Книга: «Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков @bookinier
Назад: 2. Два примечания
Дальше: «Дело…»

«СНОВА ТУЧИ…»

ПУШКИН И САМОДЕРЖАВИЕ В 1828 ГОДУ

Рок завистливый…



150-летие пушкинской гибели почти совпадает со 160-летием «амнистии»: осенью 1826 года в кремлевском кабинете Николая I начались последние 10 лет на воле.

Снова и снова размышляя о финале трагедии, мы вглядываемся в последние, предпоследние, более ранние сцены – и наконец обращаемся к завязке.

 

Гул затих, я вышел на подмостки…

 

Здесь, в самом начале, определилось многое, очень многое, и нам, знающим, очевиден необратимый «конец пути». Пушкин же, многое предчувствовавший, еще надеялся. Как много несет в себе образ «завистливого рока». Этот эпитет поэт употребляет редко (в «Словаре языка Пушкина» отмечено 18 случаев). Девятнадцатилетний напишет Жуковскому:

 

Его стихов пленительная сладость

Пройдет веков завистливую даль.

 

Теперь же завистлив рок; завидует счастью, очевидно немалому; счастью, трагический характер которого обозначается перед нами новыми и новыми подробностями.

«Краткая хроника»

4–8 сентября 1826 года. Фельдъегерь доставляет Пушкина в Москву для встречи с царем. В эти же дни разрастается опасное для поэта дело о стихотворении «Андрей Шенье».

Осень. Пушкин в Москве на свободе. Первые чтения вслух, друзьям и знакомым, «Бориса Годунова».

Ноябрь. Поездка в Михайловское: «Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму» (XIII, 304).

15 ноября. Завершение царского задания, записки «О народном воспитании».

В этот же день М. П. Погодин посылает Пушкину письмо из Москвы, которое перехватывается, перлюстрируется и передается для заключения «эксперту», Ф. В. Булгарину.

22 ноября. Пушкину, по его выражению, «очень мило, очень учтиво вымыли голову»: «Ныне доходят до меня сведения, – сердился Бенкендорф, – что Вы изволили читать в некоторых обществах сочиненную Вами вновь трагедию» (XIII, 307).

29 ноября. Пушкин из Пскова посылает «Бориса Годунова» для «высочайшего цензурования» вместе с перебеленным текстом записки «О народном воспитании».

Декабрь. Поэт, попавший в дорожную катастрофу, отлеживается в псковской гостинице. По-видимому, здесь он получает сообщение Бенкендорфа (от 9 декабря), что «Борис Годунов» передан царю; последняя же фраза письма была ответом на вежливые пушкинские сомнения, следует ли «человека государственного» беспокоить «ничтожными литературными занятиями».

Шеф жандармов не менее вежливо просил Пушкина «сообщать мне… все и мелкие труды блистательного вашего пера».

Теперь Пушкин яснее понимал свое положение и степень высочайшего контроля.

Меж тем пометой «13 декабря, Псков» сопровождается самое раннее из нам известных потаенных пушкинских стихотворений, обращенных к декабристам, – «Мой первый друг, мой друг бесценный…».

Послание Пущину, где теплые высокие слова были отданы «государственному преступнику», осужденному по высшему, 1‐му разряду, где автор желал «озарить заточенье» друга, хронологически соседствует с документом, где о декабристах говорится как о «молодых людях», вовлеченных в «преступные заблуждения».

И в дальнейшем, в течение нескольких лет, сочинения, сочувственные к узникам, безусловно, нелегальные, вольные, – перемежаются текстами внешне лояльными, комплементарными по отношению к высшей власти.

Автору уже не раз приходилось высказываться о том, что сам поэт с его широчайшим взглядом на сцепление вещей и обстоятельств не видел тут никакого противоречия; что оба полюса – «сила вещей» правительства и «дум высокое стремленье» осужденных – составляли сложнейшее диалектическое единство в системе его поэтического и нравственного мышления, «дум высоких вдохновенья». (Реплика декабриста Одоевского в стихотворении «Последняя надежда», посвященном Е. А. Баратынскому, возможно скрытая цитата из пушкинского «Послания в Сибирь».)

Разумеется, сохранение этого единства нелегко давалось самому поэту; понимание его позиции было труднейшей задачей для старых друзей-декабристов и – совершенно невозможной для подозрительной власти.

Отношения с престолом, как будто столь улучшившиеся в сентябре 1826‐го, – в декабре явно осложняются. Возвратившись в середине месяца в Москву, Пушкин получил крайне огорчительное для него письмо Бенкендорфа от 14 декабря с замечаниями Николая I, делавшими невозможной публикацию «Бориса Годунова».

«Играть ее невозможно»

Пушкин не мог знать, разве что догадывался, что царский ответ опирался на подробную рецензию некоего «верного человека». В спорах – кто был анонимный рецензент, мы присоединяемся к мнению Б. П. Городецкого, назвавшего Н. И. Греча.

Правда, участие Булгарина отвергалось на том основании, будто журналист в конце 1826 года еще не окончательно «сомкнулся» с III отделением: меж тем упомянутая только что история с «экспертизой» перехваченного письма Погодина к Пушкину свидетельствует как раз об активном сотрудничестве Булгарина с Бенкендорфом уже в ноябре 1826-го. Однако между Булгариным и Гречем было, как видно, определенное разделение труда. Во всяком случае, отмеченные Городецким почти буквальные совпадения фрагментов записки о «Борисе Годунове» с текстами Греча достаточно убедительны.

К тому же анонимную рецензию отличает определенный русский колорит, например отличное знание российских пословиц; вряд ли поляк, католик Булгарин мог бы столь определенно написать следующие строки, попавшие в записку о «Борисе Годунове»: «Характеристическая черта русского народа есть то, что он привержен вере и обрядам церковным, и вовсе не уважает духовного звания, как тогда только, когда оно в полном облачении. Все сказки, все анекдоты не обходятся без попа, представленного всегда в дурном виде».

Поскольку мы коснулись эпизода с царским цензурованием «Бориса», следует отметить одно очень существенное обстоятельство: и рецензент-аноним, и даже Бенкендорф не возражали против публикации трагедии с некоторыми купюрами. Однако царь не согласился и сам предложил Пушкину с «нужным очищением» переделать ее в «историческую повесть или роман наподобие романов Вальтера Скотта».

Чем вызваны подобная формулировка, подобная страсть?

Разумеется, Николай опирался на суждение «рецензента» о драме Пушкина, напоминающей «состав вырванных листов из романа Вальтера Скотта». Однако, надо думать, куда более впечатляющим было для царя другое замечание Греча о пьесе: «Разумеется, что играть ее невозможно и не должно; ибо у нас не видывали патриарха и монахов на сцене».

Речь идет о большей общественной опасности представления, нежели просто чтения. К тому же вот как рецензент (впрочем, безо всяких прямых упреков Пушкину) пересказывает завязку пьесы: «Она начинается со дня вступления Годунова на царство, изображает притворство и лукавство Бориса, отклоняющего сначала от себя высокий сан царя, по избранию духовенства и бояр: возобновление усиленных их убеждений и, наконец, его согласие к принятию правления».

Сопоставление этих фактов с событиями междуцарствия в ноябре–декабре 1825 года (отказ Николая – переговоры – уговоры – согласие) – все это, конечно, было очевидным, актуальным и тем более вызывало желание «обезвредить» возможный эффект представления, сценического прочтения. Слухи о большом впечатлении, которое произвело на слушателей чтение Пушкиным своей драмы, только укрепили уверенность Николая в своей правоте. Иначе говоря, царю «виднее», чем начальнику полиции и потаенному эксперту, потенциальная опасность разрешения и немедленной публикации «Бориса Годунова». Некогда поставленная на сцене «Женитьба Фигаро» сделалась как бы прологом Французской революции; опасность «Горя от ума» прежде всего в том, что текст может зазвучать

Пушкину предлагается переработать драму в повесть – поэт вежливо и твердо отказывается в письме Бенкендорфу от 3 января 1827 года: «Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное».

Примерно в те же дни, когда Пушкин переживал судьбу своего «Бориса», царь покрывал поля его записки «О народном воспитании» вопросительными знаками и затем диктовал Бенкендорфу, что ответить поэту. Письмо шефа жандармов от 23 декабря 1826 года точно передавало общее царское мнение о мыслях Пушкина, высказанных в записке:

«Государь император с удовольствием изволил читать рассуждения Ваши о народном воспитании и поручил мне изъявить Вам высочайшую свою признательность.

Его величество при сем заметить изволил, что принятое Вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее Вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание. Впрочем, рассуждения Ваши заключают в себе много полезных истин».

Пушкин считает просвещение главным путем обновления России – царь и Бенкендорф ставят его на второе, третье или более дальние места: сначала верноподданность и только потом – просвещение и «гений». (Много лет спустя, в конце своего царствования, Николай I скажет депутации Московского университета примерно те же слова, что и Пушкину – в 1826‐м: «Ученье и ученость я уважаю и ставлю высоко; но еще выше я ставлю нравственность. Без нее ученье не только бесполезно, но даже, может быть, и вредно, а основа нравственности – святая вера».)

Итак, «Борис Годунов» фактически запрещен, записка «О народном воспитании» встречена неблагосклонно; в конце декабря поэт провожает в сибирский путь Марию Волконскую, передает высокие, сочувственные слова декабристам, а вскоре с другой декабристкой, А. Г. Муравьевой, посылает в Читу послание «Во глубине сибирских руд…».

Д. Д. Благой справедливо отметил, что даже ссылка Пушкина формально, юридически не была прекращена – он как бы числился во временной отлучке: на просьбу матери поэта об официальном даровании ее сыну прощения, 30 января 1827 года, высочайшего соизволения не последовало. Царь отказывал тем самым Пушкину и в посещении Петербурга.

Меж тем все тянется дело об «Андрее Шенье». 4 марта Пушкину сделан один, правда, легкий выговор за то, что он не прямо представил свои стихи Бенкендорфу и воспользовался посредничеством Дельвига.

Кажется, поэт и царь, мнимо сблизившись, – удаляются; обращения к декабристам все теплее…

Однако 3 мая 1827 года царь через Бенкендорфа все же передает Пушкину разрешение приехать в Петербург, впрочем напоминая о честном слове поэта – «вести себя благородно и пристойно». Здесь, в столице, Пушкин, уже искусившийся в тонкостях этикета, просит аудиенции у Бенкендорфа, шеф жандармов отправляется к Николаю, и на прошении появляется царская карандашная резолюция: «Пригласить его в среду, в 2 часа, в Петербурге».

6 июля 1827 года Пушкин впервые посетил Бенкендорфа, возможно, впервые познакомился с ним не только по письмам.

Мы не имеем сведений об этой встрече, кроме общего замечания Бенкендорфа: «Он все-таки порядочный шелопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно». Во всяком случае, в ближайшие месяцы Пушкин новых выговоров не получает; и очень знаменательно, что 20 июля, через несколько дней после аудиенции у Бенкендорфа, поэт пересылает шефу жандармов несколько своих последних сочинений, и в их числе «Стансы», написанные восемь месяцев назад.

22 августа Бенкендорф отвечает довольно милостиво и сообщает между прочим о разрешении «Стансов».

Стихи «В надежде славы и добра…» появляются в январе 1828 года.

Итак, летом 1827‐го Пушкина опять «простили», как это было почти годом раньше, в сентябре 1826-го. Публикация «Стансов» имела немалые последствия для формирования общественного взгляда на Пушкина и его творчество. По существу, это ведь была первая печатная декларация поэта о его примирении с новым порядком вещей. Декабристы и связанные с ними круги, как известно, восприняли «Стансы» в общем враждебно или настороженно.

Довольно быстро, через несколько недель после публикации «Стансов», Пушкин уже пишет и представляет царю ответ на «левую критику» – стихотворение «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю»). 5 марта 1828 года Бенкендорф сообщает Пушкину, что «государь <…> с большим удовольствием читал шестую главу Евгения Онегина. Что же касается до стихотворения Вашего под заглавием „Друзьям“, то его величество совершенно доволен им, но не желает, чтобы оно было напечатано».

Царь, не допустив «Друзьям» к печати, выразил недвусмысленное желание насчет рукописного распространения стихов: «Пусть ходит, но не печатается».

Мы наблюдаем, кажется, самый мирный период во взаимоотношениях поэта и власти. Вскоре после этого, 22 марта и 2 мая 1828 года, без всяких препятствий разрешено переиздание «Руслана и Людмилы», «Кавказского пленника». Царское «с удовольствием», «доволен» звучит как эхо кремлевской аудиенции – «Ну, теперь ты не прежний Пушкин, ты мой Пушкин».

И тем острее, неожиданнее последующие события 1828 года… «Кризис 1828 года» был завершением переломных месяцев пушкинской биографии; его разбор позволяет еще ближе подойти к ответу на вопрос – что же происходило на самом деле между поэтом и верховной властью в 1826–1828 годах, под прикрытием внешних событий? Какова завязка 10-летней трагедии?

Назад: 2. Два примечания
Дальше: «Дело…»