Книга: Колчак: Верховный правитель
Назад: Часть первая Северная экспедиция
Дальше: Часть третья Минная война

Часть вторая
Порт-Артур

Недавно прибывший вице-адмирал Макаров был, конечно, душою Порт-Артура.
В прежние годы Макаров не раз бывал в Японии – особенно в пору, когда он командовал средиземноморской эскадрой и совершал дальние походы, которая одно время вообще базировалась в порту Нагасаки. Он всем, чем мог, поддерживал русскую колонию, посещал рестораны и магазины с русскими названиями.
Там же, в Нагасаки, кстати, находилось и большое кладбище русских моряков, на содержание которого по кораблям пускали кружку; кто сколько мог дать, тот столько и давал, списки «кружечных сборов» потом долго хранились в канцелярии эскадры.
Макаров хорошо видел, что происходит в Японии, видел, как усиливается японский флот, – в составе военно-морских сил этой страны только за последний год появился десяток новейших кораблей, появились толковые адмиралы – такие, как Ито и Того, а недавно прошедшая война между Японией и Китаем стала, если хотите, прелюдией войны России с Японией, этакой пробой сил, после которой обычно принимают решение: воевать дальше или не воевать?
Судя по тому, как тяжелели взгляды японских военных, когда Макаров встречался с ними, хотя на лицах расплывались сладчайшие улыбки, как они прощупывали вопросами офицеров русской средиземноморской эскадры, какие оценивающие взоры бросали на наши корабли, предстоящая война была уже не за горами.
В начале 1900 года Макаров послал в Главный морской штаб донесение: «Заняв Корею, японцы могут двинуться к Квантунскому полуострову и сосредоточить там более сил, чем у нас. Это будет война за обладание Порт– Артуром. Его падение будет страшным ударом для нашего положения на Дальнем Востоке».
Прибыв в Порт-Артур, Макаров понял: операции ему предстоит вести не только на море, но и на суше, хотя сухопутная война – дело совсем не его, но совмещать действия все равно придется, к с суши поддерживать морские действия, а с моря – сухопутные. Макаров принял решение высадить на полуострове Гуаньдун десант. Морские подходы к полуострову закрыть минными полями, организовать разведку – для этого он постоянно посылал в море миноносцы. Парами, чтобы один корабль страховал другой...
Война завязывалась нешуточная.
В один из розовых теплых дней – весна в Порт-Артуре началась в середине февраля – миноносцы «Стерегущий» и «Решительный» отправились в разведку – надо было осмотреть восточное побережье Гуаньдуна, узнать, где сейчас дрейфует японский флот и минируют ли миноносцы фарватеры.
Вечером, уже в сумерках, русские миноносцы нашли японцев. Можно было бы уйти, но «Стерегущий» и «Решительный» поступили по-иному: хоть силы японцев превосходили русские, необходимо было раз и навсегда отбить у них охоту минировать русские фарватеры, и миноносцы остались. Поскольку драка предстояла серьезная, ночь прошла в приготовлениях.
Рано утром, едва рассвело, начался бой. Силы японцев за ночь удвоились.
Когда стало совеем туго, «Решительный» отправился за подмогой, прорвался через заграждения японцев – скорость у него была выше, чем у кораблей Страны восходящего солнца, – и понесся в Порт– Артур. «Стерегущий» продолжил борьбу.
Силы были неравные. Почти вся команда «Стерегущего» погибла, командир тоже был убит, а помощи все не было. Наконец наступила минута, когда сопротивляться стало некому.
Японцы решили увести затихший корабль к себе, но не тут-то было: в машинном отделении оставались еще два живых матроса. Поняв, что собираются сделать японцы, они открыли кингстоны. Миноносец быстро заполнился водой и, тяжело задрав вверх, к небу, корму, ушел под воду. Японцы лишь облизнулись – близок был локоть...
В это время на помощь к «Стерегущему» шел сам адмирал Макаров, он перенес свой флаг на легкий крейсер «Новик», который, легко перестукивая мощной машиной, двигался на всех парах... Увидев крейсер под Андреевским флагом, японцы поспешили отступить к своей эскадре, под защиту тяжелых линейных броненосцев. С броненосцами «Новик» тягаться, конечно, не мог – слишком крупнокалиберные были у тех орудия. Пришлось, отстреливаясь, оттягиваться к Порт-Артуру, под прикрытие батарей берега.
Вот такая обстановка складывалась в Порт-Артуре к тому дню, когда здесь появился лейтенант Колчак.

 

В Порт-Артуре цвела мимоза. На улицах плавал тягучий сладкий дух, деревья полыхали ярким желтым огнем от густых раскидистых метелок, дух мимозы кружил голову... Город совсем не был похож на фронтовой – работали рестораны, играла музыка, нарядные морские офицеры вовсю флиртовали с сестрами милосердия и канцеляристками из штаба флота.
Адмирал Макаров встретил Колчака радушно, они были давно знакомы, более того, Колчак считал Макарова своим учителем, читал все, что было написано адмиралом: начиная с первых, самых ранних публикаций в «Морском сборнике», когда Макаров был еще гардемарином, и кончая его исследованиями о живучести кораблей (эти статьи широко изучали во всех морских ведомствах за рубежом) и фундаментальными трудами об обмене вод между морями, о подводных и «верхних» течениях и – что было особенно близко Колчаку – о ледокольном флоте.
Именно Макаров предложил создавать мощные тяжелые ледоколы для плавания в Арктике, именно он со знаменитым ученым Менделеевым разработал технические основы для постройки первого русского ледокола, предназначенного для плавания по Северу. Такой ледокол вскоре был построен. Назвали его «Ермак». Позже Макаров плавал на «Ермаке» по Баренцеву морю, во льдах, два раза был на Земле Франца-Иосифа и Новой Земле.
Колчак видел в Макарове родственную душу, а Макаров, несмотря на разницу в возрасте и чинах, – в Колчаке.
Адмирал не был кабинетным военным – говорил, что от пыли портьер у него болит голова, – рабочий стол свой разместил на эскадренном броненосце «Петропавловск». Длинный, угрюмый, тяжело попыхивающий серым дымом из трех огромных труб, с орудиями, которые не зачехлялись ни днем, ни ночью, – флагманский броненосец был готов в любую минуту открыть огонь.
Адмиральская каюта была широкая, тихая, в коврах, с дорогой прочной мебелью, – впрочем, к предметам роскоши адмирал относился пренебрежительно, поскольку считал, что в жизни есть немало вещей, гораздо более важных, чем роскошь. Увидев лейтенанта, Макаров встал, махнул рукой:
– Полноте, лейтенант, не докладывайте, и так все знаю.
На мощном черепе адмирала плоско лежала прядка седых волос, глаза были внимательны и усталы, огромная, серая от седины борода, разделенная надвое, прикрывала обе стороны черной адмиральской куртки, украшенной золотыми пуговицами. Из волос, прямо из бороды, высовывался нарядный Георгиевский крест.
Макаров протянул Колчаку руку.
Тот в ответ молодцевато щелкнул каблуками, наклонил темноволосую, с редкими серебристыми искорками голову и поприветствовал адмирала почти протокольно:
– Здравия желаю, Степан Осипович!
– То, что в трудную для России пору не смогли быть далеко от передовой, похвально, Александр Васильевич, – произнес адмирал дружелюбно и одновременно с легким огорчением, – но ведь и Север, наш любимый с вами Север после вашего отъезда оттуда остается совсем забыт и заброшен... Никто ведь не будет им заниматься.
– Пока идет война – нет.
– Охо-хо, – адмирал неожиданно по-старчески закряхтел, взял Колчака руками за плечи, тряхнул, лицо его сделалось расстроенным, – велика Россия, а людей в ней мало! – Макаров, кряхтя, вернулся на место, сел поглубже в кресло, показал Колчаку на стул: – Прошу, Александр Васильевич... В ногах правды нет. То, что вы приехали, – очень хорошо, а то, что Север остался без людей, – плохо. Вы даже не представляете себе, Александр Васильевич, как это плохо.
– Прекрасно представляю, Степан Осипович. Но... – Колчак, упрямо сжав губы, развел руки в стороны, – у меня другого выхода не было.
Макаров сощурил один глаз, оценивающе глянул на Колчака.
– Александр Васильевич, у меня есть одно место... Специально для вас. Тяжелое, сложное, ответственное. Не могу найти на него человека... Пойдете?
– Наверное, при штабе?
– А что, штаб уже не является боевой единицей флота? – ворчливо спросил Макаров. – Грамотные действия одного штаба гораздо важнее слаженных действий целой флотилии эскадренных миноносцев.
– Очень прошу, Степан Осипович, не назначайте меня в штаб, – тихо и твердо проговорил Колчак и даже хотел добавить, что устал от писанины и, готовя доклад о поисках пропавшего барона, он начал ненавидеть ручку... А всякая работа в штабе обязательно предполагает обильную писанину.
Колчак даже не предполагал, что от работы, не требующей почти никаких физических усилий, так могут болеть руки, плечи, спина, грудь, ключицы – все от работы каменеет, делаясь чужим, даже поясница, вот ведь как Колчак хотел сказать об этом адмиралу, но не сказал – побоялся его обидеть.
– А куда вас назначить, позвольте полюбопытствовать, Александр Васильевич?
– На миноносец.
– Э, нет, батенька, – адмирал отрицательно качнул головой, – с вашим опытом да с вашими знаниями – самое место в штабе. Не упрямьтесь.
– Прошу вас, Степан Осипович... только не в штаб.
Адмирал ухватил одну часть бороды в одну руку, другую – в другую, широко развел обе половинки на груди.
– Если бы я не знал вас, лейтенант, я бы прочитал вам мораль... По поводу правил хорошего тона. – Адмирал умолк; словно что-то почувствовав, повернул голову к открытому иллюминатору. Вдалеке громыхнули два артиллерийских выстрела, всколыхнули густой медовый воздух, повисший над бухтой – запах мимозы царил и тут, над морской водой – с волны с пронзительными ржавыми криками поднялись несколько чаек, понеслись к берегу. – Батарея на Орлином Гнезде ударила, – определил Макаров, – артиллеристам предписано производить тревожащую стрельбу. – Он с задумчиво-обиженным видом пошевелил пальцами. – Значит, по-прежнему хотите на миноносец? А, Александр Васильевич? – Макаров специально повел затяжную игру с Колчаком, с его назначением, он не хотел отправлять его на миноносец. Ибо опаснее службы на миноносце в воюющей эскадре не было. – А?
Макаров прочитал отчет Колчака, опубликованный Географическим обществом, – отчет пришел с недавней почтой, – понимал, что тот до последней косточки просквожен, пробит ломотой и что у лейтенанта впереди много бессонных ночей, когда от боли и собственного страшного крика у него будет перехватывать дыхание, и чем дальше к старости, тем больше будет таких бессонных ночей. Послать его на миноносец – значит сделать инвалидом. Если, конечно, он не погибнет, подобно командиру «Стерегущего».
– Охо-хо, – вновь по-старчески закряхтел Макаров. – Значит, на миноносец?
– На миноносец, ваше превосходительство, – подтвердил Колчак прежним тихимтвердым голосом.
– Не получится, – покачал головой Макаров, – у меня нет ни одного лишнего миноносца. – Макаров аккуратно разгладил ладонями лист бумаги, лежавший перед ним. – Решим, значит, так, голубчик... Не по-вашему и не по-моему. Я вас назначу на должность вахтенного офицера на крейсер первого ранга «Аскольд».  – Предупреждая возражения Колчака, Макаров выставил перед собой руку: – Пока так, голубчик Александр Васильевич, и больше никак. Дальше посмотрим. Договорились?
Колчак вздохнул, темное лицо его дрогнуло, он поднялся со стула и щелкнул каблуками:
– Разрешите идти?
– Подождите, не гоните лошадей. – Макаров поморщился. – Служба на «Аскольде» не менее боевая и опасная, чем на миноносце. Скоро будем проводить операции против японцев. – Адмирал вновь умолк, повернул лицо к раскрытому иллюминатору, и только тут, в мимолетном, очень близком движении Колчак увидел, какие у того усталые глаза, как набрякла и потяжелела кожа на щеках – адмирал чувствовал стрельбу береговых батарей загодя, он словно отсюда, за добрый десяток километров, слышал звяканье отодвигаемых орудийных затворов и тяжелое сопение артиллеристов, подающих снаряды в ствол.
Вновь ударили два залпа, и адмирал, одобрительно наклонив голову, взял в руки перо.
– Роль крейсеров, особенно таких, как «Аскольд», будет повышаться в нынешней войне. Крейсер – это основная сила в морских боях. Так что не расстраивайтесь, Александр Васильевич, и не обижайтесь на меня, старика. – Макаров вновь разгладил бумагу ладонями, движения были осторожными, будто он боялся, что бумага расползется, и поставил на ней свою подпись.

 

Командир «Петропавловска» предложил Колчаку свой катер, чтобы тот доставил лейтенанта на борт «Аскольда», и Колчак, которому очень хотелось побывать на берегу, побродить по порт-артурским улочкам, подышать духом мимозы, миндаля, ранней вишни, которая также зацвела, отправить письма отцу и Соне, заколебался...
На «Аскольд» являться было еще рано. А с другой стороны, чем раньше – тем лучше. Доложиться, бегло познакомиться с хозяйством, которое у всякого вахтенного начальника бывает очень необременительным, забросить баул в каюту и – на берег.
Сколько времени займет вся эта процедура на «Аскольде»? Ну, час, ну, полтора. Колчак, натягивая на руку белую перчатку, поклонился командиру «Петропавловска»:
– Благодарю вас, господин капитан первого ранга.
На «Аскольде» все затянулось. Это только скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. На берег Колчак выбрался только через сутки.
Первым делом сходил на почту, отправил одно письмо отцу, оно получилось довольно будничным, написал его Колчак на двух страницах, другое, потолще, на пятнадцати страницах, – жене, потом зашел в книжный магазин. Ему интересно было знать, есть ли в продаже книги о Японии.
Существует хорошее правило: если хочешь выиграть войну, постарайся узнать о противнике все, не брезгуя никакими мелочами, не пропуская мимо себя ничего, даже рецепты приготовления рисовой похлебки, обрядов народа айну, живущего в количестве нескольких сот человек на острове Хоккайдо, жизнеописаний далеких от русского человека императоров Го-Сакурамати, Кокаку, Нинко, Комэй, Мэйдзи, а также других ста семнадцати правителей, властвовавших в Японии две с половиной тысячи лет, – словом, не пропуская ничего...
Продавщица – молоденькая девушка с хмурыми серыми глазами – пренебрежительно приподняла плечо:
– Ничего японского не держим, господин лейтенант.
– Напрасно. Не век же мы будем воевать с японцами, – огорченно проговорил Колчак, пробежавшись взглядом по полкам с книгами. В основном это была пустая литература – о борзовой охоте на «псковских» землях, об архитектуре дворянских усадеб, о новогодних обрядах народов Северной Финляндии, а также несколько заплесневелых, с белесыми корешками томиков о коронации нынешнего российского самодержца...
– И больше ничего? – спросил он у продавщицы.
– Больше ничего.
Колчак покачал головой и покинул магазин.
– Продавать книги о Японии во время войны с ней непатриотично, – прокричала ему вдогонку продавщица.
Лейтенант ничего не ответил ей.
На улице дышалось легко. На углу, неподалеку от почты, безусый китаец, очень похожий на якута Ефима, вкатив тележку на деревянных колесах прямо на тротуар, жарил на большом черном протвине рыбу, делал он это изящно, ловко, как фокусник. Снимал противень с длинной чугунной печушки, стоявшей в тележке на железной подстилке, делал легкое, едва приметное движение, и все рыбешки – их было штук пятнадцать – разом подскакивали на противне. В воздухе, блеснув розовыми боками и обдав людей вкусным, рождающим слюну духом, переворачивались и шлепались обратно на противень.
Пройти мимо китайца было нельзя, Колчак, почувствовав голод, остановился, спросил по-русски:
– Скоро будут готовы?
– Через две минуты, – также по-русски, тонким бесполым голоском ответил китаец.
Рыба стоила чепуху, копейки, Колчак даже удивился ее ничтожной цене, но вкусноты была необыкновенной, не во всех ресторанах можно отведать такую – сочная, тающая во рту, жирная, свежая. Подавал рыбу китаец в кульке из вощеной, не пропускающей влагу бумаге, сверху кидал в кулек несколько колец сладкого мясистого лука и поливал черным соевым соусом, в кулек Колчака он и лука кинул больше, и соусом полил пообильнее. Улыбаясь, он стоял в сторонке и смотрел, как ест русский офицер.
– Приходите ко мне через два часа снова, – предложил он Колчаку, – у меня еще более вкусное блюдо будет.
– Какое?
– Я замочил в соусе полсотни маленьких осьминогов. Таких вот, не больше воробья. – Китаец показал пальцами, какого размера осьминоги пойдут на еду. – Будет блюдо, которое, господин офицер, в России вряд ли можно попробовать.
Бамбуковым веером он, как крылом, обмахнул жареных рыбех, встряхнул противень и закричал громко, с подвизгом, будто у него лопнули голосовые связки:
– Караси, караси! Морские караси печеные! Подходите, ешьте, господа! Цена – совсем бесплатно! – И неожиданно выдал фразу, которая удивила Колчака: – Ешь не то, чего мало, а то, что нравится!
Китаец показался Колчаку забавным – интересно, у кого он подхватил эту фразу? – и лейтенант решил через два часа вернуться на перекресток.
– Оставьте мне две порции осьминогов, пожалуйста! – Он показал китайцу два пальца.
Китаец остро взглянул на Колчака, темные глаза у него были умными, острыми, все замечающими, китаец низко склонился над тележкой, сунувшись носом в сизый пахучий парок, выбивающийся из-под противня.
– Будет сделано, господин офицер! – Китаец вновь глянул на Колчака и опять сунулся лицом в душистый парок.
«Взгляд, будто нож, – неожиданно для себя отметил Колчак, – режет по живому. Нет, не такой простой это китаец, как кажется с первого раза».
Через несколько минут он уже шел по Порт-Артуру и испытывал молодой подъем, все северные ревматические боли, ломота, нытье в мышцах и жилах исчезли совершенно бесследно, тело наполняла птичья легкость, ему было интересно все: и полукитайская-полуяпонская-полурусская архитектура здешних построек, тесно жмущихся друг к другу, и лица людей, попадавшихся навстречу, и резкие крики птиц, сидящих в цветущей мимозе, и романтический голубой дымок, поднимающийся от воды там, где в тяжелом молчании застыли, заняв едва ли не весь внутренний рейд, корабли. «Аскольд» стоял среди них.
Под деревьями – особенно на взгорках, куда доставало солнце, – уже зеленела нежная тонкая трава, прыгали, громко перекликаясь, воробьи, кое-где желтели ранние крохотные цветочки – некая смесь одуванчиков с подснежниками. Такие цветы в России не водились.
Колчаку захотелось, как мальчишке, развалиться на земле под одним из деревьев, снять с себя ботинки, задрать ногу на ногу, заложить руки за голову и застыть в бездумном созерцании высокого голубого неба.
Как это не раз бывало в детстве.
Колчак едва сдержал себя: мальчишество все это, секундный сопливый порыв. Подумал о том, что раз тянет на такие школярские поступки – значит, чего-то недобрал в детстве, значит, чего-то недодали. А может, во всем виноват Север с его вечными холодами, там ведь лишний раз с себя ботинки не снимешь... Поднялся на мелкий, со сплющенной макушкой пригорок, на котором под деревьями стояло несколько литых чугунных скамеек с дощатыми рейками сидений, а в глубине длинного лога вольно расположился приземистый желтоватый дом с двумя мезонинами, очень похожий на барский, каких немало в провинциальной России.
Сидеть на скамейке было нельзя – их недавно покрасили в антрацитовый цвет, старая краска не хотела высыхать, – и Колчак встал у дерева, прислонился к нему спиной. Глубоко, во всю грудь затянулся густым медовым духом, которым, кажется, пропитался уже не только город с его крепостными стенами, молом и пушками, но и земля, и море, проследил за полетом стаи чаек, подумал о том, что Россия отсюда воспринимается как из далекого далека – как некая земля в тумане, к которой стремятся заблудившиеся корабли, ищут ее, надеются в плавании поймать свет маяка, словно единственный лучик надежды, и, ориентируясь на него, пристать к берегу. К своей земле...
Далеко отсюда Россия.
Но чем дальше она расположена, тем печальнее делаются мысли о ней, тем больше щемит сердце, тем дороже становится Родина.
К Колчаку по земле боком подгреблась, подскочила, неровно держась на кривых ногах, какая-то странная красноглазая птица, каркнула по-вороньи резко и громко, потом просительно распахнула большой желтый клюв.
В облике этой птицы проглянуло что-то древнее, беспощадное, воинственное. Колчак поспешно шагнул в сторону.
Однажды на севере он видел белую ворону. С белыми крыльями, белой грудью, белым хвостом, очень похожую на чайку, но это была не чайка, а ворона. И каркала она по-вороньи. Впрочем, эта красноглазая кривоногая каракатица тоже каркает по-вороньи. Хитроумна природа, полно у нее загадок, часть из них – меньшая – уже разгадана, но большая часть – увы... Никто не знает, сколько веков понадобится, чтобы все их разгадать, да и возможно ли это. Может быть, даже не века понадобятся, а тысячелетия, вот ведь как.
Через два часа, обойдя половину Порт-Артура и купив себе писчей бумаги, твердую планшетку, выструганную из дуба, на которой удобно писать даже стоя, находясь на вахте, во время шторма, а также два десятка карандашей и хитроумную китайскую вазочку для кистей, Колчак вернулся на перекресток, где хозяйничал китаец со своей вкусно дымящейся тележкой.
Китаец не обманул: на тележке горячего железного противня уже не было, длинная печка-мангальница призывно дышала жаром, над прозрачными гибкими струями, исходящими от углей, жарились маленькие осьминоги, насаженные на шампуры, шкворчали, брызгали пузырями. На каждый шампур было насажено по четыре похожих на небольшие морские звезды осьминожика.
Увидев Колчака, китаец приветливо, как старому знакомому, улыбнулся и поднял руку.
– Господин офицер, ваш заказ выполнен.
Колчак вновь подумал, что в облике китайца действительно что-то настораживает. Глаза у этого человека скользкие, бегают, словно намыленные, туда-сюда, не останавливаясь, в них нельзя даже заглянуть – они тут же убегают в сторону. Колчаку показалось, что в глубине зрачков тускло посвечивает холодный далекий огонь, а сладкая доброжелательная улыбка, хорошо маскирующая внутреннее состояние китайца, как будто приклеена к губам. Тело находится в постоянном движении, словно китаец готов в любую минуту сорваться и куда-нибудь бежать. Он все время кланяется, кланяется, кланяется...
Китаец то ныряет головой в сизый душистый парок, то выныривает из него, бросает цепкий взгляд в пространство, на корабли, плотно впаявшиеся в безмятежную воду бухты, на людей, идущих по улице, разом отстреливая от общей массы офицеров, делает несколько плавных взмахов веером и снова кланяется.
Шашлык из осьминога не уступал печеной рыбе, даже превосходил ее: мясо было нежное, вязкое, оно сочно похрустывало на зубах, от аромата его на глазах даже выступали сладкие слезы. Колчак увидел, как такие слезы неожиданно появились на простеньком пастушечьем лице солдата-артиллериста, остановившегося около китайца перекусить.
Солдат стонал, перекидывал горячих осьминожиков из руки в руку, потом запихивал их в рот, с шумом, с сопением втягивал в себя воздух и так же шумно выдыхал, из белесовато-голубых мальчишеских глаз его текли сладкие слезы. На рязанской мордахе проступило выражение некого редкостного неземного наслаждения. Ведь в деревне Голопуповке либо в селе Новопузово такое блюдо вряд ли можно попробовать, а вот здесь, на краю краев земли, около лукошка, откуда вылезает солнышко и пускается в путь по белому свету, это – вещь обычная.
Артиллерист съел одну порцию осьминогов, потом вторую, за ней – третью, сладко и печально сжал слезящиеся глаза, помотал головой сокрушено:
– Съел бы еще, да деньги кончились.
– Берите, берите, молодой человек, – предложил Колчак, – я угощаю.
В глазах артиллериста заплескался благодарный испуг.
– Как можно, ваше благородие?
– А так и можно, – спокойно ответил Колчак, – взять и съесть еще пару порций. Я плачу. – Он перевел взгляд на китайца: – Ну-ка, отыщите доблестному защитнику Отечества пару шашлычков пожирнее!
Китаец проворно отвесил поклон, пробежался пальцами по шампурам, подхватил с мангальницы одну палочку с насаженными на нее пухлыми звездочками осьминогов, протянул артиллеристу:
– Держи, пока господин офицер добрый.
Артиллерист стер с глаз благодарные слезы и взял шашлык.
Речь у китайца была чистая, без перекосов и сюсюканья, над которыми обычно любят посмеиваться русские солдаты; китайцы, когда говорят, – и картавят, и половину букв съедают, и в речь привносят что-то бабье, вызывающее улыбку, а этот китаец говорил чисто, будто половину жизни провел в Санкт-Петербурге... Артиллерист справился с порцией осьминожков как с тарелкой жареных пельменей – ловко поснимал их губами с металлического стерженька и, продолжая лить обильные сладкие слезы, проглотил. Только кадык звучной гирькой ездил у него по шее вверх-вниз, вверх-вниз...
– Еще одну порцию защитнику Отечества! – приказал Колчак, и китаец вновь проворно сунул голову в душистый дым, заперебирал в нем пальцами:
– Слушаюсь!
– Благодарю покорно, ваше благородие, – артиллерист схлебнул что-то с губ, поклонился Колчаку на манер китайца, попробовал воспротивиться, – право же, это – лишнее... Я и так скоро на одном жареном осьминоге буду сидеть, на нижнем, а верхний будет торчать у меня из горла.
– Ешь, пока живот свеж, – подогнал его Колчак, – мягче сидеть будешь.
Розовый воздух над городом всколыхнулся – недалеко грохнул залп береговых батарей, снаряды, кажется, прошли почти над головой, на небольшой высоте – Колчак услышал их тяжелое бултыханье.
Китаец выпрямился как от удара, улыбка, прочно приставшая к его рту, неожиданно отклеилась, губы плотно и твердо сжались.
– Еще? – спросил он лейтенанта.
– Нет, благодарю... Сыт, – ответил тот, щедро расплатился за себя и за объевшегося артиллериста и поспешил подхватить кулек с покупками – надо было возвращаться на корабль.
Он видел, что китаец хочет что-то сказать ему, может быть, даже договориться о следующей встрече, предложить печеных трепангов, сырых устриц с луком и уксусом либо похлебку из королевских крабов, сощурил жестко, насмешливо глаза, словно давая понять, что раскусил его, китаец это заметил и немедленно насторожился. Улыбка исчезла сама по себе, помимо воли хозяина, и он не сразу обнаружил это исчезновение, глаза сделались совсем крохотными – две узенькие ниточки-прорези, китаец сломался в поясе, нырнул головой в синий вкусный дым мангальницы, вынырнул, снова нырнул...
Колчак отправился на корабль.
На «Аскольде», же заходя к себе в каюту, заглянул к старшему офицеру корабля – молчаливому, с окладистой цыганской бородой и голым блестящим черепом капитану второго ранга. Старшие офицеры на кораблях были не только дублерами командиров, но и отвечали за разведку и контрразведку. Колчак рассказал ему о китайце и своих подозрениях.
– Китаец из него, как из меня абиссинский негус,  – сказал Колчак, – или придворный шут из свиты вождя племени. Взгляд цепкий, точный – сразу отметает все лишнее, лицо хитрое, все слушает, все запоминает... Нет, это никакой не тележечник, – убежденно произнес он.
– Благодарю вас, – сухим, ничего не выражающим голосом проговорил старший офицер, – китайца этого мы обязательно проверим...
Старший офицер встал с кресла, давая понять, что разговор окончен. Колчак про себя чертыхнулся: деревяшка, а не человек. Впрочем, на «Аскольде» старший офицер считался толковым командиром.
День закончился быстро, вскоре на Порт-Артур опустилась непроглядная, будто в осеннюю пору, тревожная ночь.
События в этой войне развивались непредсказуемо и неприятно для России. Все качалось с того, что десять лет назад Япония победила Китай в короткой беспощадной войне и начала за счет Китая удовлетворять свои аппетиты. Причем кромсать Китай стала не только она. Немедленно возникла Германия, она оказалась тут как тут, словно по мановению волшебной палочки, и захватила стратегически важную бухту Цзяочжоу в провинции Шаньдун – угрюмые силуэты кораблей кайзера приводили местных жителей в священный трепет.
Англия также незамедлительно высадила свой десант в порту Вэйхайвэй, захватила полуостров Коулон, примыкавший к Гонконгу, – кусок жирный, лакомый, Англии позавидовали и Франция, и Германия – очень уж нагло и ловко сработали сыны туманного Альбиона. Не побоялись, что мир начнет осуждать их, и теперь находились на коне. И мир – в основном разные горластые журналюги – проглотил это.
Франция объявила своим порт Гуанчжоу – тоже весьма приличный кусочек земли, базируясь в этой точке, можно завоевать весь Дальний Восток, Россия наложила руку на Порт-Артур. Единственная страна, которая припозднилась к дележу пирога, была Америка. Надо было видеть зависть на лицах американских генералов, когда они увидели, какие жирные и сладкие куски оттяпали их конкуренты в борьбе за вселенское господство.
Впрочем, медлительность Соединенных Штатов была объяснима – янки занимались разборкой с Испанией, им было очень важно вытеснить ее из-под своего бока, из Латинской Америки, а эта задача была не из легких, но тем не менее Америке тоже захотелось отведать китайского пирога, и Штаты начали вмешиваться во все, что происходило на Дальнем Востоке. Будь то лов трепангов или отстрел китов в море, разработки красной глины в долине реки Янцзы или выращивание риса в Южном Китае.
Япония попыталась утвердиться в Китае основательно, но не тут-то было – столкнулась с интересами России. Оба государства были недовольны друг другом, и Япония начала спешно искать себе союзника. Да такого, чтобы можно было без особого риска помахать кулаком перед носом России. Союзники не замедлили обозначиться. Для начала Японию поддержала Англия, которой надо было обязательно ослабить позиции России на Дальнем Востоке и в Центральной Азии, следом Америка вступила в союз.
В воздухе запахло хорошей дракой.
Летом 1903 года японцы потребовали от России, чтобы Санкт-Петербург признал за ними не только Тайвань и провинцию Фудзян, которые стали практически японскими, но и Корею, и Маньчжурию. В Маньчжурии, как известно, у России были свои интересы – прежде всего, по территории Маньчжурии проходила железная дорога – русская дорога, имелись различные сооружения, ремонтные предприятия и станции, жилые дома и большое количество техники – паровозы, вагоны и прочее.
Драка стала неизбежной.
И она не замедлила начаться – в ночь с 27 на 28 января, официально же война была объявлена лишь через двое суток...
Макаров хотя и был полководцем морским – флотоводцем то есть, – а не мог не видеть слабых мест на суше, в русских позициях, в частности в Порт-Артуре. Порт-Артур был хорошо укреплен с моря – не подступиться: любое судно легко потопят тяжелые береговые батареи со стороны Ляодунского полуострова, а вот со стороны материка, с суши, она не была укреплена даже простыми окопами... Но строить оборонительную линию было уже поздно – надо было воевать.

 

Колчак думал, что в ближайшее время обязательно повидается с адмиралом Макаровым, покажет ему материалы о поисках пропавшей группы Толля, расскажет о находках, сделанных в том тяжелом августе, и вообще о северных экспедициях прошлого года, но судьба распорядилась так, что больше они не встретились. Никогда.
Порт-Артур начали серьезно осаждать с моря – корабли японской эскадры все чаще подходили к внешнему рейду – серые, источающие ощущение опасной силы, тяжело оседающие в воде. Отогнать их было сложно: после гибели «Варяга» и «Корейца» под Чемульпо, после того, как были выведены из строя два броненосца и один крейсер в самом Порт-Артуре, после гибели «Стерегущего» соотношение сил изменилось в пользу Японии. Японский флот в результате оказался сильнее русского, поэтому Макаров очень тщательно планировал каждый выход в море – терять больше было нельзя ни одной плавучей единицы.
Вокруг японской эскадры все время вертелись какие-то странные суденышки – то ли катера, то ли минные заградители, то ли мелкие десантные транспорты – не понять, суденышки эти, случалось, будто озлобившиеся моськи, стаей направлялись в сторону Порт-Артура, проскакивали даже в гавань, на внутренний рейд – казалось, вот-вот вцепятся зубами в борт флагманского броненосца или «Новика», но в последний момент стая поспешно разворачивалась и уходила в море... Эти странные маневры, конечно же, имели свою цель.
Колчак, глядя на эту блошиную карусель, только головой качал: нужен был хороший капкан, чтобы разом прихлопнуть этих водяных вшей... Но капкана не было, и Колчак стискивал зубы, всасывал горький морской воздух, глотал, словно некую медицинскую микстуру, и думал о том, каково же Макарову, который видит все это?
Безмятежность моря, лунная ласковость здешних гор, кудрявость деревьев и розовый, пропитанный запахом мимозы воздух были обманчивы. Здесь, на востоке, вдали от дома, все было чужим – даже доброжелательные улыбки, приклеенные к лицам китайцев. Здесь все таило опасность, всякую мелочь надо было учитывать, ничего не выпускать из виду, и опасность эту Колчак ощущал кожей, кончиками пальцев, и морщился досадливо, словно прикоснулся к чему-то нехорошему, испачкался...
Дом, Россия, родные люди отсюда, из далекого далека, должны были бы восприниматься отстраненно, как нечто нереальное, хотя и желанное – неужели все это есть на самом деле, неужели существует? Так оно, собственно, и было, только сквозь эту отстраненность иногда прорывалась секущая, лютая тоска, и тогда Колчак запирался у себя в каюте, падал спиной на койку, заправленную клетчатым шерстяным пледом, и некоторое время лежал молча, заложив руки за голову и ловя глазами на потолке каюты водяные блики, проникающие сквозь иллюминатор.
Но потом тоска отпускала. Он вновь выходил из каюты, вглядывался в прозрачную голубизну гор, в сплющенную полоску берега и принимался за работу. Дел у всякого офицера на корабле, даже если ты не находишься на дежурстве, полным-полно – взглядом не окинуть. Когда Колчак дежурил, то никаких слабостей по отношению к себе не допускал, всякий приступ, даже легкий далекий позыв ревматизма безжалостно давил в себе.
Ночью 30 марта 1904 года японские корабли были замечены в непосредственной близости от Порт-Артура; их засекли два легких катера, в темноте возвращавшиеся домой. Японцы катера эти тоже засекли и полоснули по ним прожектором, потом вдогонку послали свой катер, но для того, чтобы спустить его на воду, понадобилось время, и японский катер с вооруженной командой опоздал.
Когда об этом доложили Макарову, он лишь покачал головой: японцы чувствуют свою силу, потому и ведут себя так нагло. Пока же подойдет помощь с Балтийского моря, Макарову остается только лавировать, хитрить и боевые действия вести только под прикрытием береговых батарей.
– Что ж, на наглость ответим хитростью, – сказал Макаров, – а потом сравняемся в тактике и стратегии и клин вышибем клином.
С другой стороны, иногда надо было показывать зубы, и Макаров приказал эскадре выходить на внешний рейд.
Было раннее утро 31 марта. Солнце еще не поднялось над морем, но уже ощущалось – край неба над выпуклой водной гладью набух сукровичной розовиной, розовина эта просочилась едва ли не до середины небесного свода, дымы, вырывающиеся из труб русских кораблей, были видны далеко. Впрочем, дымы японских кораблей тоже были хорошо видны: алую арбузную мякоть над горизонтом перечеркивали дрожащие вертикальные строчки черного цвета...
– Совсем перестали уважать противника, – сокрушенно покачал головой Макаров, – мда-а... Обнаглели, господа хорошие. И нехорошие – тоже. – Он привычно, по-мужицки разгладил бороду двумя руками, разделил ее надвое. – Отныне будет так; каждую ночь на внешнем рейде стянут дежурить крейсера. Утром же – каждым утром, – специально подчеркнул он, – производить минное траление. Мало ли что японцы могут оставить ночью... Нам их дары не нужны.
Корабли русской эскадры один за другим покидали внутреннюю гавань и через незаминированный проход, обозначенный несколькими железными буями, медленно вытягивались в море.
Со стороны солнца, словно взрезав арбузную красноту несколькими гибкими ударами ножа, с грохотом принеслись, оставляя черный дымный след, четыре или пять японских снарядов, которые, взбив высокие султаны, легли в воду. В небо, пятная воздух мокретью, полетели изуродованные рыбьи тела – снаряды легли в гигантский промысловый косяк. Русским кораблям вреда они не принесли.
За первым залпом японцы сделали второй – также издали, с таким же большим недолетом и попали также в рыбий косяк. Только розовые брызги да оторванные хвосты взметнулись в воздух.
Макаров находился на командном мостике броненосца «Петропавловск», светлое лицо его с набрякшими от бессонницы подглазьями было сосредоточенно и печально – он словно в очередной раз прокручивал свое прошлое, свои визиты в Японию, друзей, оставшихся там, и думал о том, что неужели они способны загнать в ствол орудия снаряд и выстрелить по нему? Почему-то в это не верилось.
И войну развязали, и торпедировали три русских корабля глухой январской ночью, и ведут сейчас далекую трусливую стрельбу совсем другие люди, не его знакомые японцы.
Японцы дали третий залп. Дымные дрожащие строчки вновь перечеркнули арбузный, влажно поблескивающий свод неба на востоке, снаряды е тяжелым усталым гудом принеслись к русским кораблям и вновь с большим недолетом легли в воду, взбив высокие розовые снопы брызг.
Адмирал повернулся к сигнальщику, стоявшему у него за спиной:
– Передай на корабли эскадры, голубчик... «Открыть ответный огонь. Два залпа». Этого будет достаточно.
Макаров рассчитал точно: двух залпов действительно оказалось достаточно, чтобы дымы над японскими кораблями сделались густыми, черными – кочегары начали поспешно подбрасывать уголь в топки, и ожившие корабли поспешили удалиться к своим, к основным силам эскадры Того: оставаться под русскими снарядами им было неуютно. Макаров невольно усмехнулся:
– То-то же!
Он действительно до сих пор не мог поверить, что это – те японцы, которых он знал, к которым относился с дружелюбным почтением, пил саке и ел прозрачные рисовые блинчики на званых обедах. Долго не мог он привыкнуть к сырой рыбе, считавшейся здесь главным своим лакомством, – никак не мог заставить себя взять ломтик сырой, сочащейся сукровицей макрели и, окунув его в чашку с соусом, с блаженным видом проглотить. У японцев это получалось так лихо, что он им завидовал – восхищенно крутил головой, поправлял бороду, широко разложенную на груди, и разводил в стороны крупные, красные от ветра и солнца руки: не получается.
Японцы, радостно щуря вишневые глаза, пытались его учить – и находили в этом удовольствие – есть сырую рыбу, пользоваться палочками вместо ножа и вилки, пить водку подогретой, хотя все русские поступают наоборот – пьют водку холодной, – но Макаров в ответ вновь виновато разводил руки: плохой, дескать, из него ученик.
Японцы возражали:
– Адмирал Макаров – хороший ученик, – и подносили ему чашечку подогретого саке.
Макаров с улыбкой выпивал. Саке ни в какое сравнение не шло с русской водкой – напиток был слабенький, только ноздри им мочить... В глаза еще можно закапывать. После простуды. Чтобы не слезились.
Где же те милые сердцу японцы, которых он знал? Неужели это они стреляли в него?
Наивный вопрос, и Макаров прекрасно знал, что он – наивный, поскольку у всякого японца существует целый реестр различных понятий, среди которых находятся такие, как дружба и долг. И находятся они на разных ступенях: долг всегда стоял и будет стоять выше дружбы.
Уходящие японские корабли прислали еще один снаряд, последний, он лег далеко в стороне, вздыбив воду и родив длинную кудрявую волну. Офицеры, стоявшие рядом с Макаровым, молчали. Сигнальщик, пристроившийся за длиной адмирала, готовый каждую секунду засемафорить флажками, неожиданно обиженно засопел.
Макаров оглянулся на него, улыбнулся – он понимал чувства этого конопатого тамбовского паренька: как это так, мы не можем дать узкоглазым по сопатке?
А вот так. Не можем.
Через несколько минут на мостик поднялся художник Верещагин, вид у него был заспанный, какой-то виноватый, Макаров поднял руку, приветствуя прославленного живописца, про себя подивился, что тот проспал стрельбу: ведь когда на броненосце бьет орудие, каждый сантиметр пространства, каждая железка наполняется звоном, пороховой дым залезает даже под одеяло, от него нечем бывает дышать.
Верещагин замер на секунду, вглядываясь в растекающуюся морскую даль, поймал там едва приметные пятна – силуэты кораблей японской эскадры, сделал вид, будто хотел плюнуть в них, потом по-мальчишески восхищенно крякнул:
– Ну и зрелище! Я успел сделать двенадцать набросков с нижней палубы, Степан Осипович! И то, как корабли снимались с якорей, зарисовал, и как выходили из бухты в море, и как орудия били по японцам, и... в общем, двенадцать набросков. Очень ценный материал для будущей картины. – Он подставил лицо первому лучу солнца, вспыхнувшему над горизонтом, засверкавшему дорого, ярко, довольно зажмурился, и Макаров невольно подумал о том, что человек склонен легко ошибаться: он посчитал, что Верещагин проспал все главные моменты выхода в море и «обмена мнениями» с японскими кораблями, но Верещагин ничего не проспал – просто его вид оказался очень обманчив...
– Ах, какая красота, – не удержавшись, вздохнул Верещагин.
– Здешняя природа не похожа ни на какую другую, – заметил Макаров, – сколько я ни плавал по миру – такой больше не встречал.
– Вы знаете, Степан Осипович, чего мне сейчас больше всего хочется? – Верещагин сладко почмокал губами, и у Макарова возникла неожиданная мысль, что сейчас Верещагин заговорит об охоте.
– Нет.
– Попасть на охоту, – сказал Верещагин. – Скоро начнется великолепная, очень азартная утиная охота. С ушастыми собаками, которые с превеликим удовольствием лазят во всякое болото, с розовыми зорями и подсадными утками. Сердце выпрыгивает из груди, когда я об этом думаю.
Макаров сочувственно качнул головой, вновь повернулся к сигнальщику:
– Просемафорьте на корабли – заканчиваем маневр и отходим к Порт-Артуру, на внешний рейд.
Сигнальщик поспешно замахал флажками, на то, как он работает, было любо-дорого смотреть. Верещагин выдернул из кармана блокнот, зачеркал карандашом по бумаге, не переставая восхищаться:
– Ах, какая красота! М-м-м! А четкость какая! Артистическая пластика движений. Артистизм и арифметика. Все состоит из углов, и ни один из них не колется!
– А я, вы знаете, к охоте как-то равнодушен, – сказал Макаров, – хоть русские зори люблю. Есть в них что-то щемящее, очищающее, что растапливает холод в душе. Я больше по части рыбалки и, ради справедливости хочу заметить, что рыбалка тоже обладает очищающим свойством... Только вот рыбачить совершенно некогда.
Когда до входа в гавань, до горловины, обозначенной двумя белыми, будто вырезанными из сахарной головы, издали видными маяками, оставалось две мили, броненосец «Петропавловск» начал делать широкий круг на воде, разворачиваясь на восток, словно собирался обойти все корабли эскадры. Светлая глубокая вода насытилась странной меловой белизной, совершенно слепой, шипела под острым тяжелым носом «Петропавловска», пенилась, взметывалась глубокими белыми бороздами за кормой, из огромной средней трубы, в которую запросто могли провалиться телега вместе с лошадью, шел сизый горячий дым.
Солнце поднималось все выше и выше, оно начало по-южному припекать. Над «Петропавловском» носились чайки. Город с моря был виден хорошо: белые квадратики домов жались к горам, врезались в зелено-бурые гряды деревьев – картина была нарисована безмятежная, заставляла вспоминать Россию и сравнивать здешние места с российскими. Занятие это неблагодарное, но тем не менее всякий солдат бывает рад разбередить себе душу, и вообще дом родной вспоминается каждому человеку, находящемуся в отлучке, а в таком далеком далеке, как Порт-Артур, – особенно.
– А солнце-то, солнце-то! – продолжал восхищаться Верещагин. – Чистейший красный цвет, ни одной посторонней примеси... Всякая примесь, Степан Осипович, мутнит цвет, лишает его радости. Чистый цвет – это чистый цвет. – Верещагин, пока говорил, успел сделать несколько карандашных набросков.
Один из них показал Макарову: над ровной кромкой моря поднималось огромное круглое солнце, перечеркнутое длинным орудийным стволом.
Макаров в ответ вежливо наклонил голову, потом достал из кармана серебряную луковицу часов, нажал на кнопку – белая, тускло поблескивающая крышка отскочила от корпуса со звонким щелчком.
– Сколько там показывают ваши сверхточные? – услышав щелканье, спросил Верещагин, не отрываясь от блокнота и продолжая шустро бегать карандашом по бумаге. Сообщил доверительно: – Я еще не завтракал.
– Сейчас половина десятого, – сказал адмирал.
– Ровно?
– Секунда в секунду.
– У меня весной часто прихватывает желудок, Степан Осипович, – признался Верещагин, – обостряется язва... Врач предписал мне два рецепта. Первый – строгая диета, второй – еда вовремя, по часам.
– Сейчас отправимся в кают-компанию, там нас ждет завтрак. – Макаров опустил часы в карман и застегнул куртку, прикрывая серебряную цепочку. Приказал сигнальщику; Два крейсера – на внешнее дежурство, остальным кораблям – на рейд! – Повернув голову к художнику, поспешно заканчивавшему очередной набросок, Макаров проговорил мягко – он умел говорить очень мягко: – Не торопитесь, пожалуйста. Я подожду вас.
Вместо ответа Верещагин вновь восхищенно, давясь словами, забормотал:
– Все, что я сейчас вижу, – надо видеть. Это не передается ни словами, ни музыкой, ни красками, ни карандашом, это выше искусства... Это надо видеть своими глазами. – Карандаш в руках Верещагина заработал еще стремительнее. Кое-где Верещагин соскребал неровный штрих ногтем, раздавливал пятно большим пальцем, растирал его, затем ловким движением выдергивал из кармана блузы резинку, стирал несколько штрихов, вновь наносил на бумагу короткие стремительные штрихи.
Было девять часов тридцать четыре минуты утра. Странная белесость на воде сгустилась. Словно в глубинное течение кто-то сбросил меловую запруду. Игривые кудряшки ка волнах исчезли, вместе с ними исчезло и ощущение глубины, солнце уже поднялось на приличную высоту, небо поблекло. С юга дул легкий ветер, сорил водяной дробью.
Верещагин работал красиво, вдохновенно, такой работой обычно любуются зеваки, и Макаров невольно ощущал сейчас себя обычным зевакой и был рад этому ощущению, он понимал, что всякая натура для Верещагина является неким волшебством, непознанной тайной, и тот каждый раз торопится эту тайну открыть. Ему все было одинаково интересно: и чайка, шлепнувшаяся в воду, прямо в бурун, чтобы ухватить рыбешку, выброшенную вверх брюхом на поверхность и не успевшую вновь раствориться в глуби, и золотой солнечный блик, пропоровший волну, словно шпага, и хищное длинное тело эскадренного миноносца, приблизившегося к борту «Петропавловска», и тусклый загадочный свет, неожиданно возникший в иллюминаторах броненосца, наполовину прикрытых броневыми «ресницами», и серые лица озабоченной команды... Для Верещагина не существовало второстепенных предметов, все детали были главными и одинаково важными.
– Нет ничего лучше лица русского матроса, – сказал Верещагин, сделав еще один портретный набросок сигнальщика. – А вас когда будем рисовать, Степан Осипович? – спросил он у Макарова.
– Позже, – неопределенно произнес адмирал.
Стрелки показывали девять часов тридцать минут утра. На эсминце, приблизившемся к борту броненосца, тонко и жалостливо запела труба.
– А в России, на дорогах, сейчас догорает последний снег, небо обрело сочные краски – весной небо в России всегда яркое, на деревьях суетятся и галдят грачи, а на поля, на обнажившиеся зеленя выскакивают шальные, лохматые после зимы зайцы, – проговорил Верещагин, что-то в его голосе дрогнуло, он на несколько секунд прекратил рисовать, лицо расслабилось, и Верещагин неожиданно прошептал расстроенно, размягченным тихим голосом: – Ах, Россия, Россия...
Под ногами погромыхивала, дрожала сталь – у броненосца были мощные машины: иногда броненосец шел вдоль берегов – берега тряслись.
На носу, на высоком прочном шпиле трепетал белый флаг, крест-накрест перечеркнутый синими полосами, – Андреевский, под флагом стоял человек в черной форме и серебряным шнуром на груди, к которому был прикреплен рожок, – боцман палубной команды.
Боцман, задрав голову, критически смотрел на Андреевский флаг – что-то ему не нравилось в боевом стяге; то ли тот начал быстро линять, то ли слишком скоро увял и ободрался, то ли буйные ветры морских пространств пробили в полотнище дырку. Боцман осуждающе покачал головой – флаг надо было менять.
– Вот и все, Степан Осипович, я готов! – бодро воскликнул Верещагин, захлопывая блокнот. – Еще мне надо будет сделать несколько набросков «Петропавловска» со стороны. Запечатлеть вид сбоку, так сказать. Пока не знаю, как к этому подступиться.
– Очень просто. Дадим вам катер, отойдете на нужное расстояние от броненосца и сделаете наброски. Прямо с воды.
Верещагин благодарно улыбнулся.
– Я хотел просить вас об этом, Степан Осипович, только не знал, как это сделать. Язык не поворачивался. – Глаза Верещагина опутались лучиками-морщинками, он приложил руку к груди и неуклюже поклонился.
– Все, пойдемте в кают-компанию, завтрак ждет. – Адмирал взял Верещагина под локоть.
«Петропавовск» продолжал чертить гигантскую дугу, оставляя после себя длинный пенистый след, над которым, будто грачи над свежей пашней, крутились крупные крикливые чайки; сравнение это пришло Верещагину невольно, он взялся было опять за блокнот, словно боясь, что возникший образ уйдет, но в следующий миг опустил блокнот обратно в карман блузы.
Он был хорошо знаком с одним правилом, одинаковым и для писателей, и для музыкантов, и для художников: если не ухватить за хвост птицу-мысль, нужное, внезапно возникшее слово, точный изобразительный образ, ноту или просто ударное цветовое пятно, не зафиксируешь на бумаге – считай, все... И мысли, и образы, и слова исчезают гораздо быстрее, чем появляются, – пропадают совершенно бесследно, оставляя внутри ощущение, схожее с ощущением – вот странное сравнение – карточного проигрыша.
Часы показывали девять тридцать девять утра...
Неожиданно Верещагин увидел, как боцман, стоявший у носового флагштока – с высоты командного мостика он был виден очень хорошо, – взлетел, будто циркач, в воздух, перевернулся вверх ногами, с него содрало серебряную дудку, швырнуло на палубу, под флаг... Впрочем, флага уже не существовало – он в ту же секунду был срублен вместе с металлической стойкой и, смятый, разодранный сразу на несколько жеваных лоскутов, полетел вниз, под нос броненосца.
Верещагин увидел все это будто в неком недобром сне – глядел на происходящее со стороны, словно и не с ним, не с броненосцем «Петропавловск», не с адмиралом Макаровым все происходило – страшная картина эта не была реальной...
Боцмана несколько раз перевернуло в воздухе, с него слетели ботинки, шлепнулись на палубу, в следующий миг туда упал и сам боцман, распластался тяжелой черной тушей, по-птичьи раскинув в обе стороны какие-то бескостные, переломанные руки. Ноги он неудобно, вывернув под углом, подогнул под себя.
Такая поза может быть только у мертвого человека.
Со стороны левого борта, где ощетинились стволами боковые орудийные башни, пронесся сырой, сдавленный ужасом крик; высокая, с несколькими перекладинами мачта взметнулась над командным мостиком, задрожала, с нее посыпались яркие синие звезды, заскакали, будто птицы, по бронированной палубе. В следующий миг макушка мачты отделилась от остова, резво, по-вороньи отпрыгнула в сторону, следом было срублено второе колено мачты – более толстое, под днищем броненосца что-то загудело, словно он напоролся на мель, заскреб по ней тяжелым железным пузом, затрясся.
Гудящий звук усилился.
Тяжелая средняя труба, похожая на городскую водокачку, а размером, может быть, даже больше водокачки, приподнялась над основанием, обнажив черные, в густой сажевой махре колосники, из которых валил горячий, выбивший из Верещагина крик ужаса дым – дым этот опалил ему лицо, труба разломилась в воздухе на несколько частей и рухнула вниз, на боковые орудийные башни, сыпя сажей, комками металла, разорванными решетками колосников и углеуловителей.
Броненосец разваливался на глазах.
Верещагин снова закричал, но крика своего не услышал. Увидел только, что адмирал, стоявший рядом с ним, вдруг схватился рукой за грудь, лицо его побледнело, из глаз, сделавшихся совсем крохотными и светлыми от боли, закапала кровь, она выбрызнула из уголков век, из-под ресниц, потекла по лицу, изо рта тоже выбрызнула кровь, и адмирал стал медленно оседать на пол мостика.
Застонав, Верещагин хотел было кинуться к нему, подхватить под мышки, поддержать, но неожиданно почувствовал, что у него нет ног – он их лишился и сразу сделался вдвое ниже ростом.
Невыплеснувшийся крик взорвался у него в глотке, родил ошпаривающую боль. Верещагин снова закричал, и опять крик застрял в нем.
А броненосец продолжал разрушаться – все происходило на глазах у десятка других кораблей, у нескольких сотен людей: следом за первой трубой с основания сорвалась вторая, ее смяло, будто она была сделана из картона, вывернуло наизнанку одну из боковых башен, беспощадная сила выдрала из нее орудийный ствол, из пролома в воду полетел человек – наводчик, сидевший у орудия, он упал в волну, сверху его накрыла железная плита, и человека не стало.
Из-под борта вырвался плоский высокий столб пламени, взметнулся вверх, достал до мостика и тут же нырнул вниз, под днище броненосца, командный мостик пополз в сторону; Верещагин попробовал упереться во что-нибудь обрубленными ногами, но мостик накренился еще круче, под «ноги» ничего не попало, держаться было не на чем. Верещагин ухватился рукой за металлическую стойку, но она гнило поехала в сторону; скрежет, раздававшийся под днищем «Петропавловска», нарастал, он превратился в долгий тягучий грохот, в следующий миг нос броненосца погрузился в воду, над ним вспух и гулко лопнул огромный водяной пузырь, за первым пузырем лопнул второй, внутри, в корпусе «Петропавловска», взорвались несколько сдетонировавших снарядов, корпус корабля затрясся, корма с работающими винтами полезла наверх, окуталась паром.
Из-под днища снова выплеснулся столб пламени, плоско пронесся по воде в сторону, уткнулся в гривастую волну, словно в непреодолимое препятствие, и исчез.
Тяжелая корма броненосца задралась еще круче, гулко захлопали гигантские пузыри, выметывающиеся из корпуса, в воду с криком посыпались люди, но Верещагин этих криков нe слышал, его отбило в угол командного мостика, сверху надвинуло тяжелый железный шкаф, в котором хранились навигационные карты, рядом с ним оказался вахтенный штурман с перерубленной шеей и мертвыми, потерявшими блеск глазами – шею ему изуродовала острая, выскользнувшая из брони заклепка; Верещагин засипел сдавленно и в следующий миг увидел совсем рядом с собой глубокую, белую, пропитанную меловым взваром воду.
Он понял – это все.
Это действительно было все – через несколько минут броненосца не стало, на его месте взвихрился, поднимая высокую волнy, бурун, за ним лопнуло несколько огромных пузырей, и с чертенячьим визгом закрутилась, приподнимая толстые пузырчатые края, воронка, втянула в свое страшное нутро несколько человек, оказавшихся рядом в воде, и исчезла.
Недалеко, совсем недалеко находились русские корабли, но помочь «Петропавловску» они не смогли – просто не успели, слишком быстро все произошло, быстро и опасно: в гигантскую воронку могло вообще затянуть судно средней величины... Броненосец вместе с командующим флотом погиб у всех на глазах.
Страшно и странно было видеть летнее жаркое солнце, вскарабкавшееся высоко в небо, безмятежный, пропадающий в прозрачной дымке берег, полный светлых квадратиков, врезанных в зелень, – жилых зданий, тихие кудрявые взболтки облаков, появившиеся над землей, – облака кротко плыли куда-то, то ли в Японию, то ли в Австралию, и к грешной земной суете не имели никакого отношения – безмятежность природы лишь подчеркивала трагизм происходящего.
Колчак в это время находился на мостике «Аскольда», в груди у него застрял режущий кашель, а в глазах от боли и неверия в то, что он видел, вспухли слезы.
Слез своих он не стеснялся.
Вцепившись руками в поручень мостика так, что пальцы невозможно было отодрать даже клещами, – с Колчаком происходило то же самое, что и со всеми, – лейтенант проводил броненосец с любимым адмиралом в последний путь... На дно моря.
Авторитет Макарова был таков, что не только Россия горестно встретила его гибель, горестно встретили и сами японцы. Выдающийся поэт Страны восходящего солнца Такубоку Исикава написал поэму, посвященную русскому адмиралу.
Противник доблестный! Ты встретил свой конец.
Бесстрашно на посту командном стоя...
С Макаровым сравнив, почтят героя
Спустя века. Бессмертен твой венец!
И я, поэт, в Японии рожденный,
В стране твоих врагов, на дальнем берегу.
Я, горестною вестью потрясенный,
Сдержать порывы скорби не могу...

Морской генеральный штаб Японии в «Описании военных действий на море» также отметил: «Когда первоначальные неудачи русского Тихоокеанского флота значительно потрясли его силы, командующим этим флотом был назначен пользующийся большим доверием как начальства, так и подчиненных вице-адмирал Степан Осипович Макаров. С самого приезда своего в Порт-Артур в начале марта он деятельно принялся за работу, поднял военный дух, водворил дисциплину и от всего сердца, не жалея сил, старался восстановить честь флота».
А война продолжалась, набирала обороты: японские войска перешли реку Ялу и стали углубляться в Маньчжурию, две армии огнем пропахали землю на севере и отрезали Порт-Артур от основных сил русских. Очень скоро они заняли город Дальний – совершенно не защищенный, не прикрытый ни с моря, ни с суши, не имевший запасов продовольствия, боеприпасов, медикаментов, воды – совершенно голый...
Фортуна отвернулась от России.

 

Началась осада Порт-Артура.
Служба на «Аскольде» тяготила Колчака, его стихией были не вахты на блестящем крейсере первого ранга, способном украсить любой военно-морской парад, а тихое минное дело, и он уже несколько раз подавал рапорты в штаб флота с просьбой перевести его на миноносец.
В конце концов рапорт был принят, и лейтенант Колчак получил назначение на минный заградитель «Амур».
Суденышко это – по-военному корабль, поскольку все плавающие единицы на флоте, даже если это обычная скорлупа грецкого ореха, украшенная мачтой и Андреевским флажком, гордо называются кораблями, – было старое, маленькое, слабосильное, с плохоньким вооружением. У офицеров крупных боевых кораблей – у тех же «аскольдовцев» – оно вызывало улыбку. Однако Колчак, поразмышляв немного, пришел к выводу, что нет худа без добра: хоть и маленькое суденышко, да удаленькое, оно к любому огромному крейсеру подойдет незамеченным, прилепится к борту и потопит его.
Конечно, командовать такой чумазой мыльницей, как «Амур», мало чем отличающейся от кастрюли с похлебкой, впору мичману, а не лейтенанту, но Колчак не стал выступать на этот счет: мыльница так мыльница, заградитель так заградитель... И он вышел в море. В одиночку, без всякого сопровождения, прекрасно зная, что, если ему будет туго, если японцы возьмут в клещи и сдавят, прийти на помощь будет некому... как и там, на Севере, в тоскливом сером безлюдье, когда он искал пропавшего Толля.
Глуха и темна апрельская ночь – ни одного огонька в ней, ни одного звука, кроме плеска волн и тихого стука старой, хорошо смазанной машины минного заградителя. Из ломающихся о нос судна волн, будто из разваленного пирога, вылезали длинные светящиеся хвосты: микробы – не микробы, мошки – не мошки, светлячки – не светлячки переливались в воде цветными зловещими огоньками, струясь, уползали вдаль, рождая страх и смятение: а вдруг это души людей, утонувших в море?
Об этом Колчака спросил молоденький, с едва пробившимися усами боцман, чья фланелевая рубаха была украшена Георгиевским крестом – самым младшим, четвертой степени, – Колчак в ответ лишь печально улыбнулся... Как этот боцман не был похож на опытного ловкого Бегичева! Ни внешне, ни внутренне. Бегичев никогда не задал бы такого вопроса. Хотел было отмахнуться от георгиевского кавалера, но не стал – вбил кто-то дурь парню в голову, а переубеждать надо, действуя осторожно, с умом, и Колчак проговорил мягко, стараясь не зацепить боцмана:
– Если уж и покоятся чьи-то души в море, если уж и пугают плавающий люд, то только не русские души. И вообще все здесь обстоит не так. Потом, когда вернемся в Порт-Артур, я расскажу, почему светятся ночные волны.
Нет огней на заградителе. Ни одного. Лишь в рубке порою вспыхивает что-то смутное, дрожащее – вспыхнув, горит недолго, и дальше вновь воцаряется темнота. Черная, вязкая, густая темнота. Колчак искал японцев.
Он понимал, что жизнь у противника ночью более интенсивная, чем днем: ночью он старается приблизиться к порт-артурской гавани, перекрыть минами водную дорогу, выводящую на внешний рейд, перебросить на берег разведчиков, забрать сведения, добытые лазутчиками, находящимися на берегу, перекинуть с одного места на другое войска, десантные группы либо вообще подогнать к рейду пару баржонок и там затопить, чтобы перекрыть выход крейсерам, – все это делается на малых судах, на скорлупках, которые ходят так же, как и «Амур», тихо, без единого огня, пробираясь по морю на ощупь.
С такими судами Колчак и искал сейчас встречи.
За штурвалом стоял боцман, глаза у него были кошачьи – ночью видят так же, как и днем, руки цепко держат штурвал, перебирают рогульки, вживленные в деревянные колеса, – боцман, щурясь, поглядывал по сторонам, вздыхал, думая о чем-то своем, вполне возможно – все о том же, о душах утонувших людей, о таинственном свете волн, и молчал. Колчак тоже молчал, пристально вглядывался в черное пространство: вдруг где-нибудь мелькнет огонек, обозначит движущуюся цель.
Но нет, тихо, черно в море. Только волны грузно, одышливо ворочаются совсем рядом, беря заградитель в обжим, перебрасывают его с одного гребня на другой, будто из ладони в ладонь, дразнят глаза светящейся моросью, колдовски возникающей из ничего, из морской глуби, шипят по-гусиному и, раздавленные тяжестью судна, исчезают за кормой.
На борту у заградителя пять мин – круглых, рогатых, специально облегченных, чтобы их можно было быстро сбросить в воду перед носом какого-нибудь неповоротливого транспорта.
Тишина стоит вселенская, в ней даже слышно, как стучит сердце у боцмана. Слышен Колчаку и стук собственного сердца. Внутри все напряжено, натянуто.
У пушчонки, установленной на носу, застыли два пушкаря – такие же молодые конопатые крестьянские парни, как и боцман, ухватистые и наивные, преисполненные желания во что бы то ни стало перегрызть горло врагу. На корме, около мин, также находится пушчонка, и около нее также наготове застыл расчет...
– Ваше благородие, японцы! – неожиданно прошептал боцман, задержал в себе дыхание: несмотря на Георгиевский крест, боцман напрямую, накоротке, с японцами еще не сталкивался.
– Где?
– Слева идут. Две шхуны.
Колчак вгляделся в темноту, засек там слабое движение – без подсказки, без наводки никогда не заметить, – ну словно вода двигалась в воде, воздух двигался в воздухе... Эх, была бы какая-нибудь подзорная труба, позволяющая смотреть в темноте... Но нет такой трубы, не изобретена еще. Колчак с досадой засипел, схватился рукой за поясницу – его пробила ревматическая боль, – боцман, поняв Колчака по-своему, потыкал пальцами в левый угол рубки, в край стекла:
– Да вон же, ваше благородие... Слева! Идут так сноровисто, что из-под задниц только черный дым выхлестывает.
– Вижу, боцман, – глухо проговорил Колчак, поблагодарил: – Вот и нащупали мы караванную тропу, где верблюды бегают, спасибо тебе.
Хоть и споро шли японские шхуны – на них были люди, шхуны перебрасывали десант и боеприпасы, – а у минного заградителя с его хорошо отлаженной машиной скорость была выше, поэтому Колчак почувствовал, как его невольно охватывает жгучий, будто в карточной игре, азарт... Он осадил себя, становясь спокойным.
Кочегары подбросили угля в топку, из трубы сыпанул сноп искр, унесся к низким влажным облакам, демаскируя заградитель, но Колчаку была важнее скорость, чем маскировка.
Раскочегаривался заградитель медленно, старая машина стучала поршнями, плевалась дымом и паром, шипела, но зато уж, раскочегаренная, работала так, что любо-дорого было смотреть на нее; заградитель понесся по морю, будто литерный поезд, который не принято останавливать на станциях, – суденышко забежало на «караванную тропу» перед японскими шхунами и вывалило им в темноте едва ли не под нос две мины, затем, оставляя пенный пузырчатый след, поспешно убежало вперед.
Мин японцы в темноте не разглядели – не оказалось у них на борту такого глазастого рулевого, как колчаковский боцман, одна из шхун неосторожно зацепила деревянным бортом медную рогульку, растущую из шара, и вязкий обвальный грохот вздыбил воду.
Шхуна целиком погрузилась в пламя, она загорелась разом, вся, от носа до кормы, вверх понеслись полыхающие деревянные обломки, искалеченный, изрубленные люди, патронные ящики, тряпье. Птицей вознесся над водой горящий брезент, которым было накрыто тридцать ящиков с патронами для винтовки «арисака», расправил широко крылья, осветил все вокруг. Горестное долгое «А-а-ах!» повисло над морем, заставило приподняться влажную наволось, льнущую к волнам.
Плавучие мины обладают свойством, которое мало кто может объяснить, – они, словно собаки, обязательно устремляются к борту судна – сами, без всякой посторонней помощи, без подталкивания, – их неодолимо тянет прилепиться к чьему-нибудь борту, неважно чьему, своему или чужому, и мина обязательно прилепится, потому что знает: если не прилепится, ей будет уготована страшная участь «летучего голландца»... И будет она скакать с волны на волну по многим морям и океанам, пока ее окончательно не доконает ржань или в ночной мгле случайно не напорется на какой-нибудь чумазый безглазый пароход... Участи «летучего голландца» боятся даже мины.
Вторая шхуна тоже не избежала своей судьбы, сюжет повторился – мина прилепилась к ней, поднырнула под днище, будто живая, когда шхуна резко свернула вправо, обходя «товарку», заполыхавшую в ночи жарким оранжевым пламенем, – стукнулась в киль раз, второй и – третий, последний... В третий раз мина угодила в обитый медью киль рожком. Взрыв был страшным – шхуну подбросило вверх, метра на два из воды, и уже в воздухе переломило пополам.
В носовом отсеке сдетонировали несколько снарядов – на шхуне находились две горные пушчонки, которыми японцы вооружали десант, их можно было переносить на руках, отделив лафет от ствола. Пушчонки взметнулись в глухое ночное небо еще выше шхуны, угасли в черной выси, а потом с грохотом и звоном сверзлись оттуда, ударившись о воду, будто о металл. Носовая половина шхуны также разлетелась на куски.
Боцман, стоявший рядом с Колчаком, не выдержал, оторвался от штурвала и возбужденно потер руки:
– Хар-рашо!
– Не отвлекайтесь от штурвала, – сухо приказал Колчак.
– Это им за нашего адмирала, ваше благородие, – в голосе паренька послышались обиженные нотки – не ожидал, что командир сделает замечание, – чтоб впредь знали...
Колчак с виноватой улыбкой тронул боцмана за плечо: если бы тот знал, что значит адмирал для самого Колчака, если бы только знал... В горле невольно возник зажатый скрип, будто бы в лейтенанте что-то провернулось всухую, скулы, челюсти потяжелели.
– Россия пока не осознала, что потеряла с гибелью Степана Осиповича... С его смертью флот наш стал мертвым, – произнес Колчак тихо. – Хотя осознает Россия потерю очень скоро... Когда мы потеряем Порт-Артур.
– А Порт-Артур, вы полагаете, ваше благородие, мы потеряем? – неверяще-испуганным голосом спросил боцман.
– Если не появится личность, равная адмиралу Макарову, – потеряем. – Колчаку не хотелось говорить на эту тему, как не хотелось вообще верить в то, что Порт-Артур будет сдан японцам, но одно дело – думы, желания, предположения, планы, мечты, и совсем другое – жизнь, ее жестокие реалии.
Под нос заградителя ударила волна, суденышко легко приподнялось, становясь на попа и устремляясь в небо, – казалось, оно вот-вот перевернется, Колчака притиснуло спиной к переборке, под хребет попало что-то жесткое, острое, все тело резануло болью, и Колчак застонал.
Хорошо, что стон этот не услышал боцман.
Замерев в стоячем положении и пропустив под собою огромную длинную волну, заградитель тяжело опустился в воду. Было слышно, как задохнулась, запричитала машина, зашипел пар; сноп искр, сыпанувший из трубы, осветил пространство на несколько метров, у боцмана само по себе выдавилось изо рта сплющенное мычание, и заградитель полетел вниз, в преисподнюю.
Удар о воду был таким, что от него, как от взрывной волны, могла запросто оторваться труба.
– Никого не смыло? – обеспокоенно спросил Колчак, отталкиваясь локтями от переборки.
– Не должно такого быть, ваше благородие. У нас, на заградителе, народ опытный.
– Проверьте, боцман. Я пока постою на руле.
Через пять минут боцман вернулся, принял из рук Колчака штурвал.
– Все на месте, – доложил он.
– Слава богу! Сколько я ни плавал – в первый раз увидел, как судно, будто ванька-встанька, вставало на попа.
– Скажите, ваше благородие, а судно в таком положении может сыграть в оверкиль?
– Теоретически – да, практически – нет.
– Не то я испугался, душа даже в пятки нырнула, – виновато признался боцман, – вдруг окажемся на лопатках?
Остатки двух шхун, плавающие в воде, догорели очень быстро, вскоре ночь опять царила над морем, – лишь мелкая электрическая морось вспыхивала в волнах, высвечивала пространство перед заградителем, рождала в душе нехорошее изумление, которое тут же угасало, как угасали и водяные светлячки, словно они не могли долго жить.
И вот ведь как – темнота хоть и была привычна, но теперь она рождала еще большее беспокойство, чем таинственные морские светлячки, и тогда умолкала, напрягалась команда, вглядывалась встревоженно в ночь – а вдруг из темноты высунется нос такого же небольшого, начиненного смертью кораблика, вышедшего на промысел с той же целью, что и они?
Но нет, никого не было в море. Тихо. Пустынно. Тоскливо, как в степи в зимнюю пору. Словно и войны не было.
– Разворачиваемся на сто восемьдесят, – приказал Колчак боцману. Он не узнал своего голоса, поморщился от боли, пробившей его тело, замер на мгновение, пережидая эту боль, и она вроде бы покорно затихла, но стоило ему сделать еще одно движение, как она возникла вновь. – Уходим в порт, – поморщившись, добавил он.
От ревматической боли ему теперь не спрятаться до конца дней своих – будет ошпаривать в самые неподходящие моменты. Север поселился в нем навсегда. Боцман, подчиняясь команде, проворно закрутил штурвал – он был превосходным рулевым, проговорил себе в нос:
– Ы-эх, попалась бы нам еще одна японская шхуненка, а еще лучше – две... Тогда – м-м-м! – Он взметнул над штурвалом руки, с глухим стуком опустил их, проворно ухватился пальцами за рогульки.
– Сегодня уже не попадутся, – убежденно произнес Колчак, ощупал пальцами поясницу, помассировал позвоночник – спина была ровно бы чужая, ничего не чувствовала, но внутри, под кожей, под тонким слоем мышц, продолжала жить боль.
Когда заградитель прошел около двух сторожевых крейсеров и через разминированную горловину втянулся в бухту, Колчак неожиданно заметил, что впереди, вытаивая из далекого черного берега, мигнул огонек, угас, снова мигнул и опять угас – и пошел, и пошел частить световой дробью. Где-то на суше, на высоком месте, сидел вражеский лазутчик и семафорил фонарем, передавая секретные сведения в море.
– Сука! – выругался боцман.
– Поймать бы его. – Колчак сощурил глаза, прикидывая, откуда конкретно идут сигналы? Получалось – едва ли не из самого центра города. С одной из крыш.
Он вспомнил китайца, торгующего печеной рыбой и шашлыками из осьминогов, его цепкий изучающий взгляд, и ему сделалось неприятно: такое ощущение, будто по коже прополз скорпион. Он передернул плечами.
В теле вновь возникла острая ревматическая боль, перекосила его на один бок, лицо Колчака покрылось потом. Мокрыми от боли стали даже губы. Колчак стиснул зубы, боясь, что через них наружу выдавится стон, ночная чернота перед ним покраснела, боцман, стоявший рядом у штурвала, куда-то исчез.
Мигающие огоньки, посылаемые с городской крыши, продолжали тревожно рвать ночь, под изношенным днищем заградителя тяжело плескалась, вспыхивала тусклым искорьем вода, порт-артурская гавань была тиха и черна. Боцман все продолжал крутить головой, стремясь ухватить глазами ответный семафор с моря, но море тоже было черным – ни единого ответного огонька, хотя где-то, возможно, рядом с заградителем, находилось японское судно, ловившее передачу агента с суши, и боцман лопатками ощущал опасность, исходившую из черной глубины пространства, сипел встревоженно и все продолжал крутить головой в поисках вражеской шхуны, так умело спрятавшейся в ночи.
Но ни он, ни Колчак, ни люди, находившиеся на корме заградителя, так эту шхуну и не засекли.
Словно ее и не было.

 

После гибели адмирала Макарова японцы активизировались, они стремились вытеснить русские корабли с внешнего рейда, загнать их во внутреннюю гавань и запереть там. Случись это, и на море можно будет хозяйничать безраздельно.
Действовали японцы с выдумкой – имелись у них по этой части некоторые хорошо кумекающие головы: вылавливали в проливах русские, китайские, корейские суда, но ни в коем разе не английские, не немецкие, не американские – этих японцы не трогали, – команду выбрасывали за борт, в воду, суда набивали взрывчаткой и выводили на внешний порт-артурский рейд, там взрывали. Японцам необычайно важно было забить фарватер, замусорить дно, загадить, чтобы ни один русский корабль не смог выйти из Порт-Артура.
Приговоренные суда называли брандерами. Русские корабли старались топить брандеры в море до того, как команды матросов-камикадзе приводили их к рейду. Топили крейсера, топили миноносные лодки, топили заградители, подобные «Амуру».
Минные заградители были похожи друг на друга, как близнецы-братья. Под них приспосабливали обычные гражданские «плавсредства», перевозившие когда-то хлеб и людей, железо и доски, – главное, чтобы была машина, были винт и рулевое колесо, больше ничего не надо было, на нос и на корму команда ставила пушчонку, еще, случалось, добавляли дорогой английский пулемет «гочкис» – и заградитель готов.
Плавая на минном заградителе, Колчак потопил четыре судна: две шхуны и два брандера. В том, что не был перекрыт порт-артурский фарватер, была заслуга и Колчака.
Через два дня Колчак на катере отправился на берег. Боли в спине, в пояснице допекали так, что темнота по ночам делалась густой, кровянистой от боли, невозможно было шевельнуться – огонь пробивал все тело, у эскулапа на «Аскольде», куда Колчак наведался, никаких лекарств, кроме банок, которые лейтенант просто терпеть не мог, не было, и молодой надменный доктор, глядя на Колчака сквозь плоское стеклышко «монокуляра», посоветовал, цедя слова сквозь нижнюю губу:
– Поезжайте на берег, сходите к китаезам, у них полно разных чудодейственных средств, начиная от муравьиной кислоты, крапивной жеванины и кончая калом акулы... Купите, это должно помочь.
И говорил-то этот целитель с «монокуляром» не по-морскому: «Пэ-эйезжайте на бэрег...» Ни один моряк так не скажет.
Колчак совет принял – «поехал» на берег.
Порт-Артур расцвел еще больше, он уже не был весенним безмятежным городом, хотя совсем не походил на фронтовую крепость, затихшую перед боями, а напоминал курортный летний город, на улицах которого из каждого угла пахло вином и хмелем, из каждого огородика или палисадника – совсем как в России – лезло бурное густотье цветов.
Цвело все, даже воздух. Цвели маньчжурский орех и черемуха, лимонник и малина, белая смородина и ирга, все спешило раскрыться, глотнуть солнца, наполниться горячей сухостью, которой так не хватало в измученном ревматизмом организме лейтенанта, – и эта поспешность была верной приметой того, что летом в Порт-Артуре будет много дождей.
Но Колчак первым делом направился не в аптеку, а на почту, выяснить, нет ли для него писем. Письма были. Целых семь штук: шесть – от Сонечки и одно – от отца.
«Семь – счастливое число, – не замедлил отметить Колчак, – это число удачи. Четыре – число неудачи, шесть – дьявольской неудачи, а семь – число удачи». Он взял письма в руку, подержал их, словно пробуя на вес, по лицу его проскользнула легкая довольная тень, губы раздвинулись в улыбке, и Колчак отметил про себя, что «четыре» – для него, может быть, и не самая несчастливая цифра, ведь четвертого числа он родился – четвертого ноября, да и в годе рождения тоже есть четверка – 1874-й...
Он вышел на улицу – неестественно прямой, плоский, как доска, боящийся согнуться, наклониться, присесть на скамейку, хотя присесть очень тянуло, поскольку он быстро устал от ходьбы, так всегда бывает, когда много времени проводишь на воде, в море. Колчак прошел два дома и, прислонившись к углу нарядного магазина, в витрине которого были выставлены золоченые китайские драконы, вскрыл один из конвертов, присланных Соней.
В тот же миг смятенно сморщился: письма-то надо читать в той последовательности, в которой они написаны и посланы, лицо приняло виноватое выражение, и Колчак быстро разобрал конверты по датам на штемпелях. Оказалось, вскрыл он самый последний, самый свежий конверт.
Сонечка писала о петербургской жизни, о домашних заботах, писала довольно скупо, но именно эта строгая скупость рождала в нем некое благодарное тепло, которое часто возникает в человеке, находящемся далеко от дома, но знающем, что дома его ждут, что он, измятый дорогой, побитый бурями, исхлестанный дождями, выжаренный, вымороженный, всегда может вернуться, отдышаться, отогреться у очага – его всегда примут...
А с другой стороны, скупость Сонечкиного письма была продиктована и необходимостью – военные цензоры следили за тем, чтобы в посланиях не было информации, которая могла бы размягчить сердца или опечалить их и тем самым снизить боевой дух.
По лицу Колчака проскользнула заторможенная улыбка, он просунул руку под китель, помассировал грудь – неожиданно показалось, что сердце остановилось. Такое иногда случается от приступов нежности.
Он медленно, тщательно разбирая каждую строчку – почерк у Сонечки не всегда был ясным, – прочитал одно письмо, принялся за второе, прочитал второе – принялся за третье... Солнце, взлетевшее ввысь, раскаленно зазвенело, тени на земле исчезли, воздух сделался прозрачным и горячим, сладким, словно где-то рядом искусная стряпуха пекла медовые коврижки. Звуки улицы, на которой находился Колчак, стали глухими: и цокот лошадиных копыт, и усталый мерный шаг длинной колонны солдат, возвращавшихся с позиций, и смех нескольких молоденьких китаянок, сидевших на траве в скверике напротив, бросавших на задумчивого русского офицера, читающего письма, любопытные взгляды... – все это тоже исчезло.
Сонечка подробно описывала свою жизнь, но о чем бы она ни рассказывала, все равно всякий раз возвращалась к мужу – чувствовалось, что она скучает по нему.
– Эх, Сонечка, Сонечка, – тихо произнес лейтенант. Ему очень хотелось повидаться с женой, хотя бы на несколько минут оказаться рядом, попросить, чтобы она прочитала ясные звонкие строки, адресованные ему, вслух, уткнуться лицом в пышные чистые волосы, заглянуть в глаза и унестись во времени назад... Хотелось бы, да не дано. – Эх, Сонечка, Сонечка. – Колчак вздохнул.
Отец в своем письме просил, чтобы сын берег себя. Война может оказаться затяжной, предупреждал он. Если бы против России воевала только одна Япония, то с нею Россия справилась бы в два счета, но за ней стоит мощная Англия, которая еще в 1902 году заключила с японцами союзное соглашение. Недавно к этому соглашению примкнула Америка. Сейчас об опасном триумвирате пишут все петербургские газеты.
«Так что держись, сынок, голову под пули понапрасну не подставляй, но и от встречи с противником не увиливай. Помни о России!» – писал патриотически настроенный Василий Иванович.
Мимо проехала пролетка с сидящим в ней незнакомым адмиралом. Колчак поспешно вытянулся, приложил пальцы к козырьку. Адмирал, картинно розовея лицом, погруженный в свои мысли, не заметил лейтенанта. На коленях он держал золотую наградную саблю.
«Кто-то из новых, – отметил Колчак, – незнакомый... Наверное, с юга, из Греции, со Средиземноморской эскадры».
Он медленно двинулся вниз по горячей, словно задымленной – перед глазами все время почему-то плыл дым – улочке вниз, к домику аптеки, где в витринах были выставлены красочные рисунки, на которых были изображены пиявки, присосавшиеся к зеленым стеблям бамбука. Что объединяло бамбук и пиявок, было непонятно, но уж так, видимо, хотелось владельцу аптеки.
Хозяин, одетый в серый, тщательно выстиранный и отутюженный халат, коверкая русские, английские и немецкие слова, пояснил Колчаку, что ревматические боли лучше всего снимает змеиная мазь, и поставил перед ним баночку с желтым, неприятно пахнущим снадобьем.
– Вот, – произнес он тонким детским голоском, – как только боли начнут допекать, так мажьтесь. Кожа будет неметь, шелушиться, но боли исчезнут.
– Навсегда?
– Нет, – качнул напомаженной головой китаец. Не сдержавшись, улыбнулся, показал длинные желтоватые зубы. Такими зубами можно было грызть что угодно, даже железо. – Только на один приступ болезни.
«Что ж, и на том спасибо, – подумал лейтенант. На лице его ничего не отразилось, только едва приметно дрогнул уголок рта, и все. – И на том спасибо...»
– Покупаете мазь? – спросил китаец.
– Естественно.
– Одну банку? Две?
– Две.
Мазь была дорогая, но Колчак торговаться не стал – не любил и не умел этого делать, заплатил столько, сколько требовал китаец, – звонкой русской монетой, золотыми николаевскими червонцами, которые брали в любом углу земли, во всех странах мира, – и вышел на улицу.
Сухой раскаленный жар ударил ему в лицо, проник под черную ткань кителя, ревматическая боль, еще десять минут назад мешавшая ему дышать, успокоилась. Хотелось верить, что она исчезла, но боль не исчезла, Лишь затаилась, чтобы в самую неподходящую минуту возникнуть снова.
Он вернулся к почте, обошел кругом серое, будто пропитанное пылью здание, потом поднялся вверх по горбатой каменной улочке, по которой китаец, продавец печеной рыбы и осьминожьих шашлыков, скатывал тележку со своим товаром, осмотрел ее, осмотрел также две боковые улочки, выходящие к почте, вновь спустился вниз.
Китайца, в котором он заподозрил японского лазутчика, не было. Надо побывать у старшего офицера крейсера «Аскольд», узнать, был ли проверен этот человек или нет? Может, Колчак напрасно подумал о нем как о вражеском разведчике, может, это действительно скромный китайский работяжка, добывающий себе хлеб ловлей трепангов и продажей печеной рыбы?
Специально искать встречи со старшим офицером «Аскольда» не пришлось. Около Колчака, мягко качнувшись на рессорах, остановилась коляска, и из нее легко выпрыгнул господин в белой летней форме и золотыми погонами на плечах. Капитан второго ранга.
В руке кавторанг держал тонкую клюшечку с золоченым набалдашником в виде драконьей головы, надетой на рукоятку.
– Александр Васильевич! – окликнул кавторанг Колчака.
Колчак, очнувшись от своих размышлений, поднял голову, поспешно вытянулся.
– Простите, господин капитан второго ранга, задумался. – Он вскинул руку к козырьку.
В ответ кавторанг неспешно козырнул. Это был старший офицер «Аскольда», о котором Колчак только что думал. Легок, что называется, на помине.
– Ваши опасения оправдались, – сказал кавторанг, – в штабе флота того китайца взяли в разработку. Действительно, это оказался не китаец, а японец. Капитан-лейтенант разведотдела японского флота по кличке Фудзо.
– Фудзо, Фудзо, – торопливо повторил Колчак, словно пытался ухватить за хвост ускользающую мысль, – простите, господин капитан второго ранга... Фудзо... Что-то очень знакомое.
– Так назывался первый линейный броненосец японского флота, построенный двадцать семь лет назад в Англии. Кстати, офицером, который наблюдал за постройкой броненосца, был лейтенант Хэйхатиро Того.
– Нынешний командующий японским флотом.
– Он самый. Так что кличку Фудзо мог получить только очень опытный разведчик. Примите благодарность за верную службу. – Кавторанг легко вспрыгнул в коляску, которая, подпрыгивая на горячих дымных камнях улицы, тотчас укатила.
На солнце наползла тень, и неожиданно показалось, что в тени этой замигал керосиновый фонарь лазутчика, то прикрываемый полой одежды, то, наоборот, обнажаемый настолько, что огонь растворялся в пространстве, грозя угаснуть; у Колчака расстроенно дернулись губы: это сколько же лазутчиков развелось в Порт-Артуре?
Одного, по кличке Фудзо, взяли, а сколько их еще осталось здесь?
Кто ответит на этот вопрос? И как долго они еще будут вредить русским войскам?

 

Колчак был недоволен службой на «Амуре». Ну что такое «Амур»? Обычная старая коробка, совершенно не приспособленная к войне, ей бы заниматься другим делом – перевозить скот, песок, лес, пеньку, сушеную рыбу, но не воевать, а «Амуру» пришлось заняться делом незнакомым и страшным – ставить мины в море, подрывать брандеры и транспорты.
Один из минных заградителей – такая же не приспособленная к войне коробка – погиб: из-под днища старого судна вырвалось пламя, заградитель прямо на воде раскололся на несколько частей и ушел под воду. На какой мине подорвался заградитель – на своей ли, на японской ли, – было непонятно.
Как непонятно было, на какой мине подорвался эскадренный броненосец «Петропавловск» – на чужой или своей собственной, родной, изготовленной в Санкт-Петербурге или на юге Малороссии, – никаких следов, никаких подтверждений, одни только версии... Так эта тайна и осталась нераскрытой и ушла в небытие вместе со многими тайнами Русско-японской войны.
На минном заградителе «Амур» Колчак прослужил всего четыре дня. 21 апреля 1904 года он был назначен командовать эскадренным миноносцем «Сердитый».
Змеиная мазь, которую он купил у напомаженного китайца, действовала неплохо – от нее, правда, немело тело, как и обещал китаец, но вместе с немотой пропадала боль, Одно было плохо: после мази шелушилась и нестерпима зудела кожа. Краснела так, будто ее поджарили на сковородке.
Нужно было приобретать еще одну мазь – смягчающую, от ожогов, купить которую Колчак не успел. В одном из ночных выходов «Сердитого» в море жестоко простудился, стоя на открытом мостике под ветром и дождем, и свалился с воспалением легких.
Он пробовал лечиться, не сходя с корабля, – порошками, микстурами, тем, что парил ноги в тазу с горячей водой, потом мазал их горчицей и засовывал в толстые шерстяные носки, – но это не помогло, Колчаку сделалось хуже, и его, почти беспамятного от жестокого жара, сняли с корабля. На катере отправили на берег в госпиталь.
Болезнь его была признана тяжелой.
Пришел он в себя нескоро, ощутил собственное тело болтающимся где-то между небом и землей. Грудь болела, в легких что-то скрипело, и вообще было такое ощущение, будто туда набросали земли, пораженные ревматизмом мышцы и кости ныли. Около его постели сидела степенная широкоплечая женщина с полным бело-розовым лицом и золотисто-соломенной пышной косой, переброшенной через плечо на грудь.
Сахарно-белую накрахмаленную косынку, сидевшую у нее на голове, наподобие царской короны, украшал маленький красный крестик.
Зашевелившись, Колчак глухо застонал, потом открыл глаза, облизал губы. Обесцвеченное унылое пространство палаты качнулось перед ним, расплылось, как снежная метель, когда идешь, пробираешься через нее. Он не выдержал, снова застонал, прикусил губы: откуда здесь быть снегу?
Пространство перед ним расплылось еще больше, растеклось, Колчак закрыл глаза, пожевал губами и услышал совсем рядом сочный низкий голос:
– Вам плохо?
Он вновь открыл глаза, шевельнул головой. Во рту все горело, словно там был разлит и подожжен керосин, в груди тоже все горело. А перед глазами продолжал плыть мокрый снег...
– Где я? – спросил он тихо, с трудом разбирая собственные слова, перед ним снова все качнулось, расплылось, и он опять погрузился в горячечную сукровицу, в которой ничего не было видно – лишь красная густая масса и слабые тени в ней...
Когда он очнулся в следующий раз, то увидел склонившееся над собой полное миловидное лицо с розовыми щеками. Сиделка, приподнимая голову Колчака крепкой рукой, пыталась влить ему в рот с ложечки какое-то горькое снадобье. Колчак покорно проглотил жидкость, пожаловался сиделке:
– Во рту у меня... почему-то... вкус керосина.
– Так оно и есть, – спокойно подтвердила сиделка, на пухлых щеках у нее возникли две крохотные милые ямочки, украсили лицо. – У вас было осложнение, в горле образовались ангинные гнойники. Чтобы они лопнули, их пришлось смазать керосином.
Колчак невольно содрогнулся.
– Пока я был без памяти?
– Да. Мазали, когда вы были без памяти. Ждать было нельзя. Иначе бы гнойники перекрыли путь дыханию...
Он выписался из госпиталя лишь в июле, вернулся на «Сердитый» и вскоре вышел в море. Он стосковался без моря, без запаха йода и рыбы, без качающейся твердой палубы под ногами, которая очень легко становится нетвердой, без призывного плеска волн, без угрюмого шипения ночной воды под днищем корабля, рассерженной оттого, что ее столь беззастенчиво потревожили. От радости Колчак готов был даже целовать палубу «Сердитого».
Минирование моря продолжалось: минировали его наши, минировали японцы – все надеялись подловить друг друга. Колчак начал составлять собственную карту минирования, накладывал на нее обозначения глубин, течений, рисовал мели и банки – он проложил корабельные «тропки», ему важно было иметь полную картину минирования, чтобы нащупать несколько мест, где обязательно должны побывать японцы, и начинить их круглыми рогатыми бочками.
Он занимался своим делом – тем, которое любил, к которому тянулся, у него по этой части имелся талант. Для лейтенанта это дело было таким же желанным, как и исследование Севера, – здесь Колчак находился в своей стихии.
В конце концов он определил места, где обязательно должны побывать японцы, таких мест у него наметилось три: в восемнадцати милях от внешнего рейда на север, в двадцати двух – на северо-восток, и одно очень лакомое место на юге, которое японцы никак не должны были миновать...
Взрыватели на тяжелых морских минах были сахарные – в них под бойки были подсунуты кусочки пиленого сахара, и всякая страшная мина с куском сахара под бойком была не страшнее кучи навоза, в воде сахар растворялся и мина становилась на боевой взвод. Вот тогда-то она действительно делалась страшной.
Имелись, конечно, и обычные мины – легкие, которые свободно поднимали два человека, с помощью которых запросто можно было загудеть в небо всей командой. Этими минами Колчак пользовался, выходя в море на «Амуре», но брать их на «Сердитый» не было никакого резона. Слишком опасно – это раз, и два – такая мина не могла причинить большого вреда тяжелому крейсеру или броненосцу.
Колчак предпочитал пользоваться «сахарными» минами. В одну из темных ночей, когда из дырявых небес крапал горячий дымный дождик – он был действительно горячий, настолько облака перегрелись за день, матросы в таком дожде стирали исподнее, не разогревая воду, – Колчак вышел с запасом мин в море.
Видимость была слабая, все таяло в дожде, в щелкой противной мороси, способной рождать в человеке тоску, схожую с тягучей зубной болью. Нос корабля вламывался в волны, будто в водяные горы, подрагивая, кряхтя от напряжения, – винт миноносца в такие минуты даже визжал от непосильной натуги, рубил воду, медуз, рыб, водоросли в лапшу, наконец одолевал гору, и эсминец медленно съезжал по наклонной пузырчатой поверхности вниз, в водяной лог, оттуда снова начинал карабкаться в гору.
Иного человека от одного только вида такого моря начинает мутить, глаза слезятся, зубы стучат друг о друга, в груди колючим комком сидит тоска, мешая думать и дышать, но такому человеку место на берегу, на твердой земле. Колчак был слеплен из другого теста: чем хуже на море – тем лучше для боевых операций...
Из всех огней на эсминце горели только тоновые – мутно плавились, растекались в горячей мороси. Совсем как в полубеспамятном больничном пространстве, в котором Колчак не мог рассмотреть ни одного предмета – все таяло, превращалось в осклизлые бесформенные комки, в туман... Но потом все встало на свои места.
Встанет и здесь.
«Сердитый» шел на северо-восток.
В ту ночь он поставил в море двадцать мин – ставил в кромешной темноте, где не было видно ни одного огня, ни одной звезды, только собственные ходовые огни – и вернулся в порт уже утром, когда небо над морем жидко посерело, а в серый морок потихоньку просачивалась здоровая дневная желтизна.
Возвращение эсминца отметили лишь чайки – своими ржавыми криками дружно встретили корабль, выстроились за ним следом, будто за ведущим, проворно ныряли в пену, взбитую винтом, выхватывали из нее рыбешек и снова становились на свое место, держа строй.
В следующую ночь «Сердитый» ушел на север. Погода изменилась, южный ветер отогнал дожди к России, небо очистилось, из черной бархатной жути – так далеко было до них – проглядывали небольшие, тусклые, словно в Арктике, звезды. Шли на ощупь: ради маскировки, боясь, что рядом могут оказаться японцы, выключили даже тоновые огни.
Домой вернулись также утром, уже при свете – над неровно взрыхленным морем поднялось красное сытое солнце...
Следом «Сердитый» совершил минный бросок на юг, там установил рогатые чушки. Таким образом у Колчака образовались три собственные минные банки.
Ночные походы дали результат: на колчаковской мине подорвался и затонул японский крейсер «Такасаго».
К осени войну на море стало вести трудно. Адмирал Того постепенно отжимал русских, загонял их в порт-артурскую гавань. Основная война – открытые боевые действия – также переместилась на сушу. Колчак страдал от унизительного положения, в котором он оказался как русский морской офицер...
15 августа отмечали праздник, который никогда не отмечают в России, отмечают только здесь – цукими: это праздник любования луной, в который можно гадать, как в России гадают в рождественские ночи. Здесь, на востоке, всегда считалось, что луна приносит людям счастье. Солнце приносит хлеб, а луна – счастье.
У Колчака появился новый товарищ – капитан второго ранга Эссен, немногословный, с крепко сжатым твердым ртом и умными спокойными глазами. Эссену было уже за сорок, он много повидал на свете.
Относился к категории людей, которые слова на ветер не бросают, и не было в Порт-Артуре человека, который мог бы высказаться о нем пренебрежительно.
Эссен не ограничивал свою жизнь только рамками войны. Его интересовало все: разведение морской капусты и лов черного жемчуга, китайские обряды и старинные рецепты закалки металла. Эссен вел дневники и тетради «по интересам», записывая туда все, что видел.
Некоторое время он присматривался к Колчаку, и лейтенант не раз ощущал на себе взгляд спокойных серых глаз. От этого взгляда ему хотелось поежиться, но неприятно не было. Колчак обязательно бросал какую-нибудь приветственную фразу, делал доброжелательный жест – ему было понятно, что одинокий Эссен ищет себе друзей – он в Порт-Артуре оторван от своего круга, страдает от этого, потому и присматривается к людям.
По популярности в Порт-Артуре Эссен, пожалуй, уступал только покойному адмиралу Макарову – хоть и не носил капитан второго ранга адмиральские погоны, а к указаниям его относились внимательнее, чем к указаниям иных адмиралов.
Обитал фон Эссен не только у себя на корабле, в каюте, обшитой деревом, он снимал домик на берегу – небольшую белую фанзу, спрятанную в вишневом саду.
В начале августа Эссен встретил Колчака в штабе флота.
– Александр Васильевич, прошу пятнадцатого числа пожаловать ко мне в гости. Не откажите...
– На корабль или на берег?
– На берег. Будем отмечать старинный праздник луны. По японскому обычаю, – Эссен насмешливо сощурился, – с рисовыми лепешками, каштанами, саке и стихами цукими.
– Прекрасная идея, – одобрил Колчак, – Для того чтобы понять противника, о нем надо знать все – не только количество единиц в эскадре и пушек на берегу, а и то, чем он дышит, что ест, что пьет и какие поет песни. Обязательно буду, Николай Оттович.
Фанза, которую снимал Эссен, была типично китайская и утопала в вишневом саду. Плотная листва служила хорошей ширмой – и от любопытных людских глаз скрывала, и звуки не пропускала – здесь ничего, кроме пения птиц, не было слышно. Эссен встречал гостей одетым в расписной японский халат. Гостей было немного. Кроме Колчака – морской артиллерист капитан второго ранга Хоменко, которого Колчак знал еще до Порт-Артура, двое молоденьких восторженных мичманов, недавно прибывших из Санкт-Петербурга, громоздкий шумный господин с узенькими серебряными погонами на белом кителе – врач из местного госпиталя; каждый что-то принес с собою: Колчак – бутылку шустовского коньяка и большого омара, купленного за копейки на пирсе у рыбаков-китайцев, омар был еще жив и шевелил усами, Хоменко тоже выступил по части моря, принес целый таз трепангов, юные мичманы – корзинку с «золотым ранетом» – сладкими яблочками, будто бы вылепленными из воска, врач по фамилии Сергеев – бутыль спирта с малиновым сиропом, разведенного до градусов водки. Приподняв бутыль в руке, врач знающе щелкнул себя по кадыку:
– Мой ликерчик ни на грамм не уступит хваленым парижским и берлинским ликерам. Настоятельно рекомендую, – и он снова приподнял бутыль в руке.
– Проходите, господа, на веранду, – пригласил Эссен, – доморощенный ликер – это хорошо, Сергей Сергеевич, но японцы, замечу, даже не знают, что такое ликеры.
– Знаю, они пьют подогретую рисовую воду. Очень противно.
– Ну, саке – совсем не вода...
– Поинтересуйтесь у любого русского, господин капитан второго ранга, иного сравнения, как с водой, не услышите.
– В хорошем саке – двадцать градусов алкоголя.
– Нашему мужику, чтобы захмелеть, нужно принять не менее двух ведер этого пойла.
Врач первым прошел на веранду, бесцеремонно развалился в плетеном бамбуковом кресле, откинулся на спинку, весело глянул в распахнутое суставчатое окно, длинное, как гусеница, в прозрачную темень ночных кустов. Луна еще только начала подниматься.
Была она желтая, с красной опушкой по окоему. Такой луны в России не бывает, в России она совсем другая – без всяких обводов и окоемов, без игры – иногда совсем блеклая, бесцветная, способная рождать только одно ощущение – ощущение одиночества. Здесь луна – совсем другая.
– Дней двадцать назад мы бы так спокойно на этой веранде не сидели, – врач похлопал ладонями по подлокотникам кресла, – нас бы отсюда живо выкурили комары-живоглоты. – Заметив, как округлились глаза у двух мичманов, Сергеев плотоядно облизнулся, ему нравилось пугать людей. – Что, здешней комарятины еще не пробовали?
– Нет.
– Счастливцы! Эту прелесть вам еще предстоит познать. Впечатление незабываемое. Страшные особи. Пьют не только кровь, но и едят мясо.
Юные мичманы были близнецами, сыновьями старого друга Николая Эссена, и не растеряли еще гимназической восторженности, наивности, они смотрели на потертого и помятого врача круглыми крыжовниковыми глазами, очень похожие друг на друга.
– Они что, тут здоровые, как собаки? – неожиданно спросил один из них, тот, кто был повыше. Мичманы, пожалуй, только небольшой разницей в росте, вершка в полтора, и различались.
Врач довольно хрюкнул в кулак, потянулся к деревянной папироснице, стоявшей на низком лакированном столике.
– Чуть поменьше собак, но пара комаров на лошадь запросто может напасть. А уж на уличного пса – тем более.
В глазах у юных мичманов возник невольный страх, они переглянулись.
– И когда же эти комары начинают злобствовать? В какое время года?
– Ну-у, – врач размял папиросу, дунул в мундштук, не спеша прикурил, – с первых чисел мая до первых чисел августа. Иногда задерживаются до середины либо даже до конца августа. Но вам повезло – где-то в горах уже ударили заморозки, и комары исчезли.
Мичманы снова переглянулись, они не знали, верить врачу или нет.
– Для комаров – это сигнал, – продолжал лекцию врач. – Как только где-то рядом грохнет мороз, комары исчезают.
– И вы видели собак, на которых нападали комары? – спросил Сергеева второй мичман, тот, который был пониже ростом.
– Сколько угодно. В Порт-Артуре почти нет собак, на которых бы они не нападали. Вы обратили внимание, сколько в городе ободранных искусанных кабысдохов? У одного нет глаза, у другого откушена половина уха, у третьего не хватает ноги, у четвертого хвоста. Это все – комары.
Мичманы вновь переглянулись, один из них, тот, который был повыше, передернул плечами:
– Бр-р-р! Не знаю, как вы, господа, а я комаров боюсь оч-чень...
Колчак глядел на это представление с улыбкой. Неужели и он когда-то был таким же? Наивность, конечно, не порок, но... Он не выдержал, вмешался в спектакль:
– Полноте вам, Сергей Сергеевич. Не пугайте молодых людей. Не то может случиться – с фронта запросятся домой.
– А я их и не пугаю, – врач затянулся папиросой, пустил большое облако дыма, разогнал его широким движением руки, – я предупреждаю.
Дыма врач напустил столько, что в нем не стало видно даже луны, ради которой они собрались.
– Сергей Сергеевич, в Японии на праздниках цукими курить строжайше запрещено, – сказал Эссен, убирая коробку с папиросами, – вместо курения публика сочиняет стихи. Иногда даже коллективные.
– Неправда. Я сам когда-то был в Японии, курил там сигареты и ел рисовые лепешки данго, – врач сделал протестующее движение рукой, – они называются данго, верно?
– Верно, – подтвердил Эссен.
– Видите, какая у меня роскошная память. – Врач весело подмигнул мичманам, смотревшим на него с открытыми ртами. – На подносе лежало пятнадцать данго – по числу ночей месяца, верно?
– Верно.
– Но никаких стихов не было. Зато саке и курева было предостаточно.
Эссен добродушно рассмеялся.
– И все-таки не дымите, Сергей Сергеевич, как миноносец, которому в топку попал плохой мазут.
Обращение Эссена на этот раз дошло до врача.
– Все, все, все, – врач поднял руки, показывая, что он сдается, – прекращаю дымить на рейде. – Он затушил папиросу о борт тяжелой латунной пепельницы, вырезанной из донышка артиллерийской гильзы, отодвинул в сторону.
Луна увеличилась в размерах, приподнялась, красный окоем вокруг испепеляющей жаркой желтизны увеличился, ночные запахи в саду усилились – пахло уже не только сухой травой и вишневыми листьями, пахло туевой смолой, лавровым листом, мятой, еще чем-то острым, вкусным – то ли травой, то ли каким-то снадобьем, делающим дыхание легким и ровным, пахло спелыми яблоками и лимонами. Птицы умолкли, наступила тишина.
Прозрачную лунную мглу пробил яркий синий сноп прожектора, плоско прорезал пространство, родив в людях ощущение тревоги. Лица собравшихся сделались озабоченными.
– Судя по всему, нас ждут плохие времена. В Маньчжурии предстоят тяжелые бои. – Врач, не стесняясь собравшихся, сладко потянулся. Он, большой, сильный, вообще никого не стеснялся – мог ругаться, потягиваться, сморкаться, делать то, что за столом не принято делать, его профессия позволяла ему пренебрегать обычными условностями жизни.
– Ждут. – Эссен печально усмехнулся, губы у него сжались, сделались твердыми, на носу проступили, словно вытаяв из ничего, крупные мальчишеские конопушки. – Ждут, – повторил он после паузы, – они идут, эти времена. Тяжелые, изнурительные. Это в морском госпитале нет работы, а полевые госпитали переполнены ранеными. Как проиграли мы бои на реке Яле, так проиграем и все остальные. Несчастья наши начались. А если мы проиграем схватки при Ляояне, то тогда все – России не поможет даже боевой энтузиазм наших юных мичманов. – Он без тени улыбки посмотрел на молодых людей, мрачно поджал губы. – Мы проиграем войну.
Назад: Часть первая Северная экспедиция
Дальше: Часть третья Минная война