Глава двенадцатая
…Праздник.
Всепоглощающий праздник; иголки-огни, стекающиеся ей навстречу, тысяча ее глаз, ночь с глазами, небо с глазами, ее свобода, напряженная и хищная, будто тетива.
Поступь. Шаги, от которых вздрагивает земля; красное, темно-красное, огненно-кровавое, шаги, шаги, они идут сюда, и они все — ее…
Прорыв белой ткани. Нежность; детские руки, тянущиеся к ней сквозь черные лохмотья ночи. Нежность, но без боли, потому что они ее навек, вздрагивает земля, медленный танец, тяжелый танец на барабане, в который превратилось небо, величественный марш, они все идут сюда, летят и ползут, они соберутся вместе и наконец-то обретут цель, они станут ею, вот ближе, ближе…
Они все — она.
х х х
…Ивга очнулась посреди большой и темной дороги, вероятно, шоссе, ей не нужен свет, ее волосы огненным шаром стоят вокруг ее головы, она абсолютно свободна, одна посреди мира, вбирающая мир в себя, замещающая мир собой. Ночь, неожиданно теплая, неподвижная в зените и подрагивающая у горизонта, шелестящая сотнями крыльев, полет, падение, полет…
Ивга засмеялась.
Ее дети спешили на ее зов. Разрывая цепи и сметая запрещающие знаки, пробивая бетонные плиты, ее дети даже после смерти поспешат на зов…
Она потерла запястья, на которых остались кровоточащие браслеты — печать колодок. Где-то там, в обрывках воспоминаний, остались протыкающий небо Дворец, оковы, лишающие воли, и человек в тяжелой инквизиторской броне…
Клавдий.
Это имя на мгновение разорвало гармонию, и ночь потеряла очертания, и в ее волосах, стоящих дыбом, сухо треснул синий электрический разряд.
Клавдий…
Мир вокруг нее гремел, как оркестр. Мир пел и источал запахи. Она не изменилась, но мир…
Она засмеялась снова. Ритм величественного шествия, пронизывающий ночь и пронизывающий Ивгу — всепобеждающий ритм воцарился снова.
Она опустилась на дорогу. Легла, прижимаясь ухом к земле.
И услышала их шаги.
Ее дети идут. Осталось недолго.
х х х
Собственно, телефон и должен звонить. Правда, сеть не работает вот уже много дней — и все же никакой мистики нет в звенящем телефоне, ведь шнур его не выдернут из розетки, у него вообще нет шнура, только забавная антенна с шариком на конце…
Ничего удивительного. Особенно в сравнении с непонятным фактом, что Клавдий Старж до сих пор жив. Жив, жив и дееспособен — после встречи лицом к лицу с…
Подвалы Дворца перестали существовать. Подвалы завалены — вот почему так странно накренился пол в его кабинете; из подвалов сбежали все находившиеся там ведьмы, земля вздыбилась, Великий Инквизитор выбрался в последнее мгновение — а ведь существо, находившееся с ним рядом, легко могло раздавить его, размазать, будто мокрицу…
Он перевел дыхание и сильно потер переносицу.
Телефон звонил.
Клавдий обвел глазами стены кабинета, расписанные защитными и поддерживающими знаками. Покосился на дверь приемной, за которой дремал инквизитор Глюр, по-прежнему верный виженскому Дворцу. Отошел от окна, за которым черными колоннами стояли поднимающиеся к небу дымы; подобрал со стола трубку. Поднес к уху.
— Вижна? Вижна?!
— Вижна, — отозвался Клавдий механически.
— Минуточку…
Пауза. Другой голос, еще более громкий:
— Вижна?
— Вижна, — сказал Клавдий уже с некоторым оттенком раздражения.
— Старж?!
Тогда он узнал кричащий в ухо голос. Странно, Фома из Альтицы никогда не имел привычки вопить. Он мог патетически возвысить голос, и только тогда, когда этого требовали законы красноречия…
— А… Привет, узурпатор.
— Старж, мы говорим через спутник… Мы еле нащупали… канал… вы живы, как хорошо…
— Кому хорошо? — поинтересовался Клавдий желчно.
Фома не заметил его иронии.
— Страж, герцог погиб вчера… машина… взорвалась.
— Жаль, — сказал Клавдий после паузы. — Мне очень жаль, Фома. Преемник?..
— Нету преемника, ничего больше нету… Мы хотим вас вытащить. Пока… осталось… топливо для вертолетов…
— Армия? Кто командует армией?
— Не знаю! Ничего не знаю!..
Клавдий достал из внутреннего кармана плоскую черную коробочку — рука дрогнула. Поднес к глазам; в уголке экрана по-прежнему пульсировал перечеркнутый квадрат.
Пульт дееспособен. А значит, дееспособна и ракетная шахта.
— Старж, Старж!.. Великий исход ведьм… все пришло в движение, матка… мы засекли… с воздуха… граница округа Ридна, дачный поселок… В Вижне больше нельзя находиться, мы пришлем за вами вертолет…
— Присылайте, — сказал Клавдий глухо. — Здесь Глюр и ребята из его отдела. Присылайте…
— Держитесь, Старж!..
Последние слова были похожи скорее на панический вопль, нежели на попытку подбодрить.
Клавдий положил трубку поверх раскрытой книги. Поверх дневника Атрика Оля — «матерь-ведьма затаилась так близко, что я не могу спать, чуя ее дух»…
Только теперь Клавдию понятно, что именно старик имел в виду. Дух. Тяжелый дух. Вроде как запах. В юности ему случилось побывать в маленьком городишке неподалеку от большой бойни; вся жизнь города была зависима от направления ветра. Жители были более привычны — Клавдий съеживался, стоило только ветру подуть оттуда…
Матку легко найти по духу. Так же просто, как человеку с хорошим обонянием просто отыскать бойню.
«Клавдий, не верьте, что в души ведьм… вселяется другое существо. Что они меняются… перестают быть собой… это неправда…»
Он усмехнулся. Нехорошей усмешкой. Кривой. Это ты, Ивга?! С тягостным духом, напоминающим о бойне?!
«Мир… не такой, каким вы его видите. Каким мы его… с вами… видели… Он другой. Я не могу объяснить…»
Другой. Пустой, полный дыма, смерти, ужаса… Как там писал Атрик Оль — люди бегут в леса, забиваются в норы, дичают…
«Мир не такой, каким вы его видите.»
А какой же, пес подери?!
«…Они приходят и плачут, спрашивая меня: почему великая сила, сотворившая мир, не явится к нам на помощь? Я отвечаю в ответ: а почему беспомощны мы сами? Почему сильны и свободны только сударыни мои ведьмы, даже если обратная сторона свободы их — зло?..»
Клавдий ударил по столешнице кулаком. Несильно, но расчетливо — так, чтобы содрать кожу с побелевших костяшек.
А почему, спрашивается, беспомощны мы сами?!
«Но вы же хотели?» — «Что?» — «Понять ведьм?» — «Теперь не хочу…»
Ты ли это, Клавдий Старж. Ты ли это, еще в лицее прозванный за глаза «железным крючком».
Ивга, ты не успела спросить, а почему же я пошел в Инквизицию. А я не успел объяснить тебе, что это было заведение, куда мне больше всего идти не хотелось, и это было время в моей жизни, когда я в наказание себе делал только то, что неприятно и больно…
Ничего не бывает просто так. Все имеет свой скрытый смысл. Вот, оказывается, для чего я пошел в Инквизицию…
Кровоточащими костяшками пальцев он легко коснулся прямоугольного предмета в своем внутреннем кармане.
Потом вышел в приемную. Прошел мимо спящего Глюра, через подземный ход выбрался на малую автостоянку и со вздохом облегчения опустился в кресло зеленого, как весенняя травка, чисто вымытого и свежезаправленного «графа».
Клавдий Старж никогда не гонял машину.
По крайней мере, до сегодняшнего дня.
х х х
А потом, повинуясь глухому ритму этой ночи, поднялась луна.
Ивга тоже повиновалась ритму. Это был единственный закон, которому она все еще повиновалась; ее тело, распластанное по всему миру, стремилось теперь собраться воедино — она подбиралась, как зверь перед прыжком. Ее руки, ее глаза стягивались со всех сторон света — не все успеют, но ведь мир вовсе не так велик. Еще раньше, разбуженные предчувствием, частички ее сползлись и сгруппировались — теперь осталось оживить это колоссальное аморфное тело, вложить в него душу; Ивга шла, сотрясаемая ритмом, гонимая ритмом, ее травы развевались у нее за плечами, ее луна ощущала дуновение ветра, ее дети смотрели на нее звездами в черных разрывах туч.
Неважно, где они встретятся. Таинство свершится в полночь, свершится там, где окажется к полуночи это существо со стоящими дыбом рыжими волосами. Под ногами которого судорожно вздрагивают сейчас все повидавшие дорожные камни. Все равно где — но они, спешащие исполниться сутью, интуитивно чуют центр всеобщего движения, точку, лежащую на ее пути, будто именно там врыт в землю ворот, наворачивающий на себя их невидимые нити, жилы, поводки, тянущие не за горло — за душу. О, как они боятся опоздать! О, как они спешат, сбивая в кровь ноги, завывая моторами, несясь по воздуху, всеми силами, всем, что у них есть, устремясь — к ней…
Еще не время. Еще слишком мягко содрогается ночь, пропускающая ее сквозь себя. Еще слишком высоко развеваются желтые флаги луны — напуганной, но смирившейся с неизбежным. Еще очень далеко, еще слишком глухо гудят барабаны…
Ивга вздрогнула.
Впереди, на ее дороге, на линии, с которой она никогда уже не сойдет, стояла посторонняя жизнь. Слепая. Злобная. Слишком слабая для того, чтобы вынудить ее сбиться с ритма.
— Стоять! Зона оцеплена, ни с места!
Ивга рассмеялась.
Ее смех коснулся нависших над дорогой крон, и они осыпались черно-белой листвой. Ее смех тронул тяжелый военный грузовик, перегородивший дорогу, медленно протащил его, оставляющего на бетоне черные полосы и запах горелой резины, развернул, опрокинул, бросил.
Взрыв случился уже сам собой. Брызнули в стороны вопящие темные фигурки; Ивга шла, глядя, как разворачивается пламя в траурной окантовке жирного дыма, как перетекает из лепестка в лепесток, живет и перерождается, поднимается к небу…
Она шествовала, едва касаясь подошвами земли. Огонь ложился ей под ноги, пульсирующий по краям, неподвижный в зените; она прошла сквозь рыжий костер, и пламя, от начала времен пожиравшее ее детей, не посмело коснуться ее стоящих дыбом огненных волос.
Она шла. Черный дым неслышно вплелся в ночь и сделался частью процессии.
Времени не было. Были тонкие мембраны секунд, которые она прорывала в строгом согласии с ритмом; спустя минуту — а может быть, час — впереди показался новый заслон, и ноздри ее дрогнули.
— Остановись, ведьма.
Она выскользнула из большого мира и воцарилась внутри собственного малого тела — ложного тела, потому что настоящее, распластанное по лицу земли, еще не собралось воедино.
— Остановись, ведьма… Ты не пройдешь.
Среди ночи поселились фальшивые непрошеные звезды — желто-зеленые, мигающие маячками службы «Чугайстер». В величественный ритм шествия вплелся другой, нервный, захлебывающийся ритм чужого танца. Убивающего танца.
— Стоять!
Она не сбавляла шага. И не смеялась больше, когда навстречу ей из темноты цепью шагнули люди в поддельных звериных шкурах, с серебром на шее и груди, с бешеным ритмом в глазах.
…Невидимые нити, захлестывающие жертв. Как пульсирующие шланги, забирающие жизнь. Как черные присоски, вытягивающие душу…
Белые глаза ручных фонариков. И на одном — желтый солнечный фильтр; Ивга невольно поморщилась.
— Ты… Ты?!
Ивга растянула губы. Так могло бы оскалиться небо за ее спиной — беззвучной, одинокой, бледной молнией.
Цепь дрогнула и распалась. Им достаточно было одного взгляда на ее лицо.
— Силы небесные…
— Назад! Назад, Пров!..
Он один не двигался. Оцепенел, нанизанный на иголку ее неподвижного взгляда.
— С дороги, Пров! Уйди с ее дороги!
Все громче, громче, громче ухал барабан. Рокотало небо, натянутое на деку. Та, что шагала сейчас по дороге, была в своем праве. Безраздельном и полном.
И, не сбиваясь с шага, она переступила через упавшего человека.
И спустя секунду — спустя тонкую мембрану, прорванную ее телом — забыла и больше никогда не вспомнила, и не задалась вопросом, остался ли он в живых.
х х х
Самым трудным оказалось выбраться из города, и он кружил в полной темноте, объезжая завалы, минуя развалины, кашляя от вездесущего дыма; дух, сравнимый лишь с запахом бойни, то удалялся, то приближался вновь — пока под колеса «графа» не легла наконец бетонная, прямая, почти свободная дорога, и тогда Клавдий Старж, никогда не гонявший машину, со спокойной совестью вдавил педаль в пол.
Впереди, чуть правее, полыхала ферма — свет от чудовищного костра упирался в небо, искры ложились на ветровое стекло, прижимались к нему с потоком ветра, вспыхивали в последний раз и оборачивались черными хлопьями копоти; далекое огненное чудовище стояло, опершись руками в бока, разметав по ветру неопрятную бороду, и провожало взглядом единственную осмысленную точку на всем протяжении трассы — несущегося в неведомое «графа». Клавдий неприятно оскалился.
Мира больше не существовало. Ничего, что он привык считать средой своего обитания, больше не существовало; привычное и незыблемое поднялось на дыбы, над человечеством висела опрокинутая воронка, медленно проворачивался черный смерч, и, захваченные его чудовищным притяжением, по воздуху летели законы и привязанности, устои и обычаи, живые коровы, обломки зданий, вырванные с корнем деревья, вырытые из могил гробы…
Клавдий давил и давил на педаль, а когда дальний свет фар выхватывал впереди препятствие — опрокинутую машину, брошенный беженцами скарб или распластавшееся на дороге тело — до хруста стискивал зубы и сливался с машиной, послушной, верной, безропотно готовой на любой маневр…
Потом он понял, что уклоняется от направления, и свернул с дороги. Путь ему освещала горящая бензоколонка, и горящий поселок, и догорающая в отдалении рощица; маневрируя между пожарищами, он вскоре выбрался на другую дорогу, грунтовую, развернулся на ней и снова вдавил в пол послушную педаль.
Машину трясло. Машина уже стонала; с некоторых пор Клавдию не давал покоя сверлящий взгляд, и он не сразу сообразил, что это смотрит, не мигая, низкая желтая луна.
Дорога сделалась совсем уж разбитой, и ему пришлось сбавить ход, чтобы не свернуть раньше времени шею. Из-под обломков какого-то деревянного строения вырвалась белая курица и, явно лишившись рассудка, кинулась на ветровое стекло машины, ударила по нему крыльями и клювом, не жалея разлетающихся перьев, с ненавистью глядя на окаменевшего за рулем человека…
У колодца сидел, запрокинув голову, мертвец. Смотрел студенистым, неподвижным взглядом; Клавдий отвернулся.
Через полчаса разбитая дорога вывела «граф» на осевое шоссе, бетонированное, Клавдий, кажется, даже помнил номер этой дороги; дух матери-ведьмы был здесь настолько ясным и определенным, что Клавдий счел возможным остановиться.
Карты ворохом лежали на соседнем сидении; он безошибочно выбрал единственную, военную, стандартную, бесстрастно размеченную квадратами. Развернул, включил свет; опять-таки безошибочно нашел в переплетении трасс тот крохотный перекресток, на котором тихо стоял сейчас запыленный «граф».
Низкая луна заглянула в карту через его плечо. Он еле удержался, чтобы не загородиться от нее ладонью.
Сосредоточился. Дух ведьмы, густой запах смерти проникал сквозь стекло и железо — но стратегическая карта умела противостоять самому сильному нажиму, она сама по себе была страшна, потому что имена человеческих поселений прочно соседствовали на ней с равнодушными знаками, символизирующими не просто смерть — неминуемое, мгновенное, полное и ничем не заслуженное разрушение…
Тупо глядя в карту, Великий Инквизитор Вижны молча помянул его сиятельство, покойного герцога.
И вытащил из внутреннего кармана пиджака маленькую прямоугольную коробочку с узким окошком.
Как сильно он ошибется? На полкилометра, на километр, на пять?
Заденет ли Вижну?
Кто там еще остался, в окрестностях точки, обозначенной бледным серым кружком, с аккуратной надписью курсивом «с. Подральцы»?
В углу окошка пульсировал значок. Пульт дееспособен. Где-то там, глубоко под землей, куда не достигает взгляд этой жуткой луны, где-то там сидит отупевший от недосыпа офицер в наушниках и ждет, ждет, ждет…
Возможно, он еще не знает, что его Командующий мертв. А и знал бы — это не имеет значения, машина войны не должна зависеть от единичной человеческой жизни…
Земля вздрогнула. Или плод воспаленного воображения?.. Нет, вздрогнула еще раз, и Дух Матки сделался на порядок сильнее. У Клавдия на мгновение захватило дыхание; рядом с этим существом все инквизиторы мира бессильны, даже сумей они объединиться, даже ухитрись он, сделавшись неким «батькой», втянуть их волю в себя…
Он засмеялся. Хрипло и глухо, но искренне. Почти без горечи.
Подральцы. Отчего он так уверен, что она в Подральцах? Ненужный вопрос — его обоняния всегда вполне хватало для того, чтобы отыскать в окрестностях бойню. Другое дело, что он никогда на бойню не стремился — что ж, теперь у него нет другого выхода…
Подральцы. Это место, где ее инициировали… Суки, они ее инициировали, выдернули в свой мир, который «не такой», а она, видите ли, осталась прежней, это мир виноват… Сволочи, мерзавки, зачем…
Он бездумно, механически измерил взглядом расстояние от Подральцев до серенького перекрестка, на котором стоит сейчас «граф». Километров пять. Как там говорил покойный герцог — «только сами постарайтесь держаться подальше»?
Собственно говоря, у него есть время. Он может оставить себе время, полчаса, например, машина еще вполне способна давать двести километров, и дорога хорошая, он успел бы уйти подальше, а там влезть в какую-нибудь щель…
Ему вдруг смертельно захотелось спать.
Он представил себе, как, пережив в щели отдаленный удар и сотрясение земли, выбирается потом из своего убежища. Стряхивает пепел…
— Холодно, — сказал он шепотом.
Картина повторилась снова, замедленно, в деталях: открывается железная дверца… Шелестят комья земли, принесенные ветром… Рассветное небо, мир, свободный от ведьм, от матери-ведьмы…
…Как все-таки Атрик Оль сумел справиться, у него ведь не было ядерных ракет в шахтах, как он ухитрился, как…
Клав, жалобно сказала Дюнка. Клав, у тебя болит… кажется, это сердце, Клав.
Мне скоро сорок пять, сказал он мрачно. Чему ты удивляешься, Дюн. Тем более, что оно болело и раньше.
Может быть, это обидно, но Инквизиция в нашем мире — не самая сильная сила, Клав, сказал господин герцог. Как-никак, со времен Атрика Оля прошло четыреста лет…
Да, это обидно. Он всегда считал себя сильнейшим из инквизиторов — да так оно и было. Он уступал кому-то в умении плести интриги, кому-то — в таланте администратора… Зато силой он не уступал никому, это понимали и Фома из Альтицы, и Танас из Ридны, и герцог это понимал тоже… Клавдий Старж мечтал сравняться в доблести со славным Атриком Олем — а вместо этого давит на кнопки, будто трусливый и бессердечный политик, и наносит удар чужими руками, и какой удар, грязный, подлый, бесчеловечный…
А все потому, что упустил свой шанс. Не зарезал рыжую девочку серебряным кинжалом. Не заточил ее в подземелье, позволил пойти своим путем, позволил инициироваться, все, что он сделает сейчас, есть исправление его же ошибки…
И, уже не колеблясь, он приложил большой палец к пластинке сенсора. Долгую секунду ничего не происходило, и волосы на его макушке готовы были подняться дыбом, когда, наконец, на прямоугольном экране мигнула скупая надпись: код…
Луна не понимала, что происходит. Луна таращилась все так же сумрачно и злобно. Луна испугается потом, после.
Он набрал код. Он получил допуск и, тщательно сверяясь с картой, ввел координаты села Подральцы.
А потом, сверяясь уже с циферблатом, ввел время, благоразумно оставив до предполагаемого удара длинный час. Шестьдесят минут.
А потом долго и тупо смотрел на мигающую красным надпись, сигнал о том, что приказ будет принят к исполнению после повторной идентификации через сенсор и нажатия красной кнопки.
Но красную кнопку нажимать не стал, а вместо этого аккуратно вложил коробочку во внутренний карман, завел машину и тихонько, очень медленно двинулся вперед — туда, откуда исходило дыхание Матки. В сторону села Подральцы.
х х х
В преддверии полуночи шествие достигло своего величественного пика. Небо, обернувшееся барабаном, гремело, и каждый торжественный удар оборачивался взмахом темно-красной лоснящейся ткани; на пути у Ивги обнаружилась низина, круглая выемка с мягкими травянистыми склонами, с жестким асфальтированным дном, с исполинским зданием в центре. На здании была темная стеклянная крыша, а неподалеку полыхал костер из сложенных, будто дрова, автомобилей. В страшном желтом свете метались, скользили по кругу, вертелись, будто увлекаемые водоворотом, свободные обезумевшие лошади.
Ритм замедлился; Ивга остановилась.
Глухое ржание. Сбивчивый топот копыт, еле слышный, отдаленный, летящие комья земли, отсвет пожарища; Ивга прикрыла глаза. Кони исполняли величавый танец. Парадный проход, развевающиеся гривы, мокрые спины, выкаченные глаза…
Ивга ступила вперед, позволяя воронке увлечь и себя тоже. Захватить, понести по спирали, к центру, к оси, к столбу смерча, вертящего ленты неугасающего костра. Играющего там, в вышине, среди звезд, забавляющегося ворохом железного лома и троицей легковых машин, избегших костра, снесенных с асфальтовой стоянки…
Кони кружились все медленнее, некоторые уже просто брели, понурив головы, опустив до земли светлые гривы; Ивга остро, почти болезненно ощутила, что ее новое тело уже здесь.
— Матерь! Заново рожденная мать!..
Море нежности. Море горящих глаз. Море прикосновений, то легких и еле заметных, то болезненно-сильных, но одинаково сладостных, горячих, искренних; праздник обретенного смысла.
Ивга содрогнулась.
Смерч, вовлекший ее в воронку, теперь покорился ей. Слился с ней, втянул ее в себя, встал у нее над головой, и, запрокинув лицо, она видела сквозь вертящуюся полую трубу — звезды…
Любовь исходила от нее, как исходит от летней речной поверхности утренний пар. Как исходит запах от разгоряченного человеческого тела. Как исходит свет от луны. Сама собой, естественно и просто, сама собой.
Она не различала их лиц. Они все одинаково принадлежали ей, ее дети и частички ее сущности, клетки ее нового тела, пальцы, волосы, глаза. Она с удивлением ощущала, как оживает; чувство было таким острым, что она не выдержала и позволила себе на минуту выскользнуть обратно, в оболочку рыжеволосой девушки, в глазах которой дважды отражался диск луны.
Она миновала распахнувшиеся перед ней стеклянные створки, ощутила на лице дуновение огромного кондиционера, усмехнулась и пожала плечом.
Темнота лопнула. Здание осветилось, целиком, до самого стеклянного купола, до самого дальнего закоулка, здание утонуло в веселом электрическом свете, самоуверенном свете вечного дня, понятия не имеющем о желтой луне, свечах и чадящих факелах. Очнулись и загудели, поползли вверх и вниз резиновые лестницы, взметнулись крылья вентиляторов, загорелись мелкие синеватые экраны, наставленные тут и там, и в ближайшем из них Ивга увидела маленькую-себя, с неподвижным белым лицом, горящими глазами и шаром огненных волос, среди которых нет-нет да и вспыхивала миниатюрная коленчатая молния.
Ивга засмеялась. Картинки накладывались; рыжеволосая девушка явилась непрошеной хозяйкой в покинутый людьми супермаркет. А она-настоящая, чье тело сейчас формируется в воронке посреди степи, в рамке из обезумевших лошадей — она явилась непрошеной хозяйкой в этот большой мир…
Хотя, как она теперь знает, не так-то он и велик.
Она шла среди прилавков и стеллажей, среди пестрого разнообразия тряпок и динамиков, кукол, кожи, хрома и никеля, фарфора, зеркал, ярких коробок и живых цветов; на двуспальной кровати, пахнущей льном и лаком, лежали, раскинувшись, вольготно сплетя страницы, бесстыдный порнографический журнал и прекрасно изданный анатомический атлас. На дне надувного детского бассейна стояла, соприкасаясь головами, пара темно-красных рыбок-меченосцев; Ивга шла, и вместе с ней двигался центр огромного круговорота, смерча, вращавшего лошадей по внешнему кругу воронки. Над ее головой стоял темный столб, вытягивающий вверх языки огненных прядей; время от времени смерч захватывал что придется, срывал со сверкающих полок, по спирали увлекал свою игрушку вверх, пробивая прозрачный свод, обрушивая на бегущие в панике эскалаторы мелкие стеклянные осколки и отблески света луны. Те, что были ее детьми, повиновались смерчу тоже — их неудержимо влекло к ней, тянуло, к центру, к черному столбу смерча, частью которого она теперь была; они двигались, как лошади на краю воронки — по кругу, по спирали, завороженные, ежесекундно приближающиеся к обретению смысла, к самому ценному в мире, к единственному, что имеет ценность — к матери…
Смерч играл множеством маленьких зеркал. Смерч осыпал супермаркет бликами — это дамские пудреницы бессильно открывали створки, будто жемчужницы, принуждаемые ножом, разевали рты, роняли белые кружочки пуховок, наполняли воздух мельчайшей пылью, взблескивали зеркалами…
Сверхценность, подумала Ивга, любуясь полетом ненужных, но таких красивых вещей. Сверхценность — та, что становится единственной…
Неожиданное слово вернуло ей некое подобие воспоминания; свет факела и руки человека, мужчины, руки с тонкими шнурочками вен, с нечитаемой сеткой судьбы на узких ладонях…
Смерч завернулся туже и вырвал воспоминание из ее головы. Вырвал и выбросил в одну из черных лучистых дыр в стеклянном потолке.
Она поднялась на круглый подиум, туда, где в одиночестве возвышалось исполинское кресло с высокой резной спинкой. Она шагала медленно и величаво, будто боясь уронить корону — короной ей был черный вращающийся столб.
— Заново рожденная мать!
Она вскинула руки.
Свет погас; луна смотрела сквозь разбитый стеклянный купол, и далеко, может быть, на другом конце света, ударил колокол.
— Заново рожденная мать!
— Ко мне, дети мои. Ко мне.
На самом деле она не произнесла ни звука — но смерч над ее головой стал раздуваться, из столба превращаясь в конус, а потом в шар; подхваченное неистовым вращением, сорвалось со своих мест все, что вот уже много лет верило в собственную незыблемость.
Все эти предметы, до сих пор считавшиеся ценными, все это месиво железа и ткани, стекла и пластмассы, все эти переплетения проводов и веревок взвились в воздух, увлекаемые издевательским хороводом; среди обломков летали, кувыркаясь и хохоча, ее дети — ей казалось, что она собственной рукой размешивает в воздухе это варево. Смерч рос и разрастался, срывал покрытие со стен, вырывал блоки, вертел обломки кирпичей — и наконец выдавил остатки стеклянного потолка и выплюнул все это в лицо луне, и луна на минуту померкла, затянутая черным слоем дыма и пыли.
Кресло, на подлокотник которого опиралась Ивга, не потеряло даже сухого розового лепестка, давным-давно опустившегося на сидение. Кресло не потеряло ни пылинки; Ивгина одежда не развевалась, ее нос ощущал свежий запах ночи, и сквозь оголившиеся ребра стен она видела лошадей — круговорот подхватывал их, проносил над землей и опускал снова, и они поднимались на ноги и продолжали движение, будто заведенные, боясь сбиться с ритма…
Над ее головой теперь не было летающего хлама. Дети ее, смеющиеся, с летящими по воле смерча волосами и платьями, протягивали к ней руки и ежесекундно приближались — долгой сладостной дорогой, по кругу, по спирали.
Тогда она уселась, вскинула голову, выпрямилась, не касаясь резной спинки прямой напряженной спиной. Закрыла глаза и ясно представила судьбу, ожидающую этот мир.
Прекраснейший из миров. Царство вечного движения, конус колоссального вихря, царствующий смерч…
И звезды.
Она счастливо засмеялась, и смех ее был подхвачен сотнями голосов.
х х х
Давление Той, что шествовала где-то впереди, забивало ему дыхание и парализовало силы. Времени до удара оставалось сорок минут, а приказ на пульт все еще не был подтвержден, и узкий экран темной коробочки все еще требовательно мигал красным. «Граф» катился по дороге медленно, со скоростью гуляющего велосипедиста; Великий Инквизитор Вижны стискивал зубы, методично инвентаризируя все свои не растраченные до времени силы.
Что ты, Клав, испуганно говорила Дюнка. Тебя не хватит, ты и минуты не продержишься…
Не продержусь, соглашался он сумрачно.
Что ты, Клав!.. Ведь Атрик Оль не тем силен, что его сожгли — а тем, что он остановил матку… Для того, чтобы остановить ее, тебе вовсе не требуется умирать так обидно и страшно…
Да, сказал он себе, изо всех сил ударяя ладонью по баранке. Да, да, да, да…
«Граф» вскричал противным сиплым голосом. И еще, и еще; сигнал его разлегся по округе, и если здесь остался еще кто-нибудь из живых людей — наверняка содрогнулся в уверенности, что конец света уже наступает…
Что с тобой, Клав, грустно спросила Дюнка.
Прости, Дюночка. Я не знаю.
Зачем тебе это, Клав?!
А зачем я днями и ночами сидел на могиле, спрятав лицо в увядающих венках. А зачем все…
Клав, ты хочешь… Ты, никогда не помышлявший о самоубийстве, ты, в ком самое сильное желание всегда было — выжить? И бессмысленно умереть, Клав, потому что развязка этой трагедии никак не требует твоего присутствия…
Я не могу тебе объяснить, Дюн. Моего присутствия требует что-то другое.
И это говоришь ты, умеющий пытать?
Машина, ползущая по бетонному шоссе, вильнула.
Я много чего умею, Дюн.
На панели экстренного вызова вспыхнул красный огонек.
Клавдий содрогнулся. Ему не мерещилось; огонек мигал и мигал, просил ответить, требовал…
— Да погибнет скверна, — со смешком сказал он в трубку. — Я слушаю.
Короткое молчание.
— Клавдий…
Он не узнал голоса. Слишком много помех, слишком искаженный, далекий, неправдоподобный.
— Клавушка, это я, Федора… Мы знаем… Герцог оставил… тебе… Клавушка, отдавай приказ. Скорее. Скорее.
— Где ты?
— В Альтице… Плотность ведьм на единицу населения резко уменьшилась, они собираются в комок там, под Вижной, критическая масса…
— Дети с тобой?
— Да… Где ты, Клав? Отдавай приказ с отсрочкой, вертолет заберет тебя, только скажи, где ты…
Вертолет.
Он на минуту опустил веки. Ему никогда не удавалось в точности определить чувство, которое эта женщина к нему испытывала. Может быть, именно это и называется любовью?
— Координаты, Клав, скажи координаты…
Он покосился на карту. Точно не определить, но, кажется, до села Подральцы остается совсем немного…
— Клав, скорее! Будет поздно…
— Помолчи.
И зачем же ему, взрослому серьезному мужчине, дано воображение такой силы. Вот он видит тушу вертолета, поднимающуюся из-за холма, видит размазанные в воздухе лопасти, видит опускающуюся лестницу, чувствует дуновение ветра…
Издалека пришел ветер. Еще. Еще, сильнее, налег на «графа», будто пытаясь сдуть его с дороги; отступил. Притих.
— Я не могу принять твоего предложения, Федора. Но все равно спасибо.
— Клавдий! Клавдий, ты где?! Клав…
Он открыл панель. Аккуратно выдернул провод из блока питания. Красный огонек погас, трубка умерла. Клавдий бросил ее на сидение рядом.
Озорная девчонка, ведьмочка на помеле, смотрела на него с картинки, прилепленной сбоку на ветровом стекле. Смотрела с веселым сочувствием; до назначенного удара оставалось двадцать минут, когда внезапно налетевший ветер развернул машину поперек дороги и одним ударом выдавил все боковые стекла.
Клавдий успел пригнуться. Скорчился на дне машины, защищая своим телом коробочку с кнопкой; давление Матки сделалось еще сильнее, еще ощутимее. Звезды над головой пропали, пропало все, даже далекий отсвет пожарища, машина поднялась на задние колеса, как цирковой пудель, постояла, потом грохнулась на все четыре, осыпая остатки стекла; озорная девчонка с картинки исчезла, перестала существовать.
Ветер стих.
Ночь пахла грозой. Свежо и остро, даже приятно — если бы дух Матери-ведьмы, возрастающий с каждым мгновением, не отравлял ее своим торжествующим присутствием; в двух шагах от машины лежал, безжалостно придавив придорожные кусты, огромный концертный рояль.
Клавдий неуверенно нажал на сцепление.
Машина была еще жива. Машина послушалась — и двинулась вперед, объезжая квадратные туши телевизоров с лопнувшими кинескопами, деревянные ящики с битым стеклом и еще какой-то невозможный, фантастический хлам; колеса понемногу выпускали воздух, машина делалась неуправляемой, но, подобно живому существу, полностью разделяющему желания хозяина, ползла и ползла вперед.
До взрыва оставалось семь минут; приказ следовало подтвердить немедленно, Клавдий отлично понимал, что ракетам потребуется минуты три, чтобы долететь.
Семь минут жизни. Безумно много; он успеет выкурить сигарету. Он успеет посидеть в траве, посмотреть на звезды и вспомнить Ивгу — какой она была, стоя нагишом на берегу пруда, покрытая гусиной кожей, тонкая, почти прозрачная, до такой страшно дотронуться, на такую можно только смотреть — из-под руки, сквозь щелочку в неплотно сомкнутых пальцах…
Ты убьешь ее, печально сказала Дюнка. Ведь меня же ты убил?
— Что ты говоришь! — закричал он вслух, забыв, что разговаривает сам с собой. — Что ты говоришь, я никогда…
Он никогда не узнает — свою Дюнку он убил той страшной ночью или чудовище, морока, принявшего ее черты.
Или узнает. Через семь… виноват, шесть минут. И ракетам ведь надо время, чтобы взлететь.
— Ты умерла раньше, — сказал он Дюнке, и губы его еле двигались. — Ты умерла в тот день, когда мы с тобой купались… в камышах…
А Ивга тоже умерла раньше, подхватила Дюнка охотно. Когда с ней совершили инициацию.
— Я видел ее после инициации, — сказал Клавдий, глядя прямо перед собой. — Она была прежней. Она была ведьмой, но ведь и Ивгой она оставалась тоже…
Когда вы говорили с ней в подвале, ее инициация еще не завершилась, уточнила Дюнка невозмутимо. Ты помнишь, что случилось потом.
— Но ведь она меня не убила?!
Ну и что, удивилась Дюнка.
— А то, что как Матерь-ведьма она обязана была меня убить!..
Я не знала, смутилась Дюнка, и Клавдий почти увидел, как хлопают слипшиеся сосульками ресницы. Я не знала… ты думаешь, она пожалела тебя? А не просто отмела в сторону, как неинтересный, неопасный мусор?..
— Моей жизни осталось четыре минуты, — сказал он глухо. — А ты говоришь… это.
Ее жизни ведь тоже осталось — четыре минуты, горько сказала Дюнка. Разве ты не простишь ее — перед смертью?..
Клавдий вытащил из кармана коробочку, методично требующую подтверждения приказа. Поморщился, как от боли; оказывается, он в тайне от себя надеялся, что и пульт, и ракетные шахты перестали его слышать. Что красная кнопка мертва; он испытал бы облегчение, вышвыривая бесполезный груз в окно. Тогда, по крайней мере, уже не пришлось бы ничего решать…
Можно переменить время, деловито предложила Дюнка. Дать ей, и себе заодно, еще полчаса… Если до времени икс ты не подтвердишь приказа, команда автоматически отменится и можно будет набрать все сначала…
— Зачем?
Затем, что вы успеете встретиться…
— Зачем?!
А зачем ты сюда ехал, удивилась Дюнка. Если тебе охота свести счеты с жизнью — мир вокруг представляет столько неиспользованных возможностей, не связанных ни с ведьмами, ни с ядерными ракетами…
Клавдий молчал. Ветер давил ему на лицо, заставляя глаза слезиться.
Тогда не тяни, тихо сказала Дюнка. Это так мучительно — ожидание смерти… Давай, ты же уже в отрочестве был мужественным, давай, давай!
Трясущейся рукой он нащупал в ящичке сигарету. С третьей попытки закурил; ветер уносил табачный дым, а луна, уже не желтая, а горящая, электрически-белая, заливала светом дорогу, равнину, огромную воронку впереди, несущихся по кругу лошадей, развалины огромного супермаркета, обгоревшую груду машин…
Какой она была — жалкая, мокрая, на ступеньках лестницы, просидевшая ночь под его запертой дверью.
Какой она была — смеющаяся, по пояс в воде, от хохота забывшая, что нагая грудь ее оказалась над поверхностью, что по ней спокойно скатываются прозрачные капли.
Какой она была — на каменном полу подземелья, в колодках, с рыжими прядями на лице, с бороздками слез, с каплями, срывающимися с подбородка.
«Я думала, что никогда вас не увижу».
Он так и не удосужился сказать ей, чтобы говорила ему «ты».
Ты хотел жить — но никогда не боялся смерти, тихо сказала Дюнка.
— Я не боюсь, — отозвался он глухо. — Я еще не успел… подумать.
Ты все равно умрешь. Они тебя почуяли, сказала Дюнка, и в голосе ее скользнул страх.
— Я не боюсь. Мне надо подумать.
Ты боишься убить ее! Но меня ведь ты…
— Замолчи!..
Его действительно почуяли. Он ощущал, как из воронки, оттуда, где столбом стоит чудовищный смерч, к нему тянутся одновременно сотни рук.
А что чувствовал Атрик Оль?
Время! Время, закричала Дюнка. Убей их, иначе они убьют этот мир, ты в ответственности, ты страж, ты Старж, за твоей спиной сейчас человечество, ударь!
— Бедное человечество, Дюн. Оно выбрало недостойного стража.
Я знаю, о чем ты думаешь, возмутилась Дюнка. Но ты же убил меня… у тебя есть опыт, убей и ее тоже…
— Я больше не хочу… Ты думаешь, убивать любимое существо — это ремесло? Или спорт? И с каждым новым упражнением приходит умение? Я не хочу, с меня хватит, я хочу, чтобы она жила…
Ты не вернешь ее, вскрикнула Дюнка в тоске.
— А вот это… посмотрим.
Он в последний раз заглянул в узкое окошко, мигающее красным, требующее подтверждения приказа. Потом сильно размахнулся и швырнул коробочку в лишенное стекла ветровое окно — в лицо ведьмам, кругами поднимающимся по пологому склону.
х х х
Ее новое тело с каждым мгновением обретало силу и стройность. Кажется, верхние руки смерча захватили пригоршню звезд — во всяком случае, в тугом конусе вихря носились теперь белые и желтые искры, будто огни на праздничной карусели, путались в гривах коней — карусельных лошадок — и соперничали в блеске с глазами ее детей.
Потом ритм сбился. Чуть-чуть. Нa мгновение — когда вихрь с хохотом подхватил зеленую машину, замершую на краю воронки. И понес по кругу, по спирали, забавляясь, решая, где именно зажечь дымный бензиновый костер…
И решил.
Взрыв расцвел, круглый, как цветок кувшинки, но сразу же взметнувшийся лохмотьями огня, потерявший упругость; некоторое время она любовалась танцем пламени, идеально вплетающимся в общий ритм. И может быть потому сразу не услышала испуганного крика дочерей.
На земле рядом с горящей машиной лежал человек, наделенный властью. Его власть подобна была белой вспышке, его власть резко пахла паленым, беспокоила и раздражала. Она видела, как дети ее, попавшие в круг его власти, тщетно пытаются ему противостоять.
Она прикрыла глаза; чувство было такое, будто стиснутую руку мучат тупой иглой. Сильнее, сильнее…
Она усмехнулась. Белый круг власти, источаемой назойливым пришельцем, вспыхнул ярче — и почти сразу померк. Она попросту выдернула иглу. Стряхнула с себя. Легко; ее дети, ее пальцы, ее послушные мышцы еле заметно напряглись — их сила виделась темно-красными вспышками, их сила окончательно разорвала белый круг, и белую броню, которой человек пытался себя защитить, и его самого едва не разорвала, готовая расчленять и рассеивать, делать кирпичиком хаоса, пылинкой в спиральном вращении…
Но человек не был еще беспомощен. Он ударил по ее пальцам болезненным белым ударом — и выскользнул. И ударил снова.
Она рассердилась. Пальцы ее сжались, дробя его волю, будто кость в жерновах. Его боль была зеленым, светящимся облаком; она разжала руку и стряхнула безжизненное тело, предоставляя своим детям, своим пальцам некоторую свободу действий, свободу окончательной расправы…
И вернулась в маленькую-себя. Открыла глаза.
Ее дети радовались. Их радость оборачивала ее, как мягкий прохладный шлейф.
Процессия. Торжественная процессия по кругу, по спирали; они несли его тело на вытянутых руках, его покорное, безжизненное, тяжелое и неповоротливое тело. Они шествовали за ним, бесконечное шествие, длинный, длинный эскорт, такой длинный, что несущие тело едва не наступают на пятки последним плакальщицам в процессии, а плакальщицы хохочут, и вихрь развевает их одежды — по спирали…
Они несли его на вытянутых руках. Голова его запрокинулась подбородком в небо, он смотрел вперед, и его перевернутое лицо казалось опрокинутым в насмешку портретом.
— Ивга…
Нет, губы его не шевелились. Губы оставались судорожно сжатыми — но она ясно слышала, ясно, явственно, внятно…
— Ивга.
Процессия завершилась там же, где и началась — у догорающей машины. Вернее, у догоревшей — вихрь постарался, пламя сглодало все, что могло гореть, оставив только черный остов, обугленный скелет.
Ее дети ликовали; ее дети вдоволь настрадались в поисках смысла, ее дети вправе были судить воплощение всех своих бед, судить не человека, потерявшего и власть и силу — судить чудовище, много веков пожиравшее их, судить Инквизицию…
Ее пальцы неторопливо затягивали железный трос на его запястьях. Ее дети смеялись, прикручивая Великого Инквизитора к его же обгоревшей машине. Пусть сделаются похожими — человек-машина и машина-автомобиль…
— Хвороста! Подайте хвороста!..
Их много, много, сотни рук; если каждая бросит по веточке — поднимется высокий костер…
Она сидела, выпрямившись в своем кресле. Над головой ее стоял смерч. Черная ось урагана.
х х х
…Тухлая вода, подтопившая двести лет назад город Вижну. Несколько тысяч погибших… Эпидемия, отравленные колодцы, человеческие тела, зашитые в чрева коров…
Пятилетний мальчик, среди лета пробивший ступню ржавым гвоздем. Юноша, сломавший ногу на первенстве лицея по футболу; острие заговоренного ножа, входящее глубоко в бок молодому провинциальному инквизитору. Вся боль, испытанная им в жизни, была кружевом, флером, тенью… той боли, которую он испытывает сейчас, а ведь не теряет сознания, нет — все его мысли ясны, все образы четки и выпуклы, и обведены как бы контуром — для еще большей ясности…
«В результате прямого контакта с предполагаемой маткой, ставшего, вероятно, причиной скорой смерти этой последней, инквизитор Атрик Оль был обессилен и частично ослеплен, после чего масса собравшихся в городе ведьм получила над ним неограниченную власть. На гравюре неизвестного художника, ставшего, по-видимому, очевидцем событий, запечатлен момент смерти Атрика Оля — ведьмы засмолили его в бочке, обложили соломой и сожгли…»
Как четко работает память. Он помнит все, до волоска, лежащего на ее виске, до запаха книжной пыли, до рыжего пестрого пера неведомой птицы, кто знает как угодившего между страниц…
«В результате прямого контакта…» Да чего там прямого, он даже дотянуться до нее не успел… «инквизитор Клавдий Старж был обессилен… но зрения не потерял ни на йоту…» Да, чтобы видеть, каким образом ведьмы собираются устроить его судьбу. Чтобы не просто волочиться по земле, привязанному железным тросом к машине — чтобы видеть груду хвороста, растущую под остатками стены, под бетонной конструкцией… Вот они опускают сверху трос, перебрасывают под крышей машины, у них хватит сил, они празднуют, они торжествуют, как они торжествуют, это пляска, это танец — смерть инквизитора на костре… «На гравюре неизвестного художника… запечатлен момент смерти Клавдия Старжа — ведьмы привязали его к остаткам его же машины, вздернули высоко на бетонную стену, внизу сложили костер и поджарили, как поросенка…»
Он помнит все. Он чувствует все. Он ничего не забудет — до самой последней секунды.
«Но они ошиблись, Ивга… После инициации… у действующих ведьм вообще не сохраняется потребности кого-либо любить. Любовь… чувство, которое делает человека зависимым. А ведьмы этого не терпят, ты помнишь…»
Железная веревка вот-вот перережет запястья.
Колокол? Или мерещится? Далекий, мелодичный, жалобный какой-то удар… И еще один — сильнее, резче, отчаяннее, будто вскрик, ну что я могу поделать, кричит колокол, чем я могу помочь тебе, Клав…
Где-то в глубине его души скулила, плакала от страха давно умершая Дюнка. Он снова ее предал — вместе с ним умрет память…
Пес, пес, почему он до сих пор в сознании?!
А чего ты хотел, Клав, прошелестел в ушах замирающий Дюнкин голос. Ты же за этим шел. Глупо было бы… умереть неосознанно, в забытьи… в беспамятстве…
Я ошибся, Дюнка, хотел он сказать. Я обманул сам себя…
И ты по-прежнему хочешь, чтобы она жила, спросила Дюнка едва слышно. Ты по-прежнему этого хочешь, Клав?..
Он с трудом перевел дыхание. Расслабился, пытаясь придать напряженным мышцам наименее болезненное положение.
Шабаш… И если кто-нибудь в мире еще способен этой ночью зачинать детей — зачатые родятся исключительно ведьмами. И вольются… в котел… в смерч.
Ведьмы стояли вокруг него — под ним, потому что он висел над их головами. Стояли кольцом. Как будто, прежде чем зажечь хворост, хотели полюбоваться делом рук своих. Сотни ведьм — горящие глаза, целое поле мерцающих углей. Тишина — полная тишина перед воплем восторга, перед пляской, перед наивысшим моментом шабаша…
И еще один человек на возвышении. Неподвижная женская фигура в высоком кресле. Луна, чеканно выделяющая огненный шар наэлектризованных волос, губы, изогнутые, будто натянутый лук, глаза — два немигающих светящихся диска.
— Да, Дюночка, — сказал он вслух. — Да. Я так хотел.
Костер взметнулся.
х х х
…Темное, мерцающее красным ядро. Центр, окутанный тяжелой мантией; весь этот полет, все это неудержимое круговращение, дочерние воронки, расползающиеся по черной пустоте, полет и падение, щепки, увлеченные водоворотом, сейчас они сольются с Матерью, сейчас…
Она подняла голову.
Круг неба вращался все быстрее. Стремясь поспеть за черным вихрем, так, что острые огоньки звезд размазались, оставляя белый след, так, будто по небу гнались, желая вцепиться друг другу в хвост, тысячи маленьких острых комет.
Воронка сделалась глубже. Еще глубже; края ее, обозначенные летящими гривами мертвых уже лошадей, вздыбились вверх, загнулись, будто желая поймать в мешок неправдоподобно низкую луну.
Она захохотала, и, напуганные ее смехом, края воронки упали, провалились вниз, она сидела на вершине горы, конусообразного вулкана, и внизу, на горизонте, различала очертания пустых разрушенных городов.
Она взметнула руки; воронка вывернулась снова, сделалась прежней, и на остатках бетонной стены, казавшейся невообразимой древностью, увидела человека, распятого на теле собственной машины.
Сотни огоньков. Новые звезды в чудовищной карусели.
— Гори! Гори! Гори!
Ее трон содрогнулся.
Нет, ее трон незыблем; ее трон — единственная неподвижная сущность в бешено вращающемся мире, в круговороте неба и звезд, земли, воды и огня; Она сидит в этом кресле вот уже много сотен лет.
Вот она, древняя статуя. Осыпающийся от времени сфинкс; она неподвижна, она — исполинская башня, в недрах которой змеятся лестницы и путаются переходы, она — чудовищное сооружение неведомой цивилизации, Она, достающая руками звезды, она, живущая в сотый раз, Она…
— Благослови свое пламя, Матерь!..
Ее взгляд поднимается, желая благословить.
Человек, распятый среди бетона и стали, поднимает взгляд, чтобы принять благословение собственной гибели.
Гибели всего, чему он служил воплощением — мира жестких связующих нитей. Мира несвободы, потому что любая привязанность…
— Благослови свое пламя, матерь!..
Откуда этот чужой ритм. Откуда это неудобное, беспокоящее, мешающее вечному танцу…
Она содрогнулась.
Оттуда, из искореженных развалин, бывших когда-то его силой и властью, к ней тянулась рука.
Его руки скованы, скручены железным тросом, беспомощны и неподвижны — но она ясно видела. Не глазами.
Одновременно требовательная и несмелая; напряженно протянутая рука, каждой мышцей желающая — дотянуться…
Воронка накренилась.
На мгновение; так наклоняется чаша, роняет красную каплю вина, всего лишь каплю — но белому платью невесты достаточно, вот роза цветет не там, где подобает, равновесие поколеблено, вино в чаше ходит кругами, волнуется, ищет свободы…
Чужая рука тянется — теперь уже почти властно. Чужой ритм лезет сквозь ритм торжественного танца, пробивается, будто трава сквозь асфальт, будто бледный зеленый листок, ворочающий гранитные плиты; чем так пугает ее этот беспомощный, в общем-то, порыв?!
Испуганные глаза ее детей; она успокоит. Она порадует их новым оборотом хоровода…
И новый оборот взметается. И с оттяжкой бьет по протянутой руке, желая отсечь ее, будто сухую ненужную ветку.
Чужой ритм на мгновение захлебывается.
Звезды размазываются кругами, черное небо светлеет, луна носится, как яичный желток в воронке вертящегося кофе; ее дети хватаются за руки и летят праздничной гирляндой, летят в череде планет и созвездий, среди горящего огнями праздника, купол неба вытягивается трубой, и там, в конце колоссального тоннеля, на мгновение вспыхивает невозможный, неземной, сказочно прекрасный свет…
Поднимается пламя, пожирая хворост. Человек на стене недвижим, единственное, что остается недвижным в мире, кроме нее — статуи, башни на троне.
Его сердце еще бьется. Его сердце бьется чужим ритмом, заставляя ее терять нить, заставляя накреняться торжественную чашу.
Она содрогается снова.
Потому что снова видит протянутую к ней руку.
И дети ее хлещут кнутами по вздрагивающим пальцам, и дети ее заходятся в хохоте, потому что нет ничего смешнее напрасной надежды…
Воронка накреняется снова. Теряя звезды, соскальзывающие с темного края и навсегда исчезающие в безвременье; нарушая хоровод ее летящих по воздуху детей, ее частиц, глаз, ее нервов и мышц…
Конус заваливается набок. Ей стоит усилия — заново установить черную ось смерча над своей головой.
Ритм. Такой слабый, такой безнадежный и не желающий надежды, черпающий жизнь в собственной обреченности, еле ощутимый — все разрушающий — ритм…
Статуя вздрагивает. Сотрясается башня, песчаной пылью осыпается залежавшееся в щелях время.
Потому что рука, повелевающая и зовущая, мучительно хочет дотянуться — и с перебитыми костями…
И смерч снова теряет равновесие.
…и даже дочерна обугленная — эта рука будет, будет тянуться…
Как трава сквозь камни.
И это простое осознание заставляет Ее содрогнуться в третий раз, и, будто лишившись опоры, Она опрокидывается внутрь себя.
Она, достающая руками звезды, она, живущая в сотый раз, Она…
Она — рыжая девочка, мечущаяся в лабиринте коридоров и комнат. Она заключена внутри статуи и не найдет выхода.
Она, абсолютно свободная, вмещающая в себя мир, замещающая мир собой…
Сверхценность — вот это слово. Та из ценностей, которая становится единственной…
Колокол бьет — говорит, ничего изменить нельзя. У колокола самый торжественный и безнадежный в мире голос.
Она…
Скорее, Ивга, скорее. Скорее, Ивга, там мелькнул свет, может быть, там приоткрытая створка, скорее, скорее, по лестнице вниз, направо, налево, проваливающийся под ногами пол…
Тесная комнатка, в которой сидит, положив голову на сплетенные пальцы, ее мать с темными кругами вокруг глаз.
— Мама, я хотела написать тебе… когда все образуется, когда устроюсь, я написала бы, клянусь, мама… Я должна спешить, я не могу сейчас…
Мать смотрит тяжело и с укоризной; Ивга вылетает в коридор, кидается в дверь налево — заперто, навеки, на огромный ржавый замок, и за дверью — страх, страх…
Вниз, по винтовой лестнице. Колотя во все двери, вперед, по длинному коридору, кажется, там мелькнул свет…
Ворох сухих листьев, бьющих в лицо. Дальше; комната, доверху набитая тряпками. Одежда, затхлая, с белыми прожилками ненасытной моли, с заскорузлыми коричневыми пятнами, и запах, запах нафталина и тления…
— Нет!..
Темный чулан, в котором ее старший брат методично лупит ее младшего брата — заслуженно, за дело, как всегда, за дело…
— Я не могу сейчас!.. Я спешу, я так спешу, мне надо спасти…
Деревянная лестница, и она знает, что четвертая ступенька сломается, и она ломается, а под лестницей лежит целлулоидная кукла, розовая, будто ошпаренная кипятком, с белыми волосами, навеки сожженными перекисью водорода…
Ивга бежит дальше. Ивга путается, возвращаясь на одно и то же место; Она безмолвствует. Ивга сражается с пустотой, с тенью, Ивга тянет время, как резиновый жгут, потому что огонь поднимается выше, выше, вы…
Она смотрит из Ее глаз. Видит, как невозможно расширяются зрачки человека, который…
— Клавдий! Клавдий!
Имя помогает ей. Она кричит, злобно и яростно, и бежит дальше, к выходу, потому что должен же здесь быть выход, должен… выход…
Комната с полом, покрытым апельсиновой кожурой и свечными огарками.
Пустая комната с потолком, поросшим седыми человеческими волосами.
Переход. Она уже была здесь — нет, не была, это другая лестница, пролет обрывается в бездну, на краю сидит, свесив ноги…
— Клавдий?!
Человек оборачивается.
Это не Клавдий. Это тот дядька, который ехал рядом с ней, десятилетней, в междугороднем автобусе, приветливо говорил и угощал яблоком, а сам все норовил провести ладонью по горячему дерматину сидения под нее, под платье, под тощий Ивгин зад…
Она шипит сквозь зубы, не как кошка — как змея. И человек на краю лестницы обрывается и падает в пропасть, и его нескончаемый крик сопровождает Ивгу в ее метаниях…
Закрыто. Закрыто. Пусто; там антикварный магазин, за той дверью бледный Назар, здесь доктор Митец с мандолиной, здесь носатая блондинка, однокашница по училищу, проповедница о лебединой любви…
А там — за железными створками — ее отец. Ей семь лет, доченька, не ходи сегодня гулять… Но я так хочу погулять, папа… Не ходи, прошу тебя… Но я хочу… Тогда иди, доченька, ладно…
Мокрая глина, со стуком осыпающаяся в яму.
Если бы я тогда осталась дома, отец был бы жив…
Она кинулась прочь. Закрывая все двери, захлопывая, стремясь отдалиться от железных створок — и все время возвращаясь к ним; если бы я тогда не ушла… а в тот раз — если бы я сказала все сразу… если бы я в тот раз объяснила… если бы я тогда поняла… если бы я знала наперед…
Эта, сидящая в резном кресле, неподвижная, осыпающаяся от времени статуя — это Я?..
Она рванула очередную дверь — и оказалась в школьном спортивном зале. Ее одноклассники, меленькие, лет по восемь, толпились у противоположной стены, сверкали голыми коленками — все как один в гимнастических трусах… И она подалась было назад, решив миновать этот закоулок собственной души — но на полу лежала, свиваясь кольцами, змея-веревка.
«Идите по нитке… слушайтесь своего естества…»
Испуганно переглядывались мальчики и девочки. Она узнавала — тех, кто травил ее, тех, кто делился бутербродами… Хотя первых было больше… «Делайте так, как велит вам ваша сущность. Покоритесь своему естеству; придет время умирать — умирайте. Придет время оживать — оживайте… Идите по нитке ступня за ступней, не сходите с дороги, это ваш путь, пройдите до конца…»
Но ты уже прошла свой путь, удивленно сказала змея.
Там, в конце зала, стояли уже не полуголые ребятишки — молчаливые женщины с цепкими тяжелыми глазами.
Ты уже прошла свой путь… Ты выбрала, Ивга! Твои дети…
Смерч захватил ее. Смерч носил ее, кругами, спиралью, в звездной пыли, над головой неподвижной статуи в резном кресле, и, пролетая мимо, она заглядывала в огромные равнодушные глаза — свои глаза…
Я пройду. Пройду инициацию.
Но ты уже прошла инициацию!
«Придет время умирать — умирайте. Придет время оживать…»
Она ступила.
Путь ее будет невозможно тяжел.
Она не идет по змеиному телу — она продирается по железному лабиринту внутри железной змеи. И кольчатое тело извивается, желая стереть ее в сочленениях. Не пустить.
Коридор ее суживается. Еще; она ползет, ссаживая кожу на локтях и коленях, на плечах и ребрах; в лицо ей дышит любовь ее детей, естественная, как пар над теплым утренним озером — и поршнем выталкивает ее обратно. Она съезжает на животе, половина уже пройденного пути потеряна, и потеряна уверенность, потому что ей хочется этого всепоглощающего праздника, огней-иголок, неба с глазами, свободы, хищной и напряженной, будто тетива…
Иная сила, которой она не знает названия, захлестывает на ее горле свой немилосердный зов. Она должна пройти. Там, в конце змеящегося тоннеля ждет ее протянутая рука…
Она идет. Она ползет, протискиваясь в железные кольца, закрыв глаза, повинуясь натяжению этого тонкого зова, струны, готовой разорваться, силы, не имеющей названия на ее языке…
Прорыв белой ткани. Нежность; детские руки, тянущиеся к ней сквозь черные лохмотья ночи. Нежность, но без боли, потому что они ее навек, вздрагивает земля, медленный танец, тяжелый танец на барабане, в который превратилось небо, величественный марш, они все идут сюда…
Ее новая сущность слишком могуча, слишком велика и прекрасна, чтобы рваться, пытаясь выскользнуть из себя, словно из нейлонового чулка. Ивгу снова относит назад, к самому началу пути, и железная змея лязгает сочленениями, но ничего не говорит. Еще будучи живой и полосатой, она уже все сказала — «ты уже прошла свой путь»…
И она лежит, разбитая и сломленная. И не видит больше его протянутой руки.
А Она смотрит, как поднимается пламя высокого костра. Выше, выше, еще выше — туда, где между вертящимся небом и вертящейся землей застыла неподвижная жертва…
«Я никогда не был жертвой. Я никогда не был жертвой, и я ничем не жертвую, Ивга. Я делаю то, что считаю нужным».
Откуда голос? Откуда?! Или она сама говорит с собой, желая обмануть, облегчить, оправдать?..
«Посмотри на меня — это не со мной делают, это я делаю, я так решил… Дюнка… Ивга. Я так хочу.»
Назови мне слово, взмолилась она молча. Объясни мне, как это называется у людей, что за имя у этого зова, который держит меня за горло — но все равно не может вытянуть, как называется… Слово, Клавдий, назови мне…
Он молчал. Огонь поднимался и расцветал, и ветер нежно теребил его оранжевые ленточки.
Почему, Клавдий? Ты это делаешь — почему?..
Он молчал.
Тогда неназванная сила хлынула из нее, будто кровь из перерезанного горла. И струна захлестнулась. И потянула ее вперед — через лабиринт, навстречу новой, второй по счету инициации — в новую сущность, для которой не осталось названия.
А ночь давила на лицо — красное, темно-красное, огненно-кровавое, желтые флаги развевающейся луны, великая цель и величественный смысл, прекрасные, теряемые, уже почти потерянные… Уже… почти…
А впереди ждала всего лишь протянутая рука.
И ей казалось, что сейчас она коснется прохладных жестких пальцев.
Мгновение до встречи; доля мгновения, сейчас их руки соединятся, надо только сделать вдох…
Сейчас.