Книга: Глядя в бездну. Заметки нейропсихиатра о душевных расстройствах
Назад: Глава 2 Strawberry Fields Foreveг
Дальше: Глава 4 Just the two of us

Глава 3
Losing Му Religion

Депрессия – болезнь на удивление распространенная. Сегодня никто не стыдится признать, что когда-то страдал от депрессии или принимает антидепрессанты: ведь такое случается с каждым шестым. В 2017–2018 году антидепрессанты были выписаны 7,3 млн человек в Великобритании, и более половины из них регулярно получали рецепты на подобные препараты в течение двух предыдущих лет.
Томас вел тихую, безмятежную жизнь и был ревностным христианином, хотя и не афишировал этого. У него была любящая жена и двое обожаемых детей; работал он водителем грузовика. Дорога обеспечивала ему душевный покой – уединение и однообразие ему даже нравились. Три года назад у Томаса случился довольно тяжелый депрессивный эпизод. Никакой объективной причины, никакого явного триггера: депрессия была, как выражаются психиатры, эндогенной (буквально “зародившейся внутри”). К счастью, Томас хорошо отреагировал на антидепрессанты и вернулся к работе. Правда, он не сообщил работодателю (а также в Управление по лицензированию водителей и транспортных средств), что врачи рекомендовали ему продолжить принимать лекарства. Это было серьезным нарушением правил. Дело не в том, что ему стало опасно водить машину, – у него не было ни склонности к непредсказуемым поступкам, ни суицидальных настроений, а лекарства не вызывали сонливости, – но если бы что-то случилось и это всплыло, его ждали бы крупные неприятности. Мало того, он солгал, а в его мире ложь считалась грехом.
Года через два эта “ложь” начала тревожить Томаса все сильнее и сильнее. У него все шло прекрасно, но он был убежден, что своей ложью все погубил. Он стал думать, что с ним вечно так, что он никогда ничего не мог сделать как следует, вечно искал пути наименьшего сопротивления. Эти мысли, бесконечно крутившиеся в голове, и сознание, что он согрешил пред Господом, совсем измучили Томаса. Многие пытались подбодрить его, но это не помогало, более того, лишь усугубляло его состояние. Томас не понимал, как ему спастись от этих мыслей и как найти выход из своего положения, и его разум обратился к идее самоубийства. Почему бы и нет? Он и так обрек себя на муки ада.
Я предложил Томасу лечь в больницу, но он отказался: без толку, все равно ему уже ничего не поможет. Я не мог с этим согласиться. Томас был из тех больных, кто с большой вероятностью мог бы поправиться, исцелиться – нужно только понять, как его лечить.
* * *
Что же происходило у Томаса в голове? Мы могли бы сказать, что он “слишком много думал” и всегда предполагал худшее. Но не только: мы сомневались в его толковании событий. Нет, мы не утверждали, что он сознательно нас обманывает, но воспоминания его были явно выборочными, а подача несколько однобокой – искаженной, выражаясь в терминах когнитивной психологии.
Когнитивные теории депрессии отличаются от более общего психологического подхода: когнитивных психологов интересует не столько что вы думаете, сколько как вы думаете. Обывательские представления о депрессии обычно связаны с утратами. Зигмунд Фрейд свел эти две темы воедино в статье “Скорбь и меланхолия”, опубликованной в 1917 году1, сопоставив опыт переживания горя с депрессией и очертив область, где они перекрываются. Принято считать, что, если у человека депрессия, значит, на его долю выпало особенно много утрат – причем к ним причисляются и потеря работы или здоровья, а также более абстрактные, символические утраты – скажем, положения в обществе и репутации. Социальные психологи Джордж Браун и Тиррил Харрис2 обнаружили, что депрессия тесно коррелирует с количеством всего плохого, что с тобой случилось, особенно если пришлось пережить тяжелую потерю в детстве или в юности, однако простой формулы, позволяющей истолковать появление депрессии и оценить ее тяжесть, не существует. Это подталкивает нас к вопросу толкования смысла событий. Почему то или иное событие настолько лишает присутствия духа и почему его последствия оказываются такими стойкими?
Здесь и заявляет о себе когнитивный подход. Возьмем, к примеру, память. Стоит поговорить с больным депрессией о прошлом – и станет очевидно: во всем, что он рассказывает, преобладает плохое. Чтобы добиться от такого человека хороших новостей, придется попотеть (причем обеим сторонам). При депрессии больной не принимает решение быть угрюмым, более того, депрессия далеко не всегда вызывает угрюмость, хотя, когда размышляешь о настроении и когнитивных процессах, трудно отделить причину от следствия. Как выяснили психологи, изучавшие воспоминания в контролируемых условиях – например, реакцию на особый набор слов или стимулов, – при депрессии плохие ассоциации у человека возникают гораздо легче и скорее, чем хорошие. Типичное когнитивное искажение. Не то чтобы все остальное забыто – оно просто не приходит на ум. Все мысли и воспоминания, которые сразу пробиваются на поверхность, негативны. Представьте себе, что я задам вам самый невинный вопрос: чем вы занимались на прошлой неделе? Если у вас депрессия, вашу память захлестнет волна всего плохого, неприятного, скучного, неудачного, досадного, что с вами происходило, и она вытеснит все приятное, радостное и даже банальное и нейтральное. И если до этого вы не чувствовали себя в депрессии, то после моего вопроса точно почувствуете. Налицо порочный круг. Если начинаешь с плохого настроения, дальнейшие скверные мысли видятся нормальными, ведь это status quo, и плохое настроение само себя подкрепляет.
Некоторые исследователи, в том числе Марк Уильямс, обнаружили еще одну характерную черту депрессивного мышления: склонность к избыточному обобщению, особенно личных автобиографических воспоминаний3. Когда у человека депрессия, ему трудно в ответ на вопрос привести конкретные примеры тех или иных поступков, диалогов или эпизодов и вспомнить единичные события – это и есть избыточное обобщение. Приведу пример: расскажите мне о школе. На это при депрессии часто отвечают: “Терпеть ее не мог. Мне было скучно, мы все там скучали”, – а не, скажем, “Да, я провалил экзамены повышенного уровня, зато с общением все было прекрасно. В старших классах у меня сложилась отличная компания”. Или в ответ на ключевое слово “праздник”: “Все дни рождения, которые я устраивал, оборачивались катастрофой!” – а не, скажем, “Мое совершеннолетие мы отмечали в местном пабе. Все начиналось неплохо, но потом кое-кто напился и устроил драку. Катастрофа!”
Избыточные обобщения не оставляют простора для интерпретации, не пробуждают других воспоминаний, которые могли бы поместить событие и память о нем в более широкий контекст. Это как кликнуть по ссылке и обнаружить, что тебя перенаправили на другой сайт. Из этого порочного круга трудно вырваться, поскольку такого рода обобщенно-плохие мысли вызывают только другие себе подобные, и выхода не видно. Иначе говоря, при депрессии начинаешь бесконечно пережевывать все свои дурные воспоминания.
* * *
В конце концов я уговорил Томаса лечь в больницу: ему нужно передохнуть, это совсем ненадолго, в больнице мы быстрее сможем подобрать ему медикаменты, а главное, у нас ему ничего не грозит. Томас неохотно уступил.
Он был глубоко несчастен. Ему претило, что его постоянно дергают для осмотров, что невозможно уединиться, что кругом царит неразбериха, неизбежная даже в лучших психиатрических отделениях. Узнать Томаса поближе было трудно. О своем прошлом он рассказывал примерно так: “Уныло, скучно, ничего никогда не происходило… Мама с папой обращались с нами хорошо, но свою любовь особенно не проявляли. Очень много места занимала церковь. На самом деле это скорее “хорошо”, но иногда я, можно сказать, жалею, что не было никаких катастроф – по крайней мере, было бы о чем поговорить”.
Мы добавили еще один сильный антидепрессант, и через несколько недель настроение у Томаса стало улучшаться, он начал оптимистичнее смотреть на жизнь. Приехала его жена Джен и с радостью отметила улучшение. Томасу было скучно у нас, и он ужасно истосковался по детям. Он умолял меня отпустить его домой. Это опять же потребовало переговоров, и мы сошлись на том, что у Томаса будет несколько “увольнительных”, с каждым разом все дольше и дольше. Мы будем работать с ним и с его женой, чтобы оценивать прогресс и исходя из этого рассчитывать время и продолжительность каждой “увольнительной”. Мы не стремились навсегда переселить его в больницу, но не могли в одну секунду лишить его всякой помощи. Первый отпуск – несколько часов – прошел гладко. Тогда мы договорились, что Томас проведет дома целый день. Он вернулся приободренным и полным надежд на будущее. Во время обхода, когда Томас разговаривал с другими врачами, медсестрами и нашим штатным психологом, все решили, что ему гораздо лучше. Он не возражал против постоянного приема лекарств. Его не беспокоили побочные эффекты, и он был убежден, что лечение поможет ему, как в прошлый раз. Мы обсудили, что, когда он выпишется из больницы, нам нужно будет поговорить с его работодателем. Я составлю все необходимые документы, подтверждающие, что ему необходимо лечиться, но нет никаких причин прекращать работу. Томас вздохнул с облегчением – у него словно гора с плеч свалилась. Чувствует ли он себя виноватым? Нет, конечно. Все это были глупости – это говорил не он, а депрессия. Так или иначе, хватит с него всей этой религиозной чуши. Джен сказала, что с нетерпением ждет его дома, даже если он еще не совсем пришел в норму. Мы договорились, что он поедет домой на выходные. Если все пройдет хорошо, на следующей неделе назначим дату выписки.
Больше я Томаса не видел. Во вторник Джен приехала в больницу и рассказала, что произошло. Том вернулся домой. Он был спокоен. Они поужинали и легли в постель. Занимались любовью – было хорошо. Наутро он отвез детей в школу. Сразу после этого он, судя по всему, выехал на ближайшую автостраду, остановился и вышел из машины. По словам случайного очевидца, Том был явно чем-то взволнован – и вдруг выбежал на дорогу прямо перед несущимся грузовиком и погиб на месте.
занимались любовью… грузовик… погиб на месте…
У меня перехватило горло.
Джен была неестественно спокойна. Она объяснила, что должна “держать себя в руках” ради детей. Не хотела об этом думать. Медсестры бросились утешать ее, но в итоге это она их утешала. Она никого не винила и была благодарна нам за помощь. Дело передадут коронеру, и Джен очень беспокоилась, как отнесутся к вердикту родные мужа, для которых самоубийство – тяжкий грех. Пока что она собиралась отправить детей к бабушке – своей матери.
Через несколько недель Джен позвонила в больницу. Коронер вынес вердикт “несчастный случай”. Он знал, что Томас добровольно лечился в психиатрической больнице, откуда вышел временно и с разрешения врачей, и что у него была депрессия, но покойный не оставил предсмертной записки, и было очевидно, что ему становится лучше, раз его отпустили домой на выходные. В тот день Томас ни с кем не говорил о самоубийстве. Коронер решил, что он, вероятно, задумался и не видел, куда идет. Шоссе оживленное, там постоянно кто-то гибнет.
Джен понимала, каковы были варианты: либо самоубийство, либо “открытый вердикт”, при котором причина смерти считается неустановленной. Я подумал, что вероятнее было, пожалуй, второе. Исследователи самоубийства в целом полагают, что большинство открытых вердиктов – это на самом деле суицид, просто на решение влияют факторы вроде отсутствия предсмертной записки. “Несчастный случай” был явной натяжкой, но спорить мы не собирались. Для родных Томаса так было, наверное, лучше всего: такой вердикт помогал им пережить страшную трагедию. И, по крайней мере, избавлял от стигматизации.
* * *

 

* * *
Самоубийство в Англии и Уэльсе признали законным лишь в 1961 году, но криминальное прошлое тянется за ним до сих пор4. Декриминализация суицида в Великобритании по сравнению с остальной Европой запоздала, зато мы опередили Ирландию, где самоубийство считалось преступлением до 1993 года. Это оставило след и в английском языке: многие до сих пор, не задумываясь, говорят committing suicide, не замечая, что глагол commit относится только к преступлениям; впрочем, теперь предпочитают выражение taking one's own life — “лишить себя жизни”. Коронеры также еще недавно писали в соответствующих вердиктах фразу beyond reasonable doubt – “без всяких обоснованных сомнений”, – относящуюся к области уголовного права, однако в 2018 году Верховный суд особым постановлением позволил им выносить решение on the balance of probabilities — “по принципу наибольшей вероятности”, – то есть приводить формулировку из области гражданского права.
Ежегодно на дорогах Великобритании гибнет почти 1800 человек. Со времен Второй мировой войны этот показатель неуклонно снижался, но в последние годы, похоже, остается на прежнем уровне. Судя по последним данным, примерно четверть – пешеходы. Это резко контрастирует с количеством самоубийств в Великобритании – около 6000 ежегодно. Правда, за тот же период оно тоже неуклонно снижалось. В 2015 году количество суицидов в Великобритании с учетом возрастных групп составляло 16 на юо тысяч у мужчин и 5 на 100 тысяч у женщин. Что касается количества аварий с участием пешеходов или транспортных средств, которые на самом деле были самоубийствами, здесь надежных данных почти нет.
Понять самоубийство, а тем более предотвратить его неимоверно трудно. Можно, разумеется, попытаться проникнуть в разум человека, покончившего с собой, и, если ты великий писатель уровня Шекспира и Толстого, выстроить драматический сюжет, а если ты психолог – провести психологическую аутопсию. А можно посмотреть на картину сверху, исследовать большие группы населения и тенденции в течение долгого времени. Изобретателем этого подхода следует считать Эмиля Дюркгейма5.
Дюркгейм родился в 1858 году во Франции, в Лотарингии, в семье, где было бы девять поколений раввинов, если бы он не избрал другой путь. В 1897 году он выпустил в свет монографию “Самоубийство”. Полным ходом шла промышленная революция, европейские общества подчинялись строгому порядку и находились под постоянным наблюдением. Дюркгейм на основании обширной и подробной национальной статистики смог проследить количество самоубийств с учетом самых разных переменных, таких как страна, национальность, экономическое положение, демография, уровень образования и, как выражался Дюркгейм, “космические” переменные (скажем, температура воздуха и продолжительность светового дня). Внимание к деталям у него поистине талмудическое. Кроме того, Дюркгейм учел и статистику по душевным болезням и алкоголизму, однако все равно считал, что главное – социологический подход.
Дюркгейм обращал особое внимание на религию, поскольку при прочих равных условиях статистика самоубийств во французских кантонах и регионах с немецким населением от Пруссии до Австрии и Баварии показывала колоссальную разницу между католиками и протестантами. Протестанты кончали с собой значительно чаще, в некоторых областях на каждого католика-самоубийцу приходилось три протестанта-самоубийцы. Дюркгейм показал, что протестанты сводят счеты с жизнью чаще независимо от общего количества самоубийств в том или ином регионе, и это нельзя списать, предположим, на разный доступ к образованию. По его наблюдениям, конкретные обряды и доктрины также не играли особой роли. В сущности, оказалось, что основным препятствием суициду служит то, в какой степени религия через свои верования и практики обеспечивает насыщенную “коллективную жизнь” Протестантизм по природе своей больше тяготеет к индивидуализму, поэтому его “умеряющее влияние на развитие самоубийств” не так велико. Все это Дюркгейм описывает в связи с так называемым “эгоистическим самоубийством”.
А как же неверующие? Дюркгейм пишет:
Но поскольку верующий начинает сомневаться… [он] чувствует себя менее солидарным с той вероисповедной средой, к которой он принадлежит, поскольку семья и общество становятся для индивида чужими, постольку он сам для себя делается тайной и никуда не может уйти от назойливого вопроса: зачем все это нужно?

 

Коллективное чувство так нужно, объясняет Дюркгейм, не для того, чтобы поддерживать “в нас иллюзию невозможного бессмертия…; [оно] подразумевается самой нашей моральной природой; и если… исчезает, хотя бы только отчасти, то в той же мере и наша моральная жизнь теряет всякий смысл… при таком состоянии психической дисгармонии незначительные неудачи легко приводят к отчаянным решениям”. Более того,
как бы ни был индивидуален каждый человек, внутри его всегда остается нечто коллективное… Что же касается фактов частной жизни, кажущихся непосредственной и решающей причиной самоубийства, то в действительности они могут быть признаны только случайными. Если индивид так легко склоняется под ударами жизненных обстоятельств, то это происходит потому, что состояние того общества, к которому он принадлежит, сделало из него добычу, уже совершенно готовую для самоубийства.

 

Со времен Дюркгейма прошло больше ста лет, но мы в попытках выявить причины самоубийства так и продолжаем колебаться между индивидуальным и коллективным. С высоким уровнем самоубийств в обществе по-прежнему связаны все те же социальные факторы (в том числе безработица, разводы, экономический спад). Как ни странно, война не повышает вероятность самоубийства. При всех страданиях, которые приносит война, она генерирует мощную общую цель, которая не позволяет отдельным людям лишать себя жизни. Есть и другие факторы риска: мужской пол, попытки самоубийства в прошлом, душевное заболевание, отсутствие надежды, а также алкоголизм и наркомания. Современные клинические исследования при попытках учесть все эти аспекты показали, что принадлежность к той или иной религии, вероятно, и сегодня смягчает суицидальные порывы у людей, страдающих депрессией6.
Частое ли это явление? Все относительно. По сравнению с автокатастрофами ответ – да. Для мужчины под сорок вроде Томаса это самая частая причина смерти. Но по сравнению с депрессией ответ – нет: самоубийство встречается гораздо реже, чем депрессия. Именно поэтому его так трудно предсказать. При рассмотрении случаев суицида оказывается, что подавляющее большинство принадлежало к группе низкого или умеренного риска. Казалось бы, парадокс, но мы сплошь и рядом ошибаемся при попытках предсказать риск, и это очередной пример. Поскольку факторы риска у конкретного человека не так уж и велики, а некоторые из них, в том числе депрессия, сами по себе встречаются часто, статистика неизбежно покажет, что большинство покончивших с собой принадлежали к относительно многочисленной группе низкого риска. В подгруппе высокого риска (безработные вдовцы определенного возраста с тяжелой депрессией и алкоголизмом, страдающие хроническими болезнями) доля самоубийств выше, но все же невелика, однако эта подгруппа в общей картине занимает лишь незначительное место из-за своей малочисленности. Другая сложность состоит в том, что главные факторы риска невозможно изменить – например, принадлежность к мужскому полу. Если ты мужчина, сегодня риск покончить с собой у тебя тот же, что и год назад, и завтра ничего не изменится.
* * *
Мне пришлось воспитать в себе смирение перед суицидальным поведением, когда я проходил стажировку в небольшой больнице общего профиля. Полгода я проработал в приемном покое скорой помощи и первым встречал поступающих туда больных. В этой больнице к поступающим по скорой помощи разработали крайне инновационный подход. У нас было несколько “бригад”, работавших в разных случаях, что позволяло быстро накапливать опыт и знания и делиться ими. Была “бригада по боли в груди”, “бригада по желудочным кровотечениям”, особая бригада для тех, кому больше шестидесяти пяти. Просто поразительно, сколько больных, приехавших или пришедших в наше отделение, удавалось сразу передать нужной бригаде. Читатель вправе вообразить, будто у стажера, отвечавшего за “остальные категории” неотложных случаев, практически не было работы – так, иногда какая-нибудь пневмония или диабетическая кома. Так и было, не считая одной категории, которая в восьмидесятые годы прошлого века стремительно росла: преднамеренная попытка самоотравления посредством передозировки. Нередко мне приходилось осматривать и направлять в палаты десяток таких пациентов за одну-единственную ночь.
Студентом я видел, как лечат большинство таких больных. Передозировка парацетамола может оказаться смертельной, поскольку этот препарат токсичен для печени, а старые антидепрессанты иногда вызывают остановку сердца, но сплошь и рядом люди пытаются отравиться менее ядовитыми бензодиазепинами вроде валиума и либриума или что там держат в аптечках – антибиотиками, пилюлями от несварения и так далее. Поскольку “передозировки” относительно неопасны, а случаев было очень много, особенно в нерабочее время и в выходные, подобных больных считали досадной помехой врачам или, хуже того, полагали, что они заслуживают наказания, поскольку сами виноваты в своем состоянии. Некоторые сотрудники отделения скорой помощи обожали промывать желудки – это крайне неприятная процедура, во многих случаях ненужная. Кое-кто требовал ставить мочевой катетер – тоже неприятная и зачастую болезненная манипуляция, которая по-настоящему требуется редко, разве что если надо следить за функцией почек у больного при сильной сонливости или передозировке лекарств, влияющих на выделение мочи. Многие врачи и медсестры обращались с такими больными резко и без всякого сострадания. Подобная практика была если и не повсеместной, то, во всяком случае, широко распространенной. Когда я все это вспоминаю, меня пробивает дрожь, и мне стыдно, что я не вмешивался. Наверное, думал, что так и правда можно предотвратить дальнейшие попытки – ведь многие поступали в больницу с передозировкой по многу раз подряд. Да и что я знал тогда, в самом деле?
На протяжении этих тяжелых шести месяцев я усвоил, что лучшая стратегия – проявлять сочувствие и не осуждать. Подчеркиваю: это не потому, что я от природы человек особенно добрый и понимающий. В то время это был чисто прагматический вопрос. Через меня проходило много больных. Кому-то требовалась экстренная реанимация, и их нужно было распознавать сразу; кто-то мог устроить в отделении сущий бедлам, поскольку впадал в буйство и не слушался врачей. Когда выдается напряженная ночь, крайне некстати еще и разбираться с больным, который требует, чтобы его отпустили, хотя врачи настаивают на госпитализации, и норовит сбежать из палаты, так что его приходится удерживать, или с целой толпой рассерженных пьяных родственников, которые настаивают, чтобы вы положили больного в реанимацию, отправили в психиатрическую больницу или немедленно выписали.
Пациенты с передозировкой, которые попадали ко мне, иногда страдали от интоксикации, иногда злились, иногда были вялыми и безразличными. Чаще всего это были молодые люди, попавшие в беду, – они считали, что у них не осталось иного выхода, и ощущали себя в ловушке. Стоило вежливо и мягко задать простой вопрос “Расскажите, что случилось?”, и я неизменно слышал горькую историю об одиночестве, абьюзе, отчаянии, о том, как больно, когда тебя бросил парень или выгнали из дома родители. Иногда положение было и правда тупиковым, а человек, угодивший в эпицентр событий, – глубоко неблагополучным. Черствость (“Нечего тут сцены закатывать, утром будете дома”) и назидания (“Вы что, не знали, как опасен парацетамол?”), даже оправданные на первый взгляд, не приводили ни к чему, кроме обид, и лишь усугубляли эмоциональное состояние больного.
На стажера или старшую медсестру возлагали также обязанность оценить риск и серьезность намерения самоубийцы. Интуитивно представляется, что здесь важно учесть степень продуманности действий, меры, принятые, чтобы тебя не остановили и не раскрыли твоих планов, летальность метода (прыгнуть под поезд или проглотить несколько таблеток), но на самом деле не существует простой формулы, которая позволяла бы количественно оценить совокупный эффект. Можно, конечно, просто спросить, почему больной так поступил, но на это редко услышишь значимый ответ. А неспешный сочувственный разговор позволит получить награду в виде осмысленного рассказа, который, правда, не стоит принимать за чистую монету, даже если пациент не пытается тебя обмануть. Вряд ли тебе признаются, что решили покончить с собой, чтобы жена почувствовала себя виноватой или чтобы домовладелец не вышвырнул на улицу, хотя подобные объяснения вполне соответствуют обстоятельствам, которые привели к попытке самоубийства. Многие скажут “Просто хочу умереть” или “С меня хватит, мне незачем дальше жить”, но у меня складывается впечатление, что, если удается наладить сколько-нибудь доверительное общение, большинство ответят куда менее однозначно: “Сам не знаю, зачем я это сделал”, “Совсем растерялся, не понимал, за что хвататься”, “Больше не мог выносить это чувство”. Сдается мне, таким объяснениям можно верить.
Психиатры давно пытаются провести грань между самоубийством и самоповреждением. Предложили даже термин “парасуицид”, но он не прижился. Эпидемиология самоубийств и самоповреждений показывает, что они затрагивают разные группы. Самоповреждение распространено гораздо шире: около 400–500 случаев на too тысяч населения в год. Оно особенно характерно для молодежи, а с возрастом сходит на нет. У самоубийства такой тенденции к убыванию не прослеживается. Парасуицид больше распространен среди женщин, суицид – среди мужчин. Однако есть и обширная зона пересечения. Луис Эплби, директор организации National Confidential Inquiry into Suicide and Homicide by People with Mental Illness (Национальное агентство конфиденциального расследования убийств и самоубийств при психических расстройствах), сформулировал “правило 50”, практичное и до того легко запоминающееся, что это не может не бодрить: у 50 % покончивших с собой есть история самоповреждений; риск самоубийства повышается в 50 раз в течение года после самоповреждения; каждый пятидесятый из попавших в больницу в результате самоповреждения через год будет мертв. Самоповреждение поджигает фитиль, но очень длинный и извилистый, и обычно огонек рано или поздно тухнет, однако случается, что он доползает до запала, и тогда все кончается трагически. Организация Луиса Эплби также выяснила, что особенно высок риск самоубийства сразу после выписки из больницы, особенно в первую неделю и тем более в первый день. Что и оказалось роковым для Томаса.
* * *
Я никак не мог примириться со смертью Томаса и преодолеть ощущение, что я предал его и его семью, и это заставило меня закопаться в научную литературу в поисках утешения, а может быть, просто чтобы притупить острую боль. Именно там я и обнаружил потрясающие статистические сведения о самоубийстве на уровне популяции. Масштабная картина, эпидемиологическая точка зрения многим ученым кажется сухой, обезличенной и холодной, как и архивы свидетельств о смерти, на которых она строится. Но ведь именно практические коррективы на уровне популяции позволили изменить ситуацию.
Иногда они были случайными. Когда в пятидесятые годы прошлого века вместо каменноугольного газа, содержащего окись углерода, стали применять природный, резкий подъем смертности остановился, а затем кривая пошла вниз, особенно среди женщин, для которых отравление газом было самым частым методом самоубийства. (Вспомним поэтессу Сильвию Плат, которая в 1963 году покончила с собой в своей лондонской квартире, сунув голову в духовку.) Достаточно было перейти на другое топливо, чтобы общее число самоубийств резко сократилось. Эпидемиологи, к своему удивлению, обнаружили, что здесь сработало отсутствие “альтернативного метода”: лишившись возможности свести счеты с жизнью этим методом, люди в большинстве своем не стали обдумывать другие варианты.
Если посмотреть, как менялась статистика в дальнейшем, видно, что несколько поползло вверх количество случаев, когда человек кончает с собой, надышавшись выхлопными газами, особенно среди мужчин. Но и эта тенденция пошла на спад с 1993 года, когда стали выпускать автомобили с каталитическими дожигателями выхлопных газов7. Иногда “лишение средств к самоубийству” носило более плановый и продуманный характер, скажем, ограничение отпуска парацетамола и других анальгетиков в одни руки. Для этого пришлось в 1998 году внести поправки в законодательство, зато такая мера привела к резкому снижению смертности почти без появления альтернативных методов. Все действенные способы профилактики самоубийств, которые мы обнаружили, были сугубо тактическими и простыми – настолько, что даже неловко.
Помнится, я как-то смотрел выступление стендап-комика, который говорил примерно следующее:
А знаете, правительство и правда заботится о нас. Вот один мой приятель как-то совсем пал духом и решил: ну хватит, наложу на себя руки. И вот идет он в аптеку закупиться парацетамолом – а там, представьте себе, ему продали только одну упаковку, а в ней всего-то шестнадцать таблеток! Ну послушайте, они что, правда думают, что это остановит человека, который всерьез решил покончить с собой? Типа непонятно, что нужно просто зайти в аптеку еще разок завтра? Может, потому и говорят “совершить самоубийство” – берешь и совершаешь!

 

Однако здравый смысл здесь обманчив. В докладе психиатра Кита Хоутона и его коллег говорится, что за одиннадцать с лишним лет благодаря ограничениям на продажу лекарств только в Англии и Уэльсе умерло на 765 человек меньше8. Передозировка парацетамола по-прежнему встречается часто, но реже приводит к гибели, а все благодаря этому скромному нововведению. Вспомним и другие небольшие коррективы – устранение в психиатрических больницах всяческих труб и крюков, на которых пациенты могут повеситься, установка ограждений в метро, на железнодорожных платформах и надземных переходах. В Юго-Восточной Азии правительствам стоило бы несколько ограничить доступ к органофосфорным пестицидам, а в США по возможности строже относиться к владению огнестрельным оружием: и то и другое значительно снизило бы число самоубийств. Похоже, несмотря на бремя истории, давление общества и страдания, вызванные душевными болезнями, при всей гамлетовской решимости и каренинской обреченности стремление сделать роковой шаг – страшный, но мимолетный порыв, который разбивается о самое банальное препятствие и развеивается, стоит лишь слегка отвлечься.
И все же некоторые мои собеседники были твердо намерены лишить себя жизни. У них была долгая история психиатрических расстройств и множество суицидальных попыток в анамнезе. Вспоминаю одного мужчину, который пытался отравиться парацетамолом, тщательно все спланировал и выполнил задуманное (никаких импульсивных поступков), что едва не привело к отказу печени, однако он поправился. Он сказал мне, что у него есть фантазия, что после самоубийства он сможет каким-то образом подсмотреть – словно бы с небес, – как его родные соберутся у могилы на похоронах: жена корит себя за недостаток внимания, дети-подростки безутешно рыдают, жалея, что мало времени проводили с отцом, начальник, прежде такой заносчивый, а теперь совершенно сломленный, молит о прощении, и весь мир отдает последние почести великому гуманисту, увы, непризнанному при жизни, которого теперь будет отчаянно не хватать. Еще мне вспоминается несчастная женщина, у которой отец покончил с собой. Она мечтала избавиться от навязчивых мыслей, что должна последовать его примеру, говорила, что никогда не поступит так жестоко со своими детьми. Помню, как это успокаивало меня. Я записал в своих заметках, что у пациентки, несмотря на риск самоубийства, есть “защитные факторы”. Но она все-таки покончила с собой. У подобных нарративов нет выхода. Бытует мнение (даже среди некоторых психологов и психиатров), будто самоубийство – акт эгоистический. Однако трудно представить себе, каково это – считать себя человеком настолько ужасным, настолько вредоносным, что даже твои дети, плачущие над могилой, почувствуют, что без тебя им лучше.
* * *
О чем же думал Томас, когда, по всей видимости, планировал последние двадцать четыре часа своей жизни? Этот человек, который “слишком много думал”, похоже, жил настоящим. Невозможно не заметить, что, как только он решил покончить с собой, его охватило глубочайшее спокойствие. Когда Томас отрекся от “религиозной чуши”, это не заставило его искать какой-то иной источник утешения; однако решение усомниться в существовании сверхъестественного тоже не удовлетворило его. Очевидно, я в своем рационалистическом восторге напрасно допустил мысль, что Томас пришел в себя. На самом деле – по крайней мере, так мне видится теперь – его мир, его “моральное строение”, как выразился бы Дюркгейм, полностью преобразились. В этот момент Томас перестал существовать как социальное существо.
Задним числом понятно, что утрата религии должна была насторожить нас. Но почему Томас не увидел никакого выхода, никакой альтернативы? Вероятно, это восходит к избыточному обобщению воспоминаний, которое наблюдалось у Томаса, как и у многих больных депрессией, с самого начала. Психологи показали, что, если думать о прошлом в абстрактных общих терминах, становится трудно переоценить прошлое и его значимость лично для тебя9. А это не позволяет извлекать из него новые уроки, мешает творческому мышлению – вот что главное. Поэтому, когда твой мир рушится, а ты не понимаешь, как изобрести другой, у тебя и правда нет будущего, нет надежды, не для чего жить. Но стоит взглянуть в прошлое, как ты увидишь, сколько раз ты менялся, становился другим человеком, и это откроет путь в будущее, в котором тебе хочется жить: что еще может произойти, где ты хотел бы оказаться, как может измениться твоя жизнь10.
Назад: Глава 2 Strawberry Fields Foreveг
Дальше: Глава 4 Just the two of us