1
«Повесть о великом и преславном Стоянии на реке Угре.
Тетрадь четвертая.
Писано в селе Лев-Толстое, прежде бывшем Тихоновой Слободой, в лето 20-е от установления нового мира.
* * *
Звонко била мерная капель. Распадалась на два лада: вес-на! вес-на!.. Горячий луч солнца щекотал возле носа. Хорошо! Капель – хорошо. Значит, впрямь весна. Скоро освободится, привольно разольется Днепр, засинеет под теплым чистым небом. Зацветет степь, загустеет травой-муравой. Козаку черкасскому воля вольная, коню козацкому раздольный рай земной… Но тут будь начеку. В травную, сытную степь полезет татарин, охочий до козачьей буйной головы, жадный до русской добычи, житейного скарба, торгового хабара и полоняников. Скор татарин, да козаки днепровские скорее. Сами на татар пойдем, хоть до самого Казы-Кермена и Перекопа… Пан Глинский когда еще про такое дело размысливал, наяву грезил, объезжая дворы-острожки приднепровских владетелей, пана князя Вишневецкого, князя Ивана Ружинского: собрать в одно войско всех княжьих козакови пощупать крымцев, попотрошить их низовские городки…
Крымцы! Вот кто ненавистнее всех прочих ордынских ошметков. Из-под сладостных весенних предвкушений вылезла колючка и остро впилась в душу: татаровья крымского хана Менгли-Гирея сейчас рвут и грызут Подолье, глядишь, и к Черкассам подберутся, а там и до кагарлыцкого острожка рукой подать. А кто натравил их? Московский князь Иван, союзный с крымцами! Длинные руки у этого Ивана. Хан Большой орды Ахмат привел своих татар, чтобы подкоротить московские руки, общипать московские бороды, обчистить московские закрома, заново поярлычить тамошнее княжье. Да сарайские татары уже не те, что прежде. Не Орда, а тьфу! Слабы против московских пушек и пищалей. Жмутся, косятся и облизываются на московскую сторону, а рубежную Угру-реку перейти два месяца не могут, Иванова рать их сторожит и бьет. До зимы ли стоять будут? Так уже зима…
Э нет, откуда зиме быть?.. Весна же на дворе! Капель звонко выбивает в душе чувство радостной легкости, манящего, духмяного степного счастья…
За капелью в уши ворвался храп и свистящие переливы десятка глоток. Атаман открыл глаз. Второй был под щекочущей меховой опушкой, налезшей ему на лицо. Он сел на своем соломенном ложе, крытом бурым походным каптаном, зевнул и почесался. Отбросил чужую шапку на жестком волчьем меху. Раскинувшийся рядом навзничь Мирун бросался ею, что ли, во сне?
Капель оказалась настоящей, только совсем не весенней. За ночь потекла кровля большого амбарного строения, где держали пленников. Окошко размером с голову было бело, запотевши от мощного козацкого храпа. Не разобрать – снегу там навалило и подтаявший сугроб потек сквозь щели, а может, оттепельныйдождь прохудил крышу? Амбар сложили из сырого дерева недавно, на скорую руку, когда в трех верстах от монастыря станом встало войско князя Ивана. Осень была сухая, кровельный тес успел ссохнуться. Капли воды звякали о донышко перевернутого медного блюда на столе.
Затряс головой Мирун, поднявши похожее на бочонок крепкое тулово в тонкосуконной свитке. Будто собачьим чутьем всегда чуял, когда просыпается атаман – встряхивался, как пес, не раньше и не позже. Потянулся к столу, высосал из кружки оставшийся с вечера квас, поискал глазами съестное. Не нашел.
– Седмицу тут валяемся, Гриц, – из его прожорливой глотки вырвалась укоризна. – Сколь еще?
Почтения от верного пса не дождешься. Атаман и не добивался того, знал – Мирун за него душу черту продаст. Оттого и был доверенным у него, князя черкасского и кагарлыцкого.
– Сколь у воеводы Холмского печенка захочет, столь и будем валяться, – огрызнулся атаман, не торопясь подниматься на ноги. А зачем?
Заняться все равно нечем, разве в дверную щель за монахами подглядывать. Еду носят чернецы, отхожую бадью выливают они ж. Раз в день заходит сторо́жа, приставленная к амбару с пленниками, пересчитывает, высматривает – не задумали ль козаки какого дурна. Для них козаки кто? Литвины, ляцкогокруля Казимира данники и подручники. Им дела нет, что князь черкасский и кагарлыцкий привел свой отряд на эту сторону Угры-реки, чтобы предложить козацкую удалую саблю и воинскую доблесть московскому владетелю. Князь Иван от доблести воротит нос. Не признает и княжьего родства-свойства через свою тетку Настасью, женку покойного киевского князя Олелька Владимировича. А скорей не князь Иван, а его главный тут, на Угре, воевода – Данила Холмский.
Вышибить дверь амбара и перебить четверых сторожей было быделом плевым. Но тогда и вся затея с переходом на московскую сторону псу под хвост. Атаман давил гнев на ближнем подступе.
– Знать, до морковкина заговенья, – с кашлем хрипло рыкнул Самуйло.
Вслед за Мируном отрывали головы от своих соломенно-каптанных постелей козаки. Бритые наголо, бритые с длинным чубом на макушке, стриженые в кружок, косматые, с вислыми усами. Зевали во всю глотку, чесали под рубахами и свитками, обступили бочонок с водой, шумно хлебали, наклонясь.
Атаман с невольной усмешкой смотрел на свое малое войско. Бороды не скоблены – ножи отобрали, тела завоняли – здесь в баню донынене пускают, а в татарском стане какая баня? – уксусом обтерся, пуком травы поскребся. Походная одежонка износилась, да и та не зимняя. Сапоги не на всяком, чоботы от холода набиты сеном.
Всякой твари в его козацкой рати было место, иных даже по паре. Ляхов двое, Пшемко и Богусь, то ли братья, то ли нет, бес их разберет, сами толком не говорят, да и с русской молвью не в ладах, через два слова на третье спотыкаются. Прибились к его двору, как и Мирун, безродными псами, но служат верно, много не просят, на сторону не смотрят, так и черт с ними, пускай будут.
Магометан тоже двое. Касымка – тот улыбчивый, прислужливый, верткий, какого роду-племени, и сам не знает – татарин ли, ногаец, а может, и еще какой неведомой масти. При мысли о втором степняке атаман помрачнел. Евтых, которого сходно переименовали на козацкий лад в Евтюха, сделался в этом походе его головной болью. Но сейчас черкеса с ними не было, и то ладно. А если попадется в руки живым, если раньше его не освежуют Ахматовы татары, быть беглому Евтюху повешенным за ноги в лесу на сосне – авось какой медведь полакомится. Из-за него, драного, полоумного черкеса, отряду пришлось в одну из промозглых октябрьских ночей разделиться. Половина, с сербином Небойшей во главе, растворилась в лесной темени с наказом возвращаться до кагарлыцкого острожка. Другая половина исчезла в густом молочном тумане по литовскому берегу Угры-реки… в такой туман ни один татарин не сунется, и стрелы их сделаются в нем слепыми… – чтобы выплыть из марева на другом берегу, на московском… И тут же быть принятыми в неласковые руки москвитян. Те окружили свою мокрую, дрожащую от холода добычу, вздев обнаженные сабли, чеканы и клевцы.
– Литвины!
– Ляцкие жупаны…
– Слазь с коней, мертвечина! Кто такие?
– Князя Григория козаки! – булькнул замерзшей глоткой Мирун и свалился прямо в стальные объятия ближайшего москвитина.
– Какого еще собачьего князя?..
– Вашему князь-Ивану в помощь пришли. От Ахматкиперебегли.
– К боярину их. Разберется, что за перебеглые…
Атаману не понравилось, как их назвали. Настоящий литвин среди его козаков был один. Белобрысый Сирвид, переделанный, как водится, в Свирида, заплетавший длинные волосы в косицы, угрюмый и неразговорчивый. Но он промолчал. Стерпел и «собачьего князя». Без звука отдал оружие, кивнул остальным, чтоб не ерепенились. Только велел себе запомнить все накрепко. Потом когда-нибудь московский князь расплатится по этому счету…
Было это через седмицу, как замолкли четырехдневные бои над Угрой. Татары не пробили русскую стену, стоявшую вдоль берега. Московцы, хоть и косили пушечным дробом да пищальным снарядом лезших в реку чертей на конях, большого вреда Ахматовой орде не причинили. Обе стороны замерли в ожидании.
Дождались. Спустя еще четыре дня, на память апостола Иякова, ударил ранний мороз. Туманы превратились в лед, река встала. Да так сразу крепко, что в московском стане тревожно зашебуршились. Не было теперь ни брода на Угре, который можно закрыть, ни малейшей преграды для татарского натиска. Об этом пленники узнали от монахов, приносивших еду. Чернецы завздыхали тяжко, растеряли монашью невозмутимость. Теперь и с брашном не торопились в узилищный амбар – пропадали на усердных молебнах. Козаки поносили их бранью, но также пребывали в растерянности. Если Ахмат попрет и сомнет московскую рать, ордынцы в охотку не только монахов вырежут. Убеглых из своего войска литовских русовони в котлах сварят…
Все из-за недорезанного когда-то татарами Евтыха, будь он неладен, снова подумалось атаману. Ахматовы дьяволы, воюя адыгов в пути на Крымское ханство, жгли черкесские аулы, нарезали ремни из черкесских спин, вспарывали утробы черкесским женкам. Евтых без полосы кожи на спине бросился в реку и сумел выплыть через полтора десятка верст от своего аула. Через год объявился на Днепре. Через пять лет в Ахматовом походе на Москву его нож запел песню мести. По утрам один-два, бывало, и три ордынца не просыпались, захлебнувшись собственной кровью. Но десять дней назад Евтых исчез. У татар остался его нож, вдосталь напившийся крови. Тогда атаман понял, что скоро татары придут к нему и спросят. Любой его ответ им не понравится.
– Пан атаман! Проше тутай, пан атаман!..
Богусь и Пшемко обнаружили нечто у двери амбара, взволновались. Мирун и Тимош рывком скакнули к ним. Дверь из тонких располовиненных бревен от толчка медленно откатывалась наружу.
– Ход ест вольной, пан, нико́го там нема!
– Нас выпускают, Гриц?! – осклабился Мирун. Он решительно намотал длинный хохол на правое ухо и шагнул из амбара.
Козаки тотчас подвязались кушаками, разобрали суконные каптаны, надвинули шапки на лбы и застряли скопом в узкой для них двери. Пропихнули друг дружку.
Гавря подал атаману жупан и широкий пояс с тканым серебряным узором. Накинул на плечи плащ с отложным мехом бобра. Вышли последними.
Предчувствия были дурные. Они немедленно оправдались, когда Мирун доложил, возбужденно скалясь: сторожи нигде нет, чернецов также не видать, монастырь пуст. Ушли затемно, когда валил снег, следы запорошило. Подбежал Гавря, добавил: у церкви цепочка лапотных отпечатков – какой-то чернец туда вошел и не вышел.
– Пантелей, проверь монастырские ворота и дорогу! Барабаш, Самуйло – на поварню, принести хоть какой снеди. Тимош, на звонницу, смотри в оба! Касымка и Свирька, в церковь!.. Стоять! Нет. Куда нехристям в церковь. Касымка и Свирид на поварню, Барабаш и Самуйло в храм, кого найдете – сюдатащите. Пшемко и Богусь – искать, где свалили наше оружие. По амбарам шарьте, в конюшню забегите, подклеты ломайте, если заперто. Мирун, Гавря, со мной!..
Лесной монастырек был невелик и тесно застроен, развернуться негде. Кроме бревенчатой церквушки и келий, с десяток разномерных хозяйственных клетей, амбаров. Двум дюжинам чернецов столько не нужно. В амбарах запасалось съестное для береговой рати, и ставили их не монахи, а московские плотники, пришедшие с войском. Одна из клетей была лекарской – свозили раненых и хворых, монахи выхаживали. Атаман напрямки зашагал к ней.
Не обманулся в ожиданиях. Лекарнястояла пуста, вывезли всех, кто мог выжить и вытерпеть путь. Но одного оставили. Над постелью с хворым, которого била лихорадка, склонялся чернец: держал голову, вливал в рот из кружки. На вошедших не обернулся.
– Все ушли, – коротко сказал он, будто ждал их. Монах был убог: тощ как палка, с горбом на закорках, борода жидким клоком.
– Чернецы покинули монастырь?
– Игумен Тихон и братия пошли крестным ходом на реку. – Монашек оставил больного, повернулся к козакам, сложил ладони у пояса.
– Куда увезли раненых?
– Не ведаю сего.
– Войско ушло?!
– Не ведаю… – Чернец опустил взгляд долу. – Ушло… Да.
– Почему??! – рявкнул атаман, чуть не взвыв.
– Не ведаю сего. Авва Тихон, верно, знает. Идите с Богом к нему.
Монах склонил голову. И говорил-то тихо, смирно, а будто выпроваживал их.
– Гриц, – Мирун выглянул во двор, – Самуйла с Барабашем приволокли еще одного. Из церквы.
Второй сысканный чернец оказался древним поседелым дедом, едва державшимся на ногах. Этот, однако, смотрел на атамана сердито.
– Прервали Неусыпаемую Псалтырь, нехристи! – продребезжал.
– Над покойником читал, – виновато пояснил Самуйло. – На спрос не отзывался. Оторвали.
– Не кипятись, дедушко, – замирил монаха атаман. – Мы люди православные, во Христа веруем, покойников не обижаем. Ответь нам, куда ушла московская рать, и возвращайся к своей Неусыпаемой.
– Да почем же мне знать?! Оставили нас тут, сирот Тихоновых, аки агнцов на заклание волку хищному! Токмо на Христа-Бога и Пречистую Его Матерь уповаем, да помилует и спасет души грешные.
Монах перекрестился, повернулся и без спросу поковылял обратно к церкви. Никто не дернулся его возвращать.
Тем временем Свирька и Касымка принесли все, что сыскали на поварне, – корзину вчерашних печеных хлебов. Козаки жадно разобрали караваи, разламывали и вгрызались в еще душистую хлебную плоть.
Братья-ляхи вернулись последними. Привели двух коней на веревочной узде. Кони были негодные – отслужили свое в войске. Кобыла припадала на ногу, жеребец косил на чужаков единственным гноящимся глазом. Седел на конюшне не сыскалось.
Козачьего оружия тоже не нашлось.
– Тьху ты, коняки лядащие, – сдосадовал Мирун.
– Остатни ешче горше, – заверил Пшемко.
Атаман осмотрел жеребца, поплевал в ладони, взял узду и прыгнул коню на спину. Тот, почуяв хребтом привычную тяжесть, боевито взоржал и без понуканий потрусил к монастырским воротам. Кобылка с Мируном похромала следом.
– Ждать нас здесь! – крикнул атаман от ворот.
– Добре, княжечко! – за всех откликнулся Гавря…»