Книга: Сорок одна хлопушка
Назад: Хлопушка десятая
Дальше: Хлопушка двенадцатая

Хлопушка одиннадцатая

– Помолчи, мальчик, – женщина впервые заговорила, и между звуками словно протянулась медовая нить. По её голосу я чувствую, что она уже многое хлебнула в жизни. С лёгкой улыбкой, исполненной таинственного намёка, она отходит на пару шагов и усаживается на неизвестно когда появившийся, а может, всегда там и стоявший тёмно-красный стул из палисандра. Она махнула мне рукой и снова сказала: – Мальчик, помолчи, я знаю, о чём ты думаешь.
Я не мог оторвать взгляд от её тела. Я смотрел, как она, не спеша, словно на театральном представлении, расстёгивает на этом большом халате медные пуговицы, затем, потянув за полы, резко выпрямляет руки, словно расправляющий крылья страус, и я вижу под этим простым и заношенным халатом роскошную плоть. Я и впрямь ужасно взволнован, просто с ума схожу. Голова гудит, тело бьёт озноб, сердце бешено колотится, зубы стучат, будто я голышом стою в ледяной воде. Её глаза и зубы поблёскивают в пламени печки и свете свечи. Её похожие на плоды манго груди в центре чуть провисают, образуя изящную кривую, а у вершины вновь элегантно вздымаются, подобно пленительно задранным мордочкам каких-то зверушек, вроде ежей. Они сердечно призывают меня, хотя мне не сдвинуться с места – ноги будто приросли к земле. Я воровато поглядываю на мудрейшего, он сидит прямо и неподвижно, скрестив руки, будто уже отошёл в мир иной.
– Мудрейший… – мучительно шепчу я, словно желая получить от него спасительных сил, словно ожидая получить от него кивок в знак согласия, который позволил бы мне следовать собственным желаниям. Но мудрейший смахивает на ледяную статую и даже не шевельнётся.
– Мальчик, – снова подаёт голос женщина, но этот звук вроде даже не слетает с её губ, а доносится откуда-то сверху, откуда-то из её чрева. Я, конечно, слышал рассказы о чревовещании, но владевшие этим искусством были если не мастерами Улинь, то тучными женщинами и тощими клоунами из цирка. Все они люди необыкновенные, такие окружены загадочными, удивительными особенностями, с ними всегда связывают случаи колдовства и убийства младенцев.
– Подойди, мальчик, – снова звучит голос. – Не нужно противиться сердцу, что оно тебе говорит, то и делай, ты же его раб, а не хозяин. – Но я ещё судорожно борюсь. Понимаю, что стоит сделать один шаг, и назад никогда возврата не будет. – Ну что же ты? Разве ты всё время не думал обо мне? А как только мясо оказалось у рта, почему-то не осмеливаешься вкусить его? – После смерти сестрёнки я уже принял решение, что мяса больше есть не буду, и с тех пор действительно не ел его. Теперь вид мяса вызывает у меня тошноту, начинает казаться, что я в чём-то провинился, вспоминается, сколько бед оно мне принесло. Когда речь зашла о мясе, силы самоконтроля в какой-то степени восстановились. Она холодно усмехнулась, словно из пещеры холодом повеяло, и когда снова заговорила, стало заметно, с каким язвительным выражением на лице она раскрывает рот: – Думаешь, не касаясь мяса, ты сможешь значительно облегчить свою вину? Считаешь, что если не станешь пить моего молока, то сможешь доказать, что ты прозрачен, как лёд, и чист, как яшма? Хотя ты несколько лет и не ел мяса, ты ни на миг о нём не забывал; сегодня ты можешь моего молока не пить, но потом вовек не сможешь забыть его. Что ты за человек, мне ясно. Ты должен понимать, что я следила за тем, как ты растёшь, я разбираюсь в тебе, как в себе самой.
На моих глазах выступили слёзы:
– Ты тётя Дикая Мулиха? Ты жива? Значит, ты и не умирала? – Я чувствую, что моя душа тянется к ней, меня будто сносит прямо к ней мощным потоком, но меня останавливают её холодная усмешка и язвительное выражение. Её рот кривится:
– Какая тебе разница, Дикая Мулиха я или нет? Жива я или умерла, тебе-то что? Если хочешь напиться моего молока, подходи и пей; не хочешь, то и задумываться об этом не надо. Если пить моё молоко – грех, тогда то, что ты хочешь испить моего молока, но не пьёшь – грех ещё больший.
От её язвительной насмешливости я не знал, куда деваться, хотелось спрятать лицо под какой-нибудь собачьей шкурой.
– Ну, спрячешь ты лицо под собачьей шкурой, и что дальше? – сказала она. – В конце концов, всё равно придётся снять её. Ну, поклянёшься не снимать её, она постепенно сгниёт, рассыплется, и покажется твоя похожая на картофелину физиономия. И как мне быть тогда, скажи? – Я что-то мямлил и смотрел на неё умоляющим взглядом. Она запахнула полы халата, закинула левую ногу на правую и почти тоном приказа заявила: – Рассказывай давай свою историю.
* * *
Замёрзший дизель потрескивал под языками пламени от горевшей резины, и мать, не теряя времени, взялась за заводную ручку, двигатель пару раз чихнул, и из выхлопной трубы вылетел клуб чёрного дыма. Я радостно вскочил с земли, хоть и надеялся, что она никогда не заведёт его. Но не тут-то было, дизель заглох опять. Мать потянула ручку зажигания, подбросила огня и принялась яростно крутить ручку снова. Наконец двигатель взревел, как сумасшедший, мать рукой подбавила газу, маховик стремительно завертелся, вроде бы ещё не разогревшийся, но судя по тому, как сотрясался весь механизм и какой густой чёрный дым повалил из выхлопной трубы, на сей раз он и вправду завёлся. Значит, этим утром, когда капля воды превращается в лёд, мне придётся вместе с ней ехать в уездный центр по обледенелой дороге навстречу пронизывающему до костей ветру. Мать сходила в дом, надела овечий полушубок, сшитый из отдельных кусков, подпоясалась ремнём из воловьей кожи и напялила чёрную собачью ушанку. В руке она несла серое хлопчатобумажное одеяло. Всё это – и одеяло, и полушубок, и ремень, и ушанку – мы подобрали на помойке. Мать закинула одеяло в высокую кабину, на моё место – я укутывался в него от холода. Сама уселась на место водителя и велела мне открыть ворота. Они у неё получились самые внушительные во всей деревне, таких здесь сто лет не было. Две створки, обитые толстыми стальными листами в сантиметр толщиной и накрепко сваренные угловым железом, даже из пулемёта не пробьёшь. Выкрашены чёрным лаком, с двумя медными кольцами в звериной пасти. Деревенские относились к ним уважительно, а нищие обходили стороной. Я открыл материн медный замок, с усилием растворил половинки ворот, и ворвавшийся с улицы холодный ветер вмиг прохватил меня насквозь. Но я не стал размышлять по поводу холода, потому что увидел высокого мужчину, который, ведя за руку девочку лет четырёх-пяти, неспешно приближался с той стороны, откуда торговцы ведут в деревню скотину. Сердце у меня вдруг остановилось, потом бешено заколотилось, и я, ещё не разглядев как следует его лица, понял, что это вернулся отец.
Мы не виделись пять лет, я тосковал о нём днём и ночью и всякий раз представлял себе его возвращение чем-то потрясающим, но на самом деле всё произошло очень просто и обыденно. Отец был без шапки, на жирных растрёпанных волосах налипло несколько соломинок, в волосах этой девочки тоже, будто они только что вылезли из скирды. Лицо отца немного отекло, уши усыпаны чирьями, на подбородке чёрная с сединой щетина. На правом плече битком набитая жёлтая брезентовая сумка, к наплечному ремню привязана эмалированная кружка. На груди вытертой армейской шинели старого образца две коричневые пуговицы отлетели, но нитки, которыми они были пришиты, ещё торчат, видны и вмятины от пуговиц. Штаны не разберёшь какого цвета, на ногах высокие, уже не новые, яловые сапоги, они доходят ему почти до колен, покрыты грязью, но кое-где блестят как лакированные. При виде этих сапог я тут же вспомнил о его прежней славе, если бы не они, в то утро он выглядел бы совсем блёкло в моих глазах. На красной шапочке девочки, которая, держа его за руку, еле поспевала за ним вприпрыжку, беспорядочно подпрыгивал растрёпанный помпон. Полы тёмно-красного пуховика почти волочились по земле, она смахивала в нём на надутый кожаный мяч и словно катилась на бегу. Смуглое лицо, большие глаза, длинные ресницы, густые, не подходившие ей по возрасту брови почти сходились на переносице лаково-чёрной прямой линией. Её глаза сразу заставили вспомнить Дикую Мулиху, отцову любовницу и соперницу матери. Я к Дикой Мулихе не только не испытывал ненависти, но даже симпатизировал ей, и до того, как они с отцом убежали, любил бывать у неё в ресторанчике; одной из причин этой симпатии было то, что я мог там поесть вдоволь мяса, но не только в этом было дело, она была мне близка, а когда я узнал, что она – любовница отца, стал относиться к ней как-то ещё более по-родственному.
Я не стал звать его, а совсем не так, как много раз представлял себе при виде его, не обращая ни на что внимания, бросился в его объятия, жалуясь на то, сколько страданий мне пришлось пережить после его ухода. Я не стал сообщать матери, что он пришёл. Лишь метнулся к створке ворот и застыл там как часовой. Увидев, что ворота распахнуты, мать взялась за ручки и привела в движение похожий на небольшую гору мотоблок. Когда он оказался напротив проёма ворот, с улицы туда как раз подошёл отец с маленькой девочкой.
– Сяотун? – как-то неуверенно крикнул он.
Я не ответил, уставившись на мать. Она вдруг побледнела, её взгляд остановился, будто заледенел; мотоблок, как слепая лошадь, ткнулся в угол стены у ворот; и затем она, точно подстреленная птица, соскользнула с сиденья водителя.
Отец на миг замер, раскрыв рот и обнажив желтоватые зубы; потом закрыл рот и прикрыл их; затем опять открыл рот и захлопнул вновь. С каким-то раскаянием он посмотрел на меня, словно ожидал от меня помощи. Я торопливо отвёл глаза. Он поставил сумку на землю, отпустил руку девочки и, поколебавшись, направился к матери. Дойдя до неё, он опять глянул на меня, я снова отвёл взгляд. Наконец, он склонился над сидевшей у мотоблока матерью и поднял её. Тем же застывшим взглядом она непонимающе посмотрела на него, словно на незнакомого. Отец оскалился, захлопнул рот, из горла у него вырвалось подобие кашля. Мать вдруг протянула руку и царапнула его по лицу. Потом вырвалась у него из рук, повернулась и пустилась бегом к дому. Её ноги подгибались, как полоски лапши, будто из них исчезли все кости. Она бежала, раскачиваясь в разные стороны, загребая грязь и воду. Влетев в дом, с грохотом захлопнула за собой дверь, причём с такой силой, что одно из стёкол вылетело, упало на землю и разлетелось на мелкие кусочки. Всё затихло, но через какое-то время раздался долгий вопль, а потом она заголосила на все лады.
Отец стоял там, как трухлявое дерево, и в смущении продолжал без конца раскрывать и закрывать рот. На щеке у него проявились три глубокие царапины, сначала бледные, потом на них выступила кровь. Девочка подняла на него глаза и захныкала.
– Пап, у тебя кровь… – запищала она с ярко выраженным нездешним произношением. – Пап, кровь идёт… Пап, кровь…
Отец присел на корточки и обнял её. Девочка обхватила его за голову, не переставая хныкать:
– Пап, пойдём…
Дизель продолжал рычать, как раненый зверь. Я подошёл и выключил его.
Когда рёв мотора стих, плач девочки и матери, казалось, стал лезть в уши ещё навязчивее. Во двор стали заглядывать женщины, ходившие поутру за водой, и я сердито захлопнул ворота.
Взяв девочку на руки, отец встал, подошёл ко мне и учтиво спросил:
– Сяотун, ты меня узнаёшь? Я твой папа…
В носу защипало, к горлу подступил комок.
Большой ручищей отец погладил меня по голове:
– Несколько лет не виделись, а ты вон какой вымахал…
Из глаз у меня брызнули слёзы, и он стал вытирать их большой пятернёй:
– Не плачь, сынок дорогой, вы с мамой молодцы, живёте, я смотрю, хорошо, так что я спокоен.
Я, в конце концов, выдавил из себя «пап».
Отец поставил девочку на землю:
– Познакомься, Цзяоцзяо, это твой старший брат.
Девочка спряталась за его ногу и робко поглядывала на меня.
– Сяотун, – обратился отец ко мне, – это твоя сестрёнка.
Глаза девочки очень красивые, глядя в них, я тут же вспомнил о той женщине, что угощала меня мясом, она мне понравилась. И я кивнул ей.
Вздохнув, отец поднял сумку, взял одной рукой за руку меня, другой – девочку и направился к двери в дом. Рыдания матери накатывали волнами, одна другой выше, ещё довольно громкие, они не прекращались ни на миг. Опустив голову, отец подумал, потом постучал в дверь:
– Юйчжэнь, прости меня… Я вернулся, чтобы повиниться перед тобой…
Из глаз у него катились слёзы, это было так трогательно, что слёзы закапали и у меня.
– Я вернулся в надежде, что теперь мы с тобой заживём хорошо. Факты свидетельствуют, что жить так, как живёт семья твоих родителей, – правильно, а традиции в семье моих – неверные. Если бы ты смогла простить меня… Надеюсь, ты сможешь простить меня…
Жёсткая самокритика отца и тронула меня, и раздосадовала. Если даже он действительно сдержит слово и останется, разве получится, как раньше, есть свиные головы? Дверь в дом резко распахнулась, и на пороге появилась мать. Она встала в дверном проёме, уперев руки в бёдра, лицо бледное, глаза покрасневшие, взгляд обжигающий. Отец отступил на шаг, дрожащая от испуга девочка спряталась у него за спиной. Мать походила на огнедышащий вулкан, извергающий лаву:
– У тебя, Ло Тун, ублюдка, совесть потерявшего, что ли, тоже есть настоящее? Пять лет назад сбежал с этой лисой-обольстительницей, нас двоих бросил, пожил с ней всласть, а теперь тебе ещё хватает наглости заявляться в дом?
Девочка заревела в голос:
– Пап, мне страшно…
– Вот как славно, даже ребёнка на стороне нажил! – гремела мать, пожирая девочку глазами. – Ну просто копия, копия! Маленькая лиса-обольстительница! Что же ты большую лису с собой не привёл? Пусть бы только явилась, я бы ей всю лисью вонь выпустила!
Отец виновато улыбался с таким видом, как говорится, что «под крышей чужого дома волей-неволей голову опустишь».
Мать снова закрыла дверь и ругалась уже через неё:
– Убирайся вместе со своей девкой нагулянной, видеть вас больше не хочу! Лиса твоя хвостом тебе махнула, так ты о нас с сыном вспомнил? Вон пошёл, ты в наших сердцах умер давно!
Отругавшись, мать снова разразилась рыданиями.
Отец зажмурился и тяжело перевёл дух, как астматик на последнем издыхании. Через какое-то время его дыхание пришло в норму, и он обратился ко мне:
– Сяотун, живите счастливо с матерью, а я пошёл…
Он потрепал меня по голове, присел на корточки перед девочкой, чтобы она могла вскарабкаться ему на спину. Девочка росточку была крохотного, да ещё в широченной куртке, наполовину забравшись к отцу на спину, она всё время соскальзывала. Протянув руку, отец взял её за ножку и затащил на загривок. Поднялся с ней на спине, вытянув голову, шея у него тоже вытянулась, как у быка, который подставляет её под нож. Битком набитая сумка раскачивалась у него под мышкой, как свешивающийся с прилавка мясника говяжий желудок.
Я потянул его за куртку:
– Пап, не уходи, я не пущу тебя!
И стал стучать в дверь, умоляя мать:
– Мама, пусть папа останется…
Из дома донёсся её крик:
– Пусть катится прочь, далеко-далеко!
Я просунул руку туда, где было разбито стекло, вытащил задвижку и открыл дверь со словами:
– Пап, заходи, я тебя оставляю!
Отец покачал головой и зашагал прочь. Я ухватил его за одежду и громко захныкал, таща к дому. Мне удалось затащить его в дом, и меня обволокло жаром от печки. Мать ещё ругалась, но уже не так громко. Ругань тут же сменялась рыданиями.
Отец снял девочку с плеч, я поставил у печки две табуретки и предложил им сесть. Девочка уже привыкла к рыданиям матери и вроде бы чуть осмелела.
– Папа, я есть хочу, – сказала она.
Достав из сумки холодный пирожок, отец разломил его на несколько кусочков и положил на печку греться, вокруг вскоре разнёсся аромат жареных пирожков. Отец отвязал эмалированную кружку и тихо спросил:
– Сяотун, горячая вода есть?
Я принёс термос и налил полкружки мутной тепловатой воды. Отец поднёс её ко рту, попробовал и сказал девочке:
– Попей водички, Цзяоцзяо.
Она глянула на меня, словно испрашивая согласия, и я дружелюбно кивнул.
Девочка взяла кружку и стала шумно прихлёбывать, причмокивая при этом, как телёнок, такая милая. Из комнаты влетела мать, вырвала у девочки кружку и вышвырнула во двор. Кружка со звоном покатилась по земле.
Мать влепила девочке оплеуху и рявкнула:
– Нечего здесь воду распивать, лисье отродье!
От удара шапочка слетела, открыв две маленькие косички с вплетёнными белыми шнурками, из-за которых шапочка сидела неровно. Девочка ударилась в плач и бросилась в руки отца. Тот резко встал, дрожа всем телом и сжав руки в кулаки. Я совсем не по-сыновнему надеялся, что он двинет матери, но кулаки отца понемногу разжались. Он обнял девочку и негромко проговорил:
– Из-за всей твоей лютой ненависти, Ян Юйчжэнь, ты можешь резать меня на куски, прикончить меня из ружья, но ребёнка, у которого нет матери, бить не смей…
Мать отступила на пару шагов, взгляд снова стал ледяным. Она уставилась на голову девочки и долго-долго смотрела, потом подняла глаза на отца:
– А что с ней случилось?
Отец опустил голову:
– На самом деле болеть она особо не болела, животом страдала, три дня промучилась и отошла…
Лицо матери подобрело, но она произнесла с прежней ненавистью:
– Это возмездие, правитель небесный воздал вам по делам вашим!
Она прошла в комнату, открыла шкаф, достала пачку сухого печенья, разорвала замасленную обёртку, вынула несколько штук и передала отцу:
– Пусть поест.
Отец покачал головой в знак отказа.
Немного смутившись, мать положила печенье на подставку для печки и заявила: – Какая бы женщина ни попала тебе в руки, доброй смертью не умирает! Мне ещё страшно повезло, что я до сих пор жива!
– Я недостоин её, – сказал отец. – И тебя тоже.
– Оставь все свои слова при себе, – сказала мать, – я их не услышу всё равно, пусть даже небо от твоих слов разверзнется, я с тобой жить не смогу, добрый конь на старый выпас не возвращается, будь ты человек решительный, я не смогла бы оставить тебя, даже если бы захотела.
– Мам, пусть он останется… – канючил я.
Мать ответила холодной усмешкой:
– А ты не боишься, что он наш новый дом проест?
– Правильно говоришь, – горько усмехнулся отец, – добрый конь на старый выпас не возвращается.
– Пойдём в ресторан, Сяотун, – сказала мать, – мяса поедим, вина выпьем; мы с тобой за эти пять лет настрадались, сегодня можно себе и позволить!
– Не пойду! – заявил я.
– Смотри не пожалей, ублюдок! – вспыхнула мать.
И, повернувшись, вышла из дома. Только что на ней был овчинный полушубок, но она в какой-то момент успела снять его и чёрную собачью ушанку тоже. Теперь она надела синее вельветовое пальто, из-под которого выглядывал высокий воротник рыжего свитера из синтетики, от которого летели искры. Держалась она очень прямо, с несколько неправдоподобно задранной головой, грациозно вышагивая, как только что подкованная наново кобылка.
Когда она вышла за ворота, я почувствовал значительное облегчение. Взял с печки пирожок и предложил девочке. Она подняла глаза на отца, тот кивнул, она взяла пирожок и принялась жевать его, откусывая большие и маленькие куски.
* * *
Отец вынул из-за пазухи пару окурков, собрал из них табак, свернул самокрутку из куска старой газеты и прикурил от печки. Из ноздрей у него потянулись струйки сизого дыма, и, глядя на его седеющую шевелюру и седые усы, на отмороженные уши с гнойниками и вытекающим из них чем-то жёлтым, я вспомнил, как ходил тогда с ним на ток оценивать скотину, как ел мясо в ресторанчике Дикой Мулихи, и душу охватили тяжёлые переживания.
Чтобы сдержать слёзы, я отвернулся и больше не смотрел на него. Вдруг вспомнив про миномёт, я сказал:
– Пап, мы ничего не боимся, теперь никто не посмеет нас обидеть, у нас большая пушка имеется!
Я бегом отправился в пристройку, откинул драные листы картона и приподнял тяжеленный круг – базу миномёта.
Напрягая все силы, я еле-еле вытащил его во двор, бросил напротив ворот и тщательно установил. Из дома вышел, ведя за руку девочку, отец:
– Что это ты раздобыл такое, Сяотун?
Не затруднившись ответить, я порысил в пристройку, вернулся с такой же тяжёлой треногой и положил её рядом с кругом. Ещё одна ходка – и я принёс на плече гладкую трубу. И собрал всё вместе, установив её на треногу и круг.
Действовал я быстро и умело, как заправский артиллерист. И, отойдя в сторону, гордо сказал:
– Пап, это восьмидесятидвухмиллиметровый японский миномёт, крутая вещь!
Отец осторожно подошёл к миномёту и, наклонившись, стал тщательно осматривать.
Этот образчик тяжёлого вооружения достался нам в виде нескольких кусков железного лома, покрытых целым слоем ржавчины, и я сначала начисто отдирал её кирпичом, потом тщательно обрабатывал наждачной бумагой, не пропуская ни один уголок, отчистил и внутреннюю поверхность трубы, запуская туда руку, а недавно смазал покупной смазкой. Теперь миномёт обрёл изначальный вид – корпус с сизовато-стальным отливом, он молодцевато застыл, разинув пасть, ни дать ни взять могучий лев, готовый в любую минуту издать рык.
– Пап, ты внутрь трубы загляни.
Взгляд отца скользнул в ствол миномёта, и лучик света лёг на его лицо. Он поднял голову, стрельнул глазами по сторонам. Я видел, что он взволнован, а он, потирая руки, сказал:
– Добрая вещица, действительно добрая! Откуда она у вас?
Я засунул руки в карманы и, водя ногой по земле, с якобы безразличным видом ответил:
– Да вот привезли нам, какой-то старик со старухой доставили на своём старом муле.
– Стреляли из него, нет? – Отец ещё раз заглянул в дуло: – Вот уж шарахнет так шарахнет, настоящее оружие!
– Я собираюсь, как наступит весна, смотаться в Наньшаньцунь к этим старикам, у них наверняка и мины есть, куплю у них всё, что имеется, и пусть кто попробует меня обидеть, весь дом ему разнесу! – Я поднял глаза на отца и добавил угодливо: – Можем первым делом Лао Ланю дом разнести!
Отец с горькой усмешкой покачал головой, но ничего не сказал.
Девочка доела пирожок и заявила:
– Пап, я ещё хочу…
Отец сходил в дом и принёс куски согревшегося пирожка.
Девочка покачалась из стороны в сторону:
– Не хочу этого, печенья хочу…
Отец в затруднении глянул на меня, я помчался в дом, принёс печенье, положенное матерью на печку, и протянул девочке:
– На, ешь.
В тот самый миг, когда девочка протянула ручку, чтобы взять печенье, отец налетел на неё, как коршун на цыплёнка, и обнял. Девочка заревела, а отец утешал её:
– Цзяоцзяо, моя хорошая, мы чужое не едим.
Сердце моё сразу заледенело.
Отец поднял не перестававшую реветь девочку на плечи и погладил меня по голове:
– Ты уже большой вырос, Сяотун, добьёшься большего, чем отец, вон пушка какая у тебя есть, отцу хоть спокойнее на душе…
И пошёл с ней за ворота. Со слезами на глазах я побрёл за ним:
– Пап, а нельзя, чтобы ты не уходил?
Отец обернулся, склонив голову набок:
– Хоть у вас и миномёт есть, стрелять из него куда попало не надо, и по дому Лао Ланя не надо.
Край отцовой куртки выскользнул у меня из руки, и он, нагнувшись из-за сидевшей на плечах дочки, зашагал дальше по обледенелой улице по направлению к железнодорожной станции. Когда они отошли шагов на десять, я громко крикнул:
– Пап!
Отец не обернулся, зато обернулась девочка, лицо заплаканное, но на нём явно сверкнула улыбка, как весенняя орхидея, как осенняя хризантема. Она помахала мне ручонкой, моё сердце десятилетнего мальчишки сжалось от резкой боли, и я присел на корточки. Прошло примерно столько, сколько нужно, чтобы выкурить трубку табаку, и силуэты отца с девочкой исчезли за поворотом; прошло время на ещё одну трубку табаку, и с противоположной стороны подошла запыхавшаяся мать с большой белой с красными разводами свиной головой. Остановившись передо мной, она в смятении спросила:
– А отец твой где?
С ненавистью глядя на эту свиную голову, я ткнул в сторону железнодорожной станции.
Откуда-то издалека, слабый, но отчётливый, донёсся крик петуха, возвещающий рассвет. Я знал, что на дворе сейчас самое тёмное время перед рассветом, но скоро начнёт светать. Мудрейший всё так же сидел без движения, в каморке устало звенел единственный комар. Свеча покосилась набок, и растопленный воск застыл на подставке белой хризантемой. Женщина закурила сигарету и поморщилась от лезущего в глаза дыма. Она энергично встала, повела плечами, и просторный халат соскользнул с её тела, как пенка на соевом молоке, оставшись лежать под ногами бесформенной кучей. Она ещё потопталась по нему, приминая. Потом снова уселась на стул, раздвинула ноги, сперва погладила груди, потом надавила, и из них струйками полилось молоко. Меня переполняло волнение, я был словно околдован и сидел, наблюдая, как моё тело, подобно оболочке личинки цикады, сохраняло свою форму, оставаясь сидеть на табуретке, а другое моё «я» голышом направилось к струйкам молока. Они попадали в лоб, в глаза, оставаясь на веках капельками жемчужных слёз. Струйки молока попадали и в рот, и я ощутил в горле его сладковатый запах. Он встал перед женщиной на колени, уткнувшись спутанными, торчащими волосами ей в живот. Прошло довольно много времени, прежде чем он поднял на неё глаза и, словно во сне, спросил:
– Ты – тётя Дикая Мулиха?
Она покачала головой, потом кивнула и с глубоким вздохом проговорила:
– Дурачок ты маленький.
Затем отступила на шаг, села на стул и, взявшись за правую грудь, стала совать ему в рот…
Назад: Хлопушка десятая
Дальше: Хлопушка двенадцатая