Я – это я
Гальюн – опасное место.
Убедился я в этом примерно в то же время, как перестал мысленно называть его «туалетной комнатой».
Заведение это рядом с офицерской ванной и находится в коридоре – ну то есть на жилой палубе в кормовой части (царство матросов – нос, офицеров – корма). Коридор начинается от кают-компании, а в другом, дальнем его конце – какая-то дверь, вроде бы тоже чья-то жилая каюта. Итак, я зашел в гальюн у дальнего конца коридора, кто-то не дал мне закрыться…
И умело набросил на голову мешок.
Я не думал тогда о том, что крейсер постоянно подтверждает репутацию странного. Не думал, потому что меня заблокировали и почти придушили не менее чем четыре здоровенные, мясистые руки, и они что-то со мной делали, притом что буквально у себя в ухе я слышал успокаивающее «ну-ну-ну».
Если бы хотели убить – убили бы уже секунду назад, и мешок для этого не нужен, пришла мысль. А раз так, то что если не сопротивляться?
Дальше было нечто совсем безумное. Две руки продолжали меня держать захватом за горло (а ноги блокировали мои колени), а две другие начали почему-то стягивать рубашку с правого плеча, да что там – просто рвать ее. Потом раздалось удовлетворенное мычание, рука сунулась мне в карман (вот тут я взволновался), вытащила несколько франков, оставшихся там с Танжера. Мешок на шее затянулся слабым узлом, раздался топот четырех ног по железу жилой палубы.
Понятно, что, когда я избавился от мешка, рядом уже никого не было.
Мешок был с кухни… с камбуза, раньше, судя по запаху, в нем была гречка. И все.
Придерживая пострадавшую рубашку, я вернулся в каюту.
Итак, двое. Сильных – ну и что? Здесь флот, здесь слабых немного.
Матросы разгуливают там, где живут офицеры, – ну и что? Сюда ходят вестовые (их именуют корабельным телеграфом, разносят матросам новости о жизни офицеров и иногда наоборот). Сюда может прийти любой и позвать офицера к каким-то машинам в соответствующем отделении.
В общем, кто угодно.
Голоса: они только мычали. А вот запах… Я постарался его запомнить. В целом это был запах довольно чистый, без примесей кочегарной копоти или машинного масла, я бы даже представил себе, что со мной разделывались офицеры.
И напоследок: я подошел к зеркалу в каюте, избавился от остатков рубашки и посмотрел на свое правое плечо, которое этих людей интересовало. Мог бы этого и не делать, я знал, что там: архипелаг из трех больших родимых пятен красноватого цвета.
Глядя на это украшение, я иногда ощущаю себя злодейкой леди Винтер, заклейменной лилией на плече.
Ну вот и все. Отъем франков – так, для отвода глаз. Но отводить их незачем, все и так понятно. Кому-то очень захотелось узнать, я это или не я. Что ж, а поскольку скрывать мне нечего…
Вообще-то очень даже есть чего. Но не мое имя и не мои, так сказать, особые приметы. Хорошо, что я не дрался и позволил им удостоверить мою личность.
Но вот кто именно ею интересуется – вопрос. Некто, по неизвестным, но явно интересным причинам желающий узнать, действительно ли на корабле пассажиром плывет Алексей Юрьевич Немоляев. А не самозванец, занявший его место и отрастивший похожую испанскую бородку. И проверяет меня человек, имеющий или имевший возможность поговорить с кем-то в Петербурге, кто видел меня в, скажем, нашем гребном клубе.
Вот теперь они знают, что я – это я. И больше ничего пока не понять. Загадки «Донского» множатся. Но какая связь между этим как бы обыском и, допустим, налетом на корабль в Танжере? Или взрывом в Либаве? Связь такую и представить себе невозможно.
В следующем же порту – а уже известно, что это будет Дакар – надо пополнить запасы рубашек, и не только их. Нужна какая-то обувь, потому что тяжелые питерские башмаки жгут ноги. Об этом я заранее не подумал.
Дело в том, что мы мягко вошли в тропики. И это прекрасно.
Я ворвался в кают-компанию, на ужин и прочие удовольствия, взведенный как курок – и поэтому дерзкий и счастливый.
Тут уже почти как дома: самозабвенные переливы рояля (спасибо, Сергей Васильевич), я вхожу в смех и чуть приподнятую атмосферу, кто-то угощает шампанским Рузскую, я смотрю на нее.
Она изменилась. Просто сменила платье, тона его – нежная трианоновская зелень с серебром, и она вся устремлена вперед – к Блохину, многократно кивает его словам… Она ведь почти красива, пришло мне в голову. Не очень молода, но – вот этот хорошо очерченный нос римской патрицианки, мгновенная улыбка как сигнал прожектора с горизонта. Вот она, так же мгновенно, улыбается мне – входящему, и снова все внимание – Лебедеву, а что он говорит, я не слышу. И теперь она улыбается уже одному только Блохину, иногда склоняя голову то вправо, то влево.
А дальше я, кажется, зря это затеял – начал немножко задирать Илью Перепелкина.
Почему именно его… ну, он заметный человек и вдобавок приблизительно моего возраста. Но вряд ли я смог бы выкинуть за борт налетчика так, как он сделал это недавно на моих глазах – расставил длинные конечности, схватил врага под коленку, рванул вверх, добавил ногой.
А вообще-то мне попросту надоел мой дальний конец стола, там, где скучный и добрый доктор, священник отец Петр и все такой же напряженный Дружинин. Мне хотелось туда, где шампанское и дама (это нормальное и правильное желание), но там шел оживленный разговор, увы, без меня. А вот Перепелкин сидел ровно посреди стола и еще напротив. И он имел в тот вечер неосторожность высказаться по поводу политики, примерно так:
– Передовые? Все передовые люди радуются нашим неудачам, раскаляя народ и раздирая перед ним язвы государства.
– Значит, наши удачи оставят нас без передовых людей? – бросил я ему реплику от буфета (а поэтому довольно громко). Взял там полбутылки белого крымского и пошел к своему месту.
– Поэты останутся, – утешительно сказал он мне, поворачивая светлую голову в мою сторону, и сказал тоже довольно громко. – Будут оплакивать гибель и распад неважно чего. Стервятники, без запаха падали и разложения им никак.
– Научите их! – не успокаивался я, и нас обоих начали слушать почти все. – Дайте им хоть одну строчку без падали! Свою!
И я снова увидел это великолепное зрелище: он крепко сжал губы, будто пытаясь задавить смех, но смех не давился – просто звучал как короткий всхлип.
– Одну строчку, Немоляев? Свою? Получайте: ищите новых путей, идите сквозь ночь.
– Слабовато, Перепелкин! Хотя без падали, точно. А вот так: искатели новых путей, идите сквозь ночь! Чувствуете разницу? Без пессимистичного шипения в начале строки. Ищ-щ-щите…
– Вторая строка вам: близок огонь, близко великое время.
– Так, э-м-м, да. Рассвет ослепляет – и демоны прочь. И – эм-м… пальцы в эфес, и вдень ногу в стремя.
– Браво, господа! Это неожиданно!
– Кто выиграл?
– Лейтенант Перепелкин, вы – Овидий!
– Не быть бы ему Овидием, если бы я не поправил ему первое слово, и тогда все зазвенело! Слабовато, Перепелкин!
– Ах, слабовато! – тут в его глазах засиял тот самый смех, который до того не мог прорваться сквозь губы. – В поэзии, значит, вы победили, но вы хотите силы? А вот как вам?..
И он поставил на стол локоть, поднял кисть к потолку и сжал кулак.
Раздалось всеобщее «о-о-о», и нам пошли расчищать место на моем конце стола (потеснили священника без почтения к сану).
– Извольте снять кители, господа! – командовал мичман (кажется, Селитренников). – Примериться!
Мы с Перепелкиным сомкнули руки. Теплая, здоровенная рука, и шершавая. Явно скорее из «путиловцев», а не «марсофлотцев». Что я делаю – он же победит. А с другой стороны, не много ли мне поражений для одного дня? Я не забыл этих, которые давили мне шею в гальюне. Хватит.
Он начал гнуть мою руку к столу сразу и плавно, под торжественный вой господ офицеров – а вот и Рузская с раздувающимися ноздрями подошла к нам совсем близко.
Настолько близко, что я уловил запах ее духов. Который теперь, если где-то слышу, то вижу ее и только ее.
Я знаю, что если давить долго – это провал. Надо сберечь силы, поймать момент, такой, чтобы противник абсолютно не ждал сопротивления.
И кстати, о том, кто я такой – это я, и это мои родинки, но никто здесь понятия не имеет, кем и чем я стану после возвращения. И не будет иметь до конца путешествия, да и сразу после. А раз так, надо использовать время, учиться побеждать.
Рывок! Рука Перепелкина почти легла на стол, он мотнул лобастой головой. Вот так-то. Сейчас он соберется с силами, опять будет давить всем плечом, а я выдохну, соберу всю энергию в одной точке, и…
И по кают-компании прошел общий вздох. Кажется, никто здесь не ждал, что выиграю я.
Вот так, господин Перепелкин – это вам не арабов с неграми за борт кидать.
– Дуэль выиграна господином Немоляевым! – без удовольствия возгласил Селитренников.
– Дуэль? – сощурился Перепелкин и даже перестал смеяться. – Ну, это не дуэль.
– Хотите – я брошу вызов, и будет настоящая.
(Что со мной творится?)
– Принимаю.
Оттуда, где кустилась борода Блохина, раздался мощный кашель.
– Не извольте беспокоиться, – крикнул ему Перепелкин (а голос у него хороший, что-то вроде баритонального тенора). – За мной выбор оружия, и оно вам понравится. И я вам даже скажу место дуэли – в Дакаре.
– А, это другое дело, – Блохин явно понял что-то такое, что мне было неясно. – Если это то, о чем я думаю, тогда согласен. Если же это то, о чем я и думать не хочу, то запрещаю.
– А теперь бы вдобавок к вину – коньячку, – сказал я устало. И снова пошел к буфету.
Лебедев аккуратно поворачивал свою замечательную сигару в длинном языке пламени от толстой спички, и то, и другое он держал почти на коленях.
И снова был Рахманинов.
А Рузская смотрела на меня, чуть подняв темные брови, и молча, почти по-перепелкински, смеялась.
С каждым днем путешествия население крейсера все заметнее перемещается в моменты отдыха на палубу и кормовой балкон; адмирал издал приказ насчет летней формы и фуражек с белыми чехлами (и это конец октября!). С носовой части звучит гитара, какой-то веселенький вальс. Позади нас расходятся циркулем две дорожки пены, и если раньше «Донской» был последним в колонне из четырнадцати кораблей, то теперь за нами идет белый красавец «Орел» с красным крестом, видным издалека.
А больше до самого горизонта никого нет: раньше английские крейсера сопровождали нас, как арестантов, по пути из Европы. Но теперь мы перемещаемся в другой мир. И я жду его с замиранием. Потому что этот другой мир говорит, так же как и я, на французском.
Да, в следующем очерке я обязательно скажу о неуловимо светящейся изнутри закатной воде, из которой рассыпаются бледно-зеленые искры, и о том, как мигают друг другу огни мачт закованной в сталь корабельной колонны. Но любой очерк должен нести одну главную мысль, и вот она: Россия, подобно нашей эскадре, вплывает в новый и неведомый век.
Да, мы застряли в затянувшемся девятнадцатом веке – ничего не происходило в сонной стране и в тысяча девятьсот первом, и во втором… И надо было иметь очень острый взгляд, чтобы видеть, как поменялись люди, как поменялся мир. Россия сейчас – молодой лев, готовый к прыжку.
А мы – это те, кто поможет этому льву прыгнуть, сказал я себе, хорошо зная, что вот этого ни в каком очерке не скажу.
Скажу еще – вот примерно так: гений Чехова оплакал тоскливый сон и неясные мечты уходящего века, но какой Чехов мог предвидеть, что в год его смерти десять тысяч русских будут, под клавиши рояля и звон гитарных струн, огибать Африку, путешествуя от одного французского порта к другому? Танжер, Дакар в Сенегамбии, Габун… я уже знаю, что в каждом из них мы пойдем по французским лавкам и потом будем отдыхать в разных «Кафе де Пари» под зонтиками.
Последние годы ушедшего века страна проспала в маленьком европейском мире, до каждой точки которого можно было доехать за несколько дней, мягко покачиваясь на стальных рельсах. Но настоящий мир – он другой, он огромен.
Что нам эта Европа? Она невелика и проста. У нас в ней есть необъяснимый враг – владеющая миром Британская империя. У нас есть также друг, это германский кайзер, который готов загрузить нас каким угодно количеством угля, чтобы только весь наш флот ушел на Дальний Восток и оставил Балтику немцам. И у нас есть еще один друг, это французы, боящиеся и немцев, и англичан, а поэтому они весьма боязливо – с оглядкой на Лондон – открывают нам объятия по пути эскадры в другой конец мира. Вот, собственно, и вся Европа – а прочее есть римские развалины и курорты с казино Баден-Бадена, не более.
Но вот другой, огромный мир, который мы режем килями кораблей день за днем, а он все не кончается; вот он, этот мир, где в джунглях ревет дикое зверье и живут голые племена; где горстка французов в маленьких портах встречает нас, как долгожданных друзей… и это странный мир.
Странный потому, что его невозможно представить себе без гордого европейского завоевателя. А что было бы, если бы Африке позволили остаться собой? Загадка.
Но сегодня ясно только одно, что Россия в этот мир не успела. Потому что дальше по африканскому побережью будет один немецкий порт, еще дальше владения зверей-англичан, а вот потом, потом…
Может быть, Россия не была собой, пока перед ней не открылся свой мир, такой же, как у англичан и французов, только лучше. Дальний Восток. Порт-Артур, Маньчжурия, земля китайцев, корейцев и японцев, у которых были свои короли и императоры, когда Европа еще спала в варварстве.
И это будет другая Россия, когда она прильнет к человеческому морю этого нового мира, с его сокровищами знаний и чувств, и сольется с этим морем. А мы, с нашими крейсерами и броненосцами, – мы вестники нового века России, режущие светящуюся в ночи волну. И каждый матрос, не видевший раньше ничего, кроме наших сонных полей, а сейчас увидевший и понявший мир таким, какой он есть, уже не будет прежним человеком. И раз так, Россия не будет прежней.
И вот мы продолжаем свой танец кораблей. Вот они идут, под всплески клавиш, в нашем полонезе, нашем менуэте по волнам – и перед нами новый век, новый мир и новая Россия.
Вот примерно так может выглядеть новый очерк. Если только… если только к моменту, когда он придет, через Марсель и Париж, в мою «Ниву», в Маньчжурии не произойдет чего-то катастрофического.
Ведь можно же предположить, что японцы возьмут Порт-Артур? И еще как можно. А тогда писать нужно, заранее рассчитывая и на плохой ход событий.
Этот ветер называется пассат, он чуть не унес шляпку, завязанную под подбородком Инессы Рузской. Она проходит мимо меня, держа под руки одновременно и Лебедева, и Блохина, до меня доносится ее низкий голос:
– Чепуха на птичьем молоке. Не пытайтесь понять женщину, господа. Только женщины понимают друг друга и поэтому друг друга ненавидят.
И дальше голоса не слышны, только смех.
Как это бывает, подумал я: еще неделю назад я замечал в равной степени всех на корабле, от матросов до господ инженеров и господ артиллеристов, а сейчас везде вижу только эту Рузскую, которая становится все интереснее на глазах.
Потом посмеялся над собой: кажется, пора писать очерк о том, что происходит с моряком, месяц не видящим женщину. Что тогда этот моряк делает? Ну, он сходит на твердую землю в иноземном порту… И когда я сойду на землю Дакара, увижу там если не француженку, то… то что я буду делать тогда?
Шесть вечера – это закат, а семь – чернота, мигание мачтовых огней и все такое же неуклонное продвижение кораблей с затемненными иллюминаторами на юг. И гораздо позже, когда начала пустеть палуба, я услышал над ухом уверенный женский голос:
– Ваша поэзия прекрасна, господин Немоляев, но как насчет прозы?
Оборачиваюсь, вижу Рузскую, без шляпки, с большим и пушистым полотенцем и сумочкой-несессером в руках.
– В этой ванной плохо работает защелка, и мне не помешал бы рыцарь, охраняющий мою скромность. В прошлый раз я, кажется, смутила кого-то, ворвавшегося в ванную. Да? Вы согласны? Обещаю поспешить.
Но она никоим образом не спешила, когда я сторожил ее скромность в коридоре, прислушивался к струям воды, вздохам (сдержанным вздохам) и робкому звону флакончиков. А когда вышла, посмотрела на меня – опять же, по привычке, любезно и строго – и сказала:
– А кстати, господин Немоляев, мы с вами постоянно видимся, но мало говорили. И если вы не беспокоитесь уже о вашей скромности, то – вот это же вход в вашу каюту?
Там мы немедленно перешли на шепот, потому что сквозь эти двери многое слышно, да, кстати, они не запираются изнутри, здесь все-таки военный корабль, а не лайнер.
Но помочь женщине вытереть последние капли воды сначала с шеи, а потом уже и ниже, можно и молча.
– Я должна была бы смущаться вас, господин Немоляев, – бормочет она мне в плечо, – потому что – ну в самом-то деле, не очень молодая женщина соблазняет вас, пусть даже вы все время смотрите на нее этакими неприличными глазами… но…
И, уже на откидной, но достаточно удобной кровати:
– Но вы же слышали, наверное, что женщина… да, да, вот здесь хорошо… должна добиться, наконец, одинакового с мужчиной права искать, завоевывать, брать, а не уступать так называемым мольбам. Ну и… я подумала…
И еще чуть позже:
– А знаете, сколько всего интересного вы можете сделать с женской грудью? Если нет, то не стесняйтесь у меня научиться.
И потом, совсем потом:
– А теперь десерт после десерта – пошептаться на подушке. Вы же интересный человек, господин Немоляев. Расскажите, откуда вы родом, а потом я спрошу у вас, почему вы не бесприютный поэт, а какой-то очень, очень серьезно мыслящий человек из «Нивы», как это с вами такое в жизни случилось…
И мы доедаем с ней два последних апельсина из Танжера и шепчемся, шепчемся.
А цепочка кораблей так и режет светящиеся волны, которым нет конца.