Книга: Философский экспресс. Уроки жизни от великих мыслителей
Назад: 1. Вставать с постели, как Марк Аврелий
Дальше: 3. Гулять, как Руссо

2. Удивляться, как Сократ

Время: 10 часов 47 минут. Поезд № 1311, следующий из Кьятона в Афины.
Колеса стучат, мысли бегут — избитый образ, но хороший. Все наши мысли связаны между собой, как вагоны товарного поезда. В движении вперед они зависят друг от друга. Каждую мысль, будь то о мороженом или ядерных реакциях, тянет за собой предыдущая и подталкивает следующая.
И чувства тоже подобны железнодорожным составам. Мои периодические приступы меланхолии появляются словно из ниоткуда, но, если вдуматься и проанализировать их природу, обнаруживаешь скрытую закономерность. Печаль приходит вслед за какой-то другой мыслью или чувством, их запускает нечто третье, а первопричина всему — какая-то фраза, оброненная мамой в 1982 году. Чувства, как и мысли, никогда не возникают без причины. Всегда есть некий локомотив, влекущий их за собой.
Я заказываю кофе с булочкой, и поезд моих мыслей замедляет ход. Я не думаю и не чувствую. Не в том смысле, что я впадаю в какой-то ступор: просто не чувствую ни радости, ни грусти, ни других промежуточных эмоций из этого диапазона. Я пуст — в хорошем смысле слова. Меня убаюкивает легкое покачивание поезда — это тебе не тряска в «Амтраке», — я попиваю кофе и наслаждаюсь не только его вкусом, но и ощущением от теплой, приятно увесистой чашки в моей руке. И тревоги временно покидают меня. Я смотрю на красные крыши домов и синеву Ионического моря, и кажется, что это не я, а они проносятся мимо. Смотрю в окно просто так, не фокусируя взгляд, с любопытством и интересом.
Интерес. Такое простое слово, а ведь в нем — зерно всей философии мира, и не только ее. Все великие открытия и личные достижения начались со слов «А вот интересно…».
* * *
Очень редко, всего раз-другой за всю жизнь, если повезет, вам встречается фраза столь неожиданная, столь исполненная смысла, что по спине пробегает холодок. Мне такая фраза попалась в странной книжечке под названием «Сердце философии», автор — Джейкоб Нидлмен. Странной — потому что в то время я не знал, что у философии есть сердце. Мне казалось, в ней все от головы.
Вот она, эта фраза: «Наша культура склонна решать задачи, не проживая вопросы».
Я отложил книгу и повторил про себя прочитанное. Я понимал, что в этих словах заключена важная истина, но в чем она, мне не было ясно. Я был озадачен: как это — проживать вопросы? И что плохого в том, чтобы решать проблемы?
Несколько недель спустя я сидел перед автором этой удивительной, волнующей фразы. Джейкоб Нидлмен преподает философию в Университете Калифорнии в Сан-Франциско. С годами его походка замедлилась, голос задребезжал, кожа стала похожа на гофрированную бумагу, но ум остался безупречно ясным. Джейкоб всегда думает, прежде чем заговорить, и, в отличие от большинства преподавателей философии, изъясняется обычными человеческими словами, такими как «вопрос» и «жизнь». Но вот то, как он сочетает эти слова, — обычным никак не назовешь.
Мы сидим у Джейкоба на террасе с видом на Окленд-Хиллз, потягиваем чай с бергамотом и воду с лимоном, и я спрашиваю его, прячась за многословными формулировками: «Вы что, свихнулись? Вопросы можно задавать. Можно ставить. Можно, скажем, разрешать. Но не проживать же! Пусть даже и в Калифорнии».
Нидлмен молчит. Долго молчит. Так долго, что я начинаю думать, не задремал ли он. Наконец, встрепенувшись, он начинает говорить — настолько тихо, что приходится придвинуться к нему поближе.
— Такое бывает, хотя и нечасто. Сократ проживал свои вопросы.
Ну конечно! Куда же без загадочного Сократа, святого покровителя философии, царя вопросов. Не Сократ изобрел вопросы как таковые, но именно он навсегда изменил и то, как их задают, и то, как на них отвечают. Именно Сократ изменил то, как вы мыслите и действуете, даже если вы ничего о нем не знаете.
А узнать о нем что-то нелегко, поскольку мы возвели Сократа на такой высокий пьедестал, что его на нем и видно-то еле-еле. Лишь точка где-то в высоте. Идея, и не особо внятная.
И очень жаль. Сократ — это не точка. Не идея. Это был человек. Человек, который дышал, ходил, испражнялся, совокуплялся, ковырял в носу, пил вино, рассказывал анекдоты.
Не красавец, кстати говоря. Его называли самым уродливым человеком в Афинах. Широкий плоский нос, мясистые губы, толстое брюхо. Лысый. Своими широко расставленными и выпученными, как у рака, глазами он особенно хорошо видел происходящее вокруг. Неизвестно, знал ли Сократ больше любого другого афинянина (сам он утверждал, что не знает ничего), но видел точно больше других.
Ел Сократ мало, мылся редко, всегда носил одни и те же потрепанные одежды. Даже в зимние холода расхаживал босым, походку имел странную — не то утиную, не то барскую. Мог сутками напролет не спать, умел пить не пьянея. Слышал голоса, a точнее, голос. Он называл его своим демоном. «Началось у меня это с детства, — пояснял Сократ на суде, когда его обвинили в нечестивости и развращении афинской молодежи. — Вдруг — какой-то голос, который всякий раз отклоняет меня от того, что я бываю намерен делать, а склонять к чему-нибудь никогда не склоняет».
В общем, вид и поведение Сократа сделали его в глазах окружающих существом не от мира сего. «Он словно вступил в „великую беседу“, которую ведет между собой человечество, извне, будто с другой планеты», — сказал о нем современный философ Питер Крифт.
Это, я думаю, применимо ко всем философам. Им свойственна инаковость. Даже Марк — римский император — чувствовал себя отщепенцем. Эталонным «философом со странностями» был основатель школы киников Диоген, который жил в бочке, публично мастурбировал и вообще всячески оскорблял чувства добропорядочных афинян.
И в такой инаковости (прилюдная мастурбация не в счет) есть смысл. Вся суть философии — в том, чтобы оспаривать данности, «раскачивать лодку». Капитан вряд ли станет раскачивать собственное судно: ему есть что терять. Другое дело философы. Они вне системы. Чужие.
Сократ практиковал так называемую безумную мудрость. Это понятие встречается в разных традициях — от тибетского буддизма до христианства; в основе его мысль о том, что путь к мудрости не бывает прямым. Придется свернуть то влево, то вправо, прежде чем доберемся до нее.
Безумная мудрость означает отказ от социальных норм и может повлечь за собой остракизм, а то и хуже — последователей. Это древнейшая шоковая терапия. Никто не любит, когда его шокируют, и безумных мудрецов мы чаще считаем скорее безумными, нежели мудрыми. Вот как Сократа описывает его ученик Алкивиад: «На языке у него вечно какие-то вьючные ослы, кузнецы, сапожники и дубильщики, и кажется, что говорит он всегда одними и теми же словами одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалекий человек готов поднять его речи на смех». Однако, по словам Алкивиада, стоит хоть немного внимательно послушать Сократа, и поймешь, что его слова исполнены смысла. «Речи эти божественны», — добавляет он.
* * *
Подливая себе чай с бергамотом, Джейкоб Нидлмен рассказывает о том, как прожил свой первый вопрос. Он прекрасно помнит этот эпизод. Джейкобу было одиннадцать. Вместе с приятелем Элиасом Бархордяном он сидел на низкой каменной стене в своем родном пригороде Филадельфии: там они встречались по несколько раз в неделю, даже если стена была покрыта снегом или обрастала льдом.
Элиас, на год старше Джейкоба, с «широким круглым лицом и ясными темными глазами», был высок для своего возраста. Мальчишки обсуждали сложные научные вопросы, касающиеся всего на свете, — от движения электронов до природы снов. Вопросы эти никогда не оставляли Джейкоба равнодушным, но в тот день Элиас спросил кое-что особенное: «Кто создал Бога?»
Джейкоб вспоминает, как «уставился на широкий гладкий лоб Элиаса, словно пытаясь заглянуть ему в мозг», и как понял, что «своим вопросом он озадачил не только меня, но и всю вселенную. Меня посетило невероятное ощущение свободы. И я помню, как сказал себе: „Этот парень — мой лучший друг“».
Джейкоба Нидлмена захватила радость задавать — и проживать — важные вопросы.
История Сократа похожа на эту. Само собой, декорации будут другие — афинские, а не филадельфийские трущобы, — но фабула та же. Человек получил импульс к движению в новом, неожиданном направлении, и получил его от друга. У Сократа таким другом был юноша по имени Херефон. Как-то раз Херефон явился к Дельфийскому оракулу и задал ему вопрос:
— Есть ли в Афинах кто-либо мудрее Сократа?
— Нет, — был ответ, — никого мудрее нет.
Когда Херефон передал эти слова Сократу, тот был поражен. Нет никого мудрее, чем он? Как такое возможно? Он же простой сын каменщика, он ничего не знает. Однако оракулы никогда не ошибаются, так что Сократ решил изучить вопрос. Пообщавшись с высокопоставленными афинянами, от поэтов до военачальников, он вскоре понял, что эти люди далеко не так мудры, как о себе полагают. Военачальник не смог объяснить ему, что такое храбрость, поэт — определить поэзию. Куда бы Сократ ни обращался, всюду ему встречались люди, «не знающие того, что они не знают».
«Быть может, оракул был прав», — заключил Сократ. Быть может, он и впрямь обладал некой мудростью: мудростью знать, что он не знает. Худшим невежеством Сократ считал то, которое маскируется под знание. Лучше честное, открытое незнание, чем узколобое, подозрительное знание.
Так и появилось это невинное неведение, эта, по выражению философа Карла Ясперса, «удивительная новая наивность», ставшая главным ответом Сократа на вопросы человечества. Она и сегодня является одной из движущих сил философской мысли.
Сократ не был первым философом. До него уже были Пифагор, Парменид, Демокрит, Фалес и многие другие. Их взор был обращен ввысь. Они хотели объяснить космос, проникнуть в тайны природного мира. Результаты были неидеальны: так, блестящий во многих отношениях ученый Фалес был убежден, что вся материя во Вселенной состоит из воды. Подобно Сократу, его предшественники задавали вопросы, но это были в основном вопросы «что» и «почему». Что является материалом, из которого все сделано? Почему звезды не видны днем?
Сократа такие вопросы не интересовали. Он думал, что ответить на них невозможно, да в конце концов это и не так важно. Вполне вероятно, что Вселенная удивительна, но какой из нее собеседник? А именно к разговорам был в наибольшей мере склонен Сократ.
«Каждый вопрос свидетельствует об отчаянном усилии постичь мир», — сказал ученый-астрофизик Карл Саган. Сократ бы согласился — но не вполне. Любой вопрос свидетельствует об отчаянном усилии постичь самого себя. Сократа интересовали «как»-вопросы. Как сделать свою жизнь счастливее и осмысленнее? Как жить по справедливости? Как познать самого себя?
Сократ не мог постичь, почему афиняне с их жаждой перемен к лучшему (будь то в скульптуре или демократическом правлении) не слишком интересуются этими вопросами. Ему казалось, что они готовы усердно трудиться, совершенствуя что угодно, но только не самих себя. По мнению Сократа, нужно это изменить, что и стало целью его жизни.
Этим ознаменовался важнейший сдвиг в развитии философии — она перестала быть лишь туманными рассуждениями о космосе. Теперь это стало учением о жизни, вашей жизни, и о том, как ее стоит прожить. Учение практическое и абсолютно необходимое. Говоря словами римского политика и философа Цицерона, «Сократ первый спустил философию с небес, поселил в городах, впустил в дома».
Он вел себя не так, как мы привыкли думать о философах. Последователи были ему безразличны. (Но если его спрашивали о других философах, Сократ с удовольствием их рекомендовал.) Он не оставил потомкам свода знаний, теорий или учений, не написал увесистых томов. И вообще ни единого слова не написал. Сегодня мы знаем о Сократе из нескольких античных источников, в основном от его ученика Платона.
Нет «сократовских идей», лишь сократовская мысль. Ему были важны средства, а не цели. Сегодня мы помним «афинского овода» не за то, что он знал, но за то, как он работал с этим знанием. Его интересовали скорее методы, чем знания. Знание — скоропортящийся продукт, методы же могут долго не устаревать.
Ученые придумали много красивых названий для метода Сократа: диалектика, эленхия, индуктивное умозаключение. Я предпочитаю более простой вариант: разговор. Понимаю, это звучит неинтересно и вряд ли такое утверждение принесет мне Нобелевскую премию, но это правда. Сократ разговаривал с людьми. Современный философ Роберт Соломон назвал это «просветленным битьем баклуш». Замечательно, не правда ли? Вот он, очень реалистичный, но при этом возвышенный взгляд на философию.
Изучать жизнь лучше на расстоянии: нужно как бы отступить на шаг от самих себя, чтобы четче увидеть. Лучший способ добиться нужной перспективы — разговор. Для Сократа философия и беседа были в сущности одним и тем же.
Он разговаривал с людьми очень непохожими: политиками, военачальниками, ремесленниками, а также женщинами, рабами и детьми. Беседовал на самые разные темы — но только важные. Пустой болтовней Сократ не интересовался. Жизнь коротка, знал он, и не стоит тратить ни секунды на чепуху. «Мои слова, пожалуйста, не принимай в шутку! — страстно увещал он софиста Калликла. — Ведь ты видишь, беседа у нас идет о том, над чем и недалекий человек серьезно бы призадумался: как надо жить?»
При всей любви к разговорам Сократ, мне кажется, считал их лишь одним из своих инструментов. Цель у этого «просветленного бродяги» была одна: познать себя. Разговаривая с другими, он учился беседовать с самим собой.
* * *
Можно сказать, что философия — это искусство задавать вопросы. Однако что такое вопрос? (Этот вопрос Сократу бы точно понравился!) Берем всем известное слово — то есть якобы всем известное — и изучаем его, прощупываем, рассматриваем под разными углами. Проливаем на него яркий, беспощадный свет.
С тех пор как по извилистым грязным улочкам Афин бродил босоногий философ и задавал вопросы, прошло около 24 веков. Прогресс все это время не стоял на месте: появились современная сантехника, миндальное молоко, мобильная связь и интернет. Чтобы отточить определения, у нас было почти две с половиной тысячи лет. И мы неплохо справляемся, судя по тому, что в третьем издании словаря Уэбстера почти полмиллиона статей. И нам даже не нужно листать страницы, печатные или цифровые, чтобы найти нужное слово. К нашим услугам всегда верная помощница — Сири.
— Привет, Сири.
— Привет, Эрик.
— У меня есть вопрос.
— Спрашивайте — и получите ответ.
— Что такое вопрос?
— Интересный вопрос, Эрик.
И тишина. Молчит. Я встряхиваю телефон. Ничего. Сири явно думает, что я пытаюсь сбить с толку ее алгоритмы, и не в восторге от этой идеи. Попробую сказать точнее.
— Сири, каково определение вопроса?
— Предложение, сформулированное или выраженное как запрос на информацию.
В принципе, вполне точно, но удручающе неполно. Сократ остался бы недоволен. Он обожал определения. Ответ Сири показался бы ему одновременно слишком размытым и слишком узким. С точки зрения Сири, «Не видел мои ключи?» и «В чем смысл жизни?» — вопросы одного плана. Цель обоих — получить информацию; на оба бывает трудно ответить, по крайней мере у меня дома; но информация, запрашиваемая ими, совершенно разного рода. Чем масштабнее вопрос, тем менее интересен нам чисто информативный ответ. Что такое любовь? Почему существует зло? Задавая такие вопросы, мы претендуем не на информацию, но на нечто большее: на смысл.
Вопросы не носят односторонний характер: они движутся (как минимум) в двух направлениях, взыскуя смысл и одновременно его сообщая. Задать другу правильный вопрос в правильное время — это проявление сочувствия, любви. Но чаще, чем хотелось бы, наши вопросы ранят другого («Кто ты вообще такой?») или самого себя («Почему я вечно все делаю не так?»). Мы находим в вопросах отговорки («Да кому какая разница?»), а потом и оправдания («Что я еще мог сделать?»). Настоящее зеркало души — это не глаза, это вопросы. Как сказал Вольтер, судить о человеке лучше не по его ответам, а по вопросам, которые он задает.
Ответ Сири не отражает и капли волшебства, содержащегося в любом хорошем вопросе, вроде того, который имел в виду Сократ, говоря: «Любая философия начинается с изумления». По Сократу, способность изумляться, испытывать интерес не врожденная, подобно светлым волосам или веснушкам. Это навык, и любой из нас может его освоить. Сократ хотел нас этому научить.
Слово «интерес» происходит от латинского inter esse — «быть между, внутри». На первом уровне «интересоваться» значит искать информацию, как делает Сири: «Интересно, где бы купить темный шоколад?» На втором — это значит не гнаться за быстрым ответом, замереть хотя бы на мгновение и просто поразмышлять: «Интересно, что такого в хорошем бельгийском шоколаде с морской солью и миндалем, что от него мой мозг словно начинает танцевать, а сердце — петь?»
Ставя вопрос, мы ограничиваем себя рамками определенной темы. Все выходящее за эти рамки считается незначительным и поэтому отвергается. Представьте себе адвоката, которого судья упрекает в «не относящихся к делу» вопросах к свидетелю, или студента, по мнению преподавателя «ушедшего от темы».
Интерес же открыт, готов к новому. Именно умение интересоваться делает нас людьми. И это верно с тех самых пор, когда первый пещерный человек поинтересовался, что будет, если две палки потереть друг о друга. Или уронить себе на голову большой камень. Не узнаешь, пока не попробуешь; не попробуешь, пока не заинтересуешься.
Часто мы путаем интерес с любопытством. В принципе, и то и другое — ценное средство от апатии, но действуют они по-разному. Интерес в определенном смысле коренится в личности, а любопытство — нет. Можно любопытствовать без страсти. Можно без страсти задавать вопросы. Но интересоваться без страсти не получится. Любопытство пассивно: оно всегда готово погнаться за следующей блестящей штуковиной, которая попадется на глаза. Но интерес не спешит. Интерес — это любопытство, которое устроилось поудобнее, с бокалом в руке. Интерес не гонится за блестящим. Интересующимся не отрывали нос на базаре.
Интерес требует времени. С ним, как с хорошей едой или любовью, спешить не следует. Вот поэтому Сократ в своих беседах тоже никуда не спешил. Собеседник уже уставал и выдыхался, а Сократ невозмутимо продолжал.
Сократ был эдакий первый психотерапевт. На вопрос он стремился ответить другим вопросом. Но в отличие от психотерапевта Сократ не брал оплату по часам (и вообще за все свои беседы ни разу не взял ни драхмы), от него никто не слышал фразы вроде «Боюсь, на сегодня наше время подошло к концу». Время у него было всегда.
Даже в одиночестве Сократ всегда медлил — так рассказывал о нем друг в «Пире»: «Такая уж у него привычка — отойдет куда-нибудь в сторонку и станет там». Другой знакомый вспоминает еще более странный эпизод, произошедший, когда они с Сократом были солдатами в битве при Потидее.
Как-то утром он о чем-то задумался и, погрузившись в свои мысли, застыл на месте, и, так как дело у него не шло на лад, он не прекращал своих поисков и все стоял и стоял. Наступил уже полдень, и люди, которым это бросалось в глаза, удивленно говорили друг другу, что Сократ с самого утра стоит на одном месте и о чем-то раздумывает. Наконец вечером, уже поужинав, некоторые ионийцы — дело было летом — вынесли свои подстилки на воздух, чтобы поспать в прохладе и заодно понаблюдать за Сократом, будет ли он стоять на том же месте и ночью. И оказалось, что он простоял там до рассвета и до восхода солнца, а потом, помолившись солнцу, ушел.
Хорошая философия никуда не спешит. Людвиг Витгенштейн называл свою профессию «медленным лечением» и предлагал философам приветствовать друг друга словами «Не торопись!». Мне это кажется прекрасной идеей не только для философов, но и для всех нас. Вместо «Хорошего дня!» и прочих пустых фраз — почему бы не говорить при встрече «Не торопись!» или «Куда ты спешишь?». Если говорить такое достаточно часто, в конце концов мы, вероятно, и в самом деле сбавим темп.
В глубине души, думаю, мы уже понимаем, насколько для разума ценно не спешить. Если что-то вынуждает нас остановиться и подумать, мы говорим: «Дай мне минутку». Пауза — не ошибка и не признак того, что что-то идет не так, не заминка и не сбой в работе. В ней нет пустоты — есть своего рода скрытая материя. Зародыш мысли. Любая остановка содержит в себе возможность интереса — и изумления.
* * *
Очевидное мы редко подвергаем сомнению. По мнению Сократа, это ошибка. Чем более очевидным нам что-либо кажется, тем скорее следует поставить это под вопрос.
Скажем, я принимаю как данность вот что: я хочу быть хорошим отцом. Это настолько самоочевидно, что и упоминания лишний раз не стоит.
— Подожди-ка, — сказал бы Сократ. — Что ты понимаешь под словом «отец»? Понимаешь ли ты это слово в строго биологическом смысле?
— Хм. Нет. Вообще-то моя дочь приемная.
— Стало быть, отец — это больше чем биология?
— Да, безусловно.
— Что же тогда определяет отца?
— Отец — это человек, мужчина, который заботится о маленьком ребенке.
— Тогда я отправлюсь с твоей дочерью, скажем, в Дельфы на несколько часов: стану ли я ее отцом?
— Конечно, нет, Сократ. Отцовство — это гораздо больше.
— Что же тогда отличает взрослого мужчину, заботящегося о ребенке, от взрослого мужчины, достойного называться отцом?
— Любовь. Вот что делает отца отцом.
— Прекрасно. Этот ответ мне нравится. Конечно, придется дать определение еще и «любви», но это в следующий раз. Дальше: ты говоришь, что хочешь быть «хорошим» отцом, так?
— Да, да, безусловно да.
— А что, по-твоему, значит «хороший»?
Вот тут у меня ответа нет. На ум приходят лишь самые туманные формулировки — наброски, словно для мультфильмов: мороженое, походы на концерты, футбол, совместная работа по дому, школьные экскурсии. Надо подбодрить ее шутками, когда она печалится и даже если нет, подвести домой после ночевки у подружек. В общем, я инь (моя жена ян), эдакий хороший полицейский.
— Прекрасно звучит, — сказал бы Сократ, — но что служит здесь основой? Ты ведь, по сути, не знаешь, что имеешь в виду, говоря «хороший отец», не так ли?
И он последний раз проворачивает вонзенный в меня философский нож: и вот пока я не пойму — не пойму по-настоящему, — что для меня значит быть «хорошим отцом», я, скорее всего, не смогу стать таковым. До тех пор это все равно что гоняться за призраком.
Для Сократа любые злодеяния, вроде плохого отцовства, проистекают не из злого умысла, а из незнания. Пойми мы корень наших ошибок — не только ради детей, но и ради самих себя, — мы не совершили бы их. По-настоящему понимая суть той или иной добродетели, автоматически начинаешь добродетельно себя вести. Знать, по-настоящему знать, что такое быть хорошим отцом, — значит быть им.
Как-то раз по заданию школы надо было привести ребенка на работу. Я всегда заранее боюсь таких дней. Другие родители приводят детей в солидные, сияющие чистотой офисы с переговорными комнатами, колл-центрами — рабочие места класса люкс. Мой офис (то есть один из них) — это местная забегаловка под названием Tastee. Еда, вопреки названию, здесь не особо вкусная, но зато широкие сиденья, приветливые официантки и кофе в неограниченных количествах. В этом году моя дочь впервые согласилась составить мне компанию.
Как найти путь к сердцу тринадцатилетки? На этот вопрос еще не ответили даже выдающиеся умы мировой философии. Если в лесу рухнуло дерево, а ее приятели не запостили это в снэпчате, — считай, дерево не падало. Соня не интересовалась ни моей работой, ни философией и вообще, как казалось, ни чем-либо за пределами своего подросткового мирка. Я подозревал, что пойти со мной на работу в то утро она согласилась исключительно ради того, чтобы прогулять школу.
Мы вяло жевали принесенный завтрак (для меня горячий омлет, для нее блинчики с шоколадной крошкой), а я вглядывался в бездну, которой представлялись мне мои «родительские обязанности». Я чувствовал себя неуместным, хуже того — невидимым. Что бы сделал на моем месте Сократ?
Конечно, задавал бы вопросы. Я тогда как раз усиленно размышлял над одним из них, своего рода метавопросом: верна ли эта старая максима о том, что глупых вопросов не бывает? Я задал этот вопрос своей дочери, и еле заметным движением левой брови она дала понять: «Отец, ваш вопрос рассмотрен и сочтен недостойным ответа, я возвращаюсь к блинчикам и снэпчату».
Подобно Сократу, я настаивал.
— Скажи, бывают ли глупые вопросы? — повторил я громче.
Подняв голову от экрана, она на мгновение задумалась. По крайней мере, мне показалось, что она думает. А потом, к моему изумлению, заговорила.
— Да, — сказала моя дочь. — Глупый вопрос — это когда ты уже знаешь на него ответ.
И вновь вернулась к блинчикам, телефону и задетому подростковому самолюбию.
Она удивила меня — не в первый и не в последний раз. Соня была права. Если только вы не прокурор, задавать вопрос, на который уже знаете ответ, — это действительно глупо. И мы делаем так куда чаще, чем может показаться, и самыми разными способами. Иногда задаем вопрос, чтобы продемонстрировать свои познания или чтобы получить информацию, подкрепляющую уже имеющееся у нас предположение.
Сократ не счел бы подобные вопросы серьезными. Серьезный вопрос — это как выход в незнакомые воды. Серьезный вопрос сопряжен с риском, словно вы зажигаете спичку в темной комнате. Что вы увидите, когда вспыхнет спичка, неизвестно — может, чудовищ, а может, чудеса, но вы все же чиркаете спичкой. Вот поэтому-то серьезные вопросы задаются не уверенным тоном, а неуклюже, нерешительно, ломающимся подростковым голосом.
Для Сократа задавать такие вопросы было самым важным делом, требующим настоящей храбрости.
* * *
Профессор Джейкоб Нидлмен подливает мне еще лимонада. Движения его медленны, но рука тверда. Кубики льда чуть звякают, ударяясь о стенки стакана. Вечерний калифорнийский свет стал мягче, цвета — насыщеннее, солнце опускается все ниже.
Я прошу Нидлмена рассказать еще о себе. Он громко, сипло вздыхает и вновь возвращает меня в 1940-е годы — время его юности — в Филадельфию. Они с Элиасом продолжали философские диспуты на каменной стене, хотя и все реже. Однажды Джейкоб позвонил другу домой. Трубку взяла его мать и каким-то странным голосом сказала, что Элиас «отдыхает». Джейкоб понял, что что-то не так, еще до того, как впервые услышал слово «лейкемия».
Вот один из последних вопросов, которые ему довелось обсудить с товарищем.
— Интересно, что происходит с человеком, когда он засыпает? — спросил Джейкоб. — Куда он уходит?
И впервые Элиасу нечего было ответить. Незадолго до четырнадцатилетия его не стало.
Смерть, особенно неестественно ранняя, способствует своего рода концентрации ума. Джейкоба переполняли вопросы. Почему Элиас, а не он сам? Что делать со столь кратким отведенным нам временем? Родители, учителя, раввин не давали ему удовлетворительных ответов. И он обратился к Сократу и философии.
— А почему к философии? — спросил я.
— А почему мы что-то любим? Мы чувствуем зов. Нас зовут к себе великие вопросы. Кто мы такие? Что мы такое? Почему мы здесь? Людям нужен смысл. Так что да, это был зов.
Родители Джейкоба этому зову не слишком обрадовались. «Как старшему сыну, мне было заповедано Богом стать врачом», — поясняет он глухим голосом. И Джейкоб действительно стал доктором, но не в медицине, а доктором философии. Ему запомнился момент, когда его впервые представили «доктор Нидлмен» при матери. Она тут же вмешалась: «Но не такой доктор, от которого хоть какой-то прок, ну, понимаете».
Остаток своей жизни Нидлмен доказывал, что она ошибалась. Он удостоился бесчисленных похвал и добился значительных академических успехов, всегда стремясь расширять свою аудиторию. Почему «великие вопросы» интересуют столь немногих, он понять никак не мог. «В нашей культуре не оказывается должного внимания великим вопросам. Любое общественное объединение, любая организация нацелены либо на решение проблем, либо на достижение удовольствия», — говорит Нидлмен.
Он замолкает, его слова повисают в теплом калифорнийском воздухе. Я понимаю, что он прав. Решать проблему, не прожив ее, — это все равно что пытаться приготовить еду, не купив продукты. Но мы так часто тянемся к самому быстрому решению или самому легко достижимому удовольствию. Все что угодно — лишь бы не остаться один на один со своим незнанием.
Я разглядываю Окленд-Хиллз — в это время года холмы окрашены в пыльно-бурый цвет. Моего слуха достигает приятный перезвон китайских колокольчиков где-то неподалеку. Этот звук смешивается с безмолвным присутствием, которое, я чувствую, заполняет пространство между мной и Джейкобом Нидлменом — и объединяет нас.
* * *
К письменной речи Сократ относился с подозрением. Она безжизненно покоится на листе и способна двигаться лишь в одном направлении — от автора к читателю. Поговорить с книгой, даже с самой лучшей книгой, невозможно.
Поэтому я решаю не читать диалоги Сократа, а слушать их. Я скачиваю аудиофайлы. Не знаю, как по-древнегречески будет «мегабайт», но тут их целая прорва.
Диалоги становятся саундтреком к моей жизни. Я слушаю их в поезде и когда везу дочь на тренировки по футболу. Слушаю, занимаясь на эллиптическом тренажере. Я готовлю под Сократа, пью под Сократа. Просыпаюсь под Сократа и под него же ложусь в постель.
В диалоге участвуют сам Сократ и еще один или несколько собеседников, яростно обсуждающих смысл, например, справедливости, храбрости, любви. Это вам не сухие научные трактаты. Это настоящие человеческие разговоры, порой приобретающие сварливый тон, а иногда, к моему удивлению, даже забавные. «Злая мудрость», сказал бы Ницше.
Беседа с Сократом нередко вызывала в собеседнике ярость и сбивала с толку, как отмечает один из персонажей диалогов — Никий. «Тот, кто вступает с Сократом в тесное общение и начинает с ним доверительную беседу, бывает вынужден, даже если сначала разговор шел о чем-то другом, прекратить эту беседу не раньше, чем, приведенный к такой необходимости самим рассуждением, незаметно для самого себя отчитается в своем образе жизни как в нынешнее, так и в прежнее время. Когда же он оказывается в таком положении, Сократ отпускает его не прежде, чем допросит его обо всем с пристрастием».
Другой собеседник жалуется, что от разговоров с Сократом «в голове у меня полная путаница», и уподобляет философа морскому скату, приводящему человека в оцепенение.
Говорить с Сократом было тяжело — примерно как с пятилетним почемучкой.
— Можно нам на обед мороженое?
— Нет.
— Почему?
— Потому что мороженое — это вредно.
— Почему?
— Потому что в нем сахар.
— А почему сахар вредный?
— Потому что он скапливается в жировых клетках тела.
— Почему?
— По кочану! Все, иди к себе.
Детские вопросы выводят нас из себя не потому, что они глупы, а потому, что мы не можем на них адекватно ответить. Ребенок, подобно Сократу, обнажает наше неведение. В долгосрочной перспективе это благотворный процесс, но прямо сейчас вызывает раздражение. «Если вы никого не раздражаете, вы не философ», — сказал Питер Крифт.
Прочтя эти слова, я оживился. Не раз я слышал из весьма надежных источников, что умею невероятно раздражать. Эксперт мирового уровня. Есть у меня и другие сходства с Сократом. Я тоже отщепенец. У меня тоже пузо. Мой ум склонен блуждать и удивляться. Я люблю поговорить.
Но вот где мы расходимся, так это по части настойчивости. Я склонен избегать столкновений, реальных или воображаемых. Не таков был Сократ. Он был храбр. В битве при Потидее в 432 году до нашей эры благодаря силе и выносливости он спас жизнь своему другу Алкивиаду.
Непримирим был Сократ и на философском поле боя. Как беспощадный дознаватель, он заставлял людей подробно рассказывать не только о своих убеждениях, но и обо всей своей жизни. Увильнуть от дебатов с Сократом никому не удалось бы. Его не могли обмануть попытки нагнать интеллектуального тумана. Что ты за военачальник, если не знаешь, что такое храбрость? Жрец, не знающий, что такое благочестие? Родитель, не ведающий, что такое любовь?
Он не преследовал цели унизить собеседника — лишь открыть ему глаза, запустить своего рода процесс умственного фотосинтеза. Как садовник, он любил «заронить в разум человека зерно сомнений и смотреть, как оно прорастает».
Сажать такие зерна было непросто. Никто не любит, когда его уличают в незнании, особенно при всех. Нередко в диалогах накалялись страсти. «Я тебя не понимаю, Сократ. Спроси кого-нибудь другого», — раздраженно бросает один из участников диалога «Горгий». «Никак от тебя не отвяжешься, Сократ! Послушай-ка меня — оставим этот разговор или толкуй еще с кем-нибудь». Иной раз доходило не только до словесных перепалок. «Нередко его колотили и таскали за волосы», — сообщает историк III века нашей эры Диоген Лаэртский.
Сократ раздражал всех потому, что видел острее прочих. Сократ был немного окулистом. Людям прописывают неправильные очки. Естественно, это влияет на то, что и как они видят. Свое искаженное видение реальности они принимают за единственную истину. И что еще хуже — даже не осознают, что на них очки. Изо дня в день спотыкаясь и наталкиваясь на мебель и на других людей, они и винят в этом мебель и людей. Сократ считал, что такое глупое поведение ни к чему.
* * *
Солнце приобрело ярко-багровый оттенок, в воздухе легкая прохлада. Мы с Джейкобом Нидлменом проговорили несколько часов подряд, но ни один из нас не утомился от этого просветленного битья баклуш. Мы переходим к вопросу ложных верований.
Философ, по мнению Нидлмена, подобен вышибале в ночном клубе идей.
— Своим мнениям он говорит: «Вы — мои мнения. Откуда вы взялись? Меня вы не спрашивали. Я не исследовал вашу пригодность. Но я придерживаюсь вас. Вы завладели моей жизнью».
Я задумываюсь о своих собственных мнениях и о том, как они покорили мой разум. Подобно другим коварным захватчикам, они заставили меня полагать, будто я сам призвал их. Было ли так на самом деле? Или они заявились без приглашения, эти чужие идеи, и вырядились в мои одежды?
Я вновь возвращаюсь к манящему, загадочному «проживанию вопросов». Что же это такое?
Джейкоб объясняет, что он умеет отличать обычное вопрошание от глубокого. Обычное вопрошание скользит по поверхности — как в случае с Сири. Глубокое же вопрошание неспешно, оно обволакивает.
— Если я по-настоящему проживаю вопрос, я позволяю ему завладеть мной, и тогда это состояние глубокого вопрошания, в которое я погружаюсь, способно преобразовывать само по себе.
— Проживаете вопрос?
— Да-да, проживаю вопрос. Долгое время держу его на задворках разума. Живу вопросом. Не просто ищу ответ. Мы слишком часто перескакиваем сразу к решению.
Звучит неплохо. Я готов провести остаток дней, проживая вопросы. Но как же насчет ответов? Где их место? В этом как раз упрекают философию: сплошные разговоры, бесконечные вопросы и никаких ответов. Этот поезд вечно отправляется и никогда не прибывает.
— Ничего подобного, — говорит Нидлмен. — Философию определенно интересует конечная точка; но в путешествии недопустима спешка. Только так можно быть уверенным, что вы достигните не просто разумных ответов, но «ответов сердца». Другие ответы — «ответы головы» — не только менее интересны, но по сути своей и менее верны.
Чтобы достичь ответов сердца, требуется не только терпение, но и готовность встретиться лицом к лицу со своим незнанием. Нужно не спешить решить вопрос и поставить очередную галочку в бесконечном списке, а побыть наедине с сомнениями, загадками. На это нужно время. И смелость. Над вами будут смеяться. И пусть, говорят Джейкоб Нидлмен и Сократ. Смех — цена мудрости.
* * *
Как-то раз я разговаривал со своей приятельницей Дженнифер. То есть как разговаривал: я говорил, а она слушала, как я прохожусь по своему обычному списку тревог.
— У меня проблема с распределением, — сказал я. — У меня всего вполне достаточно, но оно неровно распределено. Вот, например, волосы. На груди и в носу волос хоть отбавляй, а на голове — не очень. Труднее обстоит дело с успехом. Тут уже дело не в распределении, — объяснял я, — мне его действительно недостает. Я недостаточно успешен.
Дженнифер немного помолчала, как делает человек, собирающийся сказать нечто ценное или, может быть, раздумывающий, как удрать. К счастью, имело место первое.
— А как выглядит успех? — спросила она.
— Как выглядит успех? — переспросил я.
— Ну да. Как выглядит успех?
Обычно, если повторяешь адресованный тебе вопрос, человеку кажется, будто он должен помочь, подвести тебя к ответу. Но не в случае Дженнифер. Мой вопрос вернулся ко мне, словно бумеранг, и ударил меня по лбу. Как же выглядит успех? Такое мне никогда не приходило в голову. Успех я всегда оценивал с точки зрения количества, а не внешнего вида.
И ведь как важна формулировка! Дженнифер могла спросить: «Почему ты желаешь успеха?» или «Насколько успешным ты хочешь быть?». Такие вопросы я бы оттолкнул от себя, отмахнулся от них, словно от комаров, осаждавших террасу ее дома в Нью-Джерси. Почему я желаю успеха? Просто желаю, так же как и все. Насколько успешным я хочу быть? Более успешным, чем сейчас.
Но таких вопросов Дженнифер мне не задала. Она спросила, как выглядит успех. И подразумевалось, что это вопрос, обращенный лично ко мне. Как он выглядит в моих глазах? Узнаю ли я его, если он придет?
Я был ошеломлен, словно мой мозг поразил ядовитый скат. Вот что такое хороший вопрос. Он хватает и не отпускает. Хороший вопрос переформулирует проблему так, что вы видите ее в совершенно новом свете. Он не только подталкивает к поиску ответов, но позволяет заново увидеть сам процесс поиска. Хороший вопрос — не тот, что требует умного ответа, он не требует ответа вообще. С древнейших времен, задолго до Сократа, индийские мудрецы практиковали брахмодью — своего рода состязание в умении произносить абсолютную истину. И такое состязание всегда оканчивалось молчанием. Как пишет Карен Армстронг, «момент осознания наступал, когда они понимали, насколько косны их слова, и приближались к неизреченному».
Я не слишком-то склонен к тишине: слова для меня словно воздух. Но сейчас я молча раздумывал над вопросом Дженнифер, рассматривая его с разных сторон. Хороший вопрос порождает новые вопросы; простая фраза Дженнифер зажгла в моем мозгу десятки новых искр. Теперь я говорил уже не с ней, но с самим собой.
Именно к этому стремился Сократ: чтобы собеседник начал безжалостно допрашивать самого себя, ставя под вопрос не только то, что мы знаем, но и то, кто мы такие, с тем чтобы радикально изменить угол зрения.
Один из моих любимых текстов — отрывок из повести Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича», быть может, потому, что он внезапно озаряет сознание новым светом, а еще там тоже про поезд. Главный герой — чиновник из тех, «что получают выдуманные фиктивные места и нефиктивные тысячи». Он смертельно болен, его терзают страх и раскаяние. К концу повествования ужас нарастает и его сменяет новое ощущение: «С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперед, а едешь назад, и вдруг узнаешь настоящее направление».
Мне кажется, что в том разговоре с Дженнифер я, как и Иван Ильич, внезапно узнал настоящее направление моего движения. И это был самый сократический опыт в моей жизни. Он настиг меня не на пыльных улочках древних Афин, а на террасе дома моей приятельницы в Монклере, штат Нью-Джерси. Да и неважно. Подлинная мудрость не привязана ко времени и пространству. Она всегда с тобой.
И теперь всякий раз, когда я пытаюсь чего-то добиться — неважно чего, — я останавливаюсь и спрашиваю себя: как же выглядит успех? Честно говоря, на этот вопрос я так и не ответил. Быть может, и не отвечу никогда. Ничего страшного. Главное — у меня теперь новый рецепт на очки, и я стал видеть четче.
* * *
Раздвигаются стеклянные двери, и я вхожу в элегантный вагончик метро, весь сияющий блеском металла. На современном греческом сленге это называется «метафора». Слово это происходит от древнего термина метаморфо — «полностью меняться», отсюда и литературоведческий термин. Современные греки называют словом «метафора» поездку общественным транспортом. Едет ли человек на работу в автобусе или на встречу с друзьями в метро, берет ли он такси, чтобы доехать до химчистки, — это так или иначе метафора, акт изменения. Люблю Грецию. Здесь у всего есть два уровня, а то и больше. Даже поездка в метро — это в перспективе работа над собой.
Афинское метро не просто работает как часы: каждая поездка — это урок истории. В процессе строительства подземки рабочие не раз находили артефакты времен золотого века Афин. Некоторые из них забрали археологи (это называют «спасательной археологией»), а некоторые так и оставили на станциях, так что местные называют свое метро «музей с рельсами».
Я приехал в этот край метафор, чтобы пройти по стопам Сократа, подышать воздухом, которым дышал он. Я хотел напомнить себе, что Сократ — не абстракция, но человек из плоти и крови. Он изумлялся, но изумлялся не где попало. Это происходило здесь, в Афинах, городе, который он любил, как никто другой.
На станции «Агора» я выхожу из вагона и поднимаюсь наверх. Сократ особенно любил бывать на агоре — рыночной площади. Здесь было людно и зловонно, здесь сновали зазывалы, воришки, да и кого только не было. Сократ обожал это место. Агора была его школой и его театром.
Археологи начали здесь работать довольно поздно — в 1931 году, на десятилетия позже других крупных раскопок, в том числе в районе Помпеев и Олимпии. Но они быстро наверстали время: были найдены тысячи разных предметов, например гончарные изделия, надписи, скульптуры, монеты и другие сокровища древности.
Сегодня площадь занимает около восьми гектаров. В основном это развалины, но по сохранившимся остаткам рынка я могу восстановить картину происходившего. Вижу торговцев с их товарами — от специй до водяных часов; подсудимых в ожидании суда; слоняющихся — тогда, как и сейчас, — без дела молодых парней. И над всем этим — Сократ, босоногий, жадно шарящий вокруг своими рачьими глазами в поисках оппонента для философской беседы. Сократ — коммивояжер от философии. Он не ждал, пока люди придут к нему, а отправлялся к ним сам.
«Неизученная жизнь не есть жизнь для человека» — гласит его знаменитое высказывание. Впервые я услышал его депрессивным подростком — и у меня вырвался вздох. Жизнь и так трудна. Мне ее еще и изучать? Термин «изученная жизнь» мне не нравится. Прежде всего он напоминает об ученых с их микроскопами. Звучит слишком сложно. Можно упростить. Так что, при всем уважении, предлагаю два расширенных варианта трактовки сократовской «изученной жизни».
Первый: «Изученная жизнь, не дающая практических результатов, не есть жизнь для человека». Созерцание собственного пупка — занятие в чем-то приятное, но бестолковое: гораздо приятнее видеть результаты, как если бы пупок становился вследствие этого лучше. Греки называли это εὐδαιμονία, что часто переводят как «счастье», но слово это имеет более широкое значение — «цветущая, осмысленная жизнь». Представим себе вслед за современным философом Робертом Соломоном, что есть два человека: один разработал подробную теорию великодушия, а из другого «великодушие бездумно изливается, как вода из фонтана». Второй человек определенно ведет примерную, осмысленную жизнь.
И второй вариант расширения максимы Сократа: «Как неизученная, так и излишне изученная жизнь не есть жизнь для человека». «Спросите себя, счастливы ли вы, — и вот вы уже несчастливы», — сказал британский философ Джон Стюарт Милль, сформулировав тем самым парадокс удовольствия (называемый также парадоксом гедонизма). Чем сильнее мы стремимся добиться счастья, тем более ловко оно ускользает от нас. Счастье — не цель, а побочный продукт. Неожиданный довесок к хорошо прожитой жизни.
Так что же, выходит, Сократ ошибался? Или я что-то упускаю?
Меня так и тянет ответить на эти вопросы побыстрее, вычеркнуть их из списка дел и двинуться дальше. Но я сдерживаю этот импульс. Пусть вопрос повиснет в теплом воздухе Греции. Я не смог на него ответить, но не оставил неизученным. Пора метафорировать обратно в отель.
* * *
Успеха Сократ не добился. Знаю, это звучит неприятно, но так и есть. Многие диалоги заканчиваются не озарением, словно от Зевсовой молнии, а тупиком. Философия порождает больше проблем, чем решает, такова ее природа.
Сократа никогда не публиковали, и он в конце концов погиб от рук афинян. Обвиняли его, как и прежде, в неблагонадежности и растлении молодежи, но фактически его казнили за то, что задавал слишком много неудобных вопросов. Он стал первым мучеником от философии.
После суда, когда судьба его уже была решена, он собрал нескольких своих сторонников. Они были безутешны, но сам Сократ оставался жизнерадостным и загадочно-застенчивым до конца. «Но вот уже время идти отсюда, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это ни для кого не ясно, кроме бога», — сказал он.
Великолепные последние слова. Чаще всего биографии Сократа заканчиваются именно здесь. Да вот незадача: эти слова не были последними. В диалоге «Федон» Платон рассказывает о предсмертных минутах философа.
— Критон, — подозвал он своего друга, — мы должны Асклепию петуха. Так отдайте же, не забудьте.
— Непременно, — отозвался Критон. — Не хочешь ли еще что-нибудь сказать?
Но на этот вопрос ответа уже не было. Сократ умер.
В чем смысл такого, казалось бы, прозаического исхода? Веками ученые размышляли над этим. Некоторые склонны истолковывать слова Сократа в мрачном духе. В те времена петухов приносили в жертву Асклепию, богу медицины; возможно, Сократ хотел сказать, что жизнь сродни болезни, которую надо излечить. А может быть, он так призывал нас вернуться к земной жизни, пока сам возносился на небо. Возможно, он хотел, чтобы мы, сражаясь с великими вопросами жизни, не забывали о мелочах. Помни о своих обязательствах гражданина, друга. Будь человеком чести. Должен кому-то петуха — не забудь отдать.
А может, все было гораздо проще и прозаичнее: уже начинал действовать яд цикуты, и последние слова философа были лишь болезненным бредом. Точно не знает никто и, видимо, уже не узнает.
Но вот что я скажу: царь вопросов покинул этот мир, окруженный ими, и мы до сих пор чешем в затылках и удивляемся — лучше не придумаешь! Сократ не смог отказать себе в удовольствии посеять в наших головах еще одно зерно сомнений. Еще один вопрос, который надо прожить.
Назад: 1. Вставать с постели, как Марк Аврелий
Дальше: 3. Гулять, как Руссо

EarnestHedge
Инфоцыган Алексей Груздев