Книга: Доля правды
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

суббота, 18 апреля 2009 года

 

Седьмой, предпоследний день Пасхальной октавы для католиков и Страстная суббота для православных; шабат во всем еврейском мире. Тадеушу Мазовецкому исполняется восемьдесят два года. Ярослав Качиньский уверяет, что только его партия, «Право и справедливость», может спасти демократию в Польше, а социал-демократ Лешек Миллер убеждает, что никакой аферы Рывина, как, впрочем, и всех остальных, во время правления его партии не бывало. В мире: парламент Сомали вводит по всей стране шариат, Болгария в панике, ибо известный астролог предсказывает землетрясение. А в чешском Усти-над-Лабем сотни неофашистов из Чехии, Словакии, Венгрии и Германии отмечают предстоящий день рождения Гитлера погромом в цыганском микрорайоне. Вислорукий Лукаш Фабианский в свой двадцать четвертый день рождения не умеет постоять за команду — «Арсенал» проигрывает «Челси» и не попадает в полуфинал Кубка Англии. В Сандомеже хулиганы спиливают шесть яблоневых деревьев и одно сливовое. Шестидесятилетние деревья оценивают в тысячу злотых. Вечером в клубе, что помещается в подземельях ратуши, шумное мероприятие — «Сандомежская зона рока». Первый в меру весенний день. Тепло, солнечно, без дождя.
1
— Или вот такой. В одном купе едут раввин и ксендз, читают, тишина, все чин по чину. Проходит какое-то время, ксендз откладывает книгу в сторону и говорит: «А так, из любопытства: мне известно, что вам нельзя есть свинину. Но неужто вы ее так никогда и не отведали?» Раввин складывает газету и, улыбаясь, отвечает: «Положа руку на сердце? Было дело». Через минуту говорит: «А так, из любопытства: я знаю, что вы должны соблюдать обет безбрачия». Ксендз прерывает: «Понимаю, к чему вы клоните, и сразу же отвечу: да, однажды я поддался искушению». Сидят, улыбаются, снизойдя к своему несовершенству, ксендз вновь берется за книгу, раввин — за газету, читают, тишина. Вдруг раввин и говорит: «Правда, лучше свинины?»
Шацкий знал этот анекдот, но от души расхохотался, он любил анекдоты о евреях.
— Ладно, тогда еще один…
— Ендрек…
— Ей-богу, последний. Пасха, отличный денек, Моше идет в парк, берет с собой еду, садится на скамейку и наворачивает. Подсаживается слепой, а поскольку в праздники Моше переполняет любовь к человечеству, он угощает соседа кусочком мацы. Слепой берет мацу, ощупывает ее, лицо у него вытягивается, а потом он как рявкнет: «Кто пишет такую хрень?»
На сей раз Шацкий прыснул смехом уже без оговорок, анекдот был классный, да и хорошо рассказан.
— Ендрек, я тебя умоляю! Теодор подумает, что мы антисемиты.
— Ты что, мы же — нормальная келецкая семья. А ты рассказывала, как мы с тобой познакомились на слете ОНР? Ах, что это была за ночь, в свете факелов ты выглядела, как арийская королева…
Анджей Соберай уклонился от брошенного женой кусочка хлеба, но так неуклюже, что врезался локтем в край стола. И взглянул на нее с упреком. Шацкий всегда ощущал неловкость, оказываясь свидетелем близости между людьми, а потому только криво ухмыльнулся и полил свой кусок колбасы горчичным соусом. В нем клокотали противоречивые чувства.
Муж недотроги-недотыки Соберай, которую, несмотря на растущую к ней симпатию, Шацкий про себя иначе и не называл, оказался довольно типичным медведем. Из тех, кто даже в лучшие свои годы не был донжуаном, по кому девушки не сохли, о ком не мечтали по ночам, но которого при этом все любили, поскольку с ним можно было и поговорить, и посмеяться, и почувствовать себя в безопасности. Потом, естественно, они выбирали себе молчаливых, вечно от них что-то скрывающих красавцев, алкоголиков или бабников, сильно надеясь, что любовь их изменит, а доверчивый топтыгин доставался грымзе, которой нужно было кем-то помыкать. Соберай ни с какой стороны на такую не походила, выходит, этому мишутке несказанно повезло. Да и выглядел он счастливым и симпатичным. Симпатичной была его клетчатая рубаха, заправленная в старые, дешевые джинсы. Симпатичной — крепко сколоченная фигура, слегка бочковатая от пива и колбасок на гриле. Симпатичными были спокойные глаза, лезущие в рот усы и залысины — ни дать ни взять две запятые в кущах седоватых, волнистых волос.
— Перестань швыряться, — сказал Симпатичный Анджей своей жене, оборачивая на шампуре кусочки колбасы. — Уж кто-кто, а прокурор наверняка не обидится из-за того, о чем пишут в газетах…
Соберай фыркнула, Шацкий из вежливости улыбнулся. К сожалению, вчерашняя пресс-конференция была пропущена через мясорубку СМИ и почти все газеты написали о «загадочном убийстве», об «антисемитском подтексте», о «коричневой подоплеке», а одна подробно описала историю города и в комментарии бросила камешек в огород прокуратуры: мол, «не совсем ясно, отдают ли прокуроры себе отчет в щекотливости ситуации, с которой им пришлось столкнуться». И это лишь цветочки, ягодки расплодятся, если они в короткий срок не раскроют дела или если не появится что-то новое, на что накинутся шакалы пера и объектива.
— А с какой такой стати мы вообще говорим об антисемитизме? — поинтересовался Соберай. — Эля не была еврейкой, и из того, что мне известно, не имела с ними ничего общего, даже выступлений клезмерских музыкантов ни разу не организовала. Единственный ее контакт с иудаизмом — концерт, который она устроила пару лет назад, во время которого исполняли песенки из мюзикла «Скрипач на крыше». А значит, и убийство ее, скорее всего, с фашизмом не связано. Да и само появление слова «еврейский» в произвольном контексте еще не говорит, что он антисемитский.
— Не умствуй, Мишунь, — отделалась шуткой Соберай. — Элю зарезали еврейским ножом для ритуального убоя скота.
— Знаю, но разве не логичней в данной ситуации допросить еврейских резников, а не тех, кто их ненавидит? Или мы настолько политкорректны, что даже гипотетически не можем предположить, что убийцей является еврей или тот, кто близок к иудейской культуре?
Шацкий какое-то время взвешивал слова, долетающие из клубов дыма над грилем.
— Это не совсем так, — отозвался он. — С одной стороны, ты прав, люди убивают друг друга тем, что лежит под рукой. Резник — тесаком, вулканизатор — монтировкой для покрышек, парикмахер — ножницами. Но с другой стороны, первое, что они делают — стараются стереть следы. А здесь орудие преступления лежит рядом с телом, к тому же тщательно отмытое, со всей старательностью подготовленное для нас, чтобы не дать нам никаких иных указаний, кроме одного: это грязное еврейско-антисемитское дельце. Поэтому мы считаем, что кто-то нас водит за нос.
— Вполне возможно, но, насколько я понимаю, такую ритуальную бритву в «Ашане» не купишь.
— Не купишь, — согласился Шацкий. — Поэтому мы пытаемся узнать, откуда она взялась.
— С сомнительным успехом, — вставила Соберай. — На рукояти видна неотчетливая надпись «Grunewald». Я связалась с музеем ножей в Золингене. Они считают, что, скорее всего, это одна из небольших довоенных мастерских в квартале Грюнвальд в самом Золингене. Там до сих пор производят какие-то ножи и бритвы, а до войны подобных мастерских насчитывалось десятки. Часть из них, наверно, принадлежала евреям. Наша бритва в идеальном состоянии, выглядит скорее как коллекционный экземпляр, нежели используемый в наши дни хелеф.
Лицо Шацкого передернулось: слово «коллекционный» напомнило ему другое ненавистное слово — «хобби», но в то же время придало мыслям новое направление. Нож — это коллекция, коллекция — это хобби, хобби — это антиквариат, а антиквариат — это… Он встал, ему лучше думалось, когда он ходил.
— Где можно купить такую игрушку? — Соберай озвучил мысли Шацкого. — На бирже? В антиквариате? В тайном притоне?
— Интернет, — отозвался Шацкий. — Аллегро, eBay. Сегодня в мире не найдешь антикварной фирмы, которая бы не торговала через интернет.
Они с Соберай понимающе переглянулись. Если нож куплен на интернет-аукционе, то после сделки должен остаться след. Шацкий составлял в уме список всего, что надо будет сделать в понедельник, чтобы это проверить. Задумавшись, он ушел в глубь сада, оставив позади дом четы Соберай и их самих. Возвращаясь, он уже имел готовый список действий, но вместо удовлетворения от новых идей почувствовал беспокойство. Хорошо ему известное, неотступное, как зубная боль. Что-то он упустил, на что-то не обратил внимания, где-то сплоховал. Он был в этом абсолютно уверен и в который раз перетрясал события минувших дней, чтобы отыскать, в чем состоит оплошность. Тщетно. Было так, как с забытой фамилией — вертится у тебя на языке, а вспомнить не можешь. Зато в мозгу — нестерпимый зуд.
Отсюда он видел их виллу во всей красе. Скорее это был обычный дом. Он стоял в квартале Крукув, то есть по меркам Сандомежа далеко от города, у кольцевой. Поверх крыши, по другую сторону шоссе, проглядывал костел с характерной кровлей в виде перевернутой вверх дном лодки. Шацкий с трудом привыкал к тому, что иметь здесь свой дом не означает, как в Варшаве, богатства или принадлежности к элите. Это тот же стандарт среднего класса, как и пятидесятиметровая квартира в большом городе. Но насколько же более человеческий. Насколько же естественней выйти из гостиной на террасу, в сад с несколькими яблоньками, провести субботу в шезлонге возле гриля, вдыхая первые запахи весны.
Он не знал этого мира, и тот казался ему очень привлекательным, он завидовал тем, кто в этом мире обитал, но им не дорожил, а без конца сетовал на прорву работы по дому и саду, на то, что некогда передохнуть. Допустим, что так и есть, но по сравнению с этими неудобствами субботы, проведенные в городских квартирах, бассейнах, торговых центрах, машинах и на вонючих улицах казались тюремным заключением. Здесь он почувствовал себя как узник, выпущенный на свободу после сорока лет отсидки. Не знал, как себя держать, и всем своим существом ощущал неудобство от всяческих несоответствий — его одиночество не соответствовало их дружбе (насчет любви он пока не был уверен), его городская прохладца в отношениях — их теплому провинциальному общению, его меткие рубленные ответы — их неторопливым рассказам без начала и конца, его отутюженный костюм — их полуспортивной одежде ну и, наконец, его кола — их пиву. Он убеждал себя, что если б не сегодняшний допрос, то и он сидел бы здесь, развалившись, в свитере и приканчивал вторую банку пива, но он-то себя знал, знал как облупленного. В том-то и дело, что прокурор Теодор Шацкий никогда бы не сидел, развалившись, в свитере.
На душе стало тяжко, и он, не торопясь, вернулся к Соберай; ее муж исчез где-то в глубине дома. Трава заглушила его шаги, и она либо не слышала, как он встал за ее спиной, либо сделала вид, что не слышит. Она подставила свое веснушчатое лицо солнцу, рыжие волосы заложила за уши, в проборе он заметил пробивающуюся седину — типичная польская серая мышка. Небольшой носик, очаровательные полные губки, даже когда не накрашены, цветут персиковым цветом на бледном лице. На ней был мохеровый свитер и длинная плиссированная юбка, босые стопы лежали на скамейке — обычной польской скамейке с белыми ножками и зеленоватым сиденьем. Она смешно перебирала пальчиками, будто хотела их согреть, или отбивала ими ритм песенки, которую мурлыкала себе под нос. Она показалась ему такой спокойной, такой теплой. Это не те красотки, с которыми он имел дело в последнее время — обладательницы чисто выбритой пуси, почитательницы вульгарных стенаний и необузданного секса в шпильках. Шацкий вспомнил, что вечером у него встреча с Кларой в клубе, и тяжко вздохнул. Соберай лениво повернула голову и взглянула на него.
— У тебя веснушки вылезли, — заметил он.
— У меня нет веснушек.
Он засмеялся.
— Знаешь, почему я тебя пригласила?
— Потому что заметила, как я одинок, и перепугалась, а вдруг я стрельну в свои ворота, — он театрально приставил палец к виску, — и тогда тебе самой придется расхлебывать эту кашу.
— Это причина номер один. А номер два… улыбнешься еще раз?
Он грустно улыбнулся.
— Замечательно. Не знаю, как у тебя сложилась жизнь, Теодор, но мужчина с такой улыбкой заслуживает большего, чем тебе сейчас кажется. Понимаешь, о чем я?
Она поймала его руку. У нее была сухая, прохладная ладошка женщины с низким давлением. Из ответной любезности он пожал ей лапку.
— В Сандомеже зимы бывают по-провинциальному уродливы, но идет весна, — произнесла она, не отпуская его руки. — Сам увидишь, что это значит, не хочу объяснять. И… — она замялась, — не знаю, но я почему-то подумала, что тебе стоит вылезти из того темного угла, куда ты себя загнал.
Он не знал, что ответить, и не отозвался. Теснящиеся в груди чувства не поддавались контролю. Неловкость, умиление, конфуз, зависть, грусть, боль от бренности человеческой жизни, наслаждение от прикосновения холодной ладошки Барбары Соберай, еще раз зависть — подчинить себе эту лавину эмоций он не был в состоянии. И еще ему было до чертиков обидно, что такая простая вещь — провести с кем-то ленивое весеннее утро в саду возле дома — никогда с ним прежде не случалась. Разве это жизнь?!
Соберай вышел на террасу с двумя банками пива, пожатие женской руки ослабло, и лишь теперь Шацкий убрал свою ладонь из ее маленькой ладошки.
— Нужно бежать на допрос, — сказал он и деревянно откланялся.
Быстрым шагом, не оглядываясь, застегивая на ходу верхнюю пуговицу темно-серого пиджака, прокурор Теодор Шацкий пошел к выходу из сада. Уже закрывая калитку, он прикидывал в голове сценарий разговора с Ежи Шиллером. Ничто иное его сейчас не интересовало.
2
Все похоронено, лежит в могилах, а то, что осталось, — как же оно далеко, настолько закрыто чувствами, что и не разглядеть. Вот что значит скорбь и ожесточение, жажда уничтожить, убить. Чтобы отвлечься, приходится вновь и вновь, до одури повторять в уме все элементы плана; ошибка, пожалуй, исключена, но от этого страх не утихает, а напряжение не спадает. Очень хочется бежать отсюда, но план не предусматривает побега, и надо ждать. А ожидание чудовищно, звуки оглушительны, свет слишком ярок, цвета чересчур аляповаты. Тиканье настенных часов хуже, чем бой курантов на ратуше, каждая секунда сводит с ума. Так и хочется вырвать из них батарейку, но такого нет в плане, неисправные часы могут стать следом, уликой, подсказкой. Трудно, ох как трудно все это выдержать.
3
Шацкий собрался уже нажать кнопку звонка, но в последнюю минуту передумал, отдернул руку и, не торопясь, зашагал вдоль шпалерника. Любопытно, наблюдает ли за ним Шиллер? В окне он его не увидел, не заметил колыхания занавески, да и камер не разглядел. Пьет кофе? Смотрит телевизор? Читает интервью с Лешеком Миллером, проклиная все на свете? А может, это тот самый вид патриота, который и в руки-то не возьмет «Газету Выборчу»? Если б ему самому пришлось поджидать прокурора, ведущего следствие по делу об убийстве, он, скорее всего, не смог бы заниматься обычными делами. Торчал бы возле окна или простаивал на крыльце, прикуривая одну сигарету от другой.
Дом Ежи Шиллера стоял на склоне оврага Пищеле — а где же еще стоять дому одного из самых знаменитых и богатых жителей Сандомежа?! Судя по размерам соседних участков, владелец, должно быть, присовокупил три или четыре такие парцеллы, благодаря чему изысканную польскую усадьбу окружал ухоженный сад. Но никаких ошеломляющих задумок — ни дорожек из гранитных плит, ни водоемов или храмов в честь богини Дианы, всего лишь несколько ореховых деревьев, весенняя, едва вылезшая травка и виноград, оплетающий веранду с одной стороны. И если б не характерный, опирающийся на пузатые колонны портик, если бы не бело-красный флаг, понуро свисающий с мачты перед входом, Шацкий бы решил — это Германия. Хотя нет, в Германии ощущалась бы стилизация, пластиковые окна были бы вставлены в золотистого цвета рамы, а тут проглядывало подобие настоящего. Колонны производили впечатление деревянных и потрепанных жизнью, крыша едва заметно просела под тяжестью гонта, а общий вид напоминал почтенного старца — хоть и держится молодцом, но лет ему уже ого-го. Этакий Макс фон Сюдов помещичьей архитектуры.
Он нажал звонок — хозяин отозвался в тот же миг, будто держал палец на домофоне. Значит, все-таки…
Ежи Шиллер утомлял своей болтовней, но Шацкий предоставил ему возможность разговориться. Его собеседник, на первый взгляд открытый и беззаботный, был чрезвычайно скован и вел себя как пациент у онколога, который старается заговорить врача, лишь бы не услышать приговора. Нацепив маску доброжелательной заинтересованности, прокурор на самом деле присматривался к хозяину дома и обстановке.
— Простите великодушно, но название местности я вам не сообщу, вряд ли там было что-нибудь нелегальное, тем не менее мне бы, разумеется, не хотелось, чтобы у кого-то возникли неприятности.
— Но перевезли-то вы всё или только часть? — поинтересовался Шацкий, заметив, что Шиллер многословен. Снимает таким образом напряжение, подобное он наблюдал сотни раз.
— Усадьба была сильно разрушена, возвели ее где-то в середине девятнадцатого века, после войны, как вы догадываетесь, никто ею не занимался, и она день ото дня приходила в упадок. Слава Богу, белоруссы не отдали ее совхозу, думаю, для правления она была бы маловата, да и земли вокруг неурожайные. Мои люди разобрали ее по дощечке, и уже в тот момент нужно было заменить и восполнить около двадцати процентов конструкции, крыша была реставрирована на основании нескольких довоенных фотографий, сохранившихся в семье Вычеровских. Впрочем, потомки графа появились у меня два года назад, и надобно вам сказать, милейшие…
Шацкий отключился. Через минуту он шуганет Шиллера так, что тот выскочит из своего зануднейшего рассказа, но произойдет это всего лишь через минуту. А пока что он регистрирует. Низкий и бархатистый тембр голоса Шиллера в самом начале, когда они здоровались, стал незаметно взбираться на более высокие тона. Отлично, пусть понервничает. Не видно обручального кольца, ни следа фотографий женщин и детей, странно, если учесть, что Шиллер был красавцем, в расцвете сил и неплохо обеспечен. Может, гей? Это бы подтверждала элегантная одежда и ненахальная, но отличающаяся большим вкусом обстановка. Вместо картин в золоченых рамах — графика и гравюры, в том числе репродукции с иллюстраций Андриолли к «Пану Тадеушу». Вместо предка с саблей — портрет самого хозяина в карикатурном стиле Дуды-Грача, а возможно, и самого Дуды-Грача, поди разбери.
Шиллер закончил скучнейшее повествование о перевозке усадьбы из Белоруссии в Сандомеж и восторженно хлопнул в ладоши. Гей, поставим тут плюсик, подумал Шацкий. Через минуту, когда хозяин сорвался с места, чтобы принести шоколадные конфеты, добавил еще один, а потом еще один — конфеты из коробки были переложены в небольшую хрустальную вазу. Минус за движения — Шиллер двигался энергично и мягко, но без утрирования, скорее, как хищник.
Сел, заложив ногу на ногу. Привычным жестом мужчины, закатывающего после окончания рабочего дня рукава рубашки, он потянулся к манжетам, но тут же отдернул руку, так и не дотронувшись до пуговиц. Шацкий сохранил каменное лицо, но почувствовал — что-то было не так.
— Начнем, — сказал он, вытаскивая диктофон из кармана пиджака.
Шацкий упорно притворялся скучающим, да и на самом деле малость скучал, но ему хотелось усыпить бдительность Шиллера, дать возможность проболтаться. Он записал персональные данные, предупредил об уголовной ответственности за дачу ложных показаний, при случае выразил удивление, что допрашиваемому пятьдесят три года — тот и впрямь выглядел на каких-нибудь сорок пять, — и уже четверть часа выслушивал треп об отношениях с супругами Будник. Одни банальности. С ним он общался считанные разы, знаете ли, контакты бизнеса с политиками особо не приветствуются, ха-ха-ха, хотя, разумеется, были знакомы и виделись во время официальных мероприятий.
— Как бы вы определили характер этих контактов?
— Редкие, нормальные, даже, думается, доброжелательные.
— А с жертвой?
— С Эльжбетой, — подчеркнуто поправил Шиллер.
Шацкий лишь жестом показал на диктофон.
— С Элей мы знакомы почти с того дня, как она сюда вернулась.
— Со дня их супружества?
— Что-то в этом духе.
— Как выглядели ваши отношения?
— Видите ли, если в Сандомеже ищут спонсора, то список возможностей довольно короткий. Стекольный завод, я, несколько предприятий, пара гостиниц, на худой конец закусочные. Нет дня, чтобы не просили. На концерт, бедных детей, больных стариков, на роликовые доски для клуба скейтбордистов, на гитары для новой капеллы, напитки для вернисажа. У меня эта проблема решена так: один из моих бухгалтеров располагает некой квартальной суммой на, с позволенья сказать, сандомежские цели. Он выбирает проекты, а я, само собой разумеется, потом их должен утвердить.
— Какого порядка эта сумма?
— Пятьдесят тысяч ежеквартально.
— Была ли жертва с ним в контакте?
— Эльжбета имела дело или с бухгалтером, или непосредственно со мной.
Шацкий пустился выспрашивать обстоятельнее, еще несколько раз подразнил Шиллера «жертвой», но ни малейшей ценной информации так и не выудил. Были знакомы, не исключено, что дружили, он подкидывал ей (или нет, но, скорее всего, да) всякие безумные идейки вроде постановки «Шрека» в сандомежской замке. Вполне возможно — так, по крайней мере, иногда чудилось Шацкому, — бизнесмен из белорусской дворянской усадьбы был к Будниковой чуточку неравнодушен.
— Вы и в дальнейшем собираетесь так же щедро покровительствовать местной культурной жизни?
— Разумеется. Если сочту, что проекты того стоят. Я не государственная организация, и у меня есть преимущество — я поддерживаю только тех, кто мне нравится.
Шацкий мысленно сделал себе заметочку, чтоб проверить, кто вельможному пану нравится, а кто нет.
— Я слышал, что вы не жаловали, — он сделал почти незаметную паузу, чтоб взглянуть на реакцию собеседника, — Будника. Что его деятельность в магистрате не была вам на руку.
— Сплетни.
— В каждой сплетне есть доля правды. Я понимаю, активному бизнесмену, желающему действовать в рамках закона, может не понравиться, когда город в процессе компенсации за многолетнюю несправедливость отдает Церкви объекты недвижимости, а та впоследствии, пренебрегая системой госзаказов, манипулирует ими в своих интересах. А отнюдь не в ваших.
Шиллер пристально поглядел на него.
— Мне казалось, что вы тут новый.
— Новый — да, но не из Швеции же, — спокойно ответил Шацкий. — Мне хорошо известно, как функционирует эта страна.
— Или не функционирует.
Шацкий жестом дал понять, что разделяет его мнение.
— Я рад, что вы согласны, то есть вы, государственный чиновник. Это возвращает мне веру в Речь Посполитую.
Смотрите-ка, наш пан зануда бывает остряком, подумал Шацкий. Только у него нет времени на пустую полемику.
— Вы патриот? — спросил он хозяина.
— Конечно. А вы?
— Тогда вам не помехой те, кто действует во благо Церкви, во благо единственно правильной католической веры. — Шацкий не удосужился ответить на вопрос, его взгляды были тут ни при чем.
Шиллер вскочил. Когда он не сидел, сгорбившись, на диване, то выглядел весьма внушительным мужчиной. Высокий, широченные плечи, атлетическое телосложение. Такой тип, на котором даже костюм из супермаркета будет хорошо сидеть. Шацкий позавидовал — ему-то свои приходилось шить на заказ, чтоб не выглядели как на огородном чучеле. Шиллер подошел к бару, и Шацкому в какой-то миг показалось, будто рука хозяина тянется к проглядывающей даже издалека бутылке «Метаксы», но он принес бутылку какой-то выпендрежной минералки и налил по стакану.
— Не уверен, что это — тема нашего разговора, но самым большим и самым вредоносным идиотизмом в истории Польши является отождествление патриотизма с данной педофильской сектой. Простите за резкость, но не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что Церковь стоит не за нашими достижениями, а за нашими поражениями. За кровожадным мифом о Польше как оплоте христианства, за порнографическим вожделением мученичества, за подозрительностью к богатым…
Ах, вот где твое уязвимое место, сообразил Шацкий.
— …за ленью, суеверием, пассивным упованием на Божью помощь, наконец, за сексуальным неврозом и болью всех тех бедных пар, которые не могут себе позволить зачатие in vitro и которым не будет дано радоваться потомству, потому что государство как огня боится мафии онанистов в черном прикиде и не может без ее участия разрешить ученым исследование эмбрионов, а затем и создать банк яйцеклеток, что существенно бы снизило стоимость процедуры оплодотворения. — Шиллер заметил, что его понесло, и взял себя в руки. — Поэтому, да, я патриот, я стараюсь быть настоящим патриотом и хочу, чтоб мои поступки свидетельствовали обо мне с хорошей стороны. И хочу гордиться своей страной. Но не оскорбляйте меня, считая, будто я какую-то еврейскую секту ставлю выше других суеверий и называю это патриотизмом.
Шацкий проникся симпатией к мужику, еще никому не удалось так точно изложить его собственные взгляды. Но он смолчал.
— Патриотизм без католицизма и антисемитизма. Да вы и в самом деле изобрели новое качество, — Шацкий в очередной раз направил разговор на интересующую его тему. Он заметил, что и хозяину она тоже близка, что он явно раскручивался, расслаблялся, было видно, что подобные разговоры не раз велись в этом доме.
— Не обижайтесь, Бога ради, но вы мыслите стереотипами, вам вдолбили, что хороший гражданин — это космополит левого толка с короткой памятью, а патриотизм — это вид зазорного хобби, которое идет в паре с народным католицизмом, ксенофобией и конечно же с антисемитизмом.
— Иными словами, вы — неверующий, любящий евреев патриот?
— Скажем так: я польский неверующий патриот и антисемит.
Шацкий недоумевающе поднял бровь. Либо этот гусь не читает газет, либо стебанутый, либо ведет с ним какую-то непонятную игру. Интуиция подсказывала: скорее, последнее. Ничего хорошего.
— Вас это удивляет? — Шиллер поудобнее уселся на диване, будто поудобнее расположился в мире своих идей. — И вы не тычете в уголовный кодекс, не предъявляете обвинений в призыве к разжиганию межнациональной розни?
Шацкий не отреагировал. Его проблемы были куда посерьезнее. К тому же он знал, Шиллер так или иначе свое скажет. Он как раз из тех.
— Видите ли, мы живем в странные времена. После Катастрофы любой, кто осмелится признаться в антисемитизме, тут же становится в один ряд с Эйхманном и салютует Гитлеру, на него смотрят как на извращенца, который спит и видит, чтобы разделять семьи на железнодорожной платформе. А тем временем между некоторой сдержанностью по отношению к евреям, к их роли в истории Польши и нынешней политике, с одной стороны, и призывами к погромам и окончательному решению еврейского вопроса — с другой, есть большая разница, согласитесь.
— Продолжайте, это довольно интересно, — подзадорил его Шацкий, не желая впутываться в открытый спор. Тогда бы пришлось признаться, что любая попытка оценить человека по принадлежности к национальной, этнической, религиозной или какой-либо иной группе лично для него просто отвратительна. И что он уверен: каждый погром уходит корнями в подобную культурную дискуссию о «некоторой сдержанности».
— Посмотрите на Францию и Германию. Что же они, по-вашему, сразу фашисты и убийцы, коль проявляют сдержанность в отношении выходцев из Алжира или Турции? А может, они просто-напросто обеспокоены будущим своей страны, обеспокоены разрастающимися гетто, отсутствием ассимиляции, агрессией, чуждым элементом, который изнутри подрывает их культуру?
— Что-то не припомню, чтоб евреи в довоенной Польше жгли общественный транспорт, объединялись в мафии и жили за счет контрабанды наркотиков. — Шацкий мысленно обматерил себя за то, что не удержался от возражения. Дай ему выболтаться, старик, дай выболтаться.
— Вы так говорите, потому что тогда не жили…
— Факт, буду помоложе вас.
Шиллер фыркнул.
— Вы себе не представляете, как это выглядело. Даже не догадываетесь, а ведь поляк с евреем из соседнего квартала не могли понять друг друга, потому что говорили на разных языках. Еврейские кварталы вовсе не обязательно были ухоженными скансенами самобытной культуры. Грязь, нищета, проституция. Чаще всего — черная дыра на карте города. Эти люди очень хотели жить в развивающейся Польше, но не хотели для нее работать, не хотели за нее бороться. Вы слышали когда-нибудь о еврейских батальонах, сражающихся в наших национальных восстаниях? Об иудейских отрядах в легионах Пилсудского? Я — нет. Сидеть тихо и ждать, когда поляки изойдут кровью, чтоб потом занять еще пару улиц в безлюдном городе. Сдается мне, если б я жил в те времена, я бы не стал их поклонником, независимо от уважения к классикам — Тувиму и Лесьмяну. Так же, как и сегодня, я не согласен с тем, чтобы за каждое действие Израиля на Ближнем Востоке, проникнутое агрессией и ксенофобией, ему тут же отпускались прегрешения, потому что, видите ли, была Катастрофа. Представляете, что будет, если немцам придет в голову отгородиться от турецких кварталов бетонной стеной?
Шацкий не представлял. Да и не хотел себе этого представлять. Так же, как не хотел рассказывать о Береке Йоселевиче. Он хотел найти убийцу Эльжбеты Будниковой, лучше всего вместе с неопровержимыми доказательствами, хотел предъявить ему обвинение и выиграть дело в суде. А тем временем он сидел в этой раздражающей своим совершенством гостиной, где, кроме пошлых рогов над зеркалом, не к чему было прицепиться, слушал туманную философскую исповедь и выходил из себя. Он чувствовал, что Шиллер неоднократно распространялся на эту тему, он представлял себе гостей, сидящих за столом, видел, как хозяин разливает вино по полсотни злотых за бутылку, ощущал запахи парфюма (две сотни за тридцать миллилитров) и говяжьей вырезки (сотня за кило). Шиллер (в рубашке минимум за три сотни) играется запонкой Бог весть за сколько и вопрошает, что бы было, если бы Германия… А гости поддакивают, улыбаются с пониманием: ай да Юрек, вот уж кто умеет облечь мысли в слова, настоящий оратор!
— Те времена канули безвозвратно в прошлое, евреи — тоже, так что можете поблагодарить кого следует.
— Я вас умоляю, от вас-то я ожидал большего. — Шиллер, казалось, и вправду был убит репликой Шацкого. — Я антисемит, но не извращенный фашист. Будь у меня Божий дар, и я бы мог отменить Катастрофу, я бы ее отменил, не задумываясь ни на секунду, осознавая, что Польша останется со своими довоенными проблемами. Но теперь, когда это стряслось и стало печальным фактом, шрамом на теле всемирной истории, если б теперь вы меня спросили, будет ли исчезновение евреев из Польши для нее благом, я бы ответил: несомненно. Так же, как исчезновение турок из Германии стало бы сегодня благом для наших соседей.
— Естественно, польские дети наконец-то были бы в безопасности.
— Вы имеете в виду ритуальное убийство? Считаете меня идиотом? Думаете, что хоть кто-нибудь в здравом уме всерьез относится к этим бредням, к городскому преданию об ужасных событиях?
— Говорят, что в каждом предании есть доля правды, — продолжал провоцировать Шацкий.
— Именно об этом я и говорю. Достаточно одного слова критики, и я уже становлюсь фашистом, готовым с факелом в руках промаршировать через весь город и, надрывая глотку, орать, что польского ребенка похитили на мацу. Страна поверий, лживых представлений, предубеждений и истерии. Непросто здесь быть патриотом.
Современный антисемит прервался, обдумывая свои слова, видимо, усмотрел в них неожиданную для самого себя глубину.
— Шиллер, — проговорил с благоговением Шацкий. — Исконно польская фамилия.
— Оставьте свои остроты, это фамилия старой польской аристократии с Украины, прочтите «Славу и хвалу».
— Я не в восторге от Анджеевского.
— Ивашкевича, вы хотели сказать.
— Вечно путаю этих гомиков от соцреализма. — Шацкий изобразил ухмылку придурка.
Ежи Шиллер наградил его исполненным презрения взглядом, разлил по стаканам оставшуюся минеральную воду и пошел на кухню, видимо, за новой бутылкой. Шацкий интенсивно ворочал мозгами. Они разговаривали достаточно долго, чтобы изучить реакции собеседника, и теперь он считал, что его внутренний детектор лжи уже хорошо настроен. К тому же в глазах Шиллера он оказался полным дегенератом, а это всегда помогает. Пора переходить к серьезным вещам. Он ощущал спокойствие и обрел уверенность, что с пустыми руками отсюда не уйдет. Что-то выведает. Пока не известно, что именно, но наверняка оно окажется чем-то из ряда вон.
4
Как и пристало полякам, Ежи Шиллер и прокурор Теодор Шацкий вели нескончаемый разговор, не отдавая себе кое в чем отчета. Шацкий — в том, что вопреки интуиции и своему предчувствию он вовсе не приближался к завершению дела, а наоборот, каждая минута беседы отдаляла его от завершения. Шиллер — в том, что скучная гримаса прокурора всего лишь маска, а крепнущая с минуты на минуту уверенность, будто следователь — типичный некомпетентный чиновник, патологически ошибочна. Оба же они не учли, что принадлежат к весьма немногочисленной группе сандомежан, которые и не помышляли смотреть седьмую серию приключений отца Матеуша.
Ирена и Януш Ройские, напротив, к этой группе не принадлежали, они сидели рядышком на диване, досадуя, что показывают этот сериал не на Польсате, — там в перерыве на рекламу можно пойти в уборную, заварить чай и припомнить, что произошло раньше. Аккурат сейчас Артур Жмиевский заканчивал обзор места преступления в Богом забытом доме для престарелых, клиент которого с чьей-то посторонней помощью перебрался на кладбище.
— Где они это снимали?! Уж точно, не у нас. Столько шуму, а потом он знай себе только ездит на велике взад-вперед по Рыночной площади. Не завидую, по брусчатке-то.
Ройская в дискуссию не вступала, ворчанье мужа она перестала замечать лет двадцать назад, то есть пройдя совместную с ним жизнь до половины. Сегодня ее мозг до того наловчился преобразовывать его ворчание в едва различимые радиопомехи, что оно даже не заглушало диалогов на экране.
— Или возьми начало. Видела, как отец Матеуш освящает новый кинотеатр? Ксендз! Кинотеатр! В Сандомеже! Да эта черная мафия отняла у нас кинотеатр возле собора. Церковная земля, видите ли. Забрали, сделали дом культуры, а там хрена с два что происходит, лишь бы только епископ из окон не видел, как молодежь на американские фильмы валит, чтоб не возмущался. И что? И нету в Сандомеже кинотеатра. Разве что в «Отце Матеуше».
— Не богохульствуй.
— А я и не богохульствую. Слова дурного про Бога не сказал, а этих чернушников и сценаристов ихних могу поносить сколько душе угодно. Польский детектив, вот смеху-то! Такой же детектив, как и все остальное. Что это за детектив такой, когда там ни хрена не происходит, да еще с самого начала известно, кто убил. О, смотри-ка, Малиняк. Как его фамилия?
— Клосовский. Тогда зачем смотришь?
— Смотрю, потому что хочу увидеть свой город по телевизору. И, как видишь, не могу, потому как снимали они где-то под Варшавой, ни тебе нашего костела не видно, ни ризницы, одна только Рыночная площадь. А полицейский участок там, где налоговая инспекция, это они здорово придумали. Помнишь, мы тогда пошли кофе пить, а они как раз снимали. Нужно смотреть все от начала до конца, неизвестно, в какой серии нас покажут, я их на кассету записываю на всякий пожарный. О, смотри, Турецкий.
— Турецкого играл Гайос, а тут Сюдым.
— Даже неплохо выглядит, с чего это графоманы запихнули его в дом для престарелых.
— Он там директор.
— Ага. Думаешь, наши дети тоже отдадут нас в дом для престарелых? Тема, как я понимаю, неприятная, нам, что ли, самим им предложить? Знаю-знаю, чувствуем мы себя еще молодо, но мне-то ведь уже семьдесят, а тебе шестьдесят семь, нельзя избегать таких тем. Каждый день подниматься на третий этаж для меня нож по сердцу. Да и им небось легче было бы, знай, что кто-то о нас заботится. А если честно, никакой дом стариков мне не страшен, лишь бы были мы вместе.
Ройская схватила мужа за руку, и оба расчувствовались. На экране Артур Жмиевский в своем сандомежском костеле под Варшавой просил верующих молиться за одиноких и страждущих, дабы изведали, что такое любовь, ведь никогда не поздно любить и быть любимым. Ройский погладил женину руку; она порой задумывалась, почему муж беспрерывно заговаривает с ней, они ведь и без слов хорошо понимают друг друга. Вот загадка-то.
— Знаешь, я подумала о Зигмунте.
— Об этом, из сериала? — Зигмунтом звали того, что прописался на кладбище.
— Нет, о нашем Зигмунте…
— А странно, ты заметила, что всем Зигмунтам сейчас за семьдесят? Даже в сериалах. Можешь себе представить какого-нибудь новорожденного Зигмунта? Нет, всегда старье какое-то, песок сыплется.
— Я подумала, стоит пойти помолиться за одиноких, чтоб они еще раз кого-нибудь полюбили. После смерти Ани Зигмунт стал таким странным, состарился лет на пятнадцать, душа у меня о нем болит. А ведь таких, как он, хоть отбавляй.
С минуту они молча смотрели сериал. Ройская печалилась обо всех одиноких друзьях и знакомых, Ройский — о том, что доброе сердце жены не перестает его удивлять и что ему сильно повезло, когда дочка пекаря с косой до пояса решилась за него выйти.
— Может, сходим сегодня? Помолимся, а заодно и службу зачтем, и завтра незачем приходить.
— Нет, сегодня не выйдет. Я еще хочу рулет на завтра сделать, не ровен час Крыся заглянет, а потом, ты же знаешь, что я об этом думаю: в костел надо ходить по воскресеньям. Мы не евреи, чтоб праздновать шабат.
Он покачал головой — что правда, то правда. Но больше всего его вразумил рулет, жена из говядины умела наколдовать нечто такое, что узри его корова, тут же бы возгордилась и ради этого протянула копыта. Ройский при любой возможности повторял затасканную фразу: коль убьет его холестерин, он отойдет в вечность с улыбкой на устах. Ибо стоило того.
— Можно подумать, что убаюканная совесть спит, ан нет, она неожиданно стряхивает с себя забытье, — убеждал с экрана сандомежский епископ голосом Славомира Ожеховского. — И наступает довольно мучительный момент, дающий нам возможность изведать нашу беспомощность, горечь и боль. Вот тогда-то Он и помогает нам подняться с колен.
Ирена и Януш Ройские не пошли сегодня в костел: в ее случае восторжествовали принципы, в его — рулет. Приникшие друг к другу, любовались они прелестным видом Сандомежа, открывающимся с высоты птичьего полета в последних кадрах сериала, и размышляли о том, до чего ж спокойный, до чего невинный их город.
5
За внешне смелыми и идущими вразрез с общепринятыми взглядами Шиллера скрывалась мелкотравчатость, а его эрудиция оказалась всего-навсего ловким жонглированием стереотипами. К этому выводу прокурор Теодор Шацкий пришел, выслушивая соображения допрашиваемого о Германии. Как почетному члену Союза поляков в Германии, ему наверняка было что сказать, но Шацкий не нашел в этом ничего интересного, да и положительного мало. Шиллер намекал, что там, мол, поляков как национальное меньшинство преследуют. Была у него специфическая манера говорить — она могла нравиться женщинам, но прокурора жутко раздражала. Шла ли речь о пустяках или о вещах важных, он всё излагал с такой увлеченностью, таким пафосом и азартом, что производил впечатление мужчины, уверенного в себе и своих взглядах, который знает, чего хочет, и обычно своего добивается. В действительности же Ежи Шиллер был просто зациклен на себе, наслаждался звуком собственного голоса и потому так старательно проговаривал свои мысли.
Словесный онанизм, прокомментировал про себя Шацкий, слушая семейную сагу Шиллера. Был он потомком одного из первых членов Союза, отсюда его высокое положение и почетное членство. Родился в Германии, имел домик в земле Северный Рейн-Вестфалия, неподалеку от Бохума, где как раз размещалось руководство Бунда, как он выражался. Но чаще он пребывал в Сандомеже или своей варшавской квартире, которую почему-то называл конурой.
— Вам известен этот символ? — прокурор неохотно вынул из папки распечатанный листок с родло, побаиваясь, как бы его не перекосило от очередного восхищенного «разумеется».
— Разумеется! Ведь это родло, символ Бунда, для нас это почти священный знак. Не знаю, известна ли вам история его возникновения, что же касается меня, то я был удостоен чести услышать ее из уст самого автора, Янины Клопоцкой…
— Известна, — прервал его Шацкий. — Прошу прощения, если мой вопрос покажется вам глупым, но в какой форме вы используете родло? Флаги, гербы, фирменная бумага, футболки, какие-нибудь значки в лацкане пиджака?
— Видите ли, мы не секта, и, разумеется, родло появляется всюду, где официально выступает Союз, но мы не вешаем его рядом с Белым орлом. Нарочитость добру не служит.
Шацкий вытащил фотографию значка, который сжимала в руке жертва. Он специально выбрал довольно нейтральную, чтобы не вызвать подозрений, что значок является важным доказательством в деле. И передал ее Шиллеру.
— Часто ли члены Союза носят нечто подобное?
Шиллер рассматривал снимок.
— Только крупные деятели, на худой конец — заслуженные члены. Такого у турка не купишь, его получают исключительно из рук председателя Бунда.
— У вас, конечно, такой имеется?
— Разумеется.
— Можно взглянуть?
— Разумеется.
Хозяин дома встал и исчез в глубине жилища. Шацкий считал минуты, с тревогой думая о бумажной работе, которая ждет его после этого разговора. Прослушать всю запись, найти важные фрагменты, переписать, дать на подпись. Отдельно заполнить протокол предъявления вещественного доказательства. Боже, и почему у него нет ассистентки?!
— Странное дело… — Шиллер стоял в дверях. В теплом послеполуденном свете его белоснежная рубашка выглядела персиковой.
— Не можете найти, — закончил прокурор начатую мысль.
— Не могу.
— А где вы его храните?
— В шкатулке с запонками, надеваю только по случаю.
— Кто-нибудь об этом знает? Любовница? Друзья?
Шиллер помотал головой. Он и в самом деле выглядел ошеломленным. Ничего хорошего это не предвещало. Шацкий предпочел бы, чтоб тот принялся юлить, говорить, что значок остался на пиджаке в Варшаве — да всё, что угодно.
— А могу ли я узнать, откуда он у вас? — наконец-то задал вопрос Шиллер.
— Мы вытащили его из руки жертвы.
— Эльжбеты, — поправил Шиллер автоматически, но в голосе его уже не было напыщенности.
— Жертвы Эльжбеты.
Шиллер тяжелой походкой подошел к дивану и, ни слова не говоря, опустился напротив прокурора. Взглянул на него вопросительно, будто ждал, не посоветует ли тот, что ему теперь надо говорить.
— Где вы были на праздники?
— В воскресенье я был у сестры в Берлине, прилетел в понедельник утром, в час дня был уже здесь.
— А в понедельник и вторник?
— Дома.
— Кто-нибудь вас навещал? Знакомые, друзья?
Помотал головой. Шацкий остановил на нем пристальный взгляд. Прокурор молчал, планируя продолжение разговора, и вдруг в его голове возникла неожиданная мысль. Глупая, лишенная каких бы то ни было оснований. Но была она настолько тревожна, что прокурор встал и принялся медленно расхаживать по гостиной, внимательно присматриваясь к Шиллеру. Он искал в этом элегантном помещичьем музее следы проживания человека. Пятен от вина, фотографий на стенах, крошек после завтрака, невымытой кружки от кофе, засунутых в угол грязных ботинок, пледа, каким можно было бы прикрыться вечером, брошенной на подоконник шапки. И не нашел ничего. Дом стоял необитаемым, или же в нем навели основательный порядок. Убрали следы грязи? Чьего-то присутствия? Последствий неприятных событий? Чтобы не рассказать больше того, что хозяин хотел бы сообщить о себе сам? Мысли в бешеном темпе сменяли одна другую. Если он собирается прижать Шиллера к стенке, нужно принять какую-то гипотезу, предположить, что врет он из-за чего-то конкретного, тут-то и взять его за жабры. Но, как на грех, его в настоящий момент одолевало самое несуразное предположение.
— Вас вообще часто посещают?
— Я не слишком-то компанейский. Как вы слышали, половину Пасхи я провел в одиночестве. А это место для меня особенное — это мое прибежище. Я люблю здесь находиться сам, здесь мне претят гулянки, громкие разговоры, чужие запахи.
Каминная полка, место, где пыль и грязь осаждаются через полминуты после уборки, была стерильна. Шацкий провел пальцем по дубовой лакированной доске — чисто. На полках с книгами — тоже. Телевизора не было. Никто из мужчин за последние две минуты не произнес ни слова, и Шацкий почувствовал себя неуютно. Он был в пустом доме один на один с мужчиной в два раза больше себя, который мог оказаться убийцей. Он взглянул на Шиллера. Бизнесмен наблюдал за ним в оба. Окажись Шацкий параноиком, он мог бы подумать, что тот следит за его движениями, готовясь к нападению. Хозяин дома заметил взгляд прокурора и на всякий случай принял слегка испуганное выражение лица.
— Насколько я понимаю, ситуация не в мою пользу? — спросил он.
— Когда вы видели жертву в последний раз?
— С Эльжбетой мы встретились за каких-нибудь две недели до праздников. Говорили о каникулах, она мечтала устроить летний кинотеатр на Малой Рыночной площади, и мы обсуждали, как уговорить людей согласиться. Вы ведь знаете, как это бывает — люди всегда против. Всем бы хотелось хороших мероприятий — но только не под их окнами.
Шацкий принял решение. Пан или пропал, в худшем случае — выйдет осечка, и Шиллер накатает на него жалобу. Не первую и, безусловно, не последнюю в карьере седовласого прокурора.
— Можно взглянуть на фотографию, которая стояла на камине?
— Что вы сказали?
— Я бы хотел взглянуть на фотографию, что стояла на камине.
— Там ничего…
— Покажете или нет?
Шиллер не ответил. Но лицо его стало серьезным. Вот и пришел конец побасенкам, сочиненным для пана прокурора, подумал Шацкий. Эх, вряд ли мы станем друзьями.
— Я разговаривал о вас со многими. Одни положительные отзывы. Примерный гражданин. Филантроп. Бизнесмен с человеческим лицом.
Шиллер пожал плечами. Если раньше он и играл озабоченного, слегка перепуганного гражданина, то сейчас отказался от этой позы. Он подвернул рукава рубашки — мышцы на загоревших руках угрожающе заиграли. Сандомежский филантроп заботился о своем патриотическом теле — да еще как!
— Человек большой культуры и большого ума. Казалось бы, вы должны понимать, в каком положении оказались. Зверски убитая женщина судорожно сжимала в руке редчайший значок, который вы не можете найти. И не можете объяснить, что с ним могло статься. Не можете также ничем подтвердить, где вы были в то время, когда совершено убийство. И несмотря на все это — вы лжете. Меня это очень удивляет.
— Вас легко удивить, прокурор. Полезна ли подобная детская черта для вашей профессии?
Шацкий с недоверием покачал головой. Что за пошлость, неужели он переоценил Шиллера.
— Я обязан взять вас под стражу, предъявить обвинение, а уже потом думать, что делать дальше, — Шацкий готов был рассмеяться, говорил он это уже второй раз за последние два дня. Что за город брехунов, хоть кто-нибудь здесь говорит правду?
— И что же вас останавливает?
— Не вижу мотива, из-за которого вы бы убили даму своего сердца. Тем более подобным образом.
— Не валяйте дурака.
— По порядку. Я хочу услышать все по порядку. Можете начать с фотографии.
Ежи Шиллер сидел, не двигаясь, воздух стал густым от его эмоций, растерянности, от его панических мыслей — что делать?
— Вы ничего не понимаете. Это маленький городок. Теперь станут распинаться, мол, шлюха, подстилка.
— Фотография. Живо.
Ежи Шиллер мгновенно сообразил, что поставить на предмете своей любви клеймо шлюхи — вещь достойная сожаления, но не в той же степени, как следственный изолятор в Тарнобжеге. Он принес вещи, которые тщательно припрятал. Ее плед, она заворачивалась в него, отдыхая на диване, ее халатик в игривых бирюзовых тонах, альбом с их фотографиями и, наконец, вставленный в элегантную — а как же! — деревянную рамку снимок с камина. Шацкий понял: будь у него с кем-нибудь такой снимок, он бы стал реликвией. Сделан на Краковских Лугах, они сидят рядышком на скамейке, вдали виден кусочек Вавеля. Шиллер выглядел как Пирс Броснан в отпуске, Эля Будникова повисла на его шее в театральной позе, согнув, как Одри Хепберн, одну ножку и сложив для поцелуя губы бантиком. Ему было за пятьдесят, ей — за сорок, а выглядели оба как парочка подростков, счастье сочилось из каждой их клеточки, просвечивало сквозь фотографию, и столько любви было в этой маленькой картинке, что Шацкому стало искренне жаль Шиллера. Убийца он или нет, но потеря его велика.
Прокурор выслушал лав-стори со всеми подробностями, и хотя ясно было, насколько важны для Шиллера эти события, насколько изменили они его жизнь, по сути своей история оказалась довольно банальной. Женщина, которая возомнила себя непонятно кем, которая дом свой ошибочно приняла за клетку, где она не в силах расправить крылья; многолетнее супружество, тихое существование, местечковая скука. И мужчина, мелкий бизнесмен и столь же ничтожный антисемит, настолько убежденный в своей исключительности и эрудиции, что ему удается убедить в этом и ее, а вместе они внушают друг другу, будто и сами они, и их графоманский роман — на самом деле большая литература. Шацкий, к своему удивлению, даже цинично подумал, что в действительности-то лишь алебастровый труп придал их истории некое величие.
— Подозревал ли что-либо все эти полтора года муж жертвы? Она не говорила?
— Нет, ничего не говорила. Но нашу связь можно было легко скрыть. Он сидел на работе даже во внеурочное время, часто уезжал. У нее тоже были встречи с артистами и художниками в самое разное время и в самых разных местах. Благодаря этому мы несколько раз провели восхитительные дни в Бохуме.
— Собиралась ли она бросить мужа?
Молчание.
— Вы говорили об этом? Для вас наверняка не было приятным сознавать, что она ежедневно ложится рядом с ним, целует, желая спокойной ночи, занимается с ним тем, чем обычно занимаются супруги.
Молчание.
— Послушайте, Шиллер, я понимаю, Сандомеж — маленький городок, но не настолько он и мал. Разве здесь не случаются разводы, смерть, разве люди не начинают новую жизнь? Насколько я понимаю, в вашей ситуации это не представляло бы трудностей. Бездетные люди, свободные профессии. Она могла бы прислать ему бумаги по почте.
Допрашиваемый сделал неопределенный жест, давая понять, что здесь столько сложных нюансов, словами не выразишь. Шацкий вспомнил Будника, вспомнил, что тот произвел на него впечатление Голлума, для которого, кроме его сокровища, ничто не имело значения. Что бы он сделал, узнай, что кто-то хочет отнять у него это сокровище? И не просто кто-то, а его противник, человек, над взглядами которого они с Элей, лежа в постельке, должно быть, потешались, передразнивали его выспренность. Она, надо думать, для отвода глаз жаловалась, мол, вынуждена к ему приходить, мол, знаешь, это такой странный тип, такой самец, а на поверку простак, но куда денешься, только благодаря ему мы и можем что-то сделать для наших детишек. И вдруг выясняется, что, рассказывая этому простаку о бедных детишках, она не торчала у него с лицом великомученицы, а, обливаясь потом, объезжала его, извивалась под ним, умоляла вгонять похлеще и слизывала с губ его извержения.
Я ухожу. Прощай. Ты был прав, ты был уверен, что я никогда не смогу принадлежать тебе вся как есть. Я тебе не пара, и так было всю жизнь.
Достаточно для убийства? Еще как!
— В понедельник я ждал ее.
— Что-что?
— В пасхальный понедельник она должна была прийти ко мне и остаться навсегда, во вторник мы намеревались уехать и больше никогда сюда не возвращаться.
— Значит ли это, что она собиралась рассказать о вас мужу?
— Не знаю.
Курва! Шацкий вытащил телефон и позвонил Вильчуру. Старый полицейский тут же снял трубку.
— Немедленно арестовать Будника, а мне нужна парочка людей на Солнечную, к Ежи Шиллеру. Сделаем обыск, потом очная ставка. Живо.
Вильчур был профессионалом. Отчеканил «ясно» и повесил трубку. Бизнесмен был изумлен.
— Как это «обыск»? Я же вам все рассказал и все показал.
— Не будьте наивны, мне ежедневно люди все рассказывают и показывают. По меньшей мере половина из этого — туфта, брехня и клюква. Принимая во внимание ваши отношения с жертвой…
— Эльжбетой.
— …я должен, кроме обыска, велеть перекопать весь сад, а вас самого содержать под стражей, пока все не выяснится. Что, впрочем, я и сделаю.
— Мой адвокат…
— Ваш адвокат имеет возможность настрочить жалобу, — фыркнул Шацкий, в нем нарастала злость, он не мог сдержаться. — Отдаете ли вы себе отчет в том, насколько важные для следствия факты вы скрыли? Убита ваша любовница, а вы, имея информацию, которая может иметь первостепенное значение, сидите втихомолку, потому как, не дай Боже, кто-то скажет о ней дурное слово! Какой же из вас гражданин и патриот, коль скоро вам плевать на справедливость, напомню, — оплот силы и несокрушимости Речи Посполитой! Обычный местечковый антисемит вот и всё, блевать хочется.
Ежи Шиллер сорвался с места, на его красивом лице проступили красные пятна. Он ринулся в сторону Шацкого, и, когда прокурор был уверен, что драки не миновать, позвонил телефон. Вильчур. Все сделал, отлично.
— Алло?
Какое-то время Шацкий слушал.
— Сейчас буду.
Он выскочил, в калитке столкнувшись с полицейскими, и велел им следить за Шиллером.
6
В гостиной супругов Будник прокурор Теодор Шацкий бессильно опустился на диван — он и впрямь почувствовал слабость. Кровь пульсировала в висках, сконцентрировать взгляд в одной точке он не мог, в пальцах ощущал странное покалывание, а во рту — неприятный металлический привкус. Он сделал резкий вдох, но это не принесло облегчения, наоборот, кольнуло в легких, будто воздух был начинен микроскопическими иголочками.
Может, это не легкие, а сердце? Он закрыл глаза, сосчитал до десяти и обратно.
— Все в порядке? — спросила Соберай.
Всех их вырвали из домашнего уюта. На Соберай были джинсы и красная фуфайка, на Вильчуре — толстый свитер и странные коричневые штаны, внутри которых, казалось, отсутствовали ноги, двое полицейских имели на себе купленные на базаре дешевые куртки, до того страшные, что сразу становилось ясным: в них облачены конечно же полицейские. Шацкий же в своем костюме в который раз за нынешний день показался себе идиотом. Но это была лишь одна из причин его дурного самочувствия.
— Какое там в порядке, Бася, — ответил он спокойно. — Ни о каком порядке речи быть не может. Безумно важный свидетель, а с недавнего времени главный подозреваемый в чрезвычайно громком деле о зверском убийстве, которого денно и нощно пасли двое полицейских, внезапно исчезает. И хоть теперь это не имеет ни малейшего практического значения, умоляю, удовлетворите мое любопытство: как это стало возможным?
Полицейские одновременно пожали плечами.
— Пан прокурор, ей-богу, мы ни на шаг не отходили. Если хотели есть, звонили ребятам, чтоб что-нибудь привезли. Могут подтвердить. Сидели перед его домом день и ночь напролет.
— Выходил?
— Где-то в полдень, несколько раз. Что-то подрезал, включил разбрызгиватель, затянул гайки на почтовом ящике. Все записано.
— А потом?
— Крутился по дому. Когда стемнело, видно было, как зажигал и гасил свет в комнатах.
— Кто-нибудь наблюдал за домом со стороны холма?
— Так там ведь, пан прокурор, двухметровая стена.
Шацкий взглянул на Вильчура. Инспектор стряхнул пепел в цветочный горшок с фикусом, откашлялся.
— Заблокированы все выездные дороги на трассы, проверяем машины и автобусы. Но если он отчалил на своих двоих, продираясь через кустарник, тогда хуже.
Что ж, никакой возможности провернуть все без шума не оставалось.
— Известите ближайшие отделения полиции, составьте рапорт и попросите коллег из Кельц, чтобы информация как можно скорее попала в прессу, а я выпишу ордер на арест и объявление о розыске. Времени прошло немного, он далеко не спортсмен, а пожилой депутат, и хоть навешают на нас всех собак, дело должно выгореть. Сейчас у нас, по крайней мере, есть подозреваемый, то бишь что-то вполне конкретное, и мы попробуем представить это как успех правоохранительных органов.
— Нелегко придется, — пробормотала Соберай. — Накинутся журналисты.
— Тем лучше. Раструбят так, что каждая продавщица будет знать Будника в лицо раньше, чем тот проголодается и войдет в магазин.
Шацкий резко встал — закружилось в голове. Он невольно ухватился за плечо Соберай, женщина посмотрела на него подозрительно.
— Спокойно, все в порядке. За работу! Мы заполняем формуляры в прокуратуре, вы готовите сообщение, через полчаса созвонимся, а через час я хочу его видеть в бегущей строке на экране телевизора.
Перед выходом он окинул взглядом гостиную семьи Будник. И снова в голове зазвенел беспокойный звоночек. Он почувствовал себя человеком, которому дали две картинки и попросили найти десять отличий. Шацкий был уверен, что-то тут не так, но терялся в догадках, что именно. Он вернулся, встал посреди комнаты, полицейские, миновав его, вышли, Соберай остановилась в дверях.
— Ты давно здесь была? — спросил он.
— Трудно сказать. С месяц назад заскочила на минуту, на кофе.
— Что-нибудь изменилось?
— Здесь все время что-то меняется, точнее, менялось. Эля часто делала перестановку, меняла освещение, добавляла цветы — из тех же самых элементов создавала совершенно новый дом. Утверждала, что предпочитает сама вносить продуманные изменения, а не ждать, когда душа ее взбунтуется и поищет изменений вопреки ей самой.
— Но помимо того, что помещение выглядит по-другому, все предметы на месте? Может, чего-то не хватает?
Бася Соберай долго и внимательно оглядывалась.
— В проеме кухонных дверей всегда висел турничок, Гжесек на нем тренировался. Но он у них то и дело падал, похоже, его в конце концов выбросили.
— Что еще?
— Нет, кажется, это всё. А что такое?
Он махнул рукой, мол, неважно, и они вместе вышли из дома на Кафедральной прямо в тень костела — острые готические контуры резко выделялись на фоне звездного неба. В прихожей висела фотография Эли Будниковой, сделанная лет десять — пятнадцать назад. Была она очень привлекательна своей девичьей красотой, жизнь в ней, как говорится, била ключом. И очень фотогенична, добавил про себя Шацкий, вспоминая фотографию с камина в доме Шиллера.
7
Время было вечернее, девятый час. Баська Соберай в конце концов отчалила домой, еще раньше их покинула начальница, а несчастный Теодор Шацкий сидел в конторе, вслушиваясь в молодежный галдеж и приглушенные звуки музыки — в клубе напротив начиналась дискотека. Было как-то не по себе — вот уже несколько часов он ощущал непонятный беспричинный физиологический страх, который как боль расползался по всему телу. И было бы смешно, не окажись тревога столь мучительной, столь продолжительной, будто обычное ощущение испуга растянулось на пару часов. И чем больше он об этом думал, тем чувствовал себя поганее.
Шацкий принялся расхаживать по кабинету.
Следственная версия, кратко изложенная и представленная Мисе, которая явилась из дому с бутербродами и термосом, полным чая с малиновым соком, была подколота к документам и казалась на сто процентов убедительной. От Гжегожа Будника уходит жена, или же он узнает о ее романе с Ежи Шиллером. Гнев отверженного, сожаление, боль, к тому же осознание, что под вопросом стоит его политическая карьера, ради которой он ишачил столько лет, — в такой обстановке, надо полагать, доходит до рукоприкладства, и он слишком сильно сдавливает ей горло. Эльжбета Будникова теряет сознание, он же впадает в панику: задушил жену. Насмотревшись сериала «CSI: Место преступления», Будник смекает, что на шее у нее остались его отпечатки, поэтому решается создать видимость, будто ей порезали горло, а заодно возбудить истерию на фоне польско-еврейских отношений — он ведь здешний, сандомежский, и знает, что к чему. Возможно, диву дается, сколько же кровищи вытекает из его жены, а может, до него даже запоздало доходит, что была она еще жива. Он знает город, все до единого проходы между дворами, знает, где висят камеры. И использует свои знания, чтоб незаметно подбросить труп к старой синагоге. Однако, когда в Сандомеж возвращается Шиллер, Будник осознает свою оплошность. Соображает: узнай следователи об их любовной связи, он сам станет главным подозреваемым. И в очередной раз использует свое знание города, чтобы улизнуть из-под носа пасущих его полицейских.
Версия имела слабые пункты. Оставалось неизвестным, где он ее убил, как перенес мертвое тело, да и сам инструмент преступления явно не был той вещью, какую люди держат в буфете вместе с вилочками для торта. Не давал покоя также значок, зажатый в руке жертвы. С самого начала Шацкий исключил Шиллера, такого в жизни не бывает, поэтому был твердо убежден, что это работа преступника, который во что бы то ни стало хотел сгноить бизнесмена. Но ведь Будник должен понимать: направляя следствие в сторону Шиллера, он неизбежно ставит под подозрение и себя самого.
Однако, несмотря на изъяны, в целом версия звучала достоверно, и вопреки физическому отсутствию подозреваемого выглядела во много раз лучше, чем двенадцать часов назад, когда ровным счетом ничего не было известно и рассматривался вариант поимки неизвестного религиозного национал-извращенца. А тут нечто вполне конкретное, газетам можно сказать, что объявлен в розыск человек с именем и фамилией. И можно надеяться, что Будник в самое ближайшее время будет задержан.
Так выглядела теория. На практике же Шацкого захлестнули эмоции. Он старался убедить себя, что путает две разные вещи, что его беспокойство связано с личной жизнью, с переездом, расставанием, одиночеством, со всеми изменениями последних месяцев, которые, впрочем, все до одного были к худшему. Он старался держаться, но места себе не находил. Что-то было не так.
Шацкий ужасно не хотел оставаться вечером один. Утром он сплавил Клару, которая собиралась затащить его на какую-то армейскую тусовку в ратушу, а теперь позвонил сам и обещал прийти. Нужно ей сказать, что не стоит дальше тянуть их отношения, — ему надо хотя бы немного привести в порядок свою жизнь.
8
Он заскочил домой, чтобы влезть в джинсы и спортивную рубаху, но, спускаясь с Кларой в подземелья сандомежской ратуши, все равно чувствовал себя старым прохиндеем, который привел свою старшую дочку на дискотеку. Из прокурорской практики он знал о существовании экстази и амфы, но никогда еще не имел дела с тусовкой в клубе под землей. Действуют ли тут неизвестные ему неписаные правила? А что, если какая-нибудь размалеванная девчонка предложит ему отсосать? Вежливо поблагодарить? Позвонить в полицию? Отвести к родителям? А если захотят всучить наркотики? Сразу предъявить обвинение? Голова шла кругом от вопросов, когда он оказался в небольшом облицованном кирпичом подвале с низкими сводами.
Помещение было тесным, но живописным, с потолка свисала украшенная цепями решетка, в углу стоял фрагмент каменного изваяния какого-то божества — отсюда, судя по всему, и название клуба, «Лапидарий». Несомненно, это были подземелья старого знатного дома. Людей оказалось полным-полно, но не так, чтоб не протиснуться к бару. Разглядывая присутствующих, Шацкий взял пиво для себя и Клары. Народ произвел на него самое неожиданное впечатление: никаких тебе парней с ирокезами в переливающихся разноцветных рубахах, никаких тинейджеров типа «груди на блюде» со светящимся от помады ртом, никаких белых стрингов, отливающих в ультрафиолете стробоскопа трупным глянцем. Впрочем, стробоскопа и ультрафиолета тоже не оказалось. Мало того, даже возрастная группа Шацкого была представлена довольно широко, несколько пар с залысинами и непрокрашенными корнями волос вполне могли иметь детей в возрасте самых юных участников сегодняшней вечеринки.
Он наблюдал за Кларой, которая подошла к группке знакомых. Всем было столько же лет, что и ей, — двадцать шесть-двадцать семь. Кто-то рассказал анекдот, остальные прыснули со смеху. Выглядели симпатично: парень из разряда системных администраторов в круглых очочках и с жиденькими русыми волосиками, две девицы в джинсах, одна плоская, как доска, и широкая в бедрах, другая грудастая и худощавая. Ну и Клара. В джинсах, бордовой блузочке с треугольным вырезом, с волосами, собранными в конский хвост. Юная, очаровательная, не исключено, что самая красивая в зале. Отчего он держал ее за глупую фифу с акриловыми ногтями? Только потому, что было в ней больше женственности, чем у его помятой бывшей, с которой он провел последние пятнадцать лет? Или теперь каждое проявление женственности, каждая туфля на каблучке и накрашенный ноготь должны казаться вульгарными? Неужто после периода кошмарных икеевских шлепанцев за четыре девяносто девять, валявшихся под кроватью с тех пор, как в Польше появилась «Икеа», у него так перепахана психика?
Он подошел к ее компании. Во время представления друг другу они смотрели на него с доброжелательным интересом. Клара, странное дело, казалось, была горда, что среди них оказался такой старикан.
— О Боже, настоящий прокурор, значит, теперь и травки не покуришь, — пошутила плоскобедрая Юстина.
Лицо Шацкого превратилось в каменную маску.
— Курить травку нельзя, ибо иметь ее запрещено. Закон о борьбе с наркоманией, статья шестьдесят вторая, часть первая: хранение одурманивающих и психотропных веществ наказывается лишением свободы на срок до трех лет.
Компашка замолкла и растерянно взглянула на Шацкого, тот сделал большой глоток пива. Писи сиротки Хаси, так часто бывает, когда наливают из крана.
— Не расстраивайся, у меня есть пара хороших адвокатов, чем черт не шутит, может, вторую половину отсидишь в одиночной камере.
Все рассмеялись, после чего завязалась неторопливая беседа. Клара стала рассказывать о подготовке к защите кандидатской — он был потрясен, ему и в голову не приходило, что она могла закончить какой бы то ни было институт, — но тут ее на полуслове прервало мощное вступление суппорта. У Шацкого чуть стакан не выскользнул из рук, и это ошеломление не отпускало его уже до конца дискотеки — наилучшей из всех, на каких он бывал за много-много последних лет. Оказалось, что в той глухомани слушали и играли офигенную музыку. Суппорт вступил отличным панк-роком, потом перешел на мелодичную стилистику Iron Maiden, следующие две группы — из того, что он понял, корнями уходили в Corruption и, как оказалось, были из Сандомежа — тоже играли чистый рок, без всяких там повторов, рэповых вставочек и стенаний типа о, yeah, baby.
Казалось, с каждой композицией людей становилось все больше, орали они все громче, а скакали все выше, под сводом сгущалось облако эндорфинов, пот оседал на металлической решетке, и было в этом что-то от племенных танцев, которые напомнили ему старые варшавские клубы, куда он ходил лет сто назад на концерты «Культа». Первая группа, музыкально гораздо интереснее, местами смахивала на Soundgarden, местами — на Megadeth, но более плоская и без их неожиданностей. Шацкому больше пришлась по вкусу вторая, от нее исходила динамическая, свежая энергия в стиле Load/Reload американской группы Metallika. Пели они по-польски, у них были замечательные тексты, все в миллион раз интересней и в триллион раз аутентичней, чем у звезд на радио «Зет», прошедших не через одну пластическую операцию.

 

А где-то там наверху продолжалась нормальная жизнь. Дорожная полиция на мосту проверяла выезжающие из города машины, патрули с погашенными мигалками прочесывали боковые улочки, высматривая маленькую фигурку с рыжей шевелюрой. Стоя в темной кухне, Ежи Шиллер посматривал на доглядывающих за ним мужчинами в темно-синем «опеле-вектра», запаркованном возле его калитки. На нем была та же рубашка с закатанными рукавами. Спать ему не хотелось. Леон Вильчур смотрел третью серию «Инопланетянина» и не курил — инспектор никогда не курил у себя дома. Барбара Соберай в очередной раз завела с мужем разговор старых супругов, и хоть касался он волнующего вопроса — усыновления, — все равно от него за версту несло рутиной и убеждением, что, как обычно, ни к чему-то этот разговор не приведет. Судья Марыся Татарская глотала «Таинственный сад» в оригинале, внушая себе, что шлифует язык, а на самом деле хотела еще раз перечитать роман и растрогаться до слез. Мария «Мися» Мищик уминала колбасу — ее уже воротило от своих, ставших опознавательным знаком, пирогов и тортов — и смотрела по «Польсат-Ньюз» на фотографию Будника, сделанную полицией во время последнего допроса. Какой же должна быть работа политика, думала Мищик, если Будник выглядит так плачевно — от него осталась половина. Да еще этот пластырь. Супруги Ройские преспокойно посапывали в объятиях морфея, не отдавая себе отчета в том, как немного есть на свете пар, которые спустя сорок лет после свадьбы все еще спят под одним одеялом. В двухстах двадцати километрах оттуда, в варшавском районе Грохув, Марцин Лудень, как и миллионы других четырнадцатилетних, исступленно занимался рукоблудием, думая обо всем на свете, только не о предстоящей на будущей неделе поездке в Сандомеж. Роману Мышинскому вновь снился фарфорово-белый мертвец, который, как истукан, тащился за ним по пятам в синагоге, а он не в силах был от него удрать, потому что всякий раз спотыкался о груды исписанных кириллицей книг.

 

А где-то там внизу прокурор Теодор Шацкий самозабвенно вертелся в зажигательном ритме рок-н-ролла. Схватив Клару за руку, крутился, пока оба они не потеряли равновесия, опьяневшие от пива и эндорфинов, каштановые волосы приклеились к ее вспотевшему лбу, лицо блестело, блузка под мышками взмокла от пота. Запыхавшись, они все же нашли в себе силы, чтоб прокричать припев.
— О мой Боже, хуже быть не может! — надрывался Шацкий, не покривив душой. — Не хочу терпеть униже-е-нья!
Не дожидаясь бисов, он набросил на Клару свою куртку и, как добычу в пещеру, приволок ее в квартиру на Длугоша. Пахла она потом, пивом и сигаретами, каждая частица ее тела была горячей, мокрой и соленой, и Шацкий впервые подумал, что крики ее и стоны вовсе не вульгарны.
Потрясающий вечер. И хотя Шацкий не засыпал счастливым, то уж точно — безмятежным, а последней его мыслью было: утром он оставит малышку в постели — незачем портить ей и себе этот исключительный вечер.
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая