайно много написано, я же хочу только некоторые штрихи внести. С ним я лично был знаком, бывал у него в Лондоне, и он был у меня и в доме, и в квартире. Ему людям было что сказать, он умел это делать, и людям от него было что почерпнуть. Глубину своего религиозного гнозиса (знания) он духоносностью растворял. Правда, тем, кто его не видел и не слышал, духоносность эту достаточно сложно передать. Меня в нем вот что поразило.
Архиерей, если присутствует на всенощном бдении, обычно примерно до половины службы стоит в алтаре, справа от престола, и молится. Когда владыка Антоний наш храм в Николо-Кузнецах посещал, он, встав около престола, сразу же в молитву уходил. Даже физически, даже зримо ощутимо было, как он уходит внутрь себя, «сводит ум в сердце» (богословская подвижническая терминология). Моменты эти я лично наблюдал: закрытие глаз у него всегда сопровождалось подобием едва заметной улыбки на лице. Владыка явно был наедине с Богом. Это меня до глубины умиляло. Если же требовалось кому-то владыку о чем-то спросить, нужно было поцеловать его в плечо или слегка коснуться его. Не знаю, как для других, для меня как божий день ясно было, что в момент этот владыка лицом к лицу Живому Богу предстоит. И вдруг прикосновением требуют, чтобы он вышел из этого состояния. Мне со стороны и то ведомо было, как трудно ему с Живым Богом расставаться. И всего-то только потому, чтобы копеечный вопрос выслушать… Необыкновенным усилием воли владыка выходил из своего молитвенного предстояния, осматривался вокруг, ища, кому он нужен? Владыка выслушает, сам же еще вопрос углубит, а потом раскроет его так, что ответы всегда оказывались потрясающими, нежданными. Еще обдаст вас любовью, согреет теплом. А потом еще добавит: «Нет плохих вопросов, есть плохие ответы…»Убедившись же, что больше в нем нет нуждающихся, закрывает глаза и вновь сводит свой ум в сердце.
Тому дивился я, как может владыка достаточно спокойно молитвенно оставлять Бога Самого?! Улучив момент, я спросил: «Владыка! Для меня как божий день ясно, чего стоит вам во время стояния перед Живым Богом оставить Его, уйти от Него, доподлинно при этом зная, что и зададут-то вам копеечный вопрос? Где черпаете вы для этого силы?» Владыка улыбнулся и ответил мне: «Я знаю, что сейчас мир испытывает страшный духовный голод. Поэтому я Богу дал обет быть там, где я нужен».
– Батюшка, позвольте коснуться темы более приземленной. Расскажите, пожалуйста, как вас пытались вербовать…
– Случаи такие есть одновременно и испытание, и закалка. Вот пример. В семинарии в одиннадцать часов у нас отбой. В это время приблизительно раз или два в месяц в академию наведывалась «тройка» – двое в штатском и милиционер в форме. Они входили в вестибюль и сразу же поднимались в ректорские покои. Ясно было – так просто не уйдут, кого-нибудь уведут. В течение часа или двух кого-нибудь уводили. Что они уведут, это нам ведомо было, затем они и пришли. Вопрос – за кем, не исключено, что и за тобой… Момент этот был всегда напряженным – проверка на мужество. В семинарии дружок у меня был (неплохим священником потом стал). Смотрю, а он в углу, съежившись, сидит, весь дрожит, даже пена на губах проступила… Я подошел к нему. «Сукин ты сын, – говорю ему, – ты зачем сюда шел?! На курорт, что ли, приехал? Ты должен был все перед поступлением в семинарию просчитать, как религия ненавистна Советам. Если кто из них сейчас тебя дрожащим увидит, они тебя так обработают, что последней сволочью станешь. Что противопоставишь ты их напористости, если уже сейчас дрожишь?!» Врезал ему, помнится, как следует, и помогло!
На встречу с ними нужно было без боязни, смело идти. Но это пока еще рассуждения.
Ко мне лично приступали несколько раз. Поначалу подступят, я без боязни, смело, отвечу, и они оставляли меня. Прощупывали, видимо. Потом уже более напористо подступили. Подстроился ко мне некто «в сером» и завел свою речь. Начал он с патриотизма: люблю ли я Родину, как бы я поступил, если бы откровенно подошел ко мне враг… «Родину я люблю, – ответил я, – враг же, да еще и явный, ко мне уж просто подступиться не может». Отшил его. Однако потом подстроился ко мне уже такой агент, который как лист банный прилип. Я ему и так и эдак – он не отстает. Я разворачиваюсь и говорю ему: «Кем вы хотите меня сделать? Предателем? Так попомните, если я Бога предам, после этого я таким сексотом стану, что вас же первого и предам! Вас! Так и знайте!» Это так на него подействовало, что он сразу же оставил меня.
Все иначе с моей «вербовкой» обстояло, когда я уже священником стал… Инспектор и ученый секретарь академии меня почему-то любили. Секретарь около Николо-Кузнецкого храма жил и на раннюю литургию ходил, на которой я всегда проповедовал. Однажды на литургию он пришел уже с инспектором Доктусовым. Прослушав проповедь, они решили ходатайствовать перед Патриархией о моем назначении настоятелем храма на Воробьевых горах. Как ученые мужи, они были изумительны, но плохо понимали, по-видимому, что от настоятелей, да еще вновь назначаемых, требовалось, чтобы они подписку дали. Об этом даже я знал, они же момент этот напрочь упустили из виду. От их предложения я наотрез отказался, они спросили: «Почему отказываешься?» Пришлось выкручиваться. Сказал, что не готов, что у меня хорошее место, изумительный настоятель – отец Всеволод Шпиллер, у которого мне должно учиться и учиться. Не мог же я им истинную причину изложить. Невзирая на отказ, они таки увезли меня к управделами Московской Патриархии Николаю Колчицкому.
Как только началось движение по моему назначению в настоятели, «кумовья» сразу же названивать мне стали, даже назначили встречу на Ордынке под часами. Думаю: завербовать меня хотят! Не удастся, не выйдет! К счастью, вершилось все по телефону, потому подписки о неразглашении тайны я им не давал. Прикинувшись дурачком, я оповестил о предстоящей встрече митрополита Николая (Ярушевича). Митрополит сразу же позвонил в Совет (по делам религии) и спросил: «Что за дела творятся? Почему священника куда-то под часы на встречу вызывают?» Огласка произошла, это-то мне и нужно было. Спросить с меня по всей строгости они не могли (подписку-то о неразглашении тайны я не давал). Много времени спустя по этому поводу следователь высказывал-таки мне свое негодование. Сам же я считаю, что из ситуации этой выпутался легко. После такого провала окончательно отступили от меня.
Продолжу о событиях в Патриархии. Итак, господа профессора привели меня к Колчицкому (он-то уж по положению вынужден был сотрудничать с ними – получать от них инструкции, кого можно назначить настоятелем, кого нельзя. В каких формах это выражалось, я конечно же знать не мог). Колчицкий спросил меня, желаю ли я быть настоятелем в храме на Воробьевых горах. Я ответил: «Нет, отец Николай, не желаю». Он тут же отпустил меня, и, кажется, даже с радостью. Назначить-то меня настоятелем без их согласия было нельзя.
Еще расскажу о вызове меня на Лубянку (по поводу судебного дела над Глебом Якуниным в 1979 году). Там все обстояло посерьезнее. Уже одно то впечатляло, что несколько этажей вниз «в преисподнюю» на лифте спускаться пришлось. Признаюсь, муторное было состояние, когда же со следователем разговаривал, был весьма спокоен и ни в чем ему не уступил. В первый вызов следователь чисто формально вопросы мне задавал. Я ему отвечал, а он писал. Когда же написанное он дал мне на подпись, я увидел там нечто ужасное. Ясно было, что отца Глеба они под расстрел подвести хотят. Обращаюсь к следователю и спрашиваю:
– Я это вам говорил?
– Подписывай! – грубо скомандовал он.
– Подписывать? Хорошо…
Я взял ручку и по диагонали написал: «Все – ложь!» Поставил дату и подписался. Он посмотрел и от удовольствия даже руки потер. Понимающие в этом люди говорили мне потом: «Если бы такое ты раньше сделал, то уж точно себе бы приговор схлопотал». Потому следователь потер руки, что жил еще прежними установками. Времена же изменились. Он меня отпустил, полагая, что ненадолго. Месяца полтора-два меня не трогали, потом вызвали вновь. Занимался мною уже другой следователь. Судя по всему, он явно знал о моем поступке, потому, исписав один лист, дал мне его на подпись. Как и прежде, я и здесь спросил:
– Разве такое я вам говорил?
– Подписывай!
– Подписывать не буду. Скреплять подписью буду только свои слова.
Перечеркнув крест-накрест представленный текст, я подписался. Следователь это стерпел. Исписав еще один лист, он подал его мне. Прочитав, я опять перечеркнул все и подписался. Здесь он начал раздражаться. Когда же в третий раз я перечеркнул лист, он уже с раздражением набросился на меня: «Чего ты добиваешься? Одного следователя из-за тебя выгнали из системы, хочешь, чтобы и меня выгнали? У меня есть жена, дети, и мне их нужно кормить». Я ответил: «Ничего плохого я вам не желаю. Но подписывать то, чего я не говорил, не буду…» Он вновь написал, но уже четко с моих слов. Их я скрепил своей подписью. Он вновь нагородил чушь, я опять перечеркнул. Тут-то он и потерял над собой контроль, позеленел, вскочил, схватил пистолет и направил прямо мне в грудь. Никогда не считал я себя смелым, здесь же – ни капли боязни. Обращаюсь к нему и говорю: «Голубчик! Это же так просто… – расстегнул рубашку, подставил грудь, – вот, пожалуйста!» И по сей день Бога благодарю за Его несказанную милость, что Он даровал мне мужество. Но посмотрели бы вы на следователя, что с ним стало… Он весь потерялся, не знал, что делать с пистолетом, не знал, куда его деть! Запугивание не сработало, другого же в его арсенале ничего не было, что бы можно было предпринять. В прежние времена, по-видимому, он просто выстрелил бы и спрятал концы в воду. Виновными во всем оказались времена, которые изменились настолько, что из системы за усердие выгнали следователя.
Опомнившись, следователь опять перешел к уговорам… Смотрел я на него и раньше без страха, здесь же предо мною он предстал просто жалким. Дальше я только уже диктовал, он же со скрипом, вынужденно, однако соглашался. Мы условились, правда, что в дальнейшем он по одной-две строчки будет писать, если я соглашаюсь – подписываю, не соглашаюсь – перечеркиваю и тоже подписываю.
Якунина позже-таки осудили, но не по моим показаниям. Злостная клевета, однако, распространилась, что именно я его оговорил. Эта несусветная ложь, догадываюсь даже, кто ее распространил… Когда Якунин отбыл срок в Якутии и вышел, то клевету эту в прах развеял. Он, как и я, стал депутатом, только Верховного Совета. Как депутат, он добился того, чтобы его допустили к заведенному на него делу. Увидев мои показания, он приехал меня благодарить.
На крыше храма преподобных Зосимы и Савватия Соловецких в Гольянове. 1990 г.
– Батюшка, еще один вопрос – о пастырском служении в советские времена. Какие ограничения накладывал советский режим, были ли какие-то темы, запрещенные для проповеди? Я имею в виду не антисоветскую пропаганду, а духовные темы.
– Как я уже упоминал, мне, еще юноше, в Ташкенте кто-то из духовно одаренных личностей (едва ли не протоиерей Александр Щербов) задал вопрос… Ссылку там отбывали весьма значительные личности. Находились там и митрополиты Арсений Новгородский, Никандр Ташкентский. Митрополит Арсений был одним из кандидатов в патриархи. Этот значительнейший иерарх служил в кладбищенской часовне, поселились же они с митрополитом Никандром у протоиерея Александра Щербова, который приютил их в своей каморке. В «апартаментах» этих умещалась только кровать да еще маленький столик. Вот и все. Протоиерей Александр Щербов святителей уложил на свою кровать, сам же спал на полу у их постели. Однажды он заболел… митрополиты уложили его на кровать, а сами улеглись на полу. Это я из уст самого отца Александра Щербова слышал.
Итак, вопрос: «Что всего страшнее для советской власти?» «Бомба какая-нибудь?..» – неуверенно ответил я. Не дав мне продолжить (я все равно бы не догадался), вопрошатель сам же и ответил: «Всего страшнее для советской власти – святой. Понимаешь? Святая личность для них всего страшнее». Так оно и есть. Потому-то жало Советов и было направлено на живую христианскую мысль – слово. Проповеди при советском режиме вообще не было, да ее, за редкими исключениями, и не могло быть. Причем не только потому, что властями она напрочь не допускалась, а еще и потому, что говорить-то ее было некому. Священники были все только требоисправителями. Такие огненные слова, какие в свое время митрополит Илия (Карам) говорил, советская власть допустить не могла. Ей нужно же было народ в том убедить, что «религия – опиум для народа». И еще что религия – сугубо частное дело. Но христианство есть Божий замысел о мире, оно – абсолютно вселенского масштаба. Глубинное убеждение даже существует, что если не будет святых, то мир перестанет существовать. Церковь предстательствует за целый мир, более того, богослужение четко связывает Небо с землей. Перед Советами и встала задача произвести нивелировку и свести все на нет. Только служение разрешалось, да и оно все только к требоисправлению сводилось. Если же появлялись такие личности, как архимандрит Вениамин (Милов), о котором я упоминал, это выходило уже за рамки дозволенного. Дух его огнем горел. Потому и изнуряли его. Почему? Он преступник? В чем-то виновен? Нет. Изнуряли его потому именно, что никакой вины за ним и в помине не было. Просто – он святой. Святой же абсолютно недопустим был при советском режиме.
Все у Советов только на то направлено было, чтобы христианство к формальности свести, дух угасить. В режиме этом только и держали Церковь.
Конечно, нельзя сказать, чтобы от христианства, в советское время пребывавшего в режиме требоисправления, не было никакого проку.
Богослужение, как бы и кем бы оно ни совершалось, значимость имеет во всех случаях. Оно есть единение Неба и земли. Молитва, как бы рассеянно и бездушно ни творилась, значимость перед Богом имеет всегда. «Слезинка некая, даже слезинки часть некая» не бывает забыта Богом (из молитвы святого Симеона Нового Богослова перед причащением). Правда, молитва, трепетно творимая перед Живым Богом, Богосыновство дарует, к обожению приближает. Этого нельзя стяжать формальной, холодной, бездушной молитвой.
Жесточайший урон был нанесен христианству советской властью, русский человек стал обезбоженным, и обезбожен он в ужасающем масштабе. Почти напрочь потеряны для христианства бывшие краснокосыночницы, к полному ожесточению пришли крушители алтарей. Народ в большинстве своем лишь формально стал придерживаться христианства. Сошлюсь на пример нашего прихода (храма преподобных Зосимы и Савватия в Гольянове в Москве. —Ред.). Диоцез – в сто пятьдесят тысяч человек. Какой процент составляют посещающие его? Они исчерпываются полутора-двумя тысячами человек. Просыпаются народные массы лишь на Крещение да в Великую Субботу – на освящение куличей. Конечно, и это – приход, но весьма относительный. Такая вера горами не двигает. Вера же должна быть жизненным принципом христианина. Христианин не удовлетворять должен религиозные потребности, а жить во Христе, мы же внутреннюю потребность в Боге к постыдному минимуму свели. Жизнью такой не жили христиане Святой Руси. Первое для них было – хождение перед Живым Богом. Касается это не святого только, а всякого верующего христианина. «Будьте святы… ибо свят Я, Господь Бог ваш». Это-то советская власть и пыталась из народа вытравить. Истребить веру из души народной она не смогла, но она надругалась над святынями, опустошила русского человека и верующих приучила к формализму.
И неудивительно: в период революции все святое было сметено, все ценное растоптано. Храмы порушены, уцелевшие приходилось восстанавливать из руин. Отчизна в жалком состоянии, русский человек обезбожен. Это и есть цена революции для русского народа. Тем не менее религиозная закваска у народа осталась.
– А если говорить не о количестве, а о качестве, если сравнить современных прихожан (настоящих, которые не два раза в год только в храме появляются) с прихожанами советского периода, которые посещали богослужение, зная, что они подвергают себя риску, ощущается ли какая-то разница в духовном облике?
– Разница постигается сравнением. В советское время все было порушено. Евангелия нельзя было достать! Молитвословов не было, духовная литература напрочь отсутствовала. Духовный голод был ужасающий. Посетителей храмов фиксировали. Всякий занимающий положение за посещение храма подвергался репрессиям. Невзирая на это, народ таки шел на богослужение, наполнял храмы. Это были поистине исповедники. Преодолевая трудности на своем пути, они преисполнены были ревностью по вере, которая двигает горами. Стяжается это только стойкостью в вере. Вот и выходит, что преодолевавшие трудности отцы, матери и братья наши Самим Богом ублажались, их усилия исповедничеством почитались. Современные же христиане только «права качают» да телевизор смотрят. Правда, храмы еще восстанавливают.