Книга: За гранью слов. О чем думают и что чувствуют животные
Назад: Наш общий мозг
Дальше: В глубинах подсознания

Чисто по-человечески

На залитой солнцем лесной поляне, поросшей сочной травой, слонята тычутся игрушечными хоботами матерям под брюхо в поисках того самого надежного соска. Я не могу отвести от них глаз.
– У этих двух семей сегодня день великой дружбы, – улыбается Вики. – Элин решила перейти поближе к воде. Элоиза согласилась, потом подождала, пока подтянутся остальные члены группы.
Теперь обе семьи движутся бок о бок.
– Очевидно, они решили весь день провести вместе.
Очевидно.
На чем зиждется слоновья дружба? Некоторым слонятам нравятся одни и те же игры, и они с удовольствием играют вместе.
– А некоторые взрослые особи «совпадают» в том, когда им есть, когда спать, куда идти. Они любят одну и ту же пищу.
Совпадают. Занятно. Жаль, что у людей не так. Можно только позавидовать.
«Есть ли у слона сознание?» – ответить на этот вопрос легко: все признаки развитого сознания налицо. И теперь этот вопрос корректнее было бы переформулировать, а именно: «Какие формы сознания присущи животным?»
«Тоже мне бином Ньютона», – скажет любой человек, у которого есть собака или кошка. Для него вопрос об их сознании давно решен. Но я предвижу возражения скептиков, призывающих не торопиться с выводами. Многие ученые и авторы научно-публицистической литературы утверждают, что проникнуть в умственную деятельность животных мы не в состоянии. Я понимаю, на чем основано это убеждение, но категорически заявляю: они ошибаются. На самом деле сегодня нам открыто куда больше, чем раньше.
Этология – наука, изучающая поведение животных, – еще очень молода. Ее основные принципы получили официальное признание около ста лет назад. Тот факт, что иерархия на птичьем дворе начинается с порядка проклевывания цыплятами скорлупы яиц, до 20-х годов прошлого века не желали признавать. И только в 20-е годы американский орнитолог Маргарет Морзе Найс выяснила, что птицы – территориальные животные, тщательно оберегающие свою территорию от посягательств, и именно этим определяется их жизнь и их пение.
Становление этологии связывают главным образом с появившимися в середине XX века работами Конрада Лоренца, Николаса Тинбергена и Карла фон Фриша, которым пришлось вступить в неравный бой с многовековыми предрассудками, укоренившимися в легендах и народных верованиях (например, сова знаменует смерть, волк связан с нечистой силой), а также с устойчивыми басенными стереотипами, где животные выступают носителями шаржированных человеческих качеств (стрекоза – легкомысленная попрыгунья, лиса – хитрая обманщица, черепаха – воплощение упорства и настойчивости).
Провозвестники новой науки были пристальными и беспристрастными наблюдателями, которым удалось сорвать с образов животных толстый слой метафорических проекций, покрывавший их словно патина. Смотри внимательно и описывай только то, что видишь, – таков был лозунг ученых. Пришлось потрудиться, чтобы доказать, что результаты наблюдения могут быть объективными. За свою работу по изучению пчелиных танцев и феромонов, явления импринтинга у птенцов серых гусей и поведения колюшки в период размножения фон Фриш, Лоренц и Тинберген были удостоены в 1973 году Нобелевской премии в категории «Физиология и медицина». Тот факт, что премию присудили трем зоологам-бихевиористам, доказывает, какой степенью важности обладала в глазах мировой ученой общественности практически новорожденная наука. Трио наблюдательных естествоиспытателей, ставших лауреатами, имело полное право ликовать и пожинать лавры.
Но пока этология только обретала очертания, невозможно было с научной точки зрения подойти к вопросу о том, что чувствует слониха, когда кормит детеныша. Опираться в своих выводах было не на что. Никто и никогда не наблюдал за поведением животных в естественной среде обитания. Нейронаука находилась в зачаточном состоянии. Любые умопостроения на тему того, что чувствуют животные, неизменно приводили исследователей к проекциям на чувства, присущие человеку. Чтобы вырваться из этого замкнутого круга, новой науке нужны были не умопостроения, а объективные наблюдения. Умопостроения – это смутные догадки, которые вполне могут закончиться попаданием пальцем в небо. Лучше просто посмотреть, что и как делает слониха. Мы не знаем точно, как работает ее сенсорное восприятие. Зато мы можем подсчитать, сколько минут длится кормление. Даже такой крупнейший в мире авторитет по коммуникации хоботных, как Джойс Пул, не боится признаться: «Меня учили смотреть на всех животных, кроме человека, как на существа, поведение которых не всегда определяется наличием сознания».
Мое профессиональное обучение строилось на том, что от малейших попыток экстраполяции на животное любых результатов деятельности человеческого разума, как то: нравственных ценностей, мыслей, эмоций, – следует бежать как черт от ладана. Мне с самого начала прививали классическое неприятие антропоморфизма, за что я очень благодарен своим педагогам.
Нельзя считать, что в каких-то своих проявлениях (любовных, супружеских, детско-родительских) животные наверняка думают и чувствуют то же, что думали и чувствовали бы оказавшиеся на их месте люди. Они – не мы. И отказ от подобного отождествления позволяет нам получить куда более достоверную картину того, что происходит на самом деле.
Но дело не в том, что вопрос о мыслях или эмоциях животных просто следовало отложить до лучших времен. Отнюдь. Весь предмет исследований оказался под запретом. Вполне себе симпатичный, гибкий и объективный наблюдательный подход закостенел и превратился в жесточайшую ментальную смирительную рубашку. На любые размышления над тем, какие чувства или мысли могли стать стимулами для того или иного поведенческого акта, было наложено табу. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Профессиональный бихевиорист описывает только то, что видит. И точка. Под истинной этологией стали понимать описание и еще раз описание. Можно было написать: «Лев преследует зебру», а вот сказать, что он хочет поймать зебру, – уже антинаучно, потому что это «проекция человеческих эмоций». И вообще, может, лев – это лишенный сознания механизм? Надо еще доказать, что это не так. Можно было сказать: «Слониха встала между слоненком и гиеной». Между ним и антилопой она вставать не станет, а в гиене она видит опасность. Но боже упаси написать что-то вроде «мать пытается защитить малыша от гиены». Это же антропоморфизм, это за пределами добра и зла! Намерения матери нам неведомы! И гайки закручивались все туже.
На этапе становления этологии как науки было нелишним сделать из антропоморфизма эдакий сигнал опасности, что-то вроде выброшенного на мачте красного сигнального флага, чтобы все знали: «на борту опасный груз». Но, по мере того как вслед за нобелевским трио первопроходцев в эту область полевой зоологии повалили умы калибром поменьше, антропоморфизм превратился из сигнального флага в пиратский «Веселый Роджер». Появление слова «антропоморфизм» становилось сигналом к абордажной атаке, после которой было костей не собрать. Работу автора, заподозренного в антропоморфизме, не печатали, а в академическом сообществе, где тебя либо публикуют, либо хоронят заживо, это ставило на карту карьеру.
Даже самые аргументированные, проницательные, логически безукоризненные умозаключения о возможных мотивах поведения животных, их эмоциях и умственной деятельности могли лишить ученого профессиональных перспектив. Не надо было ничего утверждать – хватало и просто поставленного вопроса. Вышедшая в 1976 году книга со скромным названием «Вопрос осознанности животных» наделала такого шуму, что многие бихевиористы поторопились разжаловать ее автора, Дональда Гриффина, в нижние чины и заклеймить как «профнепригодного». Хотя Гриффин был не мальчик с улицы, а признанный авторитет, светило, автор теории эхолокации – именно ему удалось разгадать тайну навигации летучих мышей. И вот человека, которого десятилетиями почитали гением, теперь мешают с грязью зашоренные коллеги-ортодоксы за то, что он просто осмелился поднять вопрос о сознании животных!
Рассуждение о том, что кто-то кроме человека способен на чувства, было не просто запретной темой, а профессиональным самоубийством. В 1992 году один из авторов престижного журнала Science предостерег читателей «с бессрочными контрактами в высших учебных заведениях» от включения «работ по изучению сознания у животных» в план научных исследований, причем сделано это было на полном серьезе. Какие уж тут шутки.
Клеймя любые проявления антропоморфизма, ортодоксальные бихевиористы впадали в другую крайность, поскольку всячески способствовали укреплению досужего мнения о том, что сознание и чувства присущи исключительно человеку (подобная позиция, превращающая нас в пуп земли, называется антропоцентричной). Спору нет, прямые проекции наших чувств на животных могут привести к искаженному пониманию истинных мотивов их действий. Но огульное отрицание самой возможности того, что эти мотивы присутствуют, приведет к тотальному непониманию.
Игнорируя способность животных мыслить и чувствовать, этология как новая наука успешно встала на ноги. Но упорствовать в том, что животные этих способностей лишены, значило игнорировать науку как таковую. Что характерно, многие биологи-бихевиористы умудрились забыть об основной максиме биологии: все новое есть улучшенное и дополненное издание старого. Все, что может и умеет современный человек, ему не с неба на голову упало. Чтобы собрать последнюю модель homo sapiens, эволюции понадобился обширный арсенал комплектующих, каждая из которых создавалась под какую-то предыдущую конструкцию. Нам же они достались по наследству.
И досталось нам немало. Рассмотрим хотя бы сочленения ноги. Вы только подумайте, какой путь пришлось прошагать этим ногам по маршруту «членистоногое – четвероногое – двуногое прямоходящее». Верхняя кость задней лапы лягушки – это та же бедренная кость, которую можно найти у цыпленка или младенца. Вот вам и иллюстрация к трансформации способов передвижения от земноводных через крылатых птиц до железных триатлонистов, которые должны бегать, плавать и гонять на велосипеде.
Все животные независимо от класса умеют спать. Можно увидеть, как они спят. Или чихают. Или зевают. Различные ветви единого древа жизни пророщены самыми разнообразными узловыми программами. Они меняются от вида к виду, но остаются едиными по сути. Человеческим разумом обладает только человек. Но на этом основании считать человека единственным разумным существом было бы так же нелепо, как утверждать, что раз только у человека есть человеческий скелет, то он единственный, у кого вообще есть скелет. Конечно, скелеты рыб, птиц и слонов можно увидеть в отличие от разума. Зато можно посмотреть на нервную систему и на результаты умственной деятельности, определяющие логику и границы конкретных поведенческих актов. Почему же к скелету надо подходить с одной меркой, а к головному мозгу с другой? Почему не подумать о том, что разум можно рассматривать с позиции континуума, предполагающей убывание или возрастание? Тем не менее этого никто не хотел видеть.
Зоологи-бихевиористы воздвигли непроницаемую стену между нервной системой всех представителей царства животных, находящихся в родстве друг с другом, и представителями единственного вида homo sapiens. Такое отрицание способности думать и чувствовать у остальных животных приводит к единственному выводу, столь милому – что греха таить! – нашему сердцу: мы избранные. Мы иные. Мы лучше. Мы самые-самые. (И эти люди предостерегают нас от впадания в антропоморфизм!)
Десятки лет естествоиспытателей, осмеливавшихся свернуть с торной дороги дескриптивного бихевиоризма, собратья по цеху безжалостно предавали остракизму. Тех бесстрашных одиночек, кто не был воспитан в традициях бихевиоризма, – первой среди них по праву должна быть названа Джейн Гудолл – ждала та же участь. Гудолл описывает реакцию, с которой столкнулась в докторантуре Кембриджского университета, где намеревалась продолжать свои исследования шимпанзе: «Я с ужасом услышала, что все делаю неправильно. Абсолютно все. Нельзя давать животным имена. Нельзя говорить об их характерах, разуме или чувствах, потому что все это есть только у человека».
Это ей заявили прямым текстом. По сию пору антропофобия довлеет над стоящими на позициях бихевиоризма естествоиспытателями и авторами научно-популярной литературы, которые, как ученые обезьяны, копируют своих учителей, перестраховывающихся бихевиористов-ортодоксов. «Позор-р-р тем, кто пр-р-риписывает остальным животным эмоции, пр-р-рисущие исключительно человеку», – твердят последние друг другу и своим ученикам. А ученики с попугайским упорством повторяют этот запрет и упиваются своим непоколебимым пр-р-рофессионализмом.
Но что такое «присущие человеку эмоции»? Утверждая, что их нельзя приписывать животным, бихевиористы сбрасывают со счетов одну деталь: человек – то же животное (как часто, уподобившись в чем-то животному, мы говорим себе: я же живой человек!). Наше чувственное восприятие основано на пяти чувствах, свойственных животным. Мы их унаследовали, как унаследовали и связанную с ними нервную систему.
Все известные нам эмоции лишь волею случая принадлежат человеку. Разом решить, что остальные животные на них не способны, значит приписать человеку исключительное право на любые чувства и мотивацию действий. Для каждого, кто систематически наблюдает за животными или общается с ними, это абсурд. Тем не менее существует немало тех, кто продолжает верить в нашу эмоционально-мотивационную монополию. «Мы по-прежнему не знаем, как добиться точного понимания природы и эмоций (если они ему доступны) животного, не перенося на него ожиданий, связанных с чисто человеческим восприятием окружающего мира» – нашел я в одной из работ Кэйтрин Никол Кейпер, когда подбирал материалы для этой книги.
Какое такое «чисто человеческое восприятие» препятствует нашему точному пониманию эмоций, доступных остальным животным? О чем идет речь? О способности испытывать удовольствие, боль, половое влечение, голод или неудовлетворенность? Об инстинкте самосохранения? О родительских или защитных инстинктах? Всем перечисленным мы обладаем, но это не мешает, а помогает нам понять, что переживают и чувствуют они. Допустим, мы хотим избежать неверной исходной посылки и поэтому перестраховываемся. Но ведь никто не отнимает у нас накопленных знаний, которые не дадут нам сделать неверные выводы. Можно ли подходить к слонам, скажем, с мерками супружеской любви, если мы знаем, что у них семьи включают в себя только самок и молодняк, самцы и самки не образуют постоянных пар, самцы вообще живут поодиночке, кочуют сами по себе и к воспитанию детенышей отношения не имеют? О какой супружеской любви тут может идти речь? Ни один исследователь слонов и заикаться о ней не будет. Так что объективные факты и логика могут служить надежными проводниками. Во всех остальных областях они признаны лучшими инструментами познания. И вообще, объективные факты + логика = наука.
Нам не приходит в голову сомневаться в том, что животное, которое ведет себя так, словно оно проголодалось, действительно испытывает голод. Но что же мешает нам поверить, что слон, который радуется, и в самом деле испытывает радость? Отмечая у животных чувство жажды или голода, когда они пьют или едят, или усталости, когда они валятся с ног, мы остаемся в рамках научной объективности. Но почему мы боимся погрешить против нее, если видим, как они веселятся и радуются, играя с малышами или другими членами своей семьи? Тем не менее в науке о поведении животных давно наблюдается этот абсолютно антинаучный перекос. Ведь с научной точки зрения самое простое объяснение часто оказывается самым верным. Когда животное выглядит довольным в обстоятельствах, которые должны приносить ему удовольствие, проще всего предположить, что оно испытывает чувство удовольствия. Мозг животных похож на наш и вырабатывает те же гормоны, что отвечают за человеческие эмоции, – и это, кстати, тоже объективный факт. Так что никаких предположений делать не надо. Надо быть внимательным и объективным – но не зашоренным. И фактами надо пользоваться, а не манипулировать.
За неделю до того, как я поставил в этой книге точку, ко мне пришло письмо от австралийского коллеги, занимающегося исследованием кораллов, с такими вот словами: «Желаю удачи с книгой, хотя провести грань между антропоморфными факторами и тем, что происходит на самом деле, думаю, непросто». А я думаю, что самое большое препятствие – уже упоминавшийся перекос в сознании, который попросту мешает нам увидеть, что же происходит на самом деле. Боясь впасть в антропоморфизм, человек отмечает, что собака скребет пол, и будет всячески открещиваться от того, что она хочет (о, это страшное слово!) гулять. Никто же не знает, что на самом деле собака думает: «Так, ребята, либо выведите меня, либо я сейчас надую на пол» (а она именно так и думает). Конечно, собака хочет гулять. И если вы от этого открещиваетесь, готовьтесь подтирать лужи.
Способность – и потребность – устанавливать глубокие социальные связи между индивидуумами уходит корнями глубоко в прошлое. Она значительно старше человека. Родительская забота, удовлетворение, дружба, сострадание, тоска – все это существовало до возникновения человека.
Наш «мозговой провенанс» неотделим от головного мозга других существ. Об этом позаботился плавильный котел бытия, бурлящий долгие миллиарды лет. Но все сказанное выше можно отнести и к разуму. Человеческий разум возник наряду с разумом других существ на одном долгом витке бесконечной спирали Жизни.
Назад: Наш общий мозг
Дальше: В глубинах подсознания

Susanjeand
consultation medecin en ligne