Великая революция во Франции сотрясает Европу, вызывает у многих сомнение в «просвещенных путях», коли они доходят до конвента и гильотины.
Занявшая почти весь XVIII век, российская революция сверху напугана перспективами гигантской революции снизу. Поэтому делаются попытки контрреволюции, что в российских условиях не может быть произведено иначе, как тоже сверху.
Павел I в 1796–1801 годах стремился к «консервативной утопии»; хотел вернуться к формам и методам Петра I век спустя. При этом усиливается политическая централизация, пресекаются личные дворянские свободы и давний курс на просвещение, взамен чего в этих парадоксальных обстоятельствах рождаются причудливые идеи – вместо русского варианта европейского просвещения предлагается средневековый рыцарский орден с соответствующими нормами этикета, но (отличие в высшей степени характерное!) рыцарство, основанное на правилах чести, являвшееся в Европе своеобразной формой освобождения, возвышения «благородной личности», в России конца XVIII века, хотя на словах тоже связано с этими категориями, по сути зиждется на страхе, на принципе не «монархическом», а «деспотическом», предполагает полное, беспрекословное подчинение «благородной личности» всевластному государству.
Другим парадоксом той контрреволюции была попытка своеобразного союза с «чернью», единения императора с народом, блокирующего все попытки к самоуправлению, самостоятельности со стороны дворянской интеллигенции. Как тут, кстати, не заметить, что «контрреволюционер» Павел быстрее и раньше других правителей разобрался в истинной сущности Наполеона, «мятежной вольности наследника и убийцы» (Пушкин), почувствовал в нем своего, того, кто обуздывает Французскую «революцию снизу»…
Тут, однако, выяснилось, что в России толчок сверху, данный Петром, еще не исчерпан. Очередной дворцовый переворот – словно далекое эхо петровской «революции сверху» – уничтожает Павла и возводит на престол последнего представителя просвещенного абсолютизма, Александра I.
Жизнь, история, все происходящее в Европе властно влекут и Россию к новому важнейшему историческому выбору.
Сто лет назад, при Петре, решался коренной вопрос – оставаться ли в XVII веке с «азиатскими формами» экономики, правления и культуры или пробить окно в Европу? Теперь же, когда петровские резервы начинают исчерпываться, теперь (как позже воскликнет Белинский) «нужен новый Петр Великий!».
Однако что же он должен сделать, если сумеет?
В XIX веке российская история, российская «природа вещей» предлагает для начала ограничение самодержавия и отмену крепостного права, произведенные опять же сверху!
Если же нет, если не получится, тогда альтернативой, очевидно, станет революция снизу – то ли по французскому образцу 1789 года, то ли по иным, еще не испробованным историей чисто российским образцам.
Знаменитая формула, громко произнесенная в 1856‐м, – «освободить сверху, пока не освободились снизу», по сути, как мы уже видели, была в какой-то степени понята Екатериной II, а затем довольно ясно осознана при Александре I.
Как, в какой последовательности, какими силами приняться за новые преобразования, может быть, революционные, – на этот вопрос Александр I, напуганный свидетель и косвенный руководитель переворота 1801 года, ответить не мог, но поиски ответа представляются очень интересными.
Итак, 1801 год. На престоле умный, образованный царь, испытавший на себе ужасы самовластья. В ответ на восторги госпожи де Сталь, восклицающей, что иметь такого императора куда лучше, нежели опираться на конституцию, он отвечает знаменитым афоризмом: «Мадам, даже если Вы правы, я не более чем счастливая случайность».
Ситуация представляется идеальной: благонамеренный император хочет осчастливить свой народ; народ, очевидно, не откажется от улучшения собственной участи, власть и возможности Зимнего дворца огромны. За чем же дело стало?
В любые исторические эпохи примерно 1–2 процента населения являются тем, что принято называть правящим классом или правящим слоем.
Дворянство, окультуренное, но крепостническое, государственный аппарат, усовершенствованный Петром и его преемниками, – вот страшная сила, которую будущий Петр I должен использовать, нейтрализовать или преодолеть.
Александр за советом обращается к любимому учителю Лагарпу и вскоре, 16 октября 1801 года, получает любопытные «директивы», которые, в общем, принимает к исполнению.
Умный швейцарец, возглавлявший одно время родное государство, последовательно разбирает главные социальные, политические силы, на которые может или не может опереться Александр.
Против реформ (согласно Лагарпу) будет почти все дворянство, чиновничество, большая часть купечества (буржуазия не развита, мечтает превратиться в дворян, получить крепостных).
Особенно воспротивятся реформам те, кто напуган «французским примером», – «почти все люди в зрелом возрасте: почти все иностранцы».
Лагарп с большим уважением относится к русскому народу, который «обладает волей, смелостью, добродушием и веселостью». Швейцарец уверен, что из этих качеств можно было бы извлечь большую пользу («и как ими злоупотребляли, дабы сделать эту нацию несчастной и униженной!»), однако покамест учитель решительно предостерегает ученика-Александра против какого бы то ни было привлечения народа к преобразованиям:
«Он желает перемен… но пойдет не туда, куда следует… Ужасно, что русский народ держали в рабстве вопреки всем принципам; но поскольку факт этот существует, желание положить предел подобному злоупотреблению власти не должно все же быть слепым в выборе средств для пресечения этого».
В результате реформатор, по мнению Лагарпа, может опереться лишь на образованное меньшинство дворян (в особенности на «молодых офицеров»), некоторую часть буржуа, «нескольких литераторов». Силы явно недостаточны, но советчик, во-первых, надеется на огромный, традиционный авторитет царского имени (и поэтому решительно не рекомендует ограничивать самодержавие какими-либо представительными учреждениями!), во-вторых, рекомендует Александру как можно энергичнее основывать школы, университеты, распространять грамотность, чтобы в ближайшем будущем опереться на просвещенную молодежь.
И Александр I начал выполнять «программу Лагарпа».
«Революции сверху» как бы предшествовал новый этап «просвещения сверху». Оно декларировалось многообразно: было запрещено помещать объявления о продающихся крепостных (отныне писали – «отпускается в услужение»); закон о вольных хлебопашцах облегчал освобождение крепостных тем помещикам, кто вдруг пожелает сделать это добровольно…
Эти и несколько подобных декретов легко раскритиковать как частные, половинчатые, но ведь и само правительство не считало их коренными: речь шла о постепенной подготовке умов и душ к «эмансипации». Берется курс и на молодых: многие послы, генералы, сановники были 30–40-летними, ровесниками царя. В правление Александра были основаны или возобновлены почти все дореволюционные русские университеты: Казанский, Дерптский, Виленский, Петербургский, Харьковский, а сверх того Ришельевский лицей (из которого позже вырос Одесский университет) и столь знакомый нам пушкинский Царскосельский лицей. Все это дополнялось реформами гимназий, сравнительно мягкими уставами учебных заведений при немалом самоуправлении и выборности начальства…
То был, можно сказать, постоянный фон, реформаторская основа, которая особенно сильно укрепилась в начале александровского царствования, но не совсем исчезла даже в гонениях последних его лет.
Не вдаваясь, однако, в частности, присмотримся к двум серьезным попыткам произвести коренные, можно сказать, революционные (особенно если б они вышли!) планы «верхних преобразований».
Прежде всего, конечно, попытка Сперанского.
В 1807–1812 годах талантливейший администратор, великолепный знаток всех тонкостей российского правления задумал и разработал сложную, многоступенчатую реформу сверху, которая постепенно, учитывая интересы разных общественных групп, должна была завершиться двумя главными результатами – конституцией и отменой крепостного права.
Здесь снова не можем удержаться, чтобы не задеть многих, боюсь, очень многих наших историков. Сколь часто указывают они из своего XX века, как следовало бы действовать разным героям минувших столетий, в чем те ошибались, что переоценивали и что недооценивали. Иной профессор, например, столь явно видит ошибки народников, что нет сомнения – если бы он сам пошел в народ, мужики непременно поднялись бы… Сперанского кто только не критиковал, включая и Льва Толстого, – и Россию-то он не понимал, и самоуверен был, и самодоволен. Рядом советских историков необыкновенный государственный деятель, сделавший фантастическую карьеру (из поповичей – в первые министры!), осуждался, по сути, за то, что он не стал крайним революционером, типа, скажем, Пестеля, что хотел примирить помещичьи, государственные и крестьянские интересы, что возлагал надежды на «обманщика-царя»…
Оспаривая подобные суждения как неисторичные, заметим: главный довод многих критиков, включая и автора «Войны и мира», не всегда отчетливо сознаваемый, но основной, – реформы Сперанского не получились. Из этого сразу делался вывод, что и не могли получиться, а это уж далеко не бесспорно.
Что же касается желания Сперанского сохранить помещиков, то здесь нужно сказать: он был исторически прав. Простое уничтожение правящего слоя отнюдь не всегда большое достижение для страны. Англичане, сохранившие во время революции XVII века и помещиков, и буржуа, освежили, укрепили свой строй. Российское дворянство при всей его крепостнической хищности продолжало оставаться главным носителем просвещения, культуры, исторической традиции; в начале XIX века оно было, можно сказать, незаменимо при слабости русской буржуазии и темноте многомиллионного крестьянства.
Сколько написано о «положительных результатах» ликвидации класса помещиков в 1917 году, но не было и не будет ни одного исторического явления, которое имело бы одни положительные стороны; известные общественные, моральные потери происходят даже при ликвидации безусловно старого, отжившего.
Сперанский знал, чего хотел, его планы не были утопичны, это был интереснейший проект «революции сверху», который зашел далеко. К осени 1809 года министр разработал план государственных преобразований: в центре его были идеи законности, выборности части чиновников, их ответственности, разделения власти; наконец, известное конституционное ограничение самодержавия. Сперанский считал также необходимым одновременное расширение гласности, свободы печати, однако «в известных, точно определенных размерах».
Не вдаваясь в подробности, заметим, что реформатор как реалист-практик пытался примирить новые идеи с существующими порядками, поэтому выборность он все время уравновешивает правом властей, правом царя утверждать или отменять решения выборных органов. Так, министры, согласно планам Сперанского, ответственны перед законодательным органом, Думой, однако назначаются и смещаются царем. Судей, а также присяжных должны выбирать местные думы, но царская власть все это контролирует и утверждает. Зато император и предлагает законы, и окончательно их утверждает; однако ни один закон не имеет силы без рассмотрения в Государственной думе.
1 января 1810 года был торжественно открыт Государственный совет, который мыслился как верхняя палата российского парламента; нижняя, выборная палата, Государственная дума, а также окружные и губернские думы должны были быть провозглашены 1 мая, а собраны 1 сентября того же года.
Двухпалатный парламент. Можно сколько угодно перечислять его недостатки и слабости: избирательное право отнюдь не всеобщее, явное преобладание дворянства, сохраняется огромная роль самодержца. И все же, все же…
Это было бы огромное событие, новый шаг в политической истории страны; со временем подобное учреждение могло окрепнуть, наполниться новым содержанием, стать важной политической школой для тех сил, на которые разумный самодержец сумел бы опереться; и тогда легче было бы осуществить другие реформы, о которых уже давно говорили в русском обществе, – переменить суд, бесконтрольное чиновничье управление, реформировать города, армию…
Сам Александр соглашался с тем, что новое правление, даже в столь урезанном виде, было бы сигналом к расширению представительства народа: кроме дворянского сословия к выборам допускалось и «среднее состояние» (купцы, мещане, государственные крестьяне); низшие же «состояния» (крепостные, мастеровые, домашние слуги) пока получали гражданские права без политических; а поскольку голосование крепостных крестьян было явной бессмыслицей, само собой предусматривалось их постепенное, осторожное освобождение…
1810 год. Опять же, не зная «ответа задачи», легко вообразить: осенью того года Россия становится конституционной монархией, а через несколько лет – страной без крепостного права, с обновленными судами.
Однако Государственная дума вдруг «пропала»; задержалась на 95 лет, до октября 1905-го.
И крепостное право, о котором уже давно (с 1760‐х годов) известно, что оно менее выгодно, чем вольный наем, также «решило» продержаться еще полстолетия…
Удивительна все же российская история: случайность; появление или смена правительственного лица – и жизнь народа, кажется, определяется на 50, 100 лет, на несколько поколений…
Много спорят о подробностях, о причинах внезапной опалы и ссылки Сперанского в 1812 году, о «таинственном повороте» в настроениях императора, который ведь сам хотел реформ и действовал «по Лагарпу». Часто эту столь внезапную остановку объясняли военной угрозой, приближением, а затем началом войны с Наполеоном.
Действительно, «Бонапарт у ворот» – это сильный довод против решительных перемен. Но вот двухлетняя великая схватка 1812–1814 годов завершается крахом Наполеона; авторитет Александра I сильно возрастает и в России, и в Европе (вспомним пушкинское – «И русский царь – глава царей»). И тут-то Александр делает вторую попытку «уподобиться Петру»; один этот факт говорит о том, что его мысли о коренных преобразованиях вовсе не каприз, что были, очевидно, другие причины, помешавшие Сперанскому закончить дело. Более того, сам Сперанский, переживший унижение, временную ссылку и затем возвращенный к административной деятельности (пусть не на столь высоком уровне, как прежде), кажется, искренне пришел к выводу, что он ошибался, что России рано еще иметь даже умеренную конституцию; во всяком случае, в письмах к Александру он неоднократно кается.
Но вот сам Александр еще не раздумал, еще пытается…
Сохранились примечательные проекты 1815–1818 годов, документы, на этот раз создававшиеся в глубокой тайне (тогда как о планах Сперанского было довольно широко известно).
Один из старинных друзей и сподвижников императора, Н. Н. Новосильцев разрабатывает «Уставную грамоту Российской империи» – все ту же конституцию, родственную замыслам Сперанского (правда, власть императора предполагается еще большей, чем в проектах 1809–1810 годов). В эту пору царь обидел российскую мыслящую публику, даровав конституции Финляндии и Польше, заметив полякам, что они должны показать России «благодетельный пример». Вообще, где только мог, Александр старался внушить европейским монархам, что полезнее им быть не абсолютными, а конституционными. Франция после Наполеона была в известной степени обязана русскому царю тем, что получила палату депутатов (возвратившиеся Бурбоны «ничего не забыли и ничему не научились», а поэтому надеялись управлять без конституции); недавно были опубликованы любопытные инструкции Александра I русскому послу в Испании Д. П. Татищеву, где предписывалось всячески нажимать на деспотически настроенного Фердинанда VII, чтобы тот не упрямился и поскорее укреплял свой режим созывом кортесов…
Во Франции, Испании, Польше – конституции явные, в России – проект тайный, опасливый.
Еще более засекреченные документы разрабатывали план отмены крепостного права… Предполагалось личное освобождение крепостных с небольшим наделом. Он примерно равнялся тому участку, которым наделял крестьян другой тайный документ, явившийся на свет несколько лет спустя. На этот раз тайный от правительства: мы подразумеваем революционную, декабристскую конституцию Никиты Муравьева.
Выходит, строго конспиративно, таясь друг от друга, освобождение крестьян готовили декабристские тайные общества и их главный враг – правительство. Мало того, один из правительственных проектов по приказу Александра составил (точнее, руководил составлением) не кто иной, как Алексей Андреевич Аракчеев!
Здесь мы сталкиваемся с удивительнейшей особенностью российских «реформ сверху», когда в них порой принимают участие самые, казалось бы, неподходящие люди; те, которые прежде действовали в совершенно противоположном духе. Всемогущая власть умела, однако, при случае превращать в либералов-реформаторов и подобных людей (известны и обратные метаморфозы). Аракчеев был такой человек: прикажи ему Александр применять пытки в духе Ивана Грозного, он не поколебался бы, но с немалым рвением исполняет и распоряжение другого рода. Разумеется, сразу очевидна дурная сторона, вред от подобных оборотней: их темные личности, конечно же, как-то проявляются, тормозят добро; и в то же время – как умолчать о причудливо положительной стороне дела: более идейный реакционер стал бы дополнительным препятствием на пути преобразований, меж тем как царям в эту пору (а также в будущем) удается использовать для реформ даже способности аракчеевых…
Тем более что идейных противников хватало.
Тут мы подходим к попытке ответить на вопрос, почему и второй приступ к реформам отбит; почему важнейшие документы о конституции и крепостном праве были столь глубоко запрятаны, что даже младший брат императора, Николай, с 1818 года предназначавшийся в наследники, не был с ними знаком: в 1831 году он пережил неприятное потрясение, узнав, что восставшие поляки отыскали в Варшаве и там опубликовали новосильцевскую «Уставную грамоту Российской империи». Николаю приписывали даже фразу, что он иначе отнесся бы к конституционным планам декабристов, если бы прежде знал тот документ. Фразу эту оставим на совести царя Николая, который попытался добыть и сжечь все экземпляры сенсационного польского издания (кое-что, однако, уцелело и 30 лет спустя было опубликовано Вольной типографией Герцена).
Отчего конституционный документ отыскался именно в Варшаве? Во-первых, потому, что Александр делился своими тайнами с братом Константином, управлявшим Польшей; а во-вторых, – и это самое интересное! – сохранились сведения о том, что царь собирался объявить политическую, крестьянскую свободу именно в Варшаве…
Дело в том, что в Петербурге могли убить.
Дело в том, что еще во времена Сперанского Александр столкнулся с осторожной, почтительной, но могучей оппозицией со стороны высшего дворянства и бюрократического аппарата.
Главные люди страны – министры, губернаторы, крупные военачальники, советники, администраторы – составляли примерно 1 процент от одного «правящего процента», то есть 4–5 тысяч человек. Число ничтожное, но за каждым – сила, влияние, связи, люди, деньги. Тогда, около 1810 года, от имени многих, угрожающе молчавших, кое-что говорил и писал способнейший реакционер граф Ростопчин, а еще громче высказался и подал царю смелый документ против Сперанского Николай Михайлович Карамзин. Он искренне считал, что выдать конституцию, отменить крепостное право еще рано:
«Скажем ли, повторим ли, что одна из главных причин неудовольствия россиян на нынешнее правительство есть излишняя любовь его к государственным преобразованиям, которые потрясают основу империи, и коих благотворность остается доселе сомнительною. <…> Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу (ибо тогдашние обстоятельства не совершенно известны), но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных, – ныне имеют навык рабов. Мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным; а система наших винных откупов и страшные успехи пьянства служат ли к тому спасительным приготовлением? В заключение скажем доброму монарху: „Государь! История не упрекнет тебя злом, которое прежде тебя существовало (положим, что неволя крестьян и есть решительное зло), – но ты будешь ответствовать богу, совести и потомству за всякое вредное следствие твоих собственных уставов“».
Карамзин вообще, в идеале, был за республику и свободных крестьян – но не теперь, позднее, когда они хоть немного просветятся, освободятся внутренне… Искренность историка, его талантливое перо становились сильным оружием для тех, кто прятался за его спиной, без всякого идеализма, но с немалой корыстью и цинизмом.
Оппозиция справа: «невидимый» и тем особенно страшный бюрократический аппарат не имел права возразить императору, но соответственно в условиях безгласности и бюрократам никто не возражал; царь фактически не имел той опоры, о которой мечтал Лагарп; невидимые же угрожали «удавкою», и пример отца (убитого, правда, не за то, что собирался ввести конституцию и отменить крепостное право, но за то, что по-своему разошелся с «верхами»), пример Павла ясно определял характер угрозы.
Эти люди скинули Сперанского, заставили Александра отступить.
И в 1810‐м, и в 1820‐м.
Мы отнюдь не идеализируем императора; не хотим судить по старинной крестьянской формуле «царь добр, но генералы препятствуют»; однако не желали бы и совсем отречься от этой формулы. Дело в том, что в России «сверху виднее»; при неразвитости общественно-политической жизни, при обычной многовековой практике всеобъемлющего «государственного творчества», там, на самом верху, среди министров и царей естественно появление людей, которым виднее интересы их класса, сословия, государства в целом, которые умеют считать «на два хода вперед», в то время как крепостники и большинство бюрократов – исключительно «на один ход». Непосредственное примитивное классовое чутье последних подсказывало – никаких конституций, никаких крестьянских вольностей! Наверху же «призывали» понять: «В ваших собственных помещичьих, бюрократических интересах – несколько уступить, освободить, иначе все потеряете!»
Обращаем внимание, что глагол призывать мы поместили в кавычки: недостаток политических свобод и гласности, между прочим, мешал даже разговору царей со своим дворянством!
Как же были отвергнуты проекты 1815–1818 годов, каков механизм? Часто ссылаются на революционные события в Европе в 1820–1821 годах, а также на знаменитый бунт Семеновского полка в октябре 1820 года, будто бы изменивший первоначальные благие намерения Александра I. Думаю, что тут не следует путать причины со следствием. Бунты и революции всегда являются весьма кстати для тех, кто пользуется ими с дурными целями, кто стремится запугать верховную власть ужасными примерами и восклицает: «Никаких послаблений!» Позже известный деятель, один из сравнительно либеральных министров Николая I, Дмитрий Николаевич Блудов, находил, что европейские революции, мешавшие русским реформам, являлись всегда столь «вовремя», как будто их тайно подготавливали российские крепостники!
Как видим, тут еще один исторический урок, уж какой по счету! (В конце нашего повествования мы постараемся свести их вместе.) При повышенной роли государства при революциях и реформах сверху важным орудием противников преобразований является провокационное раздувание тех или иных беспорядков, а иногда – создание и поощрение таковых для запугивания царей.
И Семеновская история, и европейские волнения легко могли напугать того царя, который, как уже отмечалось, собирался объявлять коренные реформы не в своей столице, где был сосредоточен бывший аппарат, а подальше от нее, в Варшаве (пожалуй, попытка уподобиться Петру, для преодоления консерваторов уехавшему из Москвы в новую столицу, Петербург).
Когда несколько видных государственных деятелей – Воронцов, Меншиков, Васильчиков – около 1820 года намекнули царю на необходимость коренных преобразований, Александр мрачно ответил: «Некем взять!» Иначе говоря – нет людей, нет слоя, на который он мог бы опереться и осуществить, провести в жизнь те проекты, что давно уже лежат среди его секретнейших бумаг…
«Некем взять» – формула примечательнейшая! Петр, как мы видели, нашел «кем взять»: создал параллельный аппарат, перенес столицу, понял и почувствовал, что нужно реформы начать, а люди сами найдутся. Лагарп тоже учил своего воспитанника, как отыскивать и создавать верных людей, помощников. Но не выходило…
Отчего же?
Если бы Александр был Петром, то ему «следовало бы» решительно опереться на молодых офицеров, использовать их высокий патриотизм, особенно усиливавшийся с 1812 года, их просвещенный, свободный дух, жажду улучшить дела в своем отечестве. Иначе говоря, Александру I «хорошо было бы» привлечь декабристов, а также ряд либерально настроенных аристократов, вроде тех, которые приходили поговорить о реформах. А он, царь, им не поверил и, в сущности, оскорбил, заметив, что «некем взять».
Была огромная энергия молодежи, ее тогдашняя несомненная привязанность к царю – победителю Наполеона. Эти чувства прекрасно переданы Пушкиным в повести «Метель»:
«Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания! С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю! А для него какая была минута!»
Александр – не Петр; 1800‐е годы – не 1700‐е.
Царь опасается, не доверяет, боится. А молодежь рвется вперед, созревая с неимоверной быстротой. Время упущено, лучшие люди упущены! В результате, начиная с 1816 года, около 10 лет тайное реформаторство царя и тайные проекты дворянских революционеров соседствуют, сосуществуют. Временами, как мы видели, идеи, планы, даже формулировки совпадают. Кажется, еще чуть-чуть, еще немного – и верховная власть протянет руку Волконскому, Пестелю, Николаю Тургеневу и сразу найдется – «кем взять».
Не сбылось: сработала огромная оторванность, самостоятельность верховной власти даже по отношению к дворянству; сработал, конечно, и классовый инстинкт, предостерегавший «обе стороны». Однако не стоит абсолютизировать это обстоятельство. Вспомним, что в 1825‐м, за несколько месяцев до выхода на площадь, Пестель, огорченный, утомленный раздорами между заговорщиками и медленным, мучительным ходом тайной работы, хотел явиться к Александру в Таганрог и открыться, представить в распоряжение царя несколько сот активных революционеров, за которыми десятки тысяч солдат, хотел предложить свою лояльность, поддержку в обмен на коренные реформы – в общем, те самые, которые давно таятся в бумагах царя!
Сотоварищи по тайному обществу отговорили Пестеля; он не имел права так действовать без их согласия. Не сбылось, не могло сбыться; но остался важный исторический урок насчет царей, которые выигрывают, находя достаточно широкую, активную, инициативную, «интеллигентную» опору, и проигрывают, если не находят.
Наш рассказ о переменах сверху достиг того момента, когда революционная инициатива переходит в руки прогрессивного дворянства. Казалось бы, начинается сюжет о революции снизу, однако и здесь своеобразие российской истории накладывает неповторимую печать.
Декабристы: российская небуржуазность, слабость третьего сословия сразу же выявились в том, что роль, которую на Западе играли горожане, буржуа, обуржуазившееся дворянство и их идеологи, в России играют выходцы из самого «типичного» крепостнического дворянства. Удивление перед этим фактом, порой неумение с ним справиться однажды привело столь крупного историка, как М. Н. Покровский, к попытке определить связь между числом десятин и крепостных у того или иного декабриста и степенью его революционности. Одно время Покровский думал: чем декабрист беднее, тем радикальнее. Однако столь простой социологический вывод не оправдался – активнейшие революционеры были и среди бедных, беднейших дворян (Каховский, Горбачевский), и среди знатнейших, богатейших (Пестель, Лунин, Волконский).
Князья, графы, душевладельцы, выступившие против собственных привилегий и взявшие на себя обязанности третьего сословия, – такая ситуация уже сама по себе отдавала столь привычной нам «революцией сверху». Вопрос стоял так: сумеют ли эти дворяне, революционеры, перехватить привычную инициативу у тех дворян, правительственных, бюрократических.
Когда в начале деятельности тайных обществ молодые заговорщики почти целиком сосредоточились на идеях политических, конституционных, более опытный Николай Тургенев предостерегал, что таким путем не удастся перехватить, ослабить «магическое влияние» самодержавия на народ: крестьяне не искушены в делах политических, здесь нет никакой традиции в духе западной вольности, и поэтому царю будет легко справиться с заговорщиками, «напустив на них массу»; мужики же будут рады побить бар, не разобравшись, что те в конце концов желают им добра; поэтому Тургенев особенно настаивал на быстрейшем внесении в декабристскую программу пункта об освобождении крестьян и других способах привлечения народа.
Молодой Пушкин, находившийся под определенным влиянием идей Тургенева, в своих нелегальных, декабристских по духу заметках по русской истории XVIII века (1822) радовался, что дворянам не удалось ограничить в свою пользу самодержавие: «Если бы гордые замыслы Долгоруких и проч. совершились, то владельцы душ, сильные своими правами, всеми силами затруднили б или даже вовсе уничтожили способы освобождения людей крепостного состояния, ограничили б число дворян и заградили б для прочих сословий путь к достижению должностей и почестей государственных. Одно только страшное потрясение могло бы уничтожить в России закоренелое рабство».
Иначе говоря, ограничение самодержавия исключило бы коренные реформы сверху и привело бы к взрыву снизу, «страшному потрясению»: «Нынче же, – продолжал Пушкин, – политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян, желание лучшего соединяет все состояния противу общего зла, и твердое, мирное единодушие может скоро поставить нас наряду с просвещенными народами Европы».
Пушкин, как видим, указывает на важнейшую черту российской системы: экономические и политические реформы сверху – при огромных возможностях такого централизованного государства – могут осуществиться сравнительно мирно и быстро. Пусть эта формула недооценивает трудности будущего переворота, сопротивление крепостнической реакции, однако общая идея схвачена исторически верно. Это как бы возвращение к опыту Петра 100 лет спустя и (как мы теперь знаем) известное предвосхищение того, что случится в 1860‐х годах…
То, что случилось в 1825‐м, также вытекало из ряда древних, чисто российских традиций.