21
Фильм кончился. Выплыла на экран знаменитая Валентина Леонтьева, которая когда-то жила в их Последнем переулке, да, да, снимала тут комнату, когда еще только начинала свою работу на телевидении. В их доме и снимала, в квартире напротив. Он ее тут не помнил. Давние времена. Совсем маленьким был. Но что жила здесь, это точно. Это не легенда. В их переулке действительно когда-то жила Валентина Леонтьева. Этим гордились тут, как и гордились Ремом Степановичем Кочергиным. Им еще больше гордились. Он тут родился. Мало ли кто у них комнаты снимал, а он здесь родился. И с переулком родным не порвал. Вон как тут живет-поживает. Да, а что если внять совету и не вмешиваться? А как же тогда с Аней? Позабыть про этот тупик в соснах? Про тот разговор? Самому, что ли, "топить сети" да и мотать отсюда? А она, а что будет с ней? А кто она ему? Такая же вот телезнакомая, как эта Валентина Леонтьева, объявляющая сейчас дальнейшую программу на субботу. Ну, встретились случайно, ну, сходил с ней на рынок. Ну, нравится она ему. Нравится? Не то, конечно, слово, но а какое еще слово подобрать? Какое? Ей-то он без надобности. Совершенно. Окончательно и бесповоротно. Тут безнадега для него полная, смешно даже об этом мысли ворошить. Уходить надо. Встать, пройти через кухню - и в дверь и еще за дверь, а там - улица. И прощай, Анна Лунина! Расплылась, ушла из экрана Валентина Леонтьева. Вот так же расплывется, уйдет из его жизни и актриса Анна Лунина. Геннадий пошел на кухню. Глянул, прощаясь, на книги "про Москву" - сколько их тут было, за целую жизнь не перечитать! - глянул, прощаясь, на картины на стенах и тоже "про Москву". Он уходил из этого дома, прощался с ним. Ему предстояло еще только попрощаться с его обитателями. Ну, это дело не сложное. Кто он им? Кто они ему? "И вообще, кто ты такой?"
А на кухне вот что происходило: мужчины соревновались в изготовлении салатов. Рем Степанович тоже облачился в передник, стоял, обставившись банками в пестрых этикетках, что-то из них выхватывая, что-то вымеряя, убавляя и прибавляя, прежде чем выложить на блюдо. Его салат был замысловат, и замысловатый аромат потянулся от него, незнакомый, острый, пронзительный. А Платон Платонович колдовал над обычными помидорами, над листиками киндзы, петрушки, не забывая и о сковороде с грибами, о своих сковородах с мясом, он работал, как многостаночница-ткачиха, мягко переступая, но руки у него кидались и мелькали. От его салата струйкой шел божественный аромат свежести. Он же заведовал и ароматами жарившихся грибов, варившейся молодой картошки, исходящего соком мяса. Он явно побеждал. Но и Рем Степанович не сдавался. Его салат рос, и густел над ним воздух, и казалось, что все эти пальмы и синие лагуны с этикеток, все эти пучеглазые омары, растопырившие страшно свои клешни, вся эта заморщина обрела свое место на блюде, маленькое там выстроив государство. Под потолком, может быть, эти ароматы и смешивались. Но понизу они жили каждый сам по себе - хочешь, от одного вдохни, хочешь - от другого.
Аня сидела в уголке в кресле и наблюдала. Она рукой поманила Геннадия, приказывая подойти, сесть рядом. Он подошел, сел рядом, напрочь забыв о своем решении уйти из этого дома. Вот так вот: она - поманила, а он позабыл.
- Меня не допустили, - сказала Аня, любуясь своим Ремом. - Не женское, оказывается, это дело - готовить жратву.
- Если жратву, то, может быть, и женское! - живо подхватил Платон Платонович. - А если обед, салат, настоящую праздничную еду, то это дело сугубо мужское. От века - мужское. Это когда же в настоящих ресторанах работали женщины? Это где же вы видели шефа - даму? В столовке? Извольте, там пожалуйста. Но в ресторане, но в солидном доме - никогда. У цезарей, королей, князей и прочей всякой публики подобного ассортимента всегда служили повара. Да и мужского же рода - повар. А повариха - это нечто подсобное, вторичное, преобразованное. Впрочем, далеко не каждому и мужчине дано познать поварское искусство. Берутся многие, модным стало, чтобы вот такие мужи совета, как наш Рем Степанович, в передничке - гляньте на него, нет, вы только гляньте на этого пижона! - сами мясо жарили, сами салаты компоновали. Но... Жалкая, я вам скажу, картина... И на глаз и на язык... Платон Платонович быстренько подхватил ложечкой с края блюда, на которое выкладывал свои продукты Рем Степанович, по-кроличьи прожевал подхваченное, сморщился и ужаснулся. - Яд! Отрава!
- Не по правилам соревнуетесь, уважаемый, - оттолкнул Платона Платоновича всерьез обидевшийся Кочергин. - Слово за судьями, за жюри, а вы, милейший, ковыряйтесь там у себя со своей мешаниной для второразрядной столовки.
- У меня - для второразрядной?! - завопил Платон Платонович. - Нет, я ухожу! Здесь не ценят искусство! Здесь собирают книги, картины, здесь блеск и шик, но здесь обосновалась грубая душа! Аня, он у вас грубой души человек, поверьте! Он омарами занюхивается, когда рядом благоухает белый гриб! У него обоняние сбито!
- Зато обаяние есть, - сказала Аня.
- Обаяние? - Платон Платонович задумался, пожевал по-кроличьи, будто слово это пережевывая, согласился неохотно: - Да, обаяние еще есть. Стал бы я в это его логово ходить, если б не обаяние. Тут не отнять. Что-то в нем такое-разэдакое, в вашем Реме Степановиче, что тянет к нему. Порода есть, московский, нашенский. Опоздал родиться, конечно. Ему бы в пору расцвета российской буржуазии на ножки встать, он бы и Морозову, фабриканту тому и меценату, мог бы ножку подставить. Собрание картин купцов Третьяковых, кропоткинская коллекция импрессионистов купца Щукина - или не дело? А этот бы, глядишь, кочергинский музей "про Москву" основал бы. И не из украденного, зачем же. На личные капиталы.
- Считаешь, что Щукин свои личные капиталы праведными трудами добывал? - серьезно спросил Кочергин, отходя от стола, снимая, срывая с себя наскучивший передник. - Фу, жарко!
- Крал, конечно. У народа, разумеется, прихватывал. Но узаконено тогда было это воровство. Вот в чем штука. Понадобилась, всего ничего, Октябрьская революция, чтобы кое-что поменять в акцентах. И твои, Рем Степанович, ты уж прости меня, извини старика, твои в твоих там апартаментах картины, они нынче как-то, полагаю, не совсем законными путями добыты. На трудовые такое не укупишь, ты уж прости, извини старика. По запасничкам вы, входимущие, шастаете. За бесценочек, по уценочке какой-то неправедной скупаете. У тебя еще не Третьяковка, куда тебе, но уже что-то такое-этакое, что если глянуть, холст обернув, можно и возвернуть по месту, так сказать, прописки.
- Ну кого пригласил?! Обличитель! - Рем Степанович с широкой улыбкой выслушивал рассуждения Платона Платоновича, приучил себя к такой вот служебно-широкой улыбке, но глаза, а Геннадий в его глаза поглядел, недобрыми стали, ни единой там не было смешинки, хмурый, стальной там жил цвет.
- Прощеньица просим! - начал кланяться Платон Платонович. А вот у него глазки смеялись, потешались. - Язык мой - враг мой.
- Враг, враг. Не паясничай, Платон. Тошно.
- Да приедут твои данники, вот-вот ввалятся. Не томись. Развеселые, остроумные, добренькие, демократичненькие. Душа, не мужики. Аней восхитятся, меня обласкают, Геннадия приветят. Чу, не мотор ли?!
Все прислушались. Все, следом за Кочергиным, который даже шагнул к окну поспешно. Нет, показалось, тишина угнездилась возле дома.
- А ждать ведь некогда, - сказал Платон Платонович. - Это пускай опоздавшие едят перепревшее, а нам бы уже и к столу пора.
- Что ж, накрывай, Аня! - решительно распорядился Рем Степанович. - Они там едут, а мы тут - едим. Каждому - свое.
- Афоризм! Умница! - возликовал Платон Платонович. - Одни - едут, другие - едят. Надо будет запомнить. Что за человек этот Рем Степанович! Книги тебе писать! Прозу художественную!
- Сперва нагрубили, а теперь подлизываетесь, - сказала Аня.
- И тогда не грубил и сейчас не подлизываюсь. - Платон Платонович сделался серьезным. - Нет, милая красавица, вы меня не поняли. Я на том стою, чтобы всегда правду говорить. Форма подачи - это как блюдо. Важно, что в блюде. Вот сейчас и отведаем. - Он опять принялся шутить да ухмыляться. Моя салатница поскромней, он мне нарочно такую выдал, а у Рема Степановича с завитушками, с разрисовочкой. А на язык? Сейчас, сейчас отведаем!
- Уходите все отсюда, тесно от вас, - сказала Аня. - Стол накрывать женская работа. Не так ли, товарищ шеф-повар?
- В домашних условиях - пожалуй. Но если прием, банкет, если для княжеского, для сановного застолья, тут уж мужская сметка нужна.
- У нас не княжеское застолье. Уходите, не мешайте. - Аня сердилась, тарелки в ее руках начали рискованно позванивать.
- Уходим, уходим. Геннадий, пошли! Глянем на картинки тут на замечательные. Обратил внимание? Я в это логово ради них и прибежал.
Платон Платонович согнул руки в локтях, взаправду побежав из кухни в гостиную. Геннадий пошел за ним. Теперь, пожалуй, духота начинала сгущаться в кухне, где хмурая Аня и хмурый Кочергин, взявшийся помогать ей, звенели драгоценными темно-синими тарелками, тяжелыми вилками и ножами, как-то так звенели, словно переговаривались между собой, и разговор этот был их собственный, не для посторонних.
- Главные картины у него в кабинете, - сказал Платон Платонович. Взойдем не спросясь? - И сам же себе разрешил: - Взойдем. Раз музейные, стало быть, для народа. - Он знал, где надо нажать на кнопку, чтобы отворилась дверь, нажал, и дверь отворилась.
Вошли. Вот она - церковь Святой Троицы в листах.
- Это ведь наша церковь, - сказал Геннадий. - На углу Сретенки стоит.
- Знаю. Жени Куманькова пастель. Отлично пишет парень Москву. В большого художника выписался. А почему? Как думаешь?
- Не знаю.
- Ну, остановила тебя эта картина? "Наша церковь" - сказал. А почему "наша"? Ведь ваша-то совсем не такая нынче. Просто дом, приплюснутый почти плоской зеленой крышей. Какие-то там недавно еще склады были, куполов-то этих нет и в помине.
- Я заметил. Пробегал сегодня, заметил.
- Вот! Заметил! Сперва картина эта тебе в душу запала, потом уж и стал замечать, что на углу твоей Сретенки стоит церковь прекрасная, но только чуть что не убитая. А - почему?
- Что - почему?
- А потому! - Платон Платонович торжественно поднял палец, и вдруг затрясся у него подбородок, как перед слезами. - А потому, что Куманьков Евгений любит! Он то пишет, что сердцем полюбил. Он, смотри, скорбит, он слезы льет в своей картине. И он ей дарит свою мечту, свою надежду. Не реставрирует, не вспоминает - ему и вспомнить нечего, - не срисовывает со старой фотографии, он - мечтает, домысливает, угадывает. А сравни со старой-то фотографией, и выйдет, что он написал точнехонько такую церковь, какой она была. Художник, если он художник, всегда душой перекликнется с истиной. Один другому руку протянет, непременно. Один построил, возвел в семнадцатом веке, а другой, хоть и горела церковь эта в наполеоновском пожаре, хоть и перестраивалась, перекраивалась потом, меняясь хуже чем от пожара, а другой, в двадцатом нашем веке, годика два всего назад, но когда еще реставрация не началась, взял да и написал все так, как было. Угадал сердцем. Вот потому - и художник.
Платон Платонович шел от картины к картине, молитвенно сводя ладони. Вспомнилась Геннадию его тетка, так же вот ходившая от картины к картине на выставке Николая Рериха. Она молилась, и этот молился. Шептали губы Платона Платоновича, загадочные для Геннадия произнося имена:
- Сомов... Фальк... Юон... Господи, Аристарх Лентулов!.. Смотри, смотри - прибавление есть! Гравюры Захарова, Фаворского... Пименова откуда-то добыл. О господи! Душа извелась! Завидую! Вот этому - завидую!
С порога кухни их позвала Аня:
- Прошу к столу! Музей закрывается на обеденный перерыв!
- Пошли, Гена, - старик взял его под руку. - Пошли, заморим голод духовный пищей телесной. А все-таки откуда это у него, как думаешь? - Этот свой вопрос Платон Платонович задал шепотом.
- Украл? - нетвердо произнес Геннадий.
- Полагаешь?! - обрадовался старик, лукаво сверкнув глазками. Так-таки взял да и украл? Нет, дружок, все не так просто. Краденое утаивают, а у него - на, смотри. Не для всех, конечно, но ведь многие же знают в Москве. Тут что-то не так. Или, может, обнаглел кое-кто сверх всякой меры у нас? А?! Обнаглели - и все! Хапают - и лады! С рук-то сходит, ведь сходит? Как думаешь?
Они вошли в кухню, и Платон Платонович хотел было свести ладони, чтобы тоже помолиться на изобильно заставленный стол, но передумал сводить ладони, храня верность картинам. Он только покивал одобрительно, сказал:
- Сумбур создан художественный, не отнять. А блюда-то у вас перессорились. Это почему? Мир да согласие должны царить на столе. Поступательное, а не наступательное должно тут жить миротворчество. Ко принятию пищи да умиротворимся! Да отринем заботы и тяготы мирские. Господа да возблагодарим за ниспосланное Им!
- Все поучаешь? - сердито глянул на старика Рем Степанович. - Все б тебе шутки шутить, старый! - Он прислушался, не шумит ли мотор за окном. Нет, тишина царила за окном. Тогда Рем Степанович сильно хлопнул ладонью об ладонь, хлопком этим и других и себя призывая к веселью, к застолью. Садимся! Рюмки доверху! Четверо троих не ждут - это точно!
Зашумели, задвигали стульями, сверх меры оживившись. Геннадий даже инициативу проявил, рискнул поухаживать за Аней, стул для нее отодвинул. Но она этих его движений не приметила, она обошла стол и села там, где стоял Рем Степанович. Он сел рядом с ней, наклонился к ней, улыбаясь, зовя к радости. И она отозвалась радостной улыбкой, которая трудно вступила на ее лицо, недолго и держалась. А все-таки - улыбнулась ему. А все-таки включилась в веселье, сама его и сотворять начиная. Схватила бутылку "Столичной" налила себе рюмку доверху, спросила азартно:
- А вам, мужички?! Что это вы там придумали, Платон Платонович, чтобы сперва не пить?! Не по-русски! Семужки на язык захотелось?! Да ваш язычок и от перца не сомлеет. Напротив, перец сомлеет! Тяпнули! Ну-ка!
И все тяпнули, торопливо налив себе, пили, глядя, как она выпила, а она честно выпила, до дна осушила свою обширную хрустальную рюмку.
- Даже никаких тебе и речей не нужно, - сказал Платон Платонович, когда из таких уст приказ. Так чей же салат лучше, ну-ка, ну-ка!.. - Он положил на синюю в розоватых прекрасных цветах тарелку немного от салата Рема Степановича, немного и от своего салата. Он склонился над тарелкой, стал воздух втягивать, аромат дегустируя. - Так-так-так. - Нос его шевелился, губы изогнулись не без сладострастия.
- Гурман, - сказал Рем Степанович. - Хоть картину пиши - гурман на званом обеде.
- И к тебе на стеночку. Так? Что ж, а теперь отведаем, куда нос повел. Меня, например, мой нос направляет вот к этой салатной горке. Аромат тут слаще. А чья это работа? А некоего Платона Платоновича. Объективно! У него, у носа-то, своя голова есть. Как, впрочем, у иных-других наших частей тела. Это мы только вид делаем, что голова у нас всему голова. А в нас этих голов до дюжины. Руки гребут - своя у них голова. Глаза выбирают - своя головушка. Нос ведет - у него свое разумение. Впрочем... - Он попробовал и салат Рема Степановича. - Впрочем... терпимо. Предлагаю ничью. Кому - русское, кому французское. На одной планете живем.
- Ничья - это что-то вроде неприсоединившихся стран, - сказал Рем Степанович. - Модное движение. Я приветствую ничью! Выпьем, кстати, за мир, а как же нам за него не выпить, за замораживание, за... что там еще? Поехали!
Все выпили, и Аня выпила, но Геннадий приметил, что сейчас она выпила не до дна, обрадовался этому. Она и в застолье этом была поразительно хороша. Сердилась - хорошела. Язвила - хорошела. Печалилась - хорошела. Пила - любо было на нее смотреть. Ела как! Губы у нее были не жадными, не хваткими. Иные женщины не умеют есть, торопливо едят. Эта - умела. Она все умела. Такую, как она, он впервые в жизни увидел.
- Грибки, грибки отведайте, - сказал Платон Платонович. - Я их никогда ни к чему не прибавляю, самостоятельное это блюдо. И какое! А?! Осознаете?! А есть страны, Финляндия, например, где люди обокрали себя, не едят грибов. Затмение вышло на целый народ, на умный народ. А почему?
- Все до сути доискиваешься? - глянул Рем Степанович, но не сердито, финские дела его сейчас не шибко заботили. - Ну-ка, почему? Растолкуй нам.
- До сути - именно. Пищу-то ведь мы разжевываем, достигаем ее сути. А вот живем, часто играя с собой в жмурки. День прожили - и рады. Еще день опять хорошо. А что будет завтра, послезавтра?
- Опять за свое! - сказала Аня. - Вы про финнов же собирались нам объяснить, отчего они там грибы не лопают.
- А потому, красавица вы моя, что в древние времена они очень бедно жили. Земля у них не щедрая, ископаемых никаких. Лес? Так лес тогда везде был, никто его не покупал, не вывозил. Бедность - она не выдумщица. А гриб выдумку требует. Ему масло нужно. Сметанка необходима. Где взять бедному человеку? Вот потому.
- А сушить грибы? Отчего бы им не сушить грибы в своей тогдашней бедности? - спросила Аня.
- Не сообразили, так думаю. - Платон Платонович посмеялся глазками. Бедный человек не смекалист. Вон богатые-то чего только не придумали. Плита с программным устройством, телевизоры с видеокассетами, холодильники, морозильники, есть, говорят, машины, которые и стирают тебе на дому и гладят, и складывают даже рубашки. Мечта! А счастья, его все равно нет. Так что ну их, грибы сушеные, какая от них польза, если и при богатстве счастья нет. Мясо подавать? - Он вскочил, вспомнил о поварских своих обязанностях. Не прислушивайся, Рем, не прикатят теперь уж твои данники. Гость, он не дурак, чтобы к такому обеду опоздать, а ты всем названивал, что я у тебя. Нет, стало быть, раздумали. Подавать?
- Подавай, - сказал Рем Степанович. - Крутёжный ты мужик все-таки, как я погляжу.
- Чтобы еду не приперчить словцом, без этого на Руси нельзя.
- Чуть что, киваете на Русь, - сказала Аня, недобро поджимая губы. И это, как она сердилась, и это красило ее, гневность, разгневанность тоже ее красили. - Надоело, скажу я вам, каждый день выслушивать тирады, какие мы да что нам дано. Особенно тут любят повитийствовать мои собратья-актеры, особенно отчего-то мужички. Мы, бабы, больше на себя рассчитываем, а не на некие там в нас зовы предков.
- А это тоже от предков, от прародительниц ваших! - азартно подхватил Платон Платонович, не забывая и мясо выкладывать на великолепнейшую, тяжеленную, выдолбленную из дуба плоскую ладью с поднятым высоко носом. Откуда, Рем Степанович, все хочу спросить, у тебя это блюдище? Это же из боярского дома утварь. Тут век аж шестнадцатый повеивает. Может, Иван Грозный сюда клинок втыкал, мясцо нанизывая. Люблю старину! В почтительный трепет вводит. Да ты не хмурься, что спросил. Ну, спросил - откуда-де. Ответа ведь не будет. Купить такое невозможно, украсть такое тебе не по росту, велик, чтобы таскать. Стал быть, достали. О это наше словцо достали! Или это еще понятие - "нужный человек". Или вот это еще - "все может"! А ничего-то мы не можем, если всё можем! Человек не всемощен, нет, и уповать на подобное всемогущество дано лишь короткоумному хапуге. Это как с едой. Ешь, но не обжирайся. Чуть-чуть да голодным покинь изобильный стол. Чуть-чуть да и не все имей, что восхотела твоя душенька. Тогда ты рыгать не будешь, отупелость тебя не настигнет сытая, тогда ты и не пресытишься и в своих желаниях. - Он стал есть свой кусок, низко склонившись над тарелкой, прислушиваясь, чуть наклоня голову к плечу, к вкусу мяса. - Хороша вырезка! Вам, если без крови, Аня, вот этот вот кусочек нанизывайте. Тебе, Рем, ты с кровью, знаю, любишь, тебе этот кусочек в рот глядит. Наваливайтесь, мясо свой момент имеет. Геннадий, ешь, жуй всеми своими молодецкими зубками, копи силенки.
- Удалось мясцо! - похвалил Рем Степанович, молодо впиваясь в мясо крепкими еще зубами. - Если б меньше разговаривал, цены бы тебе не было, Платон.
- В застолье на Руси - виноват, виноват! - от века речи принято плести. Словцо да словцо, намек да намек. Где перец, где медок. Еда, если не мыслить, зад полнит, а если мыслить, голову кормит.
- Из пословиц и поговорок затвердили? - спросила Аня. - Тихо спросила, перестала сердиться на старика. Но так ли?
Платона Платоновича насторожил этот тихий голос. Он почел за благо кротко ответить, не задираться:
- Болтаю, простите старика. А как насчет еще по рюмочке?
Все согласно промолчали, и Платон Платонович налил всем, начав с Ани, которой, наливая, добро покивал, мирясь и виноватясь наперед, если что не так сказал или еще скажет-сболтнет.
Выпили.
- Хоть бы кто-нибудь тост придумал, - сказала Аня. - Вот тост - к столу слово.
- Извольте, имею тост! - обрадовался Платон Платонович. - Тем обойдемся, что у каждого на донышке осталось. - Он поднялся, одернул рубашечку навыпуск, построжал. - Хочу выпить за тишину в нас. Это больше к нам, не шибко молодым, относится - к Рему Степановичу и ко мне. Ко мне в наибольшей степени. Но и вам, молодым, поскольку годы бегут, тоже не худо присоединиться. За тишину в нас! За покой в душе! Бесценное обретение! А что, или не прав?
- Поддерживаю! - поднял рюмку Рем Степанович. - Хотя тост из утопических. Тихие те, кто тихими родился. Они и пребывают в тишине. А я вот и рад бы был, да не умею тихо. Не получается! Поехали! - Он выпил, схватил графин и налил себе доверху и снова выпил. - Вот так! Только водочкой и зальешь пожар! - Смолк, усунулся в свою тарелку, не глядя, тыкая в нее вилкой.
- А все почему? - спросил Платон Платонович, только что благоразумно решивший помалкивать, но характер - он ведь сильнее нас. - А все потому, что живет в тебе, Рем Степанович, согласен, с молодых самых годков этакая во всем несоразмерность. Пояснить?
- Валяй. Хотя и знаю, хорошего не скажешь.
- Хорошее, плохое - как оценить? Все по шерстке - это хорошее?
- Так я же ведь не маленький, меня воспитывать поздно.
- Тут молодые люди сидят.
- Ну, ну, так что это за зверь - несоразмерность?
- Несоразмерность наших возможностей и желаний. Одни мирятся, ибо желания наши всегда опережают наши возможности. Другие из кожи вон, а подавай им тут гармонию. Хочу! Нужно мне! И весь разговор. А это уже вступает новый мотив: это уже мы любой ценой начинаем обретать сию гармонию. Вот, к примеру, я хочу твоего Аристарха Лентулова иметь. Люблю этого художника, обожаю. Ну, хочу! Но купить-то мне не по карману. За десять лет не наработаю на такую покупку. Так что же, взломать твои двери стальные и украсть?
- Не сумеешь. Стальные.
- Они и в других местах стальные, Рем. А картинка, меж тем, на стене в твоем кабинете.
- Не домысливай, я ее не украл. Я ее купил. Ты не наработал, а я вот наработал.
- Так ли? Достал, правильнее будет сказать. Ну, что-то там заплатил, не отрицаю, не даром. Но - задешево. Это и есть - достал. Тут-то я прав?
- Допустим.
- Ты достал тому, тот достал тебе. Так?
- Допустим.
- Вот и обретенная гармония. Вот и попрание несоразмерности. А между тем несоразмерность наших желаний и возможностей неизбежна.
- Вывел новый закон.
- Неизбежна! Как бы ты ни был взыскан и взласкан. В нашем обществе неизбежна. А иначе одним - все, а другим - ничего. Так зачем же тогда было сыр-бор затевать? Так бы и жили, одни - в дворцах, другие - в бараках.
- Так, так! - повеселел Рем Степанович. - Занялись политграмотой!
- Это не политграмота, Рем, это - зависть, - тихонько молвила Аня. Одному Лентулова захотелось страсть как, другому - вон глаза таращит - еще чего-то. Зависть! - Голос ее вдруг вытончился, сам не своим стал. Она вскочила вдруг, протянула руку: - Уходите! Убирайтесь оба! Зачем вы пришли?! Чтобы терзать его душу?! Уходите! Видеть вас больше не могу!
- Аня, Аня! - позвал Рем Степанович. Не было укора в его голосе, заискрились у него глаза, он залюбовался ею.
Она стояла вытянувшаяся, гневная справедливым гневом, она защищала, обвиняла. Ее рука указывала на дверь тем, кто пришел сюда, тая недоброе, а это хуже зависти. Она не играла сейчас, это была не сцена (какая же тут сцена?), но навык и тут правил ее движениями и голосом.
- Я жду! Уходите!
Первым вскочил Геннадий, кинулся к двери. Но дверь была защелкнута на все хитрые замки, и он не сумел их разгадать, завозился, хватаясь то за один кругляк, то за другой.
А Платон Платонович медлил. Он еще рассчитывал на мир. Он знал цену этим женским выплескам гнева. Вот уже и слезы у нее встали в глазах, еще миг - и разрыдается. А там уж и слова потекут, как слезы, что ее не поняли, что она "устала-устала", а там и застолье опять продлится.
Но Геннадия было не повернуть назад. Он рвал дверь, молодое, сильное, яростное сейчас вшибая в дверь тело. Он бы расшибся об эту дверь, если б ее не отворили.
- Да погоди ты, - подошел Рем Степанович. - Сейчас открою.
Защелкали замки, дверь распахнулась, выпуская Геннадия. Он вырвался на свободу.
Аня смотрела, как он вырвался. Ее гнев помельче был, чем его. Она сникла, заплакала. Вот и потекли слезы. Но было уже поздно. Платон Платонович не мог не последовать за Геннадием.
- Простите, если что не так... - Он тоже поднялся и пошел к двери.
В сенях, из которых тоже не выпускали замки, их настиг Рем Степанович. Не стал удерживать, уговаривать. Но прежде чем отомкнуть замки, он протянул Платону Платоновичу - успел прихватить! - громадную грушу, ту самую беру, которой так восхитился старик.
- Возьми, Платон. Тут несоразмерность твоя наверняка обретет гармонию. Не сердись, ты же умный. Бери!
Платон Платонович принял этот дар, затрясся у него подбородок к слезам, он ткнулся головой в плечо Рема Степановича, бормотнул глухо:
- Поберегись... Москва гудит... слухами...
- Знаю. - Дверь отпахнулась, но Рем Степанович за руку придержал метнувшегося в дверь Геннадия, другой рукой выхватывая из кармана две хрусткие сотни. - Обида обидой, хотя на женщину стоит ли обижаться, но уговор же у нас был... - Он широко улыбнулся, все свое обаяние вложив в улыбку, - сильный, добрый мужик, умные глаза.
- Нет! - яростно мотнул головой Геннадий. - Не нужны мне ваши деньги!
- Как знаешь... - Погасла у Кочергина улыбка. - Ты вот что, ты к Белкину не ходи, если так...
Геннадий уже сбегал со ступенек, отозвался, сбегая, выкриком:
- И не подумаю!
Выскочив за дверь, чуть лбом не налетев на ствол тополя, Геннадий приостановился, оглянулся, ожидая Платона Платоновича. Ему важно было убедиться, что тот с ним, не повернул назад, не смалодушничал, как смалодушничал, приняв грушу.
Старик появился в дверях. С грушей в руке. Печальный, поникший.
Он подошел к Геннадию.
- Худо в этом доме, - сказал негромко. - Понял?
- Понял! А зачем тогда у него грушу взяли?!
- Вот потому и взял. Прощай, Геннадий, счастливый несчастливец. Не поминай лихом. - Он побрел, взбираясь в горку, шибко, ходко пошел, неся свою царственную грушу в отведенной почтительно руке.