Книга: Очень хочется жить
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть четвертая

Часть третья

1
То, над чем я упорно думал все эти дни, начало осуществляться как-то само собой. Толчком послужила избушка лесника, на которую мы набрели в конце дня. Она стояла с краю большой поляны, одинокая, заброшенная и стирая, и только изгородь, крепкая, из белых березовых жердей, и за ней, перед окошками, высокие, выше человеческого роста, садовые ромашки с белыми, синими и лиловыми звездочками цветов удивительно преображали и молодили ее. Облитая жарким золотом клонившегося к закату солнца, она как будто празднично расцветала вся…
На нас повеяло от этого домика неожиданной прелестью, уютом и покоем. Мы даже приближаться сразу не решились, чтобы не нарушит:. застывшего сказочного очарования.
— Вот это находка! — изумленно прошептал Прокофий Чертыханов. — Сказка! Оглянись-ка, Вася, тут где-нибудь Красная Шапочка грибки собирает… — Над трубой заманчиво и приветливо кудрявился жиденький пахучий дымок; Прокофий втянул его по-собачьи чуткими своими ноздрями. — Рай, товарищи! Нам обязательно надо испробовать райской жизни…
Солнце склонилось еще ниже, и тени от елей, удлиняясь, подползли к избушке, стерли с нее праздничную позолоту, и она вдруг скучно померкла, как бы униженно сгорбилась. На середине поляны нас грубо окликнули:
— Стой! Не подходи! Огибай стороной!..
Окрик застал врасплох, руки рванулись к оружию. Вася Ежик — он все-таки решил пробраться на Урал — тронул меня за локоть.
— Глядите, пулемет!
Из сеней в дверь станковый пулемет высунул свой задиристый и угрожающий нос. За пулеметом притаились два человека в военной форме, обросшие давно не мытой щетиной; глаза их осматривали нас хмуро и враждебно. Двое других находились в избе и тоже выставили в окна дула винтовок; пятый присел за изгородью на огороде. Встреча не обещала ничего хорошего. Мы со Щукиным переглянулись, как бы спрашивая друг друга: может быть, действительно не связываться, уйти? Во взгляде политрука скользнула насмешка: значит, капитулировать перед кучкой своих же бойцов, забывших воинскую дисциплину?
— Этого не может быть!.. — сказал я и с решимостью шагнул к домику.
— Не подходи, говорю! — опять крикнули из сеней. — Будем стрелять! Здесь вам нечего делать. Идите своей дорогой. — Холодно и неприятно щелкнули затворы. Вася Ежик вздрогнул, испуганно посмотрев на меня, потом на свой пистолет, из которого еще ни разу не выстрелил и который держал по всем правилам, уверенно. Я заслонил Васю своей спиной.
— Бойцы вы или бандиты? — крикнул я, чувствуя, как в груди тяжело закипает ярость. — Положите оружие!
Один из них зло засмеялся:
— А ты нам его давал?.. Мы вас не трогаем, и вы нас не касайтесь. Идите себе… ко всем чертям — И опять враждебно прозвучал смех ненормального или пьяного человека. — Много вас тут шляется!.. Повидали!..
В глубине души я верил, что не может свой человек, даже если он и одичал вконец, стрелять в своего человека. Стиснув зубы, подавляя в себе страх, я направился к избе, прямо на пулемет, — Чертыханов во время коротких переговоров бойцами вынул из сумки противотанковую гранату и сейчас обогнал меня. Рассвирепев, он длинно и сложно, очень сложно выругался и взмахнул гранатой.
— Клади оружие, говорят! А то всех разнесу, как по нотам! Ах, гады, дезертиры! Вы кому угрожаете?..
Мы приблизились к избе. Двое у пулемета встали, растерянные и в то же время настороженные, готовые в любую минуту вступить в рукопашную.
— Эй, в избе, — крикнул Чертыханов, — выползай на свет!
Из избы в сени неохотно вышли два бойца с винтовками и виновато и подозрительно оглядели нас.
— Отдайте оружие! — приказал я. — Вася, прими.
Мальчик робко подступил сперва к одному, высокому и тоже небритому, взял из рук его винтовку, поставил в угол, затем взял винтовку у второго. Боец, задержавшийся на огороде, понял, что дело повернулось не в их пользу, перемахнул через изгородь и потянул к лесу.
— Куда! — остановил его Щукин. — Назад! Живо!..
Пятеро бойцов стояли возле крыльца, враждебно оглядывали нас, ожидая, что же будут с ними делать.
— Что вам надо от нас?! — крикнул высокий со шрамом на щеке, в распоясанной гимнастерке; от него пахло водкой. Мутные глаза потеряли осмысленное выражение, как у всякого опустившегося и отчаявшегося человека. Острый, заросший щетиной кадык судорожно вздрагивал, словно боец не мог проглотить что-то. Вдруг голова его дернулась, взгляд дико вспыхнул, руки, схватив ворот, с силой разорвал гимнастерку до самого подола. Шагнув ко мне, он грудью уперся в дуло моего автомата, закричал бессвязно и истерично:
— Стрелять будете? Дезертиры?! Так стреляйте!.. Немцы стреляли, теперь вы стреляйте! Не боимся!.. Все равно нет жизни!.. Волки мы, а не люди. Ну, чего ждешь? Пали! — Подбородок его вздернулся дерзко и презрительно, человек этот уже не помнил себя, глаза его застлала белая пелена.
— Встань на место, — сказал я спокойно.
Чертыханов легонько потеснил красноармейца, дружелюбно проворчал:
— Осади назад, дружище. Чего завизжал, как поросенок, словно тебя режут…
— Не хватай! — огрызнулся боец, отбивая его руку.
— Я не хватаю, прошу тебя вежливо. — В голосе Прокофия прозвучала уже грозная и нетерпеливая нотка. — Отодвинься, говорят, не напирай. Ишь ты… Разорался. Испугал… Ты на кого орешь? На лейтенанта! — Чертыханов, отодвигая бойца, понизил голос: — Ты знаешь, что это за человек? Ого! Он шутить не любит, даст по затылку, — маму родную забудешь… — Боец, отступив от меня, встал на старое место, в ряд со своими товарищами, недоуменно моргая на ефрейтора. — И рубаху разорвал, дурак. Как будешь воевать с голым пузом? — Чертыханов щелкнул бойца по голому животу. — Нехорошо бойцу Красной Армии щеголять в детской распашонке… — Красноармеец, протрезвев, закрывал грудь, соединяя разорванные половинки гимнастерки, косо и смущенно озирался. Вася Ежик, не удержавшись, прыснул; улыбка промелькнула по небритым и хмурым лицам бойцов. Прокофий, отогнув клапан нагрудного кармана, размотал нитку, затем вынул иголку и подал бойцу. — На, зашивай… — Боец нехотя принял иголку. — Как зовут-то?
— Гривастов, — угрюмо бросил боец.
— Рядовой?
— Сержант.
— А по петлицам-то и незаметно. Ай-яй-яй!.. Значит, отковырнул треугольнички и под каблук… А командование, небось, присваивало звание торжественно, приказ читало… Носи с почетом… Ну, ладно, портняжничай. Бороды я вам всем опалю, если у вас нет бритвы, как Петр Первый боярам. Век не будут расти… Ух, и воняет же от вас, братцы, как от старых козлов…
Я поручил Чертыханову и Васе Ежику помочь бойцам привести себя в порядок. Вася, схватив в сенях ведро, сейчас же бросился к колодцу позади дома. Прокофий с чувством превосходства бодро покрикивал на бойцов, те, раздевшись до пояса, повеселев оттого, что гроза миновала, шумно плескались, смывая застаревшую грязь. Чертыханов правил на ремне бритву.
Мы со Щукиным вошли в избу. Здесь было тесно и сумрачно, застоявшийся запах немытой посуды, самогона, слежавшегося сена, крепкий и ядовитый, бил наотмашь, вызывая тошноту. На комоде были разбросаны фотографии, валялись белые мраморные слоники с отбитыми хоботами; со стены, с портрета, беспечно, наперекор всему улыбалось нам милое девичье лицо; девушка не подозревала, что в этой каморке когда-то, должно быть, чистой, полной свежего и зеленого воздуха, все перевернуто вверх дном. Над столом, заваленным остатками еды, висела семилинейная лампа с треснувшим стеклом. Развертывать знамя в таком помещении мне показалось оскорбительным.
Возле дома не стихали веселые голоса, пронзительный Васин смех, покрикивания Чертыханова. Бойцы уже ощутили на себе надежную руку дисциплины и воспрянули духом, и я еще раз убедился, что армия без дисциплины — безвольная толпа.
У крыльца Чертыханов брил тупой бритвой бойца; в открытую дверь доносились их голоса.
— Да ты не вертись, не морщись! Эка беда — три волоска выдерну… Сиди смирно! Долго вы удерживаете эту крепость?
— Пятый день. — Боец поведал доверительно: — Ох, и житье было!.. — Он вздохнул, сожалея, что житью такому, судя по всему, пришел конец. — Жарили баранину, самогоночки доставали… Отсыпались. Чуть кто идет — крикнешь ему сердито, щелкнешь затвором — и тот мимо. Много таких попадалось. — Боец засмеялся. — Один раз подошли двое, вечером. Гривастов как рявкнет: «Хальт! Хенде хох!» Те встали, руки вверх протянули, стоят. А сержант опять: «Кругом! Бегом, марш!» Те припустили в лес что есть духу!.. И смеялись же мы… Так всех и посылали мимо. И только вы вот нахрапом взяли…
— Нет, братец, это вы нахрапом залезли в этот дом, — возразил Чертыханов. — Нашли время отсиживаться!.. Снять бы вам штаны да прутиком по тому месту, чем вы додумались до такой жизни…
— Ох, знатно! — Вася рассмеялся.
Внезапно на поляне все смолкло.
— Здравствуй, отец! — Это был голос Чертыханова. — Заблудился или ищешь кого?..
Мы со Щукиным вышли из избы. Перед Чертыхановым стоял седенький старичок в голубой футболке с белым воротничком и обшлагами. Из воротника жалко высовывалась худая морщинистая шея, седой клинышек бороды торчал пикой; старик глядел на Прокофия, запрокинув голову. Было в его облике что-то жалкое, беспомощное и просительное. Вся щупленькая фигурка его накренилась на один бок: руку оттягивал глиняный пузатый и увесистый кувшин с узким горлышком.
— Зачем ты сюда пришел, старик? — строго допрашивал Чертыханов.
Старик виновато и устало улыбнулся, показав металлические зубы, поставил кувшин у ног.
— Да ведь вот, домой пришел… — Покосился на бойцов. — Самогонки принес… Две деревни обегал… — Оглядел нас, прибавил тише — Не хватит на всех-то…
Щукин подошел к старику, и Чертыханов тут же отодвинулся.
— Самогонки? — удивленно спросил политрук. Старик не знал, как себя вести, топтался на месте, просительно заглядывая теперь в лицо Щукину.
— Вот товарищи бойцы посылали… — Щукин сердито поглядел на Гривастого, на его виновато примолкших друзей. Старик истолковал этот взгляд как поддержку. — Барашка зарезали — я не жалел, такое дело, кормиться надо… А за самогонкой ходить трудно мне, ноги у меня ослабели, утром встану, насилу разогну их, скрипят и скрипят, словно заржавели. Барашка еще зарежу, если надо, а за самогонкой не посылайте…
Щукин, разозлившись, схватил тяжелый кувшин и с размаху брякнул его о столб изгороди, в стороны полетели брызги и черепки. И сразу потянуло терпкой, захватывающей дыхание пряностью.
— Чую, первач был — огонь, — отметил Чертыханов, принюхиваясь. — Не повезло вам, ребята…
— Как это все называется? — строго сказал Щукин, обращаясь к бойцам. — И вы воины, защитники Отечества? Мародеры, вот вы кто!.. — Бойцы, вымытые и выбритые, стояли перед ним навытяжку.
— Помещение привести в порядок, — сказал я. — Без приказания никуда не отлучаться. А задумаете уйти, уйдете, все равно не скроетесь — найдем. И тогда разговор будет другой.
— Разве мы уходим, товарищ лейтенант, — мрачно отозвался Гривастов. — Плутали, плутали одни по деревням и лесам и вот пристали тут… — Он провел пальцем по грубо сделанному шву. — Нас самих мутило от такой жизни.
— Вы в каком полку воевали?
— Мы все из двенадцатого полка. На Березине разбили нас…
— Сержанта Корытова знали?
— А как же! — Бойцы оживились. — Он был связным нашего комбата…
— Он погиб, — сказал я. — На нем мы нашли знамя вашего полка. Оно теперь у нас. — Пятеро бойцов замерли, вытянувшись. Вы кем служили в полку? — спросил я крайнего.
— Я и вот сержант Кочетовский — из полковой разведки. — Гривастов кивнул на соседа, стройного бойца с узким лицом; тонкий прямой нос с нервно вздрагивающими ноздрями, острый раздвоенный подбородок, острые злые усики в ниточку и хищно прижмуренные светлые глаза наводили на мысль о коварном и немилосердном характере — у такого рука не дрогнет. — Остальные рядовые первой роты второго батальона: Хвостищев, Стома и Порошин, — небрежно прибавил Гривастов.
— Разведчики — это хорошо, — обрадовался я. — Разведчики нам пригодятся… Сержант Гривастов, после уборки дома приведите оружие в порядок, назначьте двоих в караул, по очереди… Задерживайте всех, кто будет идти мимо или подойдет к дому…
2
Через час в избе пахло вымытым полом, разварной картошкой и бараниной. Старый лесник Федот Федотович Лысиков понял, очевидно, что своеволию жильцов пришел конец, что домишко его не спалят спьяну, и повеселел; он сам, по своей воле, выделил нам ярку, которую Чертыханов прирезал; достал кружки и чашки, суетливо и услужливо бегал из дома на огород, потом на двор, в погреб, опять в дом — готовил ужин. Прокофий угостил старика и бойцов остатками меда; из нас никто, кроме Васи, его не ел. Мы ужинали при тусклом, умирающем свете керосиновой лампы, плотно занавесив окошки. Присутствие среди нас Федота Федотовича и Васи создавало обстановку тихого и мирного вечера; война шла стороной, по большакам, даже отзвуков не докатывалось сюда.
После ужина Чертыханов протяжно, с подвывом зевнул, широко распахнув зубастый рот, отрешенно поскреб грудь и грохнулся на пол, сонно проворчав:
— Разрешите отлучиться минут на шестьсот… Подальше от грешной землицы… — И тут же уснул. Возле него свернулся в клубочек Вася Ежик. Федот Федотович по привычке забрался на печь…
Я еще не успел задремать, когда за дверью Гривастов, встав на пост, окликнул кого-то. Я сейчас же вышел. У крыльца перед Гривастовым стояли четверо бойцов.
— Переночевать просятся, товарищ лейтенант, — доложил сержант.
Я спросил вновь прибывших, кто они такие, какой части, откуда идут, велел выдать им еду, оставшуюся от ужина.
— Располагайтесь кто где может. Завтра разберемся…
Я отошел от избы и остановился посреди поляны. Ночь стояла ясная и звонкая. Серебряным стругом, разрезая белые облачные буруны, плыл в небе месяц, молодой и стремительный, окатывал поляну холодными светящимися брызгами. Лес оцепенел, скованный хрупкой стеклянной тишиной. Выходивший изо рта пар долго дрожал перед глазами, блестя и не тая. Густые тени тяжело легли на росистую траву. Я вольно, облегченно вздохнул, словно этот заколдованный светом лес, эта свежесть, этот полумесяц и летящие ему навстречу рваные облака пообещали мне удачу.
Но боль, вызванная встречей и расставанием с Ниной, не унималась. В эту лунную ночь боль ощущалась еще острее. Много выпало на долю человеческую иссушающих душу тревог и страданий. Но страдания влюбленных, которых разлучили и которым, возможно, не суждено больше свидеться, не измерить никакими мерами. Нина, жена моя! Нам бы плыть сейчас в эту лунную ночь на пароходе по Волге, по выкованной месяцем серебряной дороге, слушать ласковые всплески волн, мечтать о сыне… А тут глухие леса… Над нашей любовью повисло багровое от пожарищ небо.
Я медленно вернулся в домик.
Сквозь сон я еще несколько раз слышал краткие, предупреждающие окрики часового; за ночь к нашей избе прибилось еще девять человек. А на рассвете, когда, казалось, над самым ухом пропел и поднял меня с постели беспечный и голосистый петух, я, выглянув в окошко, увидел на другом конце поляны человека, перетянутого крест-накрест ремнями. Эти ремни напомнили мне о лейтенанте Стоюнине. Я выбежал на крылечко. Это был действительно он. Стоюнин меня тоже узнал, но, считая всякие эмоциональные порывы недостатком воспитания, шел ко мне сдержанным шагом; только по глазам его я видел, что он был рад встрече.
— Ракитин! — сказал Стоюнин, крепко, до боли сжимая мою ладонь. — Вот не ожидал! Я был уверен, что вы погибли… — Я пожал плечами, как бы говоря: что, мол, вы раньше времени меня хороните?.. Он смутился. — Извините, но у меня все время было такое ощущение… Очень рад, что вижу вас… — Стоюнин поглядел на избушку, на часового, расхаживающего вдоль изгороди. — Много вас?
— Порядочно, — ответил я, скрывая иронию.
— Так принимайте и нас. — Он заложил за ремни снаряжения большие пальцы, оглянулся назад, на лес. — Люди выдумали на беду себе всяческие предрассудки, один из них преследует меня всю дорогу: число тринадцать. Понимаете, у меня двенадцать бойцов, и я тринадцатый. Я не могу отвязаться от мысли, что нашу «чертову дюжину» обязательно постигнет несчастье. А несчастье на войне, сами знаете, какого цвета. Черней нет… Сейчас приведу.
Я задержал его.
— Расскажите, куда вы девались после того, как вы мне сказали, чтобы я со своей ротой отступал в направлении Рогожки?
— Тоже отступили. — Стоюнин посмотрел на меня изумленно, очевидно считая меня наивным. — А потом попали на заградотряд. Были брошены навстречу полку «Великой Германии», пощипали его немного и были разбиты. Я не понимаю, почему вы спрашиваете… Наверно, не от хорошей жизни мы очутились здесь… У меня из старых, батальонных, два связиста и два связных, остальные из других подразделений. Днепр соединил…
Он поспешно вернулся в лес и неожиданно для меня свистнул, заложив в рот два пальца. Ему отозвались таким же свистом. Вскоре его бойцы, окружив избушку, шумно знакомились с нашими бойцами.
В течение дня волна отступления прибила к нашему берегу еще тридцать восемь человек — разрозненные группки по два, по три, по шесть бойцов. Ночью то и дело раздавались окрики часовых: «Стой! Кто идет?» Избушка, словно магнит, притягивала людей, идущих лесом, вдалеке от дорог. Утром, когда я вышел из домика, меня охватила тревога: в сенях, на дворе, перед окнами избы, в огороде вповалку спали люди, бросив под себя охапку сена, — больше двухсот человек. Огонек надежды, блеснувший на пути усталого путника, привел их к нашей избушке: а вдруг этот огонек рассеет мрак, так плотно, непроницаемо нависший над их головами? Я отчетливо понимал, что группа наша будет обрастать новыми людьми, подобно снежному кому, пущенному с горы. На некоторых надеты пиджаки и рубахи-косоворотки, но брюки они оставили форменные. Лица у бойцов, даже у спящих, были усталыми и озабоченными. Кое-кто вскрикивал во сне или бормотал что-то невнятное. Один, молоденький, белокурый, вскинулся, посмотрел перед собой бессмысленными, невидящими глазами, взмахнул рукой, как бы ограждая себя от надвигающейся неминучей опасности, затем, вспомнив что-то, успокоился и опять лег.
Из сеней выбежал Вася Ежик, посмотрел на спящих красноармейцев, изумленно воскликнул:
— Эх, привалило! — И зазвенел смехом, залился, увидев, как боец спал на переносной лестнице — поясница, шея и ноги на перекладинах, а зад и одна рука свесились вниз. — Вот мягко-то!..
Следом за Васей вышел Щукин, остановился возле меня, прокашлялся, помолчал, потом спросил, жмуря припухшие веки от зеленого прозрачного света.
— О чем думает лейтенант? — Он стал не спеша свертывать папиросу. — Я всю ночь не спал, прислушивался…
— Я тоже, — отозвался я негромко. — Порядочно народу скопилось. Я вот думаю, как из них, отчаявшихся, потерявших дисциплину, создать боеспособное подразделение. Не сломил ли немец в них волю, боевой дух, веру в свои силы, вот чего я боюсь.
— Сломить в нас волю и веру — не многовато ли чести для противника? — Щукин вопросительно и чуть насмешливо взглянул мне в глаза и затянулся папиросой; в утренней свежести дымок был особенно синим и осязаемым. — Ведь рад, что народ подходит, ведь мечтал об этом, томился от бездеятельности…
Он меня смутил, отгадав мои тайные замыслы. Я возразил:
— Но их нужно подчинить, нужно вооружить, накормить… Понимаешь, какая страшная ответственность!.. Жаль, что нет никого из старших опытных командиров.
— Придут старшие командиры — хорошо, — серьезно сказал Щукин, — Не придут — будем решать судьбу свою и этих людей сами. Опыт наживается в деле. — Политрук легонько подтолкнул меня в бок локтем, подмигнул. — Я же по глазам твоим вижу, что ты рад такому случаю. Ты молодой, здоровый, полный сил и энергии. Вдохни в каждого из них свою веру, свою ненависть, и они пойдут за тобой…
«Эх, только бы пошли!» — подумал я, сдерживая дрожь, и опять ощутил: запела в груди знакомая, подмывающе-радостная струна…
Подошел Стоюнин, подчеркнуто аккуратный и подобранный, весь в ремнях, козырнул, здороваясь, даже пристукнул каблуками начищенных сапог.
— Назначьте человека, пусть перепишет всех, — сказал я ему. — Потом разобьем на роты, сделаем, скажем, пока три. Подберите командиров. Я заметил среди пришедших ночью лейтенанта и младшего лейтенанта. Кубиков у одного нет, но отметины на петлицах остались. Поговорите с ними. Тут есть два сержанта, Гривастов и Кочетовский, оба разведчики. Злые, как черти! Пускай они подыщут себе по своему вкусу еще человек шесть, сами они легче сговорятся.
Лейтенант Стоюнин записывал в маленькую книжечку.
— А не рано ли создавать роты? — заметил он, не отрывая взгляда от книжечки. — Тут едва наберется на одну…
— Нет, не рано. — Я посмотрел на Щукина, и он поддержал меня кивком головы. — Мы сейчас создадим основу, ядро. Потом будем пополнять. А пополнения придут, лейтенант. Я в этом уверен. Но главная трудность, товарищи, в снабжении: чем будем кормить? Где возьмем хлеба?..
На крылечке появился Чертыханов в нижней, далеко не белоснежной рубахе, с опухшим от сна лицом; он по-хмельному качнулся, почесал расстегнутую грудь и протяжно зевнул; встретившись с моим сердитым взглядом, Чертыханов лязгнул зубами, прервав зевоту, и тут же скрылся в сенях, уже оттуда скомандовал Ежику:
— Васька, приготовь мне воды!
Через несколько минут Чертыханов появился одетым по всей форме; обходя избу и оглядывая спящих, даже перешагивая через некоторых, он громко проворчал:
— Ха, сонное королевство! Ну, воинство, ну, защитнички! — Он рассчитывал, что от его голоса бойцы проснутся. — Солнце взошло, а они прохлаждаются! С таким людом разве можно соваться в драку? — Остановился возле бойца, пристроившегося на лестнице. Вася встал рядом, с любопытством ожидая, что скажет Чертыханов; вздернутый носик мальчишки морщился от сдерживаемого смеха.
— Замечай, Вася: только русский человек может выдумать сам себе страшные мучения и с доблестью терпеть их. Гляди, как этот человек изуродовал себя, страдает, небось, но терпит, спит и в ус не дует. — Закурив, Прокофий выпустил в лицо спящему густую струю дыма. Потом еще одну. Ноздри бойца, учуяв запах табака, задвигались. Затем он, открыв глаза, попытался встать, но перекладина переломилась и он, рухнув вниз, вскрикнул:
— Стой! Держите! Куда? Где я?
— На том свете. — Прокофий усмехнулся. Пася пританцовывал, смеясь. Боец, очевидно, понял, где он и что с ним, сонно хмыкнул:
— Фу, черт! Всякая чепуха лезет в голову… Будто туман меня захлестнул, а туман этот табаком пахнет. Будто задыхаюсь, совсем тону… Дай докурить…
Бойцы один за другим подымались, молчаливые, угрюмые, осматривались вокруг, — что готовит им этот новый день, какие испытания? Косились на нас троих, стоящих неподалеку от избы, затаенно, требовательно и с надеждой. Кто-то закурил. Папироса пошла из рук в руки — каждому по две затяжки; один, маленький, востроносый, в очках с железной оправой, должно быть из писарей, сделал три затяжки и сразу получил по затылку, так что очки соскочили с носа. Смех прогремел внезапно и дружно. Красноармеец, громадный и широкоплечий, расставив ноги, пил у колодца воду прямо из ведра; вода с подбородка двумя струями стекала на грудь, на носки сапог.
В это время из-за изгороди, разгребая высокие стебли садовой ромашки, вышел боец, который спал на лестнице, приблизился к нам. Нагловато ухмыляясь, он выставил вперед ногу носком кверху — подметка сапога была оторвана, в ощеренную деревянными гвоздями дыру высовывался уголок грязной портянки. Белая, с желтой серединкой ромашка застряла в сапоге, когда боец шел по цветам.
— Видите обмундирование, командиры? — Боец поводил носком, как бы любуясь безобразием своего сапога. — Могу я ходить, а то, пожалуй, и воевать в такой обуви?
— Будешь воевать, — проговорил я, стискивая зубы, чтобы усмирить вдруг вспыхнувшую ярость. — Босиком будешь. Как твоя фамилия?
Боец недоуменно и часто замигал, чуть отступив:
— Бу-бурмистров, — произнес он, запинаясь. — То есть как это босиком?
Чертыханов, поспешно подойдя, грубовато дернул Бурмистрова за плечо.
— Ты куда лезешь? — Выражение лица у Прокофия было устрашающее, густой, с хрипотцой голос грозил бедой, — Товарищи командиры важные вопросы решают, как тебе, дураку, жизнь спасти, а ты с рваными сапогами суешься? Где ты их разбил? В лесу в футбол играл, пни считал? Теперь идти не знаешь как! На веревку взнуздай сапог и уходи! А то вот ожгу по лопаткам — тогда запляшешь! Идем, идем… Я научу тебя ходить по земле, как по нотам!
Возмущенный таким насилием, Бурмистров попытался сбросить руку Чертыханова со своего плеча.
— А ты что за шишка?
— Я не шишка, я солдат. Идем, говорю.
Бурмистров, видимо, считал зазорным для себя покориться и отступить; он начал вызывающе препираться с Чертыхановым. Сержант Гривастов, придвинувшись, мрачно бросил:
— Ну? Пшел! — Каменное лицо его с дергающимся шрамом на щеке угрожающе нависло над головой Бурмистрова. Боец, недовольно ворча, отошел, шлепая оторванной подошвой; цветок ромашки взлетал белокрылой бабочкой при каждом его шаге.
— Видали? — спросил лейтенант Стоюнин, указывая на Бурмистрова. — Вот вам моральный облик… — Случай с сапогом бойца сильно взволновал его.
Щукин спокойно объяснил:
— Общеизвестно: то, что создается многими годами, большими усилиями, может разрушиться в один день, даже в одно мгновение… Это относится и к дисциплине, в том числе и к воинской. Но я убежден, что таких бойцов немного, хотя они сейчас и в бедственном положении. Да и этот Бурмистров, мне кажется, не такой…
— У актеров есть одно очень хорошее правило, — сказал я. — Если надо завоевать симпатию и доверие зрителя, заставить его и страдать, и плакать, и смеяться, в общем полностью подчинить его себе, необходимо, чтобы темперамент актера, его страсть, его воля были выше и сильнее воли зрителя.
— Верно, — отметил Щукин. — Жаль только, что это не театр и не игра на сцене, а война…
— Знаешь что, политрук, — сказал я. — Напиши такой текст… вроде клятвы. Коротко, сжато и сильно. Мы дадим каждому прочитать и подписать. У знамени.
— Да, это следует сделать, — живо согласился Щукин. — Я сейчас же и напишу. Плохо, что у нас бумаги нет…
Лейтенант Стоюнин отстегнул сумку, вынул блокнот и подал политруку, тонко улыбаясь:
— Дарю…
3
Как и я предполагал, роты наши быстро пополнялись, — люди, двигаясь следом за наступающей немецкой армией, обходили деревни, занятые врагом, и забирались поглубже в леса. Они неизменно наталкивались или на избушку — наш штаб, — или на бойцов одной из рот, занявших круговую оборону. Иные отбивались и уходили — то были трусливые одиночки. Большинство оставалось у нас. Стоюнин распределял их по ротам, предварительно дав прочитать и подписать клятву.
Первым, два дня назад, подписал ее я. Мы выстроили роту бойцов на поляне, Чертыханов вынес знамя, надетое на срубленное и выструганное ножом древко. Я опустился возле знамени на одно колено и громко, отчетливо прочитал:
— «Я, воин Красной Армии, вступая в новое воинское подразделение, обязуюсь строго подчиняться воинской дисциплине, выполнять приказы вышестоящих командиров и политработников. Я полон решимости с боем прорваться сквозь вражеское кольцо окружения к нашим войскам, действующим на фронте. Я клянусь не щадить своей жизни в борьбе с ненавистным врагом. И если я отступлю или струшу в бою, то пусть меня, как предателя и труса, расстреляют мои же товарищи».
Я поцеловал знамя и встал. Мое место занял политрук Щукин. Потом лейтенант Стоюнин… Один за другим подходили бойцы к знамени и склоняли колени. Остался один Вася Ежик. Я твердо решил не взваливать на его худенькие и хрупкие плечики такую суровую и непосильную ношу. Но мальчик бодро выдвинулся вперед, щупленький, в подпоясанном ремнем пиджачке, из-за пазухи торчала рукоять пистолета.
— Товарищ лейтенант, разрешите принять клятву! — звонко и настойчиво сказал он, вскинув на меня смешные дырочки вздернутого носа. В его решимости было что-то трогательное и неотступное. Я понял, — что если откажу ему, то сразу как бы отделю его от бойцов и кровно обижу этим. Взглядом спросил политрука. Тот утвердительно кивнул.
Вася умел читать наши взгляды. Он уже стоял на коленях, снял кепочку с куцым козырьком и пуговкой посередке; белые волосы его были всклокочены, на макушке торчал задорный хохолок.
Вася читал клятву наизусть, отчетливо и звонко, без запинки. Только слово «клянусь» как будто захлестнуло ему горло, голос осекся. Покосился на меня блеснувшим слезой глазом, как бы извиняясь за остановку, и, подавив в себе волнение, закончил бойко и даже беспощадно:
— «И если я отступлю или струшу в бою, то пусть меня, как предателя и труса, расстреляют мои же товарищи».
Глаза мальчика сияли. Я ничего не мог ему сказать — мешало волнение, — только положил руку на его белую голову, примяв задиристый хохолок.
Люди все прибывали. Их надо было прежде всего кормить. Двор старого лесника Федота Федотовича Лысикова почти опустел; выпросили у него взаймы трех последних овец; телку он ночью куда-то предусмотрительно угнал.
Вскоре нам неожиданно повезло. Я послал Чертыханова и Ежика в хутор, лежащий в четырех километрах от нас, строго наказав им, чтобы без продовольствия не возвращались. Они ушли ранним утром. При подходе к хутору повстречали старшину Оню Свидлера. Чертыханов узнал Оню издали, по очертаниям: жердисто-длинный, пузыри галифе высоко, почти у пояса, а голенища сапог широкими раструбами наполовину прикрывали икры; на голове вздыбившийся пук густых, мелко вьющихся волос. Старшина, по-журавлиному задирая ноги, сбивая с ботвы бледно-синие глазки цветов, пересекал картофельное поле. За ним, чуть поотстав, плелись два красноармейца со скатками шинелей через плечо.
— Гляди, старшина! — проговорил Чертыханов, кладя на шею Васи тяжелую руку; глаза его почти суеверно округлились. — Свят, свят, свят… Воскрес из мертвых. Убей меня бог, воскрес! — И рявкнул в каком-то встревоженном исступлении: — Старшина! Оня!
Свидлер, перешагнув грядку, замер — одна нога в одной борозде, другая в другой, — пук волос встряхнулся.
— Проня, ты? — Он, должно быть, еще не верил своим глазам.
— Конечно же, я, Чертыханов! — крикнул Прокофий. — Кто же еще…
Старшина побежал, кидая длинные ноги сразу через несколько грядок. Споткнувшись, он растянулся, примяв зеленую ботву. Радость как бы обессилила его, он сидел в борозде, даже не пытаясь подыматься. На исхудалом, до черноты прокаленном, в черной щетине лице его сияла до прозрачности белая полоска зубов, накаленно лучились черные, словно покрытые лаком глаза.
— Проня… — прошептал Свидлер растроганно. Чертыханов присел возле него на корточки, с напускным разочарованием покачал головой.
— Ну, Осип, не оправдал ты моих прогнозов: я был уверен, что ты пошел на дно, как топор…
Оня засмеялся.
— Я сам так предполагал. Но фашисты, гады, прекрасно обучают всяческим видам спорта: марафонскому бегу, плаванию… Швырнули меня в Днепр — плыви. И, видишь, выплыл! Все стили испробовал, пока за берег зацепился…
— Я всегда говорил, что нам полезно соприкасаться с фашистами вплотную. — Они засмеялись. — Молодец, Оня, что выплыл! Рад тебя видеть живым и здоровым! И лейтенант с политруком обрадуются.
Старшина изумленно вскинул брови.
— Где они?
— Со мной, — небрежно, как-то покровительственно обронил Прокофий. — Вот послали за пищей; умри, сказали, а пищу раздобудь. — Хитрое, плутовское лицо Чертыханова приняло скорбное, сиротское выражение. — Сидим, Оня, на монашеском пайке, постимся… Овощи, изредка печеная картошечка, пареная пшеница — вот и весь рацион…
— Голодают? — Оня энергично встал. — Что им надо? Курицу, барашка?..
Прокофий снисходительно хмыкнул.
— Закурить нет? О, «Беломор»! Где достал?
— По случаю. Ночевал в сарае у заведующей сельпо…
Чертыханов прижмурил глаза, глотая дым папиросы.
— Курицу, говоришь?.. Птица и вообще всякая крылатая живность для нежных желудков, Оня. Нам бы этак стадо свиней. Нас ведь больше трехсот человек…
— Вон оно что! — Старшина задумался, провел указательным пальцем по тонкой, хрящеватой горбинке носа. — Что ж, достанем и стадо. Идем.
Оня позвал двух своих бойцов, Чертыханов — Ежика. Они обогнули хутор и спустились в неглубокую балку. За крутым поворотом, в ложбине, нашли стадо — голов тридцать пять свиней и поросят и столько же коз. Козы щипали выгоревшую травку, козлята проказливо, боком, скакали на прямых, точеных ножках; свиньи распахали низину и лежали в прохладных бороздах. В отдалении паслась лошадь с хомутом на шее.
Пастух, мрачный мужик с заросшим черным волосом лицом, лежал на бугре рядом с телегой, животом вниз. Перед ним, в вырытой ножом ямке, был насыпан табак, смешанный с конским навозом, сбоку от ямки отходила трубочка — сухой полый стебель. Мужик подпалил курево и через стебель-чубук втянул в себя злой и вонючий дым.
— Здравствуй, Герасим, — по-приятельски, просто, как своему, сказал Свидлер, подойдя к пастуху. — Ты помнишь меня? Я вечером отдыхал возле тебя!..
— Припоминаю, — неохотно отозвался мужик, оторвавшись от своей «трубки» и с недоверием оглядывая пришельцев.
Чертыханов и Свидлер присели рядом с ним.
— Куда идешь, отец? — спросил Прокофий.
— Видишь, лежу!. — ответил пастух. Безнадежное одиночество сделало его нелюдимым и враждебным.
Прокофий невозмутимо похвалил, указывая на трубку:
— Это ты ловко придумал…
— Бумаги нет, — хмуро пожаловался Герасим, — И табаку осталась одна щепоть…
Оня великодушно предложил папиросу:
— Угощайся…
Чертыханов нагнулся к ямке и потянул из трубочки, закашлялся.
— Ух, черт, вот это отрава! Слезу вышибает…
Мужик неожиданно рассмеялся.
— Что, не выдерживаешь такого градуса?..
— И долго ты так мучаешься, сердешный?..
Мужик опять посуровел.
— На второй день войны выгнал из-под Могилева больше ста голов, — проворчал он неохотно. — Осталась вон горсточка… Эта нечистая сила — козы — измытарила меня вконец: разве я могу угнаться за ними по лесам? Я не кобель. Ноги и так насилу таскаю от бескормицы да от тоски. Ну, и растерял половину… Один! Помощник был, парень молодой, — сбежал, в партизаны подался… — Герасим неловко повернулся, рубаха, натянувшись, треснула на лопатках, расползлась, истлевшая. — Теперь вот держусь подальше от лесов, все-таки хоть на виду пасутся… Дай еще одну папиросу… — Затянувшись дымом, он тоскливо взглянул на синие облака над синим лесом, тяжко вздохнул. — Назад вертаться не приказано. Впереди немцы, с боков тоже немцы. Как я могу сдать скотину по назначению? Куда? Кому? В три колхоза набивался — не берут. Своих, говорят, девать некуда… Вот и кружусь колесом, словно проклятый всеми. Да пропади она, жизнь такая!..
— Плохо твое дело, отец, — посочувствовал Чертыханов. — Прямо скажу, стихийное дело. Водит тебя по оврагам какая-то черная сила. Заведет в такие места, откуда и пути назад не будет… И пропадешь ты со своей скотиной ни за грош. Непременно пропадешь!
— Ясное дело, пропадешь! — отчаянно вырвалось у Герасима.
Видно было, что ему смертельно надоело мотаться по полям и лесам одному, молчать: его, должно быть, преследовали мрачные, нехорошие думы. Прокофий хитровато, заговорщически подмигнул Свидлеру. Тот подсел к пастуху поближе, положил на колено ему руку.
— Да, Герасим, горите вы белым пламенем. Скоро от вас останется только горка пепла. — Мужик смотрел на Оню покорно и с мольбой. — Но если вы нас хорошо попросите, мы вам поможем. Поможем, Чертыхан?
— В любую минуту, — с готовностью поддержал Прокофий.
— Мы возьмем у тебя, Герасим, скот для нужд Красной Армии.
Пастух отодвинулся от старшины.
— А вы кто такие, чтобы забирать у меня скот? Идите, откуда пришли.
— Ты не беспокойся, Герасим, — настаивал Свидлер. — Твое недоверие законно. Но мы дадим тебе расписку по всей форме…
— А то, не дай бог, отец, немцы найдут вас со стадом, — поддержал Чертыханов. — Какое, скажут, вы имели право утаивать от германской империи этих свинок и этих козочек? И капут вам, прикокошат моментально, как по нотам.
Мужик озирался в безысходности.
— И лошадку заодно отдайте, — уговаривал Оня Свидлер. — Вам выгоднее возвращаться домой налегке…
…В полдень поляна, где стояла избушка лесника, огласилась низким сердитым хрюканьем и тонким козлиным блеяньем.
При виде Они Свидлера, подъехавшего к штабу на подводе, я с радостью подумал об одном: люди будут сыты.
Оголодавшие за дни скитаний бойцы оживились, настало время поесть по-настоящему, вдоволь, пускай хоть козлятину.
Только Вася Ежик со всей мальчишеской силой возненавидел коз и свиней: его и бойца в очках, писаря, я назначил охранять стадо. Мальчик плакал навзрыд.
— На что они мне сдались, черти рогатые? — всхлипывал он, навалившись на березовую перекладину изгороди. — У других война, как война, а у меня что?! В кого я буду стрелять, в коз? Вот перестреляю я их всех до единой, проклятых!
Козы забрались в огород и пошли по грядкам. Федот Федотович поглядел на это нашествие. махнул рукой и ушел в избу. Козленок подскочил к Ежику, ткнулся ему в ногу мягкой мордочкой, вырвал из руки березовую веточку и отбежал. Вася рассмеялся сквозь слезы, но тут же оборвал смех: вспомнил, что обижен.
— Чем я провинился перед лейтенантом, скажите?..
Чертыханов по-отечески утешал мальчика:
— Я думал, ты серьезный человек, Василий. А ты с какой стороны себя показываешь? С бабьей. Только у них слезы на вооружении, только с таким вооружением они идут на нас, мужчин, в атаку. И обороняются тоже слезами. А ты солдат, Вася: приказано пасти скот, — значит, выполняй приказ. Паси, как по нотам, до полной победы! Да если бы мне так приказали, я бы с радостью бросил автомат. Смастерил бы себе дудочку и посвистывал бы, с козами беседовал… Вон она как на тебя смотрит, как старик, мудро. Стадо пасти, Ежик, намного интереснее, чем воевать.
Мальчик постепенно утих, только изредка шмыгал носом.
4
Район нашей обороны расширялся: роты, как я и предполагал, сильно пополнились за последние дни. Стоюнин подобрал в роты и взводы крепких, бывалых командиров. Коммунисты и комсомольцы Щукина, ободряя бойцов, говорили об одном: противник остановлен под Смоленском, Москва неприступна.
Группа, собранная «с миру по нитке», все более начинала походить на боевую воинскую единицу. Все шло как будто хорошо. Но меня ни на минуту не покидало беспокойство: до каких пор можно расти количественно? Надо было что-то предпринимать, иначе люди, осознав бесцельность сидения в траншеях, станут действовать сами, разбредутся. Надо было сниматься и двигаться по тылам врага вслед за его передовыми частями. Но момент для такого решения — я это чувствовал — еще не наступил. Мы еще не были спаяны единой волей да и вооружены слабовато.
Мы сидели в избе втроем — Стоюнин, Щукин и я — и обсуждали план разведки, хотя разведчики Гривастов и Кочетовский, отлучаясь из расположения на сутки, а то и на двое, обшарили весь район. Надо было запастись медикаментами, куревом, боеприпасами…
— Тридцати человек добровольцев хватит, — сказал Стоюнин решительно.
— Согласен. — Щукин, облокотившись, изредка попыхивая папиросой, вглядывался в зеленоватые разводы, в названия населенных пунктов, написанные на немецком языке: разведчики «достали» карты у гитлеровцев.
Группу поведу я сам, — заявил я.
Щукин взглянул на меня и осуждающе покачал головой:
— Не выйдет! Что это за организм без головы!.. И ты и Стоюнин должны оставаться при части. Лучше всего, товарищи, идти мне.
— Я поддерживаю, — отозвался Стоюнин.
Щукин чаще и гуще задымил папиросой. Мы замолчали. Отчетливо слышалось монотонное ширканье металла о камень: на крыльце сержант Кочетовский точил нож.
— Ты так усердно натачиваешь жало, будто бриться собираешься, — заметил Чертыханов дружелюбно.
В голосе Кочетовского прозвучал отрывистый клекот хищной птицы:
— Я, дорогой товарищ ефрейтор, презираю нерях. Я одессит. Я привык работать точно и чисто: и клиента не беспокоит и мне отрадно. У меня легкая рука. Выстрел — пошлый звук. Он лишь оскорбляет мой слух и тревожит людей. Выстрелу не нужна культура тела, пластика движений — дыми знай… Нож — оружие тихое, ночное. Мой друг Гривастов этого не понимает. Я ползаю, ефрейтор, как кошка, ночью я вижу дальше и лучше…
Разговор оборвался. Дверь в избу заслонил плечами Чертыханов.
— Товарищ лейтенант, кого-то на носилках несут…
Мы вышли на крыльцо. День был тусклый; над лесом стояли серые и теплые облака; воздух, парной и влажный, был напитан сладковатым запахом вянущих трав. Поляну пересекала группа красноармейцев. Двое из них несли носилки с раненым. Позади носилок шла женщина в военной форме, с непокрытыми черными волосами, гладко причесанными на прямой пробор; на петлицах — шпала, должно быть, военврач третьего ранга…
Один из наших бойцов, тот, что с оторванной подметкой, Бурмистров, выйдя вперед, доложил:
— Товарищ лейтенант, задержаны в расположении нашей роты! — Он кивнул через плечо на носилки и группу красноармейцев. — Командир роты приказал проводить до вас…
Бойцы поставили носилки на землю. На носилках, прикрытый плащ-палаткой, лежал человек, немолодой, с седыми, чуть вдавленными висками; желтоватое лицо его с закрытыми глазами было неподвижно и покойно; из-под плащ-палатки высовывался носок хромового сапога и белая забинтованная ступня. Я вопросительно посмотрел на женщину. Она сказала, понизив голос:
— Это полковник Казаринов, заместитель командира дивизии. Ночью мы натолкнулись на группу немцев. Полковник был ранен в ногу. — Большие и темные, в синеватых тенях глаза ее смотрели на меня устало и печально и как бы просили о помощи. — Помогите нам выйти к своим…
— Мы намерены выходить из окружения с боем, — сказал я. — Оставайтесь у нас и, возможно, вместе с нами пробьетесь к своим. Другой помощи я вам оказать не могу.
Тише! — предупредила женщина. — Он уснул…
Но веки полковника дрогнули и приоткрылись.
Кто это мы? — спросил он негромко и с веселой насмешкой. — Подойдите-ка…
Группа лейтенанта Ракитина в количестве семисот тридцати восьми человек. Но это не точно: люди все время прибывают и группами и в одиночку, — Я вплотную подошел к носилкам. — Товарищ полковник, задержитесь у нас… Пожалуйста…
Брови раненого дрогнули, он как будто удивился:
— Зачем я вам безногий?.. Лишняя обуза.
— Что вы! Вы нам очень нужны! — Я оглядел своих друзей — Щукина и Стоюнина. — Помогите нам… Вы с носилок будете командовать. И у нас лошадь есть.
Полковник сочувственно улыбнулся, тихо и с грустью произнес:
— Нет, лейтенант, лежа не командуют. — Он опять устало прикрыл глаза, очевидно, решая что-то, затем сказал: — Хорошо, остаемся. Несите.
Бойцы взялись за носилки. Я шепнул Чертыханову:
— Беги приготовь место! Быстро!
Мы перенесли полковника с носилок на кровать, придвинув ее к окошку. Врач Раиса Филипповна заново перевязала ему ногу. Стоюнин, Щукин и я доложили обстановку. Полковник сидел, привалившись к спинке кровати, молча изучал расположение наших подразделений.
— Появление противника, товарищ полковник, наиболее вероятно со стороны дорог и крупных населенных пунктов, — объяснил я. — С учетом этого я и организовал оборону.
— Правильно. Район обороны расширять больше не следует, чтобы при столкновении с противником не оказаться рассеченными на части. — Полковник вынул из сумки карту большего масштаба. — Смотрите: обтекая нас с севера и с юга, прошли дивизия «СС», десятая танковая дивизия, свыше ста машин, полк «Великая Германия», по численности равный бригаде, двадцать девятая пехотная дивизия, семнадцатая моторизованная, сто тридцать седьмая австрийская, пятнадцатая, двести девяносто вторая… В общем, сила двинулась колоссальная, во много раз превосходящая наши войска по численности и технической оснащенности. И все же немцы под Смоленском остановлены. — Полковник кинул карандаш на карту, разложенную на коленях, и утомленно откинул голову на подушку. — Они завязли в районе Ельни.
— В этом направлении мы и пойдем, — сказал я. — Вот только соберемся с силами. — Засиживаться нам нельзя.
— Правильно! — одобрил полковник. — Это наиболее короткий, наиболее верный, но и наиболее трудный путь: здесь сильная концентрация противника. — Казаринов опять сел и пристально, требовательно посмотрел мне в лицо. — И вот что я вам еще скажу, лейтенант: вы взяли на себя чрезвычайно трудную и чрезвычайно важную для Родины задачу. И решайте ее смелее, увереннее. Пусть вас не смущает ваше скромное звание. Нам сейчас не до субординации. Наше положение особое. Выйдем с честью на Большую землю — разберемся. Кроме того, вы не один. У вас есть товарищи, советчики. Я уверен, что мы решим эту задачу. Так что действуйте решительнее, жестче. Получится!
Я хотел встать и ответить ему, что я готов отдать все свои силы, а если надо, и жизнь для решения этой задачи. Но полковник остановил меня, положив руку мне на колено. Стоюнин, очевидно считая, что замечания полковника к делу не относятся, спросил меня:
— Как же вы пойдете без оружия, без артиллерии? До первой стычки?.. И боеприпасов мало. На рукопашные схватки мода прошла.
— Достанем и оружие и боеприпасы, — сказал Щукин. — Два раза сходим на дорогу и запасемся хоть на год…
— Пулеметы есть? — спросил полковник и опять взглянул на нашу карту, где были отмечены огневые точки. — Есть. Четыре. Да, пушечек бы, ребята, для солидности не мешало! А то что же это за русский бой без артиллерии? Видел я в лесу, вот где-то тут, в этом районе, — полковник показал кончиком карандаша на зеленоватое пятно на карте, — стоит, стволы вверх, целая батарея. И все без затворов, и снарядов нет.
За моей спиной грохнули об пол каблуки Чертыханова: стоя в двери, он все время прислушивался к нашему разговору.
— Товарищ полковник, разрешите обратиться к лейтенанту Ракитину? — лопатистая ладонь его уже была за ухом. Полковник кивнул, и Чертыханов, опять грохнув об пол каблуками, чуть повернулся ко мне: — Товарищ лейтенант, помните бойца Бурмистрова, что с оторванной подошвой к вам приставал? Он, может, взаправду, может, зря языком молол, будто он артиллерист и будто, уходя, зарыл много снарядов. Допросите его. Он здесь, он вот товарища полковника привел…
— Позови!
Бурмистров перешагнул порог неуверенно, пугливо озираясь: подошва сапога была привязана проводом. Остановился, несмело поднеся руку к виску.
— Артиллерист?
— Да, — ответил боец неуверенно, еще не зная, к чему клонит полковник. — Был…
— Орудия бросил, а снаряды закопал?
Бурмистров побледнел.
— Что же мне было делать, товарищ полковник? Дождь прошел, дороги развязли. Лошади упали без сил… Не потащу же я их, пушки, на себе! Расчеты тоже кто куда… Ну, я их завез в лес и оставил, а снаряды зарыл, чтоб немцу не достались…
— Можешь найти то место? — спросил я.
— Нет, наверно, не найду, товарищ лейтенант. — Бурмистров потер ладонью лоб. — Столько кружил потом по округе…
— Найди! — сказал я строго. — Чертыханов, позови Свидлера!
Явился Оня, оживленный и деятельный.
— Старшина, нужно перевезти пушки и снаряды!
При этих словах лицо Бурмистрова страдальчески сморщилось: где он будет искать пушки?
— Перевезем, товарищ лейтенант, — ответил Оня, не задумываясь, — Во дворе МТС стоят трактора. Штук двенадцать. За исправность всех не ручаюсь. Но на два можете смело рассчитывать…
За дверью, на крылечке, в горячем, внезапно вспыхнувшем споре слились голоса.
— Прочь с дороги, болван! — отчетливо прозвучал голос, должно быть, нетерпеливого, заносчивого человека. — Кто командир? Где он?
— Я не болван. — В ответе Прокофия слышался сдержанный гнев, так говорят сквозь сжатые зубы. — Я ефрейтор Чертыханов. И стою на часах. Зарубите это себе на носу, гражданин! — Чертыханов опять загородил плечами дверь. — Товарищ лейтенант, до вас рвется какой-то штатский. Прямо на ноги наступает… Пустить?
В избу, грубо оттолкнув ефрейтора, шагнул человек в кепке, насунутой на самые брови. Пригнувшись, он вглядывался в полумраке сначала в мое лицо, затем в лица Щукина, Стоюнина, Свидлера. Движения, резкие и порывистые, выдавали его истерическое состояние.
— Кто старший?
Полковник Казаринов кивнул мне. Я встал.
— В чем дело?
— Я хочу есть! Накормите меня и моих спутников!
— Много вас?
— Пятеро.
Меня всегда бесила нахрапистая человеческая наглость.
— Почему мы обязаны вас кормить?
— То есть как это почему?
Человек откинул голову, свет от окна упал на его небритое, запущенное лицо. Оно показалось мне знакомым.
— Да, почему? — Память торопливо листала книгу, где отпечатались события и лица последних дней, искала нужную страницу, — Кто вы такие?
— Я подполковник Сырцов.
— Не вижу. — Во мне тяжело закипела злость: сбросил форму, так не смей говорить о звании. — Предъявите документы!
— У меня нет документов! Я переправлялся через Днепр вплавь.
— Мы тоже вплавь переправлялись…
Сырцов огляделся с недоумением и обидой на непочтительное обращение.
— Как вы разговариваете со старшим по званию? — сдавленно прошептал он; узкий воротник рубахи-косоворотки, врезавшись в шею, перехватил ему горло, лицо набухло кровью и как будто потемнело.
Щукин, молча наблюдавший за ним, вдруг встал и схватил его за отвороты пиджака.
— Врете! Вы старший лейтенант!
Голова Сырцова вздернулась, пуговица на воротнике отлетела, и на щеках тотчас проступила бледность; верхняя губа обнажила мелкие злые зубы, а рука инстинктивно согнулась в локте, словно в ней был нажат пистолет. По этому жесту, по злому оскалу я мгновенно отыскал страницу: пыльная, прокаленная солнцем дорога, растерянный вид четырех безоружных бойцов, истеричный крик старшего лейтенанта и дуло пистолета, направленное мне в грудь. Как изменила и обезобразила его случайная гражданская одежда! Сохранился лишь развязный и хамский тон.
— Махать пистолетом на своих бойцов намного легче, чем отбивать вражеские атаки, — сказал я Сырцову и посмотрел на кровать, где лежал полковник Казаринов, как бы спрашивая его, что делать дальше.
Сырцов, привыкнув к полумраку, тоже заметил полковника и невольно испуганно вытянулся.
— Уходите, — негромко сказал полковник. — Вместе с вашими спутниками. Немедленно!
Сырцов, опять пригнувшись, сунулся к выходу. Я проводил его до крыльца. В отдалении, у изгороди, Сырцова ждали спутники в гражданской одежде с чужого плеча. Двое сидели на траве, двое стояли, облокотившись на жерди. Один из сидящих, увидев меня, поспешно вскочил. Затем отделился от изгороди и направился к лесу. По голове, ушедшей в плечи, по большим, оттопыренным ушам, торчащим из-под серой кепочки, я узнал лейтенанта Смышляева, командира первого взвода, дезертира.
— Стой! — крикнул я, выхватывая пистолет.
Смышляев побежал. Я выстрелил ему в спину, но промахнулся. Выстрелил еще раз. Смышляев уже достиг края леса, где Вася Ежик пас стадо. Больше я не стрелял, боялся, что попаду в мальчишку. Смышляев скрылся…
Сырцов со своими спутниками, встретившись со мной, опасливо и враждебно покосился на меня, обошел сторонкой. Я задыхался от досады и гнева: народ испытывает страдания и бедствия, над его головой нависла смерть, каждый человек, как мне думалось, обязан отрешиться от себя, от своих желаний, должен быть готов сгореть в огне сражений или выйти из него закаленным, несгибаемым, а по земле ползают вот такие мерзавцы, шкурники, спекулянты, трусы и дезертиры!
5
Вечером, провожая политрука Щукина в разведку, я предупредил его о том, что нам не следует до времени раскрывать свое месторасположение.
За Щукина ответил, хищно играя ноздрями, сержант Кочетовский:
— Мы умеем заметать следы. — В его повадке все было, до последнего движения, до последнего шага, выверенное и точное, а в узком прищуре светлых, почти прозрачных глаз, в изгибе полураскрытых в улыбке губ таилось что-то рискованное и бесстрашное.
— С такими пройдешь огонь и воду, не сгоришь и не утонешь, — весело сказал Щукин и дружелюбно похлопал по спине громадного и мрачного Гривастова; политрук уходил с большой охотой, — видно, засиделся в лесу. Он снял каску и, как всегда в минуту волнения, причесал свои молочно-желтые волосы беззубой расческой. — Ну, Митя, держись тут… Сжимай кулак покрепче… О нас не беспокойся…
Разведчики пересекли поляну и исчезли в лесу.
С уходом Щукина я сразу ощутил какую-то пустоту, словно лишился самого необходимого, без чего трудно жить. Я долго не мог найти себе места, бродил вокруг избушки. Потом, устав, сел на порог и задремал.
Вася Ежик, подкравшись, осторожно подергал меня за рукав, прошептал:
— Товарищ лейтенант, там один человек пришел, собрал бойцов, подбивает их бежать отсюда!..
— Где он?
— Там, за двором, недалеко от кухни! Идемте! — Мальчик опять нетерпеливо подергал мой рукав. — Скорее!
Ночь плеснула в лицо россыпью мелких звезд, изморозной свежестью сырой травы и цветов, отблесками угасающего, далекого зарева. В темноте тускло белели жерди изгороди. Ежик семенил впереди меня, все время оглядываясь назад, иду ли я за ним. Он нырнул под низко свесившуюся ветвь ели, остановился и задержал меня. За стволами, на мягкой, усыпанной хвоей земле, собралась группа бойцов; кое-кто из них курил, — розовые пятна возле губ то расширялись, то сжимались, словно дышали. Мне трудно было разобрать слова: человек бубнил глухим, простуженным голосом — и я пододвинулся ближе.
— Лучше в партизаны уйти, в подполы, в погреба забиться, на чердаках жить, чем идти к своим! — басил человек прерывисто, усмиряя тревогу и раздражение глубокими затяжками папиросы. — Думаете, объятия вам раскроют, по чарке поднесут: ах, молодцы, что пробились! Вставайте в строй! Как бы не так! Начнут таскать на допросы: что, да как, да почему остался на занятой земле, не съякшался ли с фашистами? Есть такие субчики, они так и норовят, как бы тебя в предатели зачислить и выдать тебе все, что положено по «предательской» норме… Нам что комиссар говорил? Пулю в лоб пусти, а в плену, в окружении не оставайся.
Огонек папиросы вспыхнул, осветив рот говорившего. Я вышел из-за дерева.
— А ты и есть предатель! — сказал я губастому бойцу. — Встать!
Многие из бойцов встали, кое-кто из них, незаметно отодвинувшись за деревья, скрылся в темноте. Говоривший боец плюнул на окурок, бросил его под ноги и медленно поднялся — громоздкий, в расстегнутой шинели; над головой моей нависло его угрюмое лицо с упавшими на лоб прядями спутанных волос. Я осветил его фонариком.
— Как твоя фамилия?
— Фургонов, — враждебно отозвался он, щуря свои желтые, кошачьи глаза от яркого луча; отодвинув мою руку, державшую фонарик, вгляделся мне в лицо. — Что тебе надо?
Жгучая злость налила мои плечи и руки свинцовой тяжестью.
— Ты что же на дезертирство людей подбиваешь?! — скорее промычал, чем проговорил яг гнев не позволял разжать зубов. — Ах ты, гадина!
Я с силой ударил Фургонова по лицу. Он откинулся назад, стукнувшись головой о ствол. Неожиданный удар мой как бы парализовал его, он только выставил вперед локти и невнятно, испуганно бормотал:
— За что?.. Погоди!.. За что?..
Обезумев от ярости, я бил его по голове, по выставленным рукам, в бока; из груди вырывались перехваченные злобой вопли:
— Дезертир!.. Предатель!.. Трус!.. Вот тебе, сволочь!
Фургонов, скользнув по стволу спиной, сел и спрятал лицо в коленях. У меня ломило руки. Напоследок я ударил его носком сапога в бок и ушел, натыкаясь на деревья. Вокруг не было ни одного бойца; одиноко, испуганным зайчиком стоял в сторонке только Вася Ежик.
Я вышел на поляну, махая ушибленной рукой; темная, как эта ночь, тоска душила меня: никогда еще в своей жизни я не бил человека, да еще с такой звериной ненавистью. Задыхаясь, я жадно хватал ртом влажный и студеный воздух. Я как будто позабыл, где нахожусь, и бесцельно пересекал поляну из конца в конец, усмиряя в себе дрожь.
Пробивающееся сквозь темноту несмелое родниковое урчание заставило очнуться и прислушаться. Урчание становилось все явственнее и громче; я понял, что лесом шли тракторы. Вскоре они выползли из тьмы на поляну — два колесных, один гусеничный, — притащили за собой орудия, повозки с наваленными на них ящиками со снарядами. Следом выехали четыре подводы.
Прокофий Чертыханов, заглушив мотор, спрыгнул с трактора и подбежал ко мне, кинув ладонь за ухо.
— Я вас, товарищ лейтенант, чутьем слышу, как собака хозяина! — проговорил он оживленно. — Так что все в порядке, как по нотам! Три пушечки в полной боевой… А снарядов на три года…
Подошли и Оня Свидлер с Бурмистровым.
— Можем, если хотите, товарищ лейтенант, оснастить вооружением артдивизион! — несколько хвастливо доложил Оня Свидлер. Он был, видимо, очень доволен, что выполнил поручение; глаза его даже в темноте мерцали от возбуждения, радостно сияла полоска зубов, длинные руки, высовываясь из расстегнутых обшлагов, выписывали замысловатые кривые. — Прикажите достать танки или эскадрилью самолетов — достанем!
— Это нам раз плюнуть! — подхватил Чертыханов, заражаясь хвастливостью Свидлера.
Я поспешил доложить полковнику Казаринову о прибывших пушках. Когда я приблизился к избе, из-за угла, из темноты, показался человек. Он направился прямо ко мне.
— Постой! — окликнул он глухо и отрывисто.
Это опять был Фургонов.
— Что тебе надо? — спросил я, задерживаясь.
— Не бойся, не трону… — начал он уже мягче.
Я прервал:
— Я не боюсь. Ну?..
— Давай посидим, что ли… — Он положил свою тяжелую руку мне на плечо, чуть подтолкнул к изгороди; мы сели на бревно. — Я думал, ты меня убьешь… — Он шумно, с всхлипом вздохнул, разогнулся, обиженно, с укором и недоумением взглянул на меня. — За что ты меня так?
— Ты на что подбивал людей? Неужели ты не понимаешь глупой башкой своей, что ты толкал их на преступление? Самое тяжкое!.. И случись это, я сам расстрелял бы тебя, — проговорил я жестко и непримиримо.
Фургонов, облокотившись на колени, покорно и виновато склонил тяжелую, лохматую свою голову.
— Лучше бы расстрелял, чем вот так, при бойцах, избить…
— Лучшие люди земли на протяжении столетий боролись за свободу, бесстрашно шли на костер. Они ее завоевали ценой многих жизней и нам завещали стоять за нее насмерть. Решается судьба всего человечества! Неужели ты смиришься с участью раба, с участью водовозной клячи?!
Фургонов, повернув голову, блеснул глазом.
— Хорошо рассуждать так, сидя на поляночке, при звездах! Свобода, счастье, герои!.. А если ты бежишь, как заяц, с душой в пятках, до рассуждений тут? Человечество! — Он сплюнул сердито и полез в карман за табаком.
Я усмехнулся:
— По росту, по комплекции ты по крайней мере лев. А ты, оказывается, заяц. Не обидно?
— Обидно!.. — Фургонов хмыкнул презрительно и щелкнул зажигалкой; брызнули голубые искорки, но фитилек не зажегся: кончился бензин. Зажигалку сунул в карман, а папиросу заложил за ухо. Опять сокрушенно вздохнул: — Когда тебя с размаху оглоушат по башке, забудешь, в какую шкуру рядиться: в львиную или в заячью. Навалился он, проклятый, всей своей сталью, поди, выстой.
— А надо выстоять, — сказал я, положив руку на его склоненную просторную спину. — Сталь, что и говорить, вещь прочная. Но ее можно разбить, сломать, расплавить. А дух человеческий не расплавишь, нет! Он крепче стали! Иначе не собралось бы здесь за какую-то неделю больше тысячи человек, потому что крепче стали. И еще подойдут: дух не позволяет мириться, призывает к действию, к борьбе!..
Фургонов вскинулся, развернул широченную грудь — ворот гимнастерки расстегнут.
— Поколотили нас здорово, но дивизия не развалилась, не рассыпалась, — Фургонов усмехнулся с иронией. — Этот самый «стальной дух» помешал… Идет с боями тут где-то… Наш взвод отрезали от нее, как ломоть от каравая. Многих побило. Я и еще шесть человек со мной на вас вот наткнулись… — Он опять, облокотившись на колени, уронил голову, помолчал, прислушиваясь к жизни на поляне: возле тракторов звенел ключами артиллерист Бурмистров, и розовый кружок света от фонарика перекатывался по бокам машины; на крылечке Прокофий Чертыханов переговаривался с часовым и Васей Ежиком; на другом конце Оня Свидлер, загоняя подводы в лес, на кого-то строго, но беззлобно покрикивал; сзади нас лениво хрюкали свиньи и тоненько вскрикивали во сне козлята, загнанные на ночь на огород, — от капустных вилков и грядок моркови остались одни кочаны и ямы; всюду бесшумно скользили темные человеческие тени, звучали приглушенные голоса и изредка звонкое, тревожное, ломкое ржание жеребенка…
— Одного боюсь, — заговорил Фургонов после долгого раздумья, — удастся вырваться к своим — затаскают: как да почему попал в окружение?..
— В окружении тот, кто сложил перед врагом оружие, — сказал я убежденно. — Я никогда не был и не буду в окружении. Запомни это, пожалуйста.
— Да? — Фургонов решительно, рывком встал. — Ну, ладно… Не уйду я. Спать хочу ужас как… Иди. Нет, постой. Зря ты меня бил При бойцах… Я помкомвзводом был, старший сержант я… — Он вдруг как-то сложился весь, рухнул на землю, растянулся вдоль бревна, на котором мы сидели, и натянул на лицо полу шинели.
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть четвертая